Страница:
Тягостное впечатление усилил пришедший поезд. Ему вспомнились братья Люмьер и половина зала, бросившаяся бежать во время первого сеанса. И он сам почувствовал страх... Впрочем, Шадрин знал, что страх никуда не исчезал и что теперь приступы страха будут возникать, как возникают у больного чахоткой приступы кашля.
Поезд, тяжело вздохнув, остановился, из него, как арбузные семечки, посыпались люди, которые тоже все были при деле, и если даже не покупали что-нибудь сейчас на перроне, то все равно – они ехали. Шадрин пошел прочь. Проходя здание вокзала, он снова увидел нищих. Это был тот же мужик со спутанной бородой и быстрыми глазками, только теперь одетый легче – под пиджаком у него болталась серая майка. Рядом же сидела баба с напуганным, но трезвым лицом. Шадрин запустил руку в карман, но там ничего не было... Абсолютно.
Через два дня он сажал картошку. Стыд мучил обоих. Бабе Вере никак не удавалось найти тон, которым можно было не обижать Шадрина, и она все приговаривала: «Вот славно-то, вот споро-то, а как бы я одна-то, старуха...», – Шадрин же, копавший тяжело и хмуро, был непривычен к крестьянскому да и к физическому труду вообще и ясно видел, что никак не может копать «хорошо», тем более, что и бабка несколько раз была вынуждена давать советы и подсказывать. Наверняка сама она сделала бы все толковей и лучше, Шадрин еще к тому же скоро натер мозоли, в конце концов оба перестали обращать внимание на качество и торопились только быстрее закончить это мучение. Единственное, что радовало Шадрина, это теплая погода.
На следующий день, уйдя из дома, он не вернулся. Баба Вера ждала допоздна, и свет в ее окошках погас лишь к полуночи. Промучавшись всю ночь, к утру она успокоила себя мыслью, что жилец скорее всего уехал по начальству пристраивать роман в область, о том, что он вернется, явно свидетельствовали оставленные в прихожей вещи. На третий день она, перекрестясь, вошла в комнату, которую занимал жилец. Она сама не могла понять, откуда столько нашло страху, раньше-то она прибиралась в комнате ежедневно. Может быть, она предугадывала увидеть нечто – письмо, например, – объясняющее исчезновение жильца. В глубине души, она чувствовала, что Шадрин может больше не появиться, но никак не могла допустить, что можно вот так все бросить и не сказать ни «спасибо», ни «до свиданья», такой уход казался ей оскорбительным, словно Шадрин вымазал дегтем ворота ее дома. Она обнаружила все вещи, кроме тех, в которых Шадрин ушел, аккуратно сложенными, словно их приготовились убрать на какой-то срок, как убирают весной зимнюю одежду. На столе, отодвинутые к краю, лежали три стопки бумаги – чистая, затем исписанная ровно и без помарок и самая большая, в которой ни слова разобрать было нельзя. Обычно бумаги на столе находились в беспорядке и только чистая бумага представляла ровную стопку, остальное же напоминало кучи осенних листьев. «Значит книгу свою в область он не повез», – подумала баба Вера. Дальше она думать не решалась. Ее охватило раздражение: почему он ушел так не по-людски, ведь не тянула же она с него эти треклятые деньги? Почему не объяснил, что теперь делать с его вещами? А книга? Не мог же он в самом деле уйти вот так без всего и к тому же без книги, из-за которой говорил, что приехал сюда. «А вдруг он шпион!» – ошарашенно подумала бабка, и эта нелепая мысль настолько показалась ей вероятной, что она невольно всплеснула руками, ахнула и прижала руки ко рту. Охваченная этой фантастической догадкой она прожила несколько дней в жутком страхе и чуть было не собралась сама пойти и во всем признаться, но удержалась, а ее так никто и не потревожил. «Значит, не шпион», – успокоилась бабка. Снова нахлынуло раздражение на непонятного постояльца. Ну что с вещами-то делать? Ведь вернется же он за ними когда-нибудь. Мысль, что жилец мог оставить вещи как бы в счет просроченной квартплаты не посетила ее. Баба Вера собрала все в большую картонную коробку, подивилась, что вещей не так уж и много, подумала и на всякий случай положила на одежду комочек нафталина, сверху придавила тремя перевязанными пачками бумаги, обвязала коробку толстым жгутом и убрала в чулан.
Выпив кружку крепкого чаю и посидев еще некоторое время, словно ожидая, не случится ли еще чего, я подхватил портфельчик, который оказался весьма легким и прошел в комнату. Там я, включив настольную лампу, сел в кресло, положил рукопись на колени, а прочитанные листы переворачивал и складывал на письменный стол. Всего-то оказалось листов чуть менее двухсот, исписанных старательным, но кривым Димкиным почерком... Но что это был за роман!
Это был роман, который я видел во сне! Иногда он мне снился уже в отпечатанном виде, я помню темную обложку, свежие, трудно расцепляющиеся и от того ломкие страницы. Я читал и наслаждался, так все стройно и хорошо было написано. Всякий раз с затаенным страхом я заглядывал на обложку и видел свою фамилию. Тогда я приходил в восторг от того, что я, именно я, написал такую великолепную вещь. Я просыпался счастливым, но вдруг понимал, что это лишь сон, и силился вспомнить хоть что-нибудь из той плавности и очарования, в которое только что был погружен, но бесполезно... Ни разу я не вспомнил ни строчки, хотя, кажется, если бы меня пустили в книгохранилище, где собраны все книги мира, и та, которая мне снились, я без особого труда отыскал бы ее, настолько живо и явственно представлялась она мне.
Сейчас я держал ее рукопись... Текст сразу укутал, укачал, повлек и уже было безразлично, куда тебя повлекли, а было только радостно от самого ощущения пребывания в этом тексте.
Я закончил читать, когда за окном забрезжил рассвет и стало чувствоваться движение Земли к Солнцу.
Я подошел к окну и увидел белеющие сквозь еще плотную синеву воздушного пространства газоны. За ночь выпал первый снег... Я торопливо оделся и выбежал на улицу.
На улице было тихо и хорошо, словно стоял канун сотворения мира. Еще не произошло разделения на живое и не живое, и снег жалобно постанывал от моих шагов, на земле оставались черные влажные следы. Метеором пронеслась по дороге машина. Я перешел дорогу и вышел на набережную. Волга была черна, словно запекшаяся кровь. Светало...
По набережной навстречу мне шла женщина с собакой на длинном поводке. Сначала я признал собаку, это была великолепная молодая рыжеватая сука с претензией на подданство всех кобелей, нечто похожее на колли, но худее и изящнее. Потом уже, по собаке, я подумал о хозяйке и растерялся. Но в конце концов случилось то, что должно было случиться, иначе какого черта я выбрался на улицу в это утро.
Женщина подошла к парапету и стала смотреть на воду, собака тоже сначала сунула мордочку за чугунную решетку, но все-таки немного воровато глянула в мою сторону. Ага! Заметили! Я знаю, что заметили, давно заметили, а ты, псинка, еще слишком молода, чтобы до конца держать стойку. Я подошел к женщине и стал рядом. Собака снова посмотрела на меня, но без всякой враждебности, а скорее с любопытством: ну, мол, а дальше что? В самом деле – что? Надо было начинать говорить...
– Знаете, я немного растерялся, увидев вас... Мне вдруг представилось, что я теперь тоже, как душевнобольной, каждое утро буду выбираться на набережную и ждать вас.
– Почему «тоже»? – спросила она, голос у нее оказался ровный и чистый.
– Не один же я такой впечатлительный, не так ли... – и полушепотом добавил: – ...Анна.
Мне показалось, она с некоторым облегчением вздохнула и прямо посмотрела на меня, но голос ее остался прежним:
– А вы, как я понимаю, Громов?
Я никак не предполагал такой осведомленности. Моим видом понаслаждались и продолжили: – Дима говорил о вас.
– Вот как? Выходит, вы с ним разговаривали? Она пожала плечиком и чуть поджала губки.
– Разумеется... Не думаете же вы в самом деле, что он днями просиживал за своим романом или, как не совсем удачно изволили выразиться вы, как душевнобольной каждое утро торопился меня лицезреть. – Она сделала паузу, чтобы дать мне переварить услышанное и чтобы я подготовился к окончательному удару: – Иногда, просыпаясь утром, чтобы лицезреть меня, ему достаточно было открыть глаза.
– И позвольте узнать, часто ли? То есть, я хотел спросить, что он говорил обо мне?
– Нет, совсем нет. По крайней мере не так часто, как хотелось...
– Надо же... – на меня столько свалилось, что я чувствовал себя как боксер, которого ошарашили неожиданной серией ударов, и он, загнанный в угол, уже совсем не сопротивляясь, думает только о том, как сохранить достойный вид, – а я вот напридумывал черт-те что... И несколько сбивчиво, но увлекаясь, я рассказал, каким мне представлялся последний Димкин год. Увлекшись, я не заметил, как мы сдвинулись с места и уходили по набережной дальше от моего дома.
– Все так, все так... – сказала она. – Детали не меняют сути. Он хотел быть свободным и потому безжалостно рвал все ниточки, которые связывали его. Но ведь нельзя же быть абсолютно свободным, правда? – голос ее дрогнул, и она посмотрела на меня, словно я мог чем-то помочь ей.
И тут я почувствовал какое-то смутное беспокойство, что-то происходило, что-то необходимо было предотвратить, но я не мог сообразить что, я еще тогда невольно подумал, что это беспокойство связано с Анной и что случиться должно что-нибудь непременно с ней, и я вполне могу быть причиной того, что с ней случится.
– Извините, – сказал я, – мне надо домой.
Она посмотрела на меня озадаченно.
– Постойте, – голос ее потерял уверенность. – Вы так и не ответили мне: неужели можно на все вокруг наплевать и так и жить одному в каком-то своем выдуманном мире?
– Так это, выходит, вы ему отомстили?
– Что?!
– Вы же могли предупредить его, что банк, где работает ваш муж и где он хранил деньги, скоро лопнет.
Некоторое время мы стояли молча друг против друга. Беспокойство все больше охватывало меня и я даже сделал движение в сторону дома. Но она остановила меня.
– В конце концов он получил то, что искал – полную свободу.
– Вряд ли он искал именно ее.
– По крайней мере, я научилась у него быть свободной и подчиняться той силе, которая управляет каждым...
– Да, но никто не поручится, – перебил я, – что это именно Божественная сила, а не, скажем, дьявольская.
– Вот как? – она зло посмотрела на меня. – Так вы считаете, что во всем виновата я?
– Я этого не говорил.
– И на том спасибо, – холодно сказала она и показала рукой: – Я живу вон в тех домах, спасибо, что проводили меня.
– Не за что. До свиданья, – и я чуть не бегом бросился домой.
То, что должно было случиться, разумеется, случилось, иначе какого черта я поперся бы на эту утреннюю прогулку. Тишкина дома не было. Не было, естественно, и рукописи. Этот роман действительно оказался сном – я не мог вспомнить из него ни строчки... Я еще раз оглядел комнату, надеясь обнаружить хоть какой-нибудь след рукописи, но сны – профессиональные преступники, они не оставляют вешдоков.
Я разделся и лег в постель. За окном послышалось дребезжанье первого троллейбуса. Я закрыл глаза. Боже, как я люблю утренние сны...
Через несколько дней я случайно узнал, что у заснувшего в электричке Тишкина украли портфель, он потом возвращался в область и наделал паники и шуму, но портфель, разумеется, не нашелся. А впрочем, вся эта возня мне была уже безразлична – я писал эту повесть...
Эдуард Алексеев
Свидетельство о рождении (рассказ)
Любовь Рябикина
Хозяйка района (повесть)
Поезд, тяжело вздохнув, остановился, из него, как арбузные семечки, посыпались люди, которые тоже все были при деле, и если даже не покупали что-нибудь сейчас на перроне, то все равно – они ехали. Шадрин пошел прочь. Проходя здание вокзала, он снова увидел нищих. Это был тот же мужик со спутанной бородой и быстрыми глазками, только теперь одетый легче – под пиджаком у него болталась серая майка. Рядом же сидела баба с напуганным, но трезвым лицом. Шадрин запустил руку в карман, но там ничего не было... Абсолютно.
Через два дня он сажал картошку. Стыд мучил обоих. Бабе Вере никак не удавалось найти тон, которым можно было не обижать Шадрина, и она все приговаривала: «Вот славно-то, вот споро-то, а как бы я одна-то, старуха...», – Шадрин же, копавший тяжело и хмуро, был непривычен к крестьянскому да и к физическому труду вообще и ясно видел, что никак не может копать «хорошо», тем более, что и бабка несколько раз была вынуждена давать советы и подсказывать. Наверняка сама она сделала бы все толковей и лучше, Шадрин еще к тому же скоро натер мозоли, в конце концов оба перестали обращать внимание на качество и торопились только быстрее закончить это мучение. Единственное, что радовало Шадрина, это теплая погода.
На следующий день, уйдя из дома, он не вернулся. Баба Вера ждала допоздна, и свет в ее окошках погас лишь к полуночи. Промучавшись всю ночь, к утру она успокоила себя мыслью, что жилец скорее всего уехал по начальству пристраивать роман в область, о том, что он вернется, явно свидетельствовали оставленные в прихожей вещи. На третий день она, перекрестясь, вошла в комнату, которую занимал жилец. Она сама не могла понять, откуда столько нашло страху, раньше-то она прибиралась в комнате ежедневно. Может быть, она предугадывала увидеть нечто – письмо, например, – объясняющее исчезновение жильца. В глубине души, она чувствовала, что Шадрин может больше не появиться, но никак не могла допустить, что можно вот так все бросить и не сказать ни «спасибо», ни «до свиданья», такой уход казался ей оскорбительным, словно Шадрин вымазал дегтем ворота ее дома. Она обнаружила все вещи, кроме тех, в которых Шадрин ушел, аккуратно сложенными, словно их приготовились убрать на какой-то срок, как убирают весной зимнюю одежду. На столе, отодвинутые к краю, лежали три стопки бумаги – чистая, затем исписанная ровно и без помарок и самая большая, в которой ни слова разобрать было нельзя. Обычно бумаги на столе находились в беспорядке и только чистая бумага представляла ровную стопку, остальное же напоминало кучи осенних листьев. «Значит книгу свою в область он не повез», – подумала баба Вера. Дальше она думать не решалась. Ее охватило раздражение: почему он ушел так не по-людски, ведь не тянула же она с него эти треклятые деньги? Почему не объяснил, что теперь делать с его вещами? А книга? Не мог же он в самом деле уйти вот так без всего и к тому же без книги, из-за которой говорил, что приехал сюда. «А вдруг он шпион!» – ошарашенно подумала бабка, и эта нелепая мысль настолько показалась ей вероятной, что она невольно всплеснула руками, ахнула и прижала руки ко рту. Охваченная этой фантастической догадкой она прожила несколько дней в жутком страхе и чуть было не собралась сама пойти и во всем признаться, но удержалась, а ее так никто и не потревожил. «Значит, не шпион», – успокоилась бабка. Снова нахлынуло раздражение на непонятного постояльца. Ну что с вещами-то делать? Ведь вернется же он за ними когда-нибудь. Мысль, что жилец мог оставить вещи как бы в счет просроченной квартплаты не посетила ее. Баба Вера собрала все в большую картонную коробку, подивилась, что вещей не так уж и много, подумала и на всякий случай положила на одежду комочек нафталина, сверху придавила тремя перевязанными пачками бумаги, обвязала коробку толстым жгутом и убрала в чулан.
Выпив кружку крепкого чаю и посидев еще некоторое время, словно ожидая, не случится ли еще чего, я подхватил портфельчик, который оказался весьма легким и прошел в комнату. Там я, включив настольную лампу, сел в кресло, положил рукопись на колени, а прочитанные листы переворачивал и складывал на письменный стол. Всего-то оказалось листов чуть менее двухсот, исписанных старательным, но кривым Димкиным почерком... Но что это был за роман!
Это был роман, который я видел во сне! Иногда он мне снился уже в отпечатанном виде, я помню темную обложку, свежие, трудно расцепляющиеся и от того ломкие страницы. Я читал и наслаждался, так все стройно и хорошо было написано. Всякий раз с затаенным страхом я заглядывал на обложку и видел свою фамилию. Тогда я приходил в восторг от того, что я, именно я, написал такую великолепную вещь. Я просыпался счастливым, но вдруг понимал, что это лишь сон, и силился вспомнить хоть что-нибудь из той плавности и очарования, в которое только что был погружен, но бесполезно... Ни разу я не вспомнил ни строчки, хотя, кажется, если бы меня пустили в книгохранилище, где собраны все книги мира, и та, которая мне снились, я без особого труда отыскал бы ее, настолько живо и явственно представлялась она мне.
Сейчас я держал ее рукопись... Текст сразу укутал, укачал, повлек и уже было безразлично, куда тебя повлекли, а было только радостно от самого ощущения пребывания в этом тексте.
Я закончил читать, когда за окном забрезжил рассвет и стало чувствоваться движение Земли к Солнцу.
Я подошел к окну и увидел белеющие сквозь еще плотную синеву воздушного пространства газоны. За ночь выпал первый снег... Я торопливо оделся и выбежал на улицу.
На улице было тихо и хорошо, словно стоял канун сотворения мира. Еще не произошло разделения на живое и не живое, и снег жалобно постанывал от моих шагов, на земле оставались черные влажные следы. Метеором пронеслась по дороге машина. Я перешел дорогу и вышел на набережную. Волга была черна, словно запекшаяся кровь. Светало...
По набережной навстречу мне шла женщина с собакой на длинном поводке. Сначала я признал собаку, это была великолепная молодая рыжеватая сука с претензией на подданство всех кобелей, нечто похожее на колли, но худее и изящнее. Потом уже, по собаке, я подумал о хозяйке и растерялся. Но в конце концов случилось то, что должно было случиться, иначе какого черта я выбрался на улицу в это утро.
Женщина подошла к парапету и стала смотреть на воду, собака тоже сначала сунула мордочку за чугунную решетку, но все-таки немного воровато глянула в мою сторону. Ага! Заметили! Я знаю, что заметили, давно заметили, а ты, псинка, еще слишком молода, чтобы до конца держать стойку. Я подошел к женщине и стал рядом. Собака снова посмотрела на меня, но без всякой враждебности, а скорее с любопытством: ну, мол, а дальше что? В самом деле – что? Надо было начинать говорить...
– Знаете, я немного растерялся, увидев вас... Мне вдруг представилось, что я теперь тоже, как душевнобольной, каждое утро буду выбираться на набережную и ждать вас.
– Почему «тоже»? – спросила она, голос у нее оказался ровный и чистый.
– Не один же я такой впечатлительный, не так ли... – и полушепотом добавил: – ...Анна.
Мне показалось, она с некоторым облегчением вздохнула и прямо посмотрела на меня, но голос ее остался прежним:
– А вы, как я понимаю, Громов?
Я никак не предполагал такой осведомленности. Моим видом понаслаждались и продолжили: – Дима говорил о вас.
– Вот как? Выходит, вы с ним разговаривали? Она пожала плечиком и чуть поджала губки.
– Разумеется... Не думаете же вы в самом деле, что он днями просиживал за своим романом или, как не совсем удачно изволили выразиться вы, как душевнобольной каждое утро торопился меня лицезреть. – Она сделала паузу, чтобы дать мне переварить услышанное и чтобы я подготовился к окончательному удару: – Иногда, просыпаясь утром, чтобы лицезреть меня, ему достаточно было открыть глаза.
– И позвольте узнать, часто ли? То есть, я хотел спросить, что он говорил обо мне?
– Нет, совсем нет. По крайней мере не так часто, как хотелось...
– Надо же... – на меня столько свалилось, что я чувствовал себя как боксер, которого ошарашили неожиданной серией ударов, и он, загнанный в угол, уже совсем не сопротивляясь, думает только о том, как сохранить достойный вид, – а я вот напридумывал черт-те что... И несколько сбивчиво, но увлекаясь, я рассказал, каким мне представлялся последний Димкин год. Увлекшись, я не заметил, как мы сдвинулись с места и уходили по набережной дальше от моего дома.
– Все так, все так... – сказала она. – Детали не меняют сути. Он хотел быть свободным и потому безжалостно рвал все ниточки, которые связывали его. Но ведь нельзя же быть абсолютно свободным, правда? – голос ее дрогнул, и она посмотрела на меня, словно я мог чем-то помочь ей.
И тут я почувствовал какое-то смутное беспокойство, что-то происходило, что-то необходимо было предотвратить, но я не мог сообразить что, я еще тогда невольно подумал, что это беспокойство связано с Анной и что случиться должно что-нибудь непременно с ней, и я вполне могу быть причиной того, что с ней случится.
– Извините, – сказал я, – мне надо домой.
Она посмотрела на меня озадаченно.
– Постойте, – голос ее потерял уверенность. – Вы так и не ответили мне: неужели можно на все вокруг наплевать и так и жить одному в каком-то своем выдуманном мире?
– Так это, выходит, вы ему отомстили?
– Что?!
– Вы же могли предупредить его, что банк, где работает ваш муж и где он хранил деньги, скоро лопнет.
Некоторое время мы стояли молча друг против друга. Беспокойство все больше охватывало меня и я даже сделал движение в сторону дома. Но она остановила меня.
– В конце концов он получил то, что искал – полную свободу.
– Вряд ли он искал именно ее.
– По крайней мере, я научилась у него быть свободной и подчиняться той силе, которая управляет каждым...
– Да, но никто не поручится, – перебил я, – что это именно Божественная сила, а не, скажем, дьявольская.
– Вот как? – она зло посмотрела на меня. – Так вы считаете, что во всем виновата я?
– Я этого не говорил.
– И на том спасибо, – холодно сказала она и показала рукой: – Я живу вон в тех домах, спасибо, что проводили меня.
– Не за что. До свиданья, – и я чуть не бегом бросился домой.
То, что должно было случиться, разумеется, случилось, иначе какого черта я поперся бы на эту утреннюю прогулку. Тишкина дома не было. Не было, естественно, и рукописи. Этот роман действительно оказался сном – я не мог вспомнить из него ни строчки... Я еще раз оглядел комнату, надеясь обнаружить хоть какой-нибудь след рукописи, но сны – профессиональные преступники, они не оставляют вешдоков.
Я разделся и лег в постель. За окном послышалось дребезжанье первого троллейбуса. Я закрыл глаза. Боже, как я люблю утренние сны...
Через несколько дней я случайно узнал, что у заснувшего в электричке Тишкина украли портфель, он потом возвращался в область и наделал паники и шуму, но портфель, разумеется, не нашелся. А впрочем, вся эта возня мне была уже безразлична – я писал эту повесть...
Эдуард Алексеев
Алексеев Эдуард Иванович родился в 1945 году в Москве. Печатался в коллективных прозаических сборниках (1986–1987 гг.). В 1990 году выпустил в издательстве «Советский писатель» сборник повестей и рассказов «Банальные истории»; в 1998 году – сборник рассказов (издательство Московской писательской организации).
Лауреат премии А. С. Пушкина за лучший рассказ года.
Член Союза писателей России.
Свидетельство о рождении (рассказ)
Тревогу она почувствовала сразу, как только мать, часто оглядываясь, отошла от нее и судорожно затерялась в толпе. Но строгие слова наставлений и требовательный приказ ждать, никуда не отходить некоторое время еще сдерживали ее.
Вокруг деловито сновали чужие люди; незнакомые лица мелькали перед глазами, и чувство тоски уже подступило осторожно и незаметно откуда-то и постепенно начало подкатываться к горлу, перехватывая дыхание и вселяя безотчетный страх перед неизвестностью: почему так странно оглядывалась на нее мать, уходя, и почему так долго ее не видно...
Томительное ожидание перерастало во все более нарастающую тревогу, тревога – в отчаяние, отчаяние – в растерянность и ужас... Стараясь рассмотреть между снующими фигурами то место, где за чужими спинами исчезла мать, она напряженно вглядывалась в толпу, каждое мгновение ожидая увидеть там родное лицо. Она так надеялась, так этого ждала, что боялась лишний раз моргнуть, чтобы не просмотреть и не остаться незамеченной!
Время шло, и людей в универмаге оставалось все меньше... И уже некуда было смотреть – все просматривалось от стенки до стенки, от одного края до другого. И матери все не было...
Универмаг уже закрывался – уборщица начала протирать полы.
И тогда она поняла, что ее матери больше не будет никогда... И что она осталась одна. Одна здесь и во всем мире – потому что весь мир для нее состоял только из матери.
Она наклонила голову, закрыла лицо руками и заплакала так, как плачут только взрослые люди, тихо, горько, сдерживая рыдания, почти про себя – чтобы не увидели со стороны чужие. Плечики ее тряслись, голова в детском капюшончике почти опустилась на грудь, коротенькое пальтишко нескладно топорщилось на спине.
На нее еще долго не обращали внимания... Потом кто-то остановился рядом.
– Девочка, ты чего здесь стоишь?
Она тут же разрыдалась вслух, громко, несдержанно.
– Ты потеряла маму? Подошли женщины в униформе.
– Девочки, универмаг-то закрывается!.. Бегите скорее к Гришке, пусть срочно объявит по радио. – Одна из женщин нагнулась к ней. – Тебя как зовут?
Она, рыдая, ничего не могла говорить.
– Ну, успокойся!.. Ты с кем пришла, с мамой? Сейчас объявим по радио, и мама придет. Как тебя зовут?
– Она уже часа два здесь стоит, – сказала уборщица, опуская ведро на пол. – Стоит и стоит, а никого нет... Думала, мать где-то ходит, а уже никого и не осталось.
– Девочки, кто-нибудь пошел в радиоузел? – спросила продавщица. – Скажите там, пусть объявят, что потерялся ребенок. В сером пальто с капюшоном, четырех-пяти лет... Девочка, ты с кем пришла?
Ей расстегнули пальто, взяли на руки.
– Какой-то конверт... – Одна из продавщиц вытащила из ее кармашка тонкий пакет и развернула его. – Свидетельство о рождении!
Она посмотрела вокруг. – Девочки, свидетельство о рождении! Так, значит... – Она запнулась и, опустив малышку на пол, еще раз взглянула на бумажку. – Воронцова Лена, год рождения... Пять лет. И вымарано, что-то... И вот какая-то записочка: «Люди, помогите! Нечем кормить ребенка, совсем помираем». – Продавщица беспомощно оглянулась. – Девочки, что ж это такое?... Давайте звоните куда-нибудь!
...Детдом был большой, чужой, неуютный. Тяжелые входные двери тягуче скрипели, когда их открывали и закрывали, темный коридор бесконечно тянулся вдаль. Справа и слева вдоль коридора – такие же скрипучие двери в комнаты. Но сад, окружающий дом, летом цвел пышно и зелено. Серый дощатый забор едва удерживал на весу густые ветки, свисающие со старых яблонь. Путаясь ногами в траве, Лена подходила к забору где-нибудь в стороне от центральной калитки, чтобы ее никто не увидел, и прислонившись лицом к теплым доскам, смотрела туда, на улицу, где по грязному асфальту шли редкие прохожие и где вдалеке виднелась конечная остановка трамвая, визг железных колес, когда трамвай подъезжал к кругу, пробуждал в ней надежду, что она увидит там свою мать. Воспоминания, связанные с прежним домом и трамвайной остановкой напротив, возвращали ей кусочек прежней жизни, и хотя Лена знала, что это не та остановка и не тот дом, слабая надежда все же теплилась в ней, вот сейчас трамвай остановится, двери откроются, и мать сойдет вниз по ступенькам. И когда трамвай отъезжал, она ждала второй, потом третий, четвертый...
Осенью, когда листья опадали с деревьев и кусты вдоль забора становились редкими и колючими, детдом казался заброшенным, нежилым... От толстых стен из красного, потемневшего от времени кирпича, веяло холодом и тоской.
Стараясь остаться незамеченной, она пробиралась к забору и сквозь голые ветки смотрела в небо, на собирающихся в стаи грачей. Глаза ее широко отрывались, губы шевелились, пытаясь что-то выговорить; холодный ветер пронизывал маленькое тельце насквозь, руки и ноги деревенели, душа цепенела. И когда вечером, на изломе дня и ночи, солнце садилось на крыши далеких домов и грачи начинали кричать, устраиваясь на ночлег, она опускала голову к холодной земле и тихонько плакала – так, чтобы никто ее не услышал, не увидел, не увел за руку в чужой дом.
Глотая слезы, она вспоминала растерянный взгляд матери, спиной втискивающуюся в толпу, темные окна универмага с разводами зимних кружев на холодных стеклах, и ноги людей, мелькающие сквозь мутную пелену глаз...
– Екатерина Дмитриевна, Воронцова опять сбежала! – сказал усатый парень, появляясь в дверях. – Наташа Бурцева сейчас сказала.
– Ох, недосмотрели!.. В такую-то погоду – куда ж она? Снег идет, ничего не видно. Пошли ребят к электричке, может, она еще там. А я позвоню на трамвайную станцию – вдруг кто-нибудь видел... Давно ушла?
– Еще с обеда... Бурцева скрывала, только сейчас созналась.
– А куда ушла, не знает?
– Говорит, нет... Может быть, опять в универмаг? – Какой универмаг?
– Ну, помните, Бурцева рассказывала, что они узнали откуда-то про универмаг, где ее мать оставила. Она еще летом туда бегала, только не нашла.
– Боже ты мой!.. Хоть в какой универмаг-то, знает?
– Знает, Екатерина Дмитриевна.
Народу было много, ее все время задевали – то сумками, то пальто, то теплой шубой. Но она упорно стояла все там же – на том самом месте, на том же этаже, в том углу, где стояла тогда, – и напряженно смотрела в просвет между фигурами, откуда должна была появиться мать. Чужие, незнакомые люди мешали, загораживали проход, и ей хотелось крикнуть, чтобы мать услышала, если вдруг выйдет и не увидит ее: «Мама, я здесь!.. Родненькая!»
Постепенно людей на этаже оставалось все меньше, просветы между фигурами становились все отчетливей. И ее охватывало щемящее чувство отчаяния – все меньше надеялась она увидеть в чужой толпе родное лицо. В памяти всплывали большие глаза матери, быстрый скороговоркой, шепот: «Доченька, жди меня здесь, никуда не отходи!» И страшный, трескучий мороз за большими безжизненными окнами, грязный пол в шашечках, и мелькающие перед мутными от слез глазами чужие ботинки и сапоги... И тонкая, как струна, звенящая волна боли и ужаса брошенного человека – пострашнее всех сказок, слышанных когда-то от матери.
– Глядите-ка, девочки! – услышала она позади себя шепот. – Это же та... помните? Которую здесь бросили... Что же делать-то?
И негромкий, спокойный голос с другой стороны:
– Уже звонили из детдома, сейчас придут за ней. Не трогай, пусть стоит. А то еще убежит...
И опять тихий шепот:
– Да куда ж она убежит?... Куда ей бежать-то?
Головаее опустилась на грудь, она закрыла лицо руками и, сотрясаясь всем телом, заплакала – как всегда, тихо, почти про себя. Чтобы не привлекать к себе чужого внимания...
Вокруг деловито сновали чужие люди; незнакомые лица мелькали перед глазами, и чувство тоски уже подступило осторожно и незаметно откуда-то и постепенно начало подкатываться к горлу, перехватывая дыхание и вселяя безотчетный страх перед неизвестностью: почему так странно оглядывалась на нее мать, уходя, и почему так долго ее не видно...
Томительное ожидание перерастало во все более нарастающую тревогу, тревога – в отчаяние, отчаяние – в растерянность и ужас... Стараясь рассмотреть между снующими фигурами то место, где за чужими спинами исчезла мать, она напряженно вглядывалась в толпу, каждое мгновение ожидая увидеть там родное лицо. Она так надеялась, так этого ждала, что боялась лишний раз моргнуть, чтобы не просмотреть и не остаться незамеченной!
Время шло, и людей в универмаге оставалось все меньше... И уже некуда было смотреть – все просматривалось от стенки до стенки, от одного края до другого. И матери все не было...
Универмаг уже закрывался – уборщица начала протирать полы.
И тогда она поняла, что ее матери больше не будет никогда... И что она осталась одна. Одна здесь и во всем мире – потому что весь мир для нее состоял только из матери.
Она наклонила голову, закрыла лицо руками и заплакала так, как плачут только взрослые люди, тихо, горько, сдерживая рыдания, почти про себя – чтобы не увидели со стороны чужие. Плечики ее тряслись, голова в детском капюшончике почти опустилась на грудь, коротенькое пальтишко нескладно топорщилось на спине.
На нее еще долго не обращали внимания... Потом кто-то остановился рядом.
– Девочка, ты чего здесь стоишь?
Она тут же разрыдалась вслух, громко, несдержанно.
– Ты потеряла маму? Подошли женщины в униформе.
– Девочки, универмаг-то закрывается!.. Бегите скорее к Гришке, пусть срочно объявит по радио. – Одна из женщин нагнулась к ней. – Тебя как зовут?
Она, рыдая, ничего не могла говорить.
– Ну, успокойся!.. Ты с кем пришла, с мамой? Сейчас объявим по радио, и мама придет. Как тебя зовут?
– Она уже часа два здесь стоит, – сказала уборщица, опуская ведро на пол. – Стоит и стоит, а никого нет... Думала, мать где-то ходит, а уже никого и не осталось.
– Девочки, кто-нибудь пошел в радиоузел? – спросила продавщица. – Скажите там, пусть объявят, что потерялся ребенок. В сером пальто с капюшоном, четырех-пяти лет... Девочка, ты с кем пришла?
Ей расстегнули пальто, взяли на руки.
– Какой-то конверт... – Одна из продавщиц вытащила из ее кармашка тонкий пакет и развернула его. – Свидетельство о рождении!
Она посмотрела вокруг. – Девочки, свидетельство о рождении! Так, значит... – Она запнулась и, опустив малышку на пол, еще раз взглянула на бумажку. – Воронцова Лена, год рождения... Пять лет. И вымарано, что-то... И вот какая-то записочка: «Люди, помогите! Нечем кормить ребенка, совсем помираем». – Продавщица беспомощно оглянулась. – Девочки, что ж это такое?... Давайте звоните куда-нибудь!
...Детдом был большой, чужой, неуютный. Тяжелые входные двери тягуче скрипели, когда их открывали и закрывали, темный коридор бесконечно тянулся вдаль. Справа и слева вдоль коридора – такие же скрипучие двери в комнаты. Но сад, окружающий дом, летом цвел пышно и зелено. Серый дощатый забор едва удерживал на весу густые ветки, свисающие со старых яблонь. Путаясь ногами в траве, Лена подходила к забору где-нибудь в стороне от центральной калитки, чтобы ее никто не увидел, и прислонившись лицом к теплым доскам, смотрела туда, на улицу, где по грязному асфальту шли редкие прохожие и где вдалеке виднелась конечная остановка трамвая, визг железных колес, когда трамвай подъезжал к кругу, пробуждал в ней надежду, что она увидит там свою мать. Воспоминания, связанные с прежним домом и трамвайной остановкой напротив, возвращали ей кусочек прежней жизни, и хотя Лена знала, что это не та остановка и не тот дом, слабая надежда все же теплилась в ней, вот сейчас трамвай остановится, двери откроются, и мать сойдет вниз по ступенькам. И когда трамвай отъезжал, она ждала второй, потом третий, четвертый...
Осенью, когда листья опадали с деревьев и кусты вдоль забора становились редкими и колючими, детдом казался заброшенным, нежилым... От толстых стен из красного, потемневшего от времени кирпича, веяло холодом и тоской.
Стараясь остаться незамеченной, она пробиралась к забору и сквозь голые ветки смотрела в небо, на собирающихся в стаи грачей. Глаза ее широко отрывались, губы шевелились, пытаясь что-то выговорить; холодный ветер пронизывал маленькое тельце насквозь, руки и ноги деревенели, душа цепенела. И когда вечером, на изломе дня и ночи, солнце садилось на крыши далеких домов и грачи начинали кричать, устраиваясь на ночлег, она опускала голову к холодной земле и тихонько плакала – так, чтобы никто ее не услышал, не увидел, не увел за руку в чужой дом.
Глотая слезы, она вспоминала растерянный взгляд матери, спиной втискивающуюся в толпу, темные окна универмага с разводами зимних кружев на холодных стеклах, и ноги людей, мелькающие сквозь мутную пелену глаз...
– Екатерина Дмитриевна, Воронцова опять сбежала! – сказал усатый парень, появляясь в дверях. – Наташа Бурцева сейчас сказала.
– Ох, недосмотрели!.. В такую-то погоду – куда ж она? Снег идет, ничего не видно. Пошли ребят к электричке, может, она еще там. А я позвоню на трамвайную станцию – вдруг кто-нибудь видел... Давно ушла?
– Еще с обеда... Бурцева скрывала, только сейчас созналась.
– А куда ушла, не знает?
– Говорит, нет... Может быть, опять в универмаг? – Какой универмаг?
– Ну, помните, Бурцева рассказывала, что они узнали откуда-то про универмаг, где ее мать оставила. Она еще летом туда бегала, только не нашла.
– Боже ты мой!.. Хоть в какой универмаг-то, знает?
– Знает, Екатерина Дмитриевна.
Народу было много, ее все время задевали – то сумками, то пальто, то теплой шубой. Но она упорно стояла все там же – на том самом месте, на том же этаже, в том углу, где стояла тогда, – и напряженно смотрела в просвет между фигурами, откуда должна была появиться мать. Чужие, незнакомые люди мешали, загораживали проход, и ей хотелось крикнуть, чтобы мать услышала, если вдруг выйдет и не увидит ее: «Мама, я здесь!.. Родненькая!»
Постепенно людей на этаже оставалось все меньше, просветы между фигурами становились все отчетливей. И ее охватывало щемящее чувство отчаяния – все меньше надеялась она увидеть в чужой толпе родное лицо. В памяти всплывали большие глаза матери, быстрый скороговоркой, шепот: «Доченька, жди меня здесь, никуда не отходи!» И страшный, трескучий мороз за большими безжизненными окнами, грязный пол в шашечках, и мелькающие перед мутными от слез глазами чужие ботинки и сапоги... И тонкая, как струна, звенящая волна боли и ужаса брошенного человека – пострашнее всех сказок, слышанных когда-то от матери.
– Глядите-ка, девочки! – услышала она позади себя шепот. – Это же та... помните? Которую здесь бросили... Что же делать-то?
И негромкий, спокойный голос с другой стороны:
– Уже звонили из детдома, сейчас придут за ней. Не трогай, пусть стоит. А то еще убежит...
И опять тихий шепот:
– Да куда ж она убежит?... Куда ей бежать-то?
Головаее опустилась на грудь, она закрыла лицо руками и, сотрясаясь всем телом, заплакала – как всегда, тихо, почти про себя. Чтобы не привлекать к себе чужого внимания...
Любовь Рябикина
Рябикина Любовь Львовна родилась в Макарьевском районе Костромской области.
Работала телеграфистом, оператором ЭВМ, администратором базы данных, поваром и внештатным корреспондентом.
Печаталась в газетах «Макарьевский вестник», «На боевом посту», «Губернские ведомости», в журналах: «Проза», «Боевое братство», в роман-журнале «XXI век».
Издательством «ОЛМА-ПРЕСС» выпущено две книги, посвященные чеченской теме... Бывала в Чечне.
Член Союза писателей России.
Хозяйка района (повесть)
Анна отошла от окна, подошла к письменному столу, опустилась в кресло. Подняла голову и со вздохом произнесла:
– Многое изменилось, Юсуф... И я давно уже не та девочка, которую ты когда-то знал. Ведь почти двадцать лет прошло.
Черноволосый, смуглый мужчина с заметным акцентом произнес:
– Я знаю, Анна.
Она сурово взглянула на него, поджав красивого рисунка губы. Собаки внимательно, настороженно посмотрели на ее свисавшую с подлокотника руку, но сигнала не последовало, и они опять выжидающе уставились на гостя. А женщина продолжила резко:
– Не перебивай! Я стала убийцей по вине твоего соплеменника, азербайджанца...
Голос ее с каждым словом твердел, глаза засверкали злобой, и собаки угрожающе встали.
– ...больше черным не жить в этом городе, я буду уничтожать и выгонять вас из района, пока не вышибу всех до единого или пока меня не убьют... Не я начала это, не я! Это начали вы – наглые, беспардонные, считающие себя господами. Этому не бывать! Здесь – Россия, и это – моя земля!
Он беспомощно взглянул в ее бледное, злое лицо, которое когда-то так любил и тихо спросил:
– И меня убьешь?
Она от этого вопроса вздрогнула, немного замешкалась и почти спокойно произнесла:
– Нет. Если не будешь вмешиваться. В память о прошлом... Уезжай от греха, Юсуф!
Он вскочил, но собаки шагнули к нему, и он снова опустился в кресло:
– Неужели нельзя простить? Или решить как-то иначе?
Анна от этих слов вскочила, собаки – тоже. Анна мгновенно очутилась возле Юсуфа. Схватилась за подлокотники его кресла, приблизила лицо к нему вплотную и, еле сдерживаясь, прохрипела:
– Иначе?! А как поступил бы ты, увидев своих родителей избитыми?
Анна, уже не сдерживаясь, кричала ему в лицо:
– Как поступил бы ты, когда твою сестренку, чистую и нежную девочку, изнасиловали? Они издевались над моими, ты понял – МОИМИ! – родителями, когда те просто пришли все выяснить. Я не жалею, что убила. Мразь не должна жить! Да, в тюрьме не сладко, но я отсидела, от звонка до звонка отсидела! Следователь считал, что убийство не преднамеренное, но тебе скажу – я убивала зная, что убиваю! У вас, на Кавказе, месть – святое дело... Что ж, видимо, и нам, русским, придется этому научиться.
Юсуф отшатнулся от нее, схватился за голову руками, поднял лицо, искривленное в мучительной гримасе, и почти простонал:
– Анна! Что ты говоришь? Ты же мать и ты была такой нежной когда-то...
Она отошла и, полуобернувшись, с горькой усмешкой произнесла:
– Была когда-то... Твои сородичи разрушили мою жизнь и заставили забыть об этом. Теперь я – Хозяйка района, и в нем нет больше места кавказцам.
Она махнула рукой куда-то в сторону и продолжила:
– Передай Мансурову, он сделал не тот ход, вызвав тебя. Прошлое не воротится. Я войну не отменю и пусть ко мне не суются!
Анна на долю секунды замолчала, пристально взглянув мужчине в глаза:
– А ты постарел, Юсуф... Жаль, что встречаемся при таких обстоятельствах. Лучше уезжай, Юсуф, уезжай!..
Он не успел ничего сказать, а она уже нажала на кнопку селектора и четко произнесла:
– Охрану!
В дверях, скрытых голубыми бархатными шторами, сразу же появились два молодых крепких парня и встали, молча глядя на Анну. Она указала на Юсуфа:
– Отвезите за пределы района. Он скажет куда. И чтоб даже пальцем не трогать! Возьмите еще ребят и оружие.
Юсуф тихо произнес:
– Я не хочу уезжать. Зачем тебе эта война? Ты же женщина! Хочешь, я стану посредником между тобой и Мансуровым?
Анна приподняла глаза на Юсуфа и зло улыбнулась:
– Чтобы он снова сделал попытку меня схватить?... Это уже было.
Она дернула нетерпеливо головой в сторону Юсуфа, и парни сразу же направились к нему. Он медленно встал, уже у дверей обернулся:
– Прощай, Аня!
Она ничего не ответила. Дверь закрылась. Анна подошла к окну и немного отодвинула тяжелую штору. Машинально поглаживая прижавшуюся к ноге собачью голову, отчего псина даже глаза прикрыла, задумчиво смотрела в окно. Она видела и не видела, как шел к машине Юсуф с ее личной охраной. Память вернула ее в прошлое...
Весна стояла ранняя и дождливая. Надвигался вечер, но еще не стемнело. Идти никуда не хотелось, и Анна, забравшись с ногами на диван, в очередной раз перечитывала «Алые паруса». Старшая сестра, Лидия, вертелась у зеркала, то заплетая, то расплетая тяжелую русую косу. Свивала ее в корону, делала «конский хвост» и каждый раз спрашивала Анну:
– Мне хорошо так? А так?
Анна на секунду отрывалась от книги, бросала взгляд на сестру и, рассеянно кивнув, снова продолжала читать. Младшая сестренка, семилетняя Ирка, строила возле дивана дом для кукол и с любопытством поглядывала на старшую сестру. Из кухни доносились приглушенные голоса родителей, постукивание чугунов и ведер... Лидия наконец-то устроила на голове нечто совсем уж замысловатое и села рядом с Анной.
– Да брось ты эту книгу! Неужели не надоело? Скоро Талиб придет и не один, с другом.
– Многое изменилось, Юсуф... И я давно уже не та девочка, которую ты когда-то знал. Ведь почти двадцать лет прошло.
Черноволосый, смуглый мужчина с заметным акцентом произнес:
– Я знаю, Анна.
Она сурово взглянула на него, поджав красивого рисунка губы. Собаки внимательно, настороженно посмотрели на ее свисавшую с подлокотника руку, но сигнала не последовало, и они опять выжидающе уставились на гостя. А женщина продолжила резко:
– Не перебивай! Я стала убийцей по вине твоего соплеменника, азербайджанца...
Голос ее с каждым словом твердел, глаза засверкали злобой, и собаки угрожающе встали.
– ...больше черным не жить в этом городе, я буду уничтожать и выгонять вас из района, пока не вышибу всех до единого или пока меня не убьют... Не я начала это, не я! Это начали вы – наглые, беспардонные, считающие себя господами. Этому не бывать! Здесь – Россия, и это – моя земля!
Он беспомощно взглянул в ее бледное, злое лицо, которое когда-то так любил и тихо спросил:
– И меня убьешь?
Она от этого вопроса вздрогнула, немного замешкалась и почти спокойно произнесла:
– Нет. Если не будешь вмешиваться. В память о прошлом... Уезжай от греха, Юсуф!
Он вскочил, но собаки шагнули к нему, и он снова опустился в кресло:
– Неужели нельзя простить? Или решить как-то иначе?
Анна от этих слов вскочила, собаки – тоже. Анна мгновенно очутилась возле Юсуфа. Схватилась за подлокотники его кресла, приблизила лицо к нему вплотную и, еле сдерживаясь, прохрипела:
– Иначе?! А как поступил бы ты, увидев своих родителей избитыми?
Анна, уже не сдерживаясь, кричала ему в лицо:
– Как поступил бы ты, когда твою сестренку, чистую и нежную девочку, изнасиловали? Они издевались над моими, ты понял – МОИМИ! – родителями, когда те просто пришли все выяснить. Я не жалею, что убила. Мразь не должна жить! Да, в тюрьме не сладко, но я отсидела, от звонка до звонка отсидела! Следователь считал, что убийство не преднамеренное, но тебе скажу – я убивала зная, что убиваю! У вас, на Кавказе, месть – святое дело... Что ж, видимо, и нам, русским, придется этому научиться.
Юсуф отшатнулся от нее, схватился за голову руками, поднял лицо, искривленное в мучительной гримасе, и почти простонал:
– Анна! Что ты говоришь? Ты же мать и ты была такой нежной когда-то...
Она отошла и, полуобернувшись, с горькой усмешкой произнесла:
– Была когда-то... Твои сородичи разрушили мою жизнь и заставили забыть об этом. Теперь я – Хозяйка района, и в нем нет больше места кавказцам.
Она махнула рукой куда-то в сторону и продолжила:
– Передай Мансурову, он сделал не тот ход, вызвав тебя. Прошлое не воротится. Я войну не отменю и пусть ко мне не суются!
Анна на долю секунды замолчала, пристально взглянув мужчине в глаза:
– А ты постарел, Юсуф... Жаль, что встречаемся при таких обстоятельствах. Лучше уезжай, Юсуф, уезжай!..
Он не успел ничего сказать, а она уже нажала на кнопку селектора и четко произнесла:
– Охрану!
В дверях, скрытых голубыми бархатными шторами, сразу же появились два молодых крепких парня и встали, молча глядя на Анну. Она указала на Юсуфа:
– Отвезите за пределы района. Он скажет куда. И чтоб даже пальцем не трогать! Возьмите еще ребят и оружие.
Юсуф тихо произнес:
– Я не хочу уезжать. Зачем тебе эта война? Ты же женщина! Хочешь, я стану посредником между тобой и Мансуровым?
Анна приподняла глаза на Юсуфа и зло улыбнулась:
– Чтобы он снова сделал попытку меня схватить?... Это уже было.
Она дернула нетерпеливо головой в сторону Юсуфа, и парни сразу же направились к нему. Он медленно встал, уже у дверей обернулся:
– Прощай, Аня!
Она ничего не ответила. Дверь закрылась. Анна подошла к окну и немного отодвинула тяжелую штору. Машинально поглаживая прижавшуюся к ноге собачью голову, отчего псина даже глаза прикрыла, задумчиво смотрела в окно. Она видела и не видела, как шел к машине Юсуф с ее личной охраной. Память вернула ее в прошлое...
Весна стояла ранняя и дождливая. Надвигался вечер, но еще не стемнело. Идти никуда не хотелось, и Анна, забравшись с ногами на диван, в очередной раз перечитывала «Алые паруса». Старшая сестра, Лидия, вертелась у зеркала, то заплетая, то расплетая тяжелую русую косу. Свивала ее в корону, делала «конский хвост» и каждый раз спрашивала Анну:
– Мне хорошо так? А так?
Анна на секунду отрывалась от книги, бросала взгляд на сестру и, рассеянно кивнув, снова продолжала читать. Младшая сестренка, семилетняя Ирка, строила возле дивана дом для кукол и с любопытством поглядывала на старшую сестру. Из кухни доносились приглушенные голоса родителей, постукивание чугунов и ведер... Лидия наконец-то устроила на голове нечто совсем уж замысловатое и села рядом с Анной.
– Да брось ты эту книгу! Неужели не надоело? Скоро Талиб придет и не один, с другом.