Страница:
У меня и шкурки в тюки увязанные лежали, да и харчи к концу подходили, а зверь все идет и идет. Не бросишь же такую удачу! Кто знает, когда еще такое выпадет да и выпадет ли... С вечера тогда мело сильно, вот и пошел я дальние плашки проверить. Ведь их ежели снегом придавит – впустую стоять будут. Вроде, и пошел с рассветом, а все одно припозднился. Назад-то уж потемну выбирался. Хорошо хоть метель перестала, лунища вышла такая, что все, как на ладони. Иду, поторапливаюсь... Морозец к ночи такой прижал, что не застоишься, до костей пробирает.
До заимки с версту оставалось, не более, как вдруг вышел я на след человечий. Совсем свежий след, даже не припорошенный, и видно, что шел кто-то со стороны реки прямиком к заимке моей. Уверенно шел, не плутал, стало быть, знал, куда идет. Меня словно кипятком обварило! Кто бы это мог быть, думаю... За три года, что прожил здесь, только верховские пару раз случайно заглядывали по осени, а среди зимы ни одна живая душа не бывала. Прикинул я по следам, и совсем худо мне стало. Мужик-то прошел здоровенный, след на три пальца моего поболее. Шел, правда, чудно как-то, шагами мелкими и ноги приволакивал, видно издалека, притомился... Я шкурки-то в снег сбросил, ружьишко сдернул, одну пулю в ствол, да второй патрон в зубах держу, наготове чтобы был. Ведь в тайге ночью от чужака добра не ждешь, а тем более этот пёрся, как к себе в избу. Не охотник это был... Настоящий таежник ежели в чужую заимку без злого умысла наведался, непременно хозяину знак оставит.
Спрятался я в ельничке на краю полянки, смотрю, слушаю. Дверь закрыта, в оконце темнота. Не иначе затаился, вражина!.. Тут снег опять повалил, крупными такими хлопьями, луна за тучи скрылась, потемнело. Мне это как раз на руку... Подполз я к глухой стене заимки, ухом припал, но сколь ни вслушивался – ни звука, только сердце мое бухает так, что наверное за версту слышно. Сколь лежал так – не знаю, только чую, замерзать начинаю. Зло меня взяло! Не хватало еще, чтобы из-за какой-то сволочи под дверью собственной заимки околеть! Вспомнил, что у задней стены стоит у меня шест сухой елевый. Добрался я до него и аккуратненько так, со стороны, чтоб на пулю случаем не нарваться, дверь толкнул. А сам ружье наготове держу. Подалась дверь, приоткрылась немного, и снова тишина... Яуж совсем рядом с дверью сидел, любой вздох услышал бы. Заглянуть бы внутрь, а боязно, вдруг он только этого и ждет, паскуда!
Посветлело тут немножко, луна проглянула, я в окошко одним глазом глянул, а гостенек-то мой на полу вытянулся. Похоже, окочурился, меня дожидаючись... Приоткрыл дверь пошире, шестом его потыкал, не шевелится. Тут уж я осмелел, зашел в избу, на всякий случай держу его на мушке, стволом ткнул, потом за плечо схватил, а он уж холодный. Заложил я дверь поеном, оконце завесил и только потом свечу засветил, рассмотрел гостя своего незваного. Мужик на голову меня больше, рожа щетиной черной заросла, но не верховской – видать, что брился раньше. Шапка на ём из росомахи, добрая шапка, да и одет – куда с добром! Романовский полушубок, рукавица овчинная рядом валяется, а на лапище-то, видать, под рукавицу одеты были перчатки черные вязанные. На ногах сапоги казачьи, в таких на фронте их благородия хаживали, с чулками меховыми. Лужа крови спод его на полу натекла, застыла уже. Жутко мне стало... Откуда же он, гад, про заимку мою прознал? И ведь не медведь его поломал, подстрелили голубчика, а ну, как по следам его искать станут, а следы-то прямехонько сюда и приведут! Убирать надо покойничка, от греха подальше, пока не поздно... Попробовал я его повернуть, но чую не осилю, шибко тяжел мужик.
– Не обессудь, – говорю, – паря, раздену я тебя, а вот уж хоронить не стану, недосуг мне с тобой валандаться... Ветками в логу завалю да снежком присыплю, и будя с тебя!
Начал полушубок расстегивать, а он кровью напитался да замерз, никак не поддается. Однако расстегнул, а под ним душегрейка беличья на казачий китель офицерский одетая. Покуда с полушубком возился, что-то тяжелое на пол к ногам упало, по доскам стукнуло. Посветил вниз – наган лежит, большой, черный, а на ручке щечки костяные желтоватые. Поднял я его, барабан крутнул, а в нем только два патрона осталось не стреляных, и гарью из ствола воняет. По всему видать, не только его дырявили, а и он в долгу не оставался... Оставить бы наган себе, хорошая штука, да что с него проку без патронов! Хотел поискать в карманах у покойничка, расстегнул китель, а под ним через плечо да к поясу ремнями привязанная сума кожаная плоская, навроде чрезседельной, конской, только поменьше, поаккуратнее.
Любопытно мне стало, что это за суму их благородие на себе нес да не просто нес, а под одеждой прятал. Отстегнул ремни да еле удержал в руках, так тяжела оказалась сума лосёвая, пуда на полтора тянула, не меньше! Раскрыл ее, а она изнутри вся кармашками прошитая, и в каждый кармашек мешочек маленький замшевый всунут. Меня аж затрясло всего... Развязал один мешочек, и веришь ли, Вадимыч, поплыло все перед глазами, ноги подкосились. Золото!.. Да не то дерьмо, что на прииске вам показали, а настоящее самородное. Все больше «таракашки» с ноготь, а то и крупнее! И во втором! И в третьем! Во всех кармашках золото!
Сижу я этак вот, рядом с покойничком, золотье с ладони на ладонь пересыпаю, а сам реву дурным голосом. Умом я тогда малость тронулся, не иначе! Может, и до утра бы так-то просидел, только почудилось мне, будто шаги за дверью. Ружье схватил, свечу задул, стал к двери пробираться. Шаг сделал, а впотьмах вдруг кто-то за ногу как схватит! Заорал я не своим голосом да из ружья шарахнул под ноги себе. Дымом заимку заволокло, но я в себя пришел. Нашарил на полу свечу, зажег, а это я ногой зацепился за ремень сумы, будь она неладна! В половице дырища, аккурат рядом с башкой гостя моего...
Дед Василий встал, нашел в темноте чайник и жадно припал к нему. Напившись из носика, загремел спичками, закурил. Красный огонек выхватывал из темноты то горбатый, ястребиный нос, то всклокоченную копну седых волос.
– Вот, веришь ли, Вадимыч, сколь годов прошло, уж сыны мои дедами стали, а как вспомню – так-то погано становится, словно вчера было... Пришел я в себя малость, ружье зарядил, топор за пояс сунул да потащил гостенька своего из заимки. С полверсты оттащил, там глубоченная ямина была от выворотня елового. Спустил его в эту яму, одежку евоную побросал, лапником завалил да снежком припорошил сверху. А сам бегом на заимку. На мое счастье снег такой повалил – в двух шагах ничего не видно! И часу не прошло, как никаких следов не осталось, хоть с собаками ищи. Печку растопил, кровяные пятна на полу ножом выскреб, дверь лиственничной плахой запер, какую и медведь не вдруг сломает, а самого так и подмывает на богатство привалившее взглянуть, и уже примеряюсь, какой домище, да не в Бельбее – на кой он мне сдался Бельбей этот – а в Знаменке или того чище в Минусе своей поставим с Танюхой, рысаков тройку самых наилучших куплю... Собрал аккуратно золото, по полу рассыпное, мелочки обратно в сумку засунул, а суму – под топчан, да сверху дровишками привалил. Оконце броднем заткнул. Напился чаю и только задремал, как друг завыло что-то за стеной, заимка ходуном заходила, дверь распахнулась, а на пороге – гость ночной, которого под выпоротнем снежком присыпал. Стоит, снег с полушубка рукавицей отряхивает, и скалится недобро этак...
– Ты, Васька, не бойся! – говорит. – Я на тебя зла не имею. Ты все ладно, по-людски сделал! Зверью меня не бросил, и одежку оставил. Только вот золото мое – отдай! Ни к чему оно тебе, Васька! Подохнешь от него. Как пес подохнешь! Отдай!..
И ручищами своими в перчатках вязанных прямо от порога тянется к суме. А руки все длиннее и длиннее, уж до топчана дотягиваются! Только он за суму ухватился, я его по лапам-то топором – хрясь! Как взвоет он и исчез... А я подскочил, трясусь весь, как лист осиновый, зуб на зуб не попадает, никак не пойму, то ли сон, то ли явь. Топор в полу торчит, аж плаха лиственничная напополам треснула... Так и просидел я до самого утра, свечу не задувая, а чуть только развиднелось, кинулся богатство свое перепрятывать. Стоял у меня на «путике» кедр старый с дуплом глубоким. Я в это дупло белок битых прятал, чтобы на заимку лишний раз не ворочаться. Вот в это дупло и запрятал суму свою. Засунул поглубже, трухой сверху присыпал, по тайге попетлял, след заметая да путая. Доволен остался – нипочем никому не догадаться, что спрятано здесь что-то.
Хозяин золота ночью не приходил, должно, знал, что нету его на заимке, да только и я в эту ночь глаз не сомкнул, не чаял, как до свету дожить. Вспомнилось некстати, что пару дней назад свежий след росомахи невдалеке видел. Так меня и прострелило. Ведь эта зараза по запаху что хошь найдет, а от сумы и потом и кровью, небось, за версту несет. Так ясно представилось мне, как рвет она суму, как рассыпается золото по снегу – чуть взвыл от отчаяния! Не дожидаясь рассвета, побежал к кедру, вытащил суму, сел в снег, и реву о радости – Слава Христе! Цела, родимая! Принес на заимку, двери заложил, половицы поднял, закопал у печки. Не успел половицы как следует на место уложить, глядь, а у огня мертвяк греется... Присел перед печкой, по бокам себя похлопывает, а смеется, проклятый:
– Плохо спрятал, Васька! Вот оно, подо мной! – пальцем тычет как раз туда, где сума закрыта. – Все одно, – говорит, – не быть тебе живу с ним! Отдай! Я за ружье, а он пропал, и только из-за стены хохочет: «Подохнешь, Васька! Отдай золото!»
Неделю я эдак-то отмаялся... Днем прячу да перепрятываю, а как ночь – с ружьем трясусь. А потом и день от ночи отличать перестал. Почесуха какая-то напала, всего себя ногтями в кровь изодрал. Умом совсем тронулся. Друзья на войне убитые, отец покойный – все ко мне приходить начали. И веришь ли – все в один голос твердят: «Брось его!» А как бросить, когда этакое счастье в руки привалило. Скорее себя жизни лишишь, чем от такого богатства откажешься. Слава Христе, понимал, нельзя мне в поселок с золотом показаться. Порешат не только меня, аи Танюху...
Что меня тогда на Каа-Хем занесло – убей, не знаю! Может, опять, перепрятать место искал, а может, и еще что! Ревет вода в пороге, клокочет, а над ней пар морозный, точно над котлом адовым. И словно кто-то изнутри подталкивает: «Вот, мол, Васюха, тайник-то, лучше не придумаешь! И сам следом!» И точно подталкивает в спину-то... Размахнулся я да и швырнул суму в котел тот. Заорал, рванулся за ней тут же, да, видать, не судьба. Нога меж глыб обледенелых попала. Дернулся я, она и хрястнула в лодыжке. Упал, башкой о камни ударился. Очухался от холода... Лежу в луже кровищи, нога распухла и посинела. Сколь времени до заимки полз, не скажу. То и дело без памяти оказывался, поморозился, а все-таки дополз. Сил хватило только печку затопить... Веришь ли, первый раз за ту неделю, с башкой пробитой и ногой сломанной, уснул. А на следующий день взвалил на Карьку тюк со шкурами, сам кое как взгромоздился. Слава Богу, коняга моя дорогу к Танюхиному дому добре знала, а то бы хана...
...Дед зажег лампу, тяжело ступая, прошел к печке, пошевелил тускло мерцающие угли. За стеной сторожки глухо шумел Каа-Хем, вздыхали под ночным ветерком лиственницы на берегу.
– Так-то, Вадимыч! А ты говоришь, золото!.. Старателям нынешним и не снилось, столько-то! Слушай, а у нас выпить ничего не осталось?
Он плеснул остатки из бутылки к себе в кружку, выпил громко крякнув, задул фитиль лампы и улегся на заскрипевший топчан.
– Давай спать, Вадимыч. Ну его к... матери, на сон такой пакости говорить!..
Сергей Грачев
Абулия (рассказ)
1
До заимки с версту оставалось, не более, как вдруг вышел я на след человечий. Совсем свежий след, даже не припорошенный, и видно, что шел кто-то со стороны реки прямиком к заимке моей. Уверенно шел, не плутал, стало быть, знал, куда идет. Меня словно кипятком обварило! Кто бы это мог быть, думаю... За три года, что прожил здесь, только верховские пару раз случайно заглядывали по осени, а среди зимы ни одна живая душа не бывала. Прикинул я по следам, и совсем худо мне стало. Мужик-то прошел здоровенный, след на три пальца моего поболее. Шел, правда, чудно как-то, шагами мелкими и ноги приволакивал, видно издалека, притомился... Я шкурки-то в снег сбросил, ружьишко сдернул, одну пулю в ствол, да второй патрон в зубах держу, наготове чтобы был. Ведь в тайге ночью от чужака добра не ждешь, а тем более этот пёрся, как к себе в избу. Не охотник это был... Настоящий таежник ежели в чужую заимку без злого умысла наведался, непременно хозяину знак оставит.
Спрятался я в ельничке на краю полянки, смотрю, слушаю. Дверь закрыта, в оконце темнота. Не иначе затаился, вражина!.. Тут снег опять повалил, крупными такими хлопьями, луна за тучи скрылась, потемнело. Мне это как раз на руку... Подполз я к глухой стене заимки, ухом припал, но сколь ни вслушивался – ни звука, только сердце мое бухает так, что наверное за версту слышно. Сколь лежал так – не знаю, только чую, замерзать начинаю. Зло меня взяло! Не хватало еще, чтобы из-за какой-то сволочи под дверью собственной заимки околеть! Вспомнил, что у задней стены стоит у меня шест сухой елевый. Добрался я до него и аккуратненько так, со стороны, чтоб на пулю случаем не нарваться, дверь толкнул. А сам ружье наготове держу. Подалась дверь, приоткрылась немного, и снова тишина... Яуж совсем рядом с дверью сидел, любой вздох услышал бы. Заглянуть бы внутрь, а боязно, вдруг он только этого и ждет, паскуда!
Посветлело тут немножко, луна проглянула, я в окошко одним глазом глянул, а гостенек-то мой на полу вытянулся. Похоже, окочурился, меня дожидаючись... Приоткрыл дверь пошире, шестом его потыкал, не шевелится. Тут уж я осмелел, зашел в избу, на всякий случай держу его на мушке, стволом ткнул, потом за плечо схватил, а он уж холодный. Заложил я дверь поеном, оконце завесил и только потом свечу засветил, рассмотрел гостя своего незваного. Мужик на голову меня больше, рожа щетиной черной заросла, но не верховской – видать, что брился раньше. Шапка на ём из росомахи, добрая шапка, да и одет – куда с добром! Романовский полушубок, рукавица овчинная рядом валяется, а на лапище-то, видать, под рукавицу одеты были перчатки черные вязанные. На ногах сапоги казачьи, в таких на фронте их благородия хаживали, с чулками меховыми. Лужа крови спод его на полу натекла, застыла уже. Жутко мне стало... Откуда же он, гад, про заимку мою прознал? И ведь не медведь его поломал, подстрелили голубчика, а ну, как по следам его искать станут, а следы-то прямехонько сюда и приведут! Убирать надо покойничка, от греха подальше, пока не поздно... Попробовал я его повернуть, но чую не осилю, шибко тяжел мужик.
– Не обессудь, – говорю, – паря, раздену я тебя, а вот уж хоронить не стану, недосуг мне с тобой валандаться... Ветками в логу завалю да снежком присыплю, и будя с тебя!
Начал полушубок расстегивать, а он кровью напитался да замерз, никак не поддается. Однако расстегнул, а под ним душегрейка беличья на казачий китель офицерский одетая. Покуда с полушубком возился, что-то тяжелое на пол к ногам упало, по доскам стукнуло. Посветил вниз – наган лежит, большой, черный, а на ручке щечки костяные желтоватые. Поднял я его, барабан крутнул, а в нем только два патрона осталось не стреляных, и гарью из ствола воняет. По всему видать, не только его дырявили, а и он в долгу не оставался... Оставить бы наган себе, хорошая штука, да что с него проку без патронов! Хотел поискать в карманах у покойничка, расстегнул китель, а под ним через плечо да к поясу ремнями привязанная сума кожаная плоская, навроде чрезседельной, конской, только поменьше, поаккуратнее.
Любопытно мне стало, что это за суму их благородие на себе нес да не просто нес, а под одеждой прятал. Отстегнул ремни да еле удержал в руках, так тяжела оказалась сума лосёвая, пуда на полтора тянула, не меньше! Раскрыл ее, а она изнутри вся кармашками прошитая, и в каждый кармашек мешочек маленький замшевый всунут. Меня аж затрясло всего... Развязал один мешочек, и веришь ли, Вадимыч, поплыло все перед глазами, ноги подкосились. Золото!.. Да не то дерьмо, что на прииске вам показали, а настоящее самородное. Все больше «таракашки» с ноготь, а то и крупнее! И во втором! И в третьем! Во всех кармашках золото!
Сижу я этак вот, рядом с покойничком, золотье с ладони на ладонь пересыпаю, а сам реву дурным голосом. Умом я тогда малость тронулся, не иначе! Может, и до утра бы так-то просидел, только почудилось мне, будто шаги за дверью. Ружье схватил, свечу задул, стал к двери пробираться. Шаг сделал, а впотьмах вдруг кто-то за ногу как схватит! Заорал я не своим голосом да из ружья шарахнул под ноги себе. Дымом заимку заволокло, но я в себя пришел. Нашарил на полу свечу, зажег, а это я ногой зацепился за ремень сумы, будь она неладна! В половице дырища, аккурат рядом с башкой гостя моего...
Дед Василий встал, нашел в темноте чайник и жадно припал к нему. Напившись из носика, загремел спичками, закурил. Красный огонек выхватывал из темноты то горбатый, ястребиный нос, то всклокоченную копну седых волос.
– Вот, веришь ли, Вадимыч, сколь годов прошло, уж сыны мои дедами стали, а как вспомню – так-то погано становится, словно вчера было... Пришел я в себя малость, ружье зарядил, топор за пояс сунул да потащил гостенька своего из заимки. С полверсты оттащил, там глубоченная ямина была от выворотня елового. Спустил его в эту яму, одежку евоную побросал, лапником завалил да снежком припорошил сверху. А сам бегом на заимку. На мое счастье снег такой повалил – в двух шагах ничего не видно! И часу не прошло, как никаких следов не осталось, хоть с собаками ищи. Печку растопил, кровяные пятна на полу ножом выскреб, дверь лиственничной плахой запер, какую и медведь не вдруг сломает, а самого так и подмывает на богатство привалившее взглянуть, и уже примеряюсь, какой домище, да не в Бельбее – на кой он мне сдался Бельбей этот – а в Знаменке или того чище в Минусе своей поставим с Танюхой, рысаков тройку самых наилучших куплю... Собрал аккуратно золото, по полу рассыпное, мелочки обратно в сумку засунул, а суму – под топчан, да сверху дровишками привалил. Оконце броднем заткнул. Напился чаю и только задремал, как друг завыло что-то за стеной, заимка ходуном заходила, дверь распахнулась, а на пороге – гость ночной, которого под выпоротнем снежком присыпал. Стоит, снег с полушубка рукавицей отряхивает, и скалится недобро этак...
– Ты, Васька, не бойся! – говорит. – Я на тебя зла не имею. Ты все ладно, по-людски сделал! Зверью меня не бросил, и одежку оставил. Только вот золото мое – отдай! Ни к чему оно тебе, Васька! Подохнешь от него. Как пес подохнешь! Отдай!..
И ручищами своими в перчатках вязанных прямо от порога тянется к суме. А руки все длиннее и длиннее, уж до топчана дотягиваются! Только он за суму ухватился, я его по лапам-то топором – хрясь! Как взвоет он и исчез... А я подскочил, трясусь весь, как лист осиновый, зуб на зуб не попадает, никак не пойму, то ли сон, то ли явь. Топор в полу торчит, аж плаха лиственничная напополам треснула... Так и просидел я до самого утра, свечу не задувая, а чуть только развиднелось, кинулся богатство свое перепрятывать. Стоял у меня на «путике» кедр старый с дуплом глубоким. Я в это дупло белок битых прятал, чтобы на заимку лишний раз не ворочаться. Вот в это дупло и запрятал суму свою. Засунул поглубже, трухой сверху присыпал, по тайге попетлял, след заметая да путая. Доволен остался – нипочем никому не догадаться, что спрятано здесь что-то.
Хозяин золота ночью не приходил, должно, знал, что нету его на заимке, да только и я в эту ночь глаз не сомкнул, не чаял, как до свету дожить. Вспомнилось некстати, что пару дней назад свежий след росомахи невдалеке видел. Так меня и прострелило. Ведь эта зараза по запаху что хошь найдет, а от сумы и потом и кровью, небось, за версту несет. Так ясно представилось мне, как рвет она суму, как рассыпается золото по снегу – чуть взвыл от отчаяния! Не дожидаясь рассвета, побежал к кедру, вытащил суму, сел в снег, и реву о радости – Слава Христе! Цела, родимая! Принес на заимку, двери заложил, половицы поднял, закопал у печки. Не успел половицы как следует на место уложить, глядь, а у огня мертвяк греется... Присел перед печкой, по бокам себя похлопывает, а смеется, проклятый:
– Плохо спрятал, Васька! Вот оно, подо мной! – пальцем тычет как раз туда, где сума закрыта. – Все одно, – говорит, – не быть тебе живу с ним! Отдай! Я за ружье, а он пропал, и только из-за стены хохочет: «Подохнешь, Васька! Отдай золото!»
Неделю я эдак-то отмаялся... Днем прячу да перепрятываю, а как ночь – с ружьем трясусь. А потом и день от ночи отличать перестал. Почесуха какая-то напала, всего себя ногтями в кровь изодрал. Умом совсем тронулся. Друзья на войне убитые, отец покойный – все ко мне приходить начали. И веришь ли – все в один голос твердят: «Брось его!» А как бросить, когда этакое счастье в руки привалило. Скорее себя жизни лишишь, чем от такого богатства откажешься. Слава Христе, понимал, нельзя мне в поселок с золотом показаться. Порешат не только меня, аи Танюху...
Что меня тогда на Каа-Хем занесло – убей, не знаю! Может, опять, перепрятать место искал, а может, и еще что! Ревет вода в пороге, клокочет, а над ней пар морозный, точно над котлом адовым. И словно кто-то изнутри подталкивает: «Вот, мол, Васюха, тайник-то, лучше не придумаешь! И сам следом!» И точно подталкивает в спину-то... Размахнулся я да и швырнул суму в котел тот. Заорал, рванулся за ней тут же, да, видать, не судьба. Нога меж глыб обледенелых попала. Дернулся я, она и хрястнула в лодыжке. Упал, башкой о камни ударился. Очухался от холода... Лежу в луже кровищи, нога распухла и посинела. Сколь времени до заимки полз, не скажу. То и дело без памяти оказывался, поморозился, а все-таки дополз. Сил хватило только печку затопить... Веришь ли, первый раз за ту неделю, с башкой пробитой и ногой сломанной, уснул. А на следующий день взвалил на Карьку тюк со шкурами, сам кое как взгромоздился. Слава Богу, коняга моя дорогу к Танюхиному дому добре знала, а то бы хана...
...Дед зажег лампу, тяжело ступая, прошел к печке, пошевелил тускло мерцающие угли. За стеной сторожки глухо шумел Каа-Хем, вздыхали под ночным ветерком лиственницы на берегу.
– Так-то, Вадимыч! А ты говоришь, золото!.. Старателям нынешним и не снилось, столько-то! Слушай, а у нас выпить ничего не осталось?
Он плеснул остатки из бутылки к себе в кружку, выпил громко крякнув, задул фитиль лампы и улегся на заскрипевший топчан.
– Давай спать, Вадимыч. Ну его к... матери, на сон такой пакости говорить!..
* * *
Я не знал, верить ли в рассказ деда Василия – слишком уж он показался мне неправдоподобен... Но год спустя, копаясь в подшивках старых газет, я наткнулся на сообщение о том, что бывшие казачьи офицеры, отец и сын Жолнины, скрывавшиеся в старообрядческом верховье Каа-Хема, при попытке перейти границу и уйти в Манчжурию, прихватив общинное золото, были задержаны и по решению суда расстреляны. Однако, почти два пуда общинного золота так и не нашлись. Как в воду канули. А может, и правда, канули той далекой зимой, накануне Рождества, в Михайловском пороге, в той самой лосёвой суме. Кто знает... Дай сколько еще тайн хранит буйный красавец Каа-Хем!
Сергей Грачев
Грачев Сергей Анатольевич родился в 1961 году в г. Подольске Московской области. Окончил Литературный институт им. Горького.
Автор романа «Медвежий баян» (М., изд-во «Глобус», 2000 г.), повестей «Рисунок на старых обоях», «Если ты, смеешься...». Рассказы С. Грачева публиковались в различных журналах, альманахах, коллективном сборнике «Письмена на песке».
Член Союза писателей России.
Абулия (рассказ)
1
Французский автобус, с маленькими квадратными окошками, длинный, похожий на замерзшую оранжевую гусеницу, бестолково разворачивался на площадке перед терминалом, слегка оживляя мокрое мартовское утро. Он привез от станции метро служащих таможни. Со стороны трудно представить, насколько холодно в этом апельсиновом автобусе, уместном на парижских улицах, но не в подмосковном городке Корытово, еще не промытом весенними грозами.
Валя Комова, лейтенант таможенной службы, не пользовалась автобусом, потому что жила на окраине Корытово, рядом с территорией терминала. От ее девятиэтажки пройти минут десять, а то и меньше. Справа – березовый лес и пруд, из которого бежит ручей, словно отсекая высотные корытовские дома от вытянутых серых строений таможни. Этим прохладным утром Валю Комову порадовали утки: чистенькие, они шустро и по-хозяйски деловито плавали в ручье, словно утверждая право на весну. И Вале вдруг так захотелось навестить мать, что жила в тверской деревеньке на берегу большого озера. Но до отпуска еще предстояло дожить. Пока дождешься...
По узким коридорам таможенного поста невозможно пройти, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из назойливых клиентов-декларантов. Вот и опять, как назло: на пути – поляк Рихард. Он привез холодильное оборудование на международную выставку. Выставка давно прошла, а он все еще здесь пороги обивает. Светлый пиджачок, очки в тонкой оправе, острый аккуратный нос – во всем облике Рихарда поначалу была изумительная для водителя-дальнобойщика опрятность. Теперь он помят, небритый комок нервов.
– Извините, зарос, – он смущенно прикрывает ладонью подбородок, едва поспевая за Валей. Он очень хорошо говорит по-русски. Как, впрочем, и другие иностранцы: большая и длительная практика. – Я, конечно, конкурент «Трансэкспедиции», понимаю. Им за державу обидно. А почему я двадцать дней сплю в кабине?
– Здравствуйте, Рихард, – говорит подчеркнуто вежливо Валя.
– Простите меня, Валя. Здравствуйте. Здесь мы букашки, зачем нам хорошие манеры? Никто не здоровается, только вы. Отпустите меня, Валя.
– У нас комиссия сегодня, – и она оставляет тихо отчаявшегося поляка, думая, что когда-нибудь таможня потеряет всех честных декларантов, останутся только жулики и прохвосты.
Валя закрылась в своем кабинете, подошла к зеркалу за шкафом. Поправила прическу – аккуратное черное каре, которое так шло к ее круглым темно-карим глазам. Подумала: «Щеки широковаты и бледные. Глазки бы, конечно, чуть-чуть увеличить. А, впрочем,... хорошие глазки». О пропорциях своего тела Валя была не очень высокого мнения; она, конечно, не толстуха, и почти все подходит к ее невысокому росту, но вот внизу, в бедрах, похудеть немножко не мешало бы. Этим срочно нужно заняться, – решила Валя, – и к 8 марта – быть в форме, тогда и новые кожаные брюки, которых еще никто не видел, сделают свое дело! – И, уже садясь за свой заваленный документами стол, шепнула монитору: «Разве это работа для женщины?»
Она считала, что ее четкая, по-армейски расписанная многочисленными инструкциями работа многим кажется грубоватой. И это впечатление укрепляла Валина форма с лейтенантскими звездочками на погонах. Но сама Комова к своему служебному наряду давно относилась скептически. Однажды она представила себя в театре в своей форме и пришла в ужас.
А в театр, как ей хотелось в театр! Когда она была там в последний раз? Год, полтора назад? «Ленком», «Королевские игры»! И хоть она сидела в бельэтаже, слаженная игра актеров увлекла ее в мир страстей короля Генриха. Да-да, она и сейчас хорошо помнит, как в финале над партером, прямо на бельэтаж, где она сидела, поплыла громадная надувная корона. Да и не корона вовсе, а шутовской колпак. Именно вид этого гигантского колпака сильно расстроил Валю. «Всех нас околпачили и обули, – подумала она почему-то, и все, чем я занимаюсь, – злое шутовство в дурацком балагане!»
И служба на терминале – иногда невыносима. Конечно, временами, но... Но Валина квартира – рядом, и на обед можно спокойно прогуляться.
И брокер Дима может в любое время к ней заехать в гости. Правда, последнее время он слишком занятой стал. Раньше Диме очень нравилась Валина зеленая форма, а теперь ему больше по сердцу стало «зеленое содержание», клиентская выручка. Ну, и ладно. Подумаешь, бизнесмен какой!
Время до обеда – бумажная каша из того волшебного горшка, которому однажды сказали: «Горшочек, вари!», а как остановить, забыли. Валя проверяла документы, ставила подписи и личную – в двухрублевую монетку – печать, говорила по телефону, принимала клиентов. Ее страшно раздражало, что периодически все начинали зачем-то искать брокера Диму, и тогда по селектору раздавалось: «Дима Трубников, пройдите на рабочее место». Диспетчер могла бы сказать и просто: «Дима», – он один такой.
Декларанты были разные: кто с оборудованием, кто с двадцатью тоннами коранов, хлебопекарнями и личными вещами. Но досаждали все, и даже самый приятный во всех отношениях Степанов, которому французы прислали гитары, для одного московского магазина. Степанов был обходителен, вежлив и так многозначительно рассматривал ее, словно приехал не за музыкальными инструментами, а за ней, Валей Комовой, – чтобы увезти в Москву навсегда.
Ну, вот, опять он пришел перед самым обедом. Валя поспешила в коридор, но Степанов, в сером пальто, со шляпой в одной руке, «дипломатом» – в другой, увязался за ней.
– Я здесь уже роман прочитал, – заявил он. – «Бесы» называется. Вам это ни о чем не говорит?
– Не разочаровывайте меня, Степанов, – сказала она и подумала: «Плохо я сегодня по коридорам хожу». Для Вали ходить по коридорам, набитым людьми, – целая наука. Нужно идти быстро, с озабоченностью в лице, смотреть либо в пол, либо прямо перед собой, чтобы никого не видеть, и, главное, если отвечать, то быстро и резко, коротко и ясно, отсекая дальнейшие приставания.
– Не нравится наш пост, возите на другой терминал.
– Но там нет вас, Валя!
– Заходите после обеда, Степанов. «Ну, что с ним делать, с этим „гитаристом“ Степановым? Главное, побольше строгости, иначе не отстанет». Но одновременно с этой мыслью приходила и другая: «Вот уедет „гитарист“, кто ее дальше будет завораживать взглядом? У кого еще такие контактные линзы, ясные и зеленые? Он, наверное, живет в Изумрудном городе...»
– Хорошо, я уйду. Но разрешите один анекдот, наш, таможенный?
«Вот пристал!», – подумала и сказала: – Ладно. Но только один.
– Это не совсем анекдот, скорее полуправда-полунебыль. Или притча, если хотите. Со смыслом. А может быть, легенда. Легенда о Черном Профессоре.
– Начинайте скорее!
Степанов уселся в кресло, придвинул его к Валиному столу и принялся за рассказ. Говорил он певуче, с толком и чувством, многозначительными паузами, словно сказочник. И Валя невольно заслушалась.
– Недавно это случилось, а, может, и давно, – начал Степанов доверительно, слегка подавшись корпусом вперед и приблизив лицо к слушательнице. – Смотря с какой стороны поглядеть. Но, по крайней мере, социализма уже не было, а капитализм еще не наступил. Один профессор университета, человек известный, решил поправить дела своей кафедры: продать американцам очень хороший прибор. А в приборе том главной деталью была вакуумная колба. Прилетел прибор за моря-океаны, а там – глядь: колба-то треснула! Разумеется, американцам незачем покупать сломанную вещь. Резону нет совершенно. Они прибор обратно и отправили. А профессор, оказывается, последние свои капиталы в отправку груза вложил. Таможня, конечно, говорит: плати и забирай. А профессор: «Вы разбили, бесплатно и верните». А те ему: «Бесплатный сыр – только в мышеловке бывает. Потому заплати и лети!» Профессор не сдается. А куда ему сдаваться? Ни прибора, ни денег, да еще должен остался, каждый день долг растет, штраф множится... Давно профессор в аэропорту обитает. Поначалу он все ночами на склад пытался пробраться, да где там! Разве допустимо, чтобы таможня без денег добро отдала? Не положено. Потому как государству урон. Вот и ходит денно и нощно профессор, лазейки ищет. Недавно, говорят, взлетную полосу бородой подметал... Поначалу его, конечно, ловили. Но вины за ним никакой не числилось, вот и отпускали подобру-поздорову. Думали, за ум возьмется. А профессор за ум не взялся, и семью, и университет свой забыл, святым духом питается, прозрачный стал, как кисея. А потом почернел, как уголь. От него все родные и друзья вскоре отказались: кому охота чужие долги отдавать? Едва он тенью-то стал, сразу к прибору своему и просочился. Да вот беда – взять не смог. Потому как привидение, Черный Профессор. И поймать его уже нет возможности. Так и бродит Черный Профессор по складам, прибор свой охраняет. И, молва ходит: если случайно прикоснешься к ящику с его прибором, чахнуть начнешь, будто меченый. И ни одного таможенного контроля никогда больше в жизни не пройдешь.
Выслушала Валя Комова легенду про Черного Профессора и не сразу взгляд от зеленых колдовских глаз Степанова отвела. Задумалась. Колба-то такая вот треснет, а из колбы любая гадость может на свет Божий выбраться. Развеется ветрами да навлечет на людей болезни. От этих профессоров, умников – всего можно ожидать!
– Я вас, Степанов, после обеда на повторный досмотр груза направляю. Чтобы гитары ваши еще раз проверили.
– За что такая немилость? – огорчился Степанов.
– А вы почаще анекдоты рассказывайте... в обеденное время.
Степанов нахмурился и ушел.
Она посмотрела в окно, в сторону леса, невольно представила ручей и уток, и вновь вспомнила свой поселок, где она выросла и где жила ее мама.
«Скоро 8 марта. Хоть бы Дима зашел, – подумала Комова. – Или Степанов, например. Анекдот бы рассказал, на гитаре поиграл, – и тут же она одернула себя: еще этого не хватало, женатика! Лучше уж брокер Дима, этот борец с литыми мускулами и бычьей шеей. Но у Димы – не кровь, а коньяк: крепкий и медлительный. Господи!..Теперь придется в нашем кафе обедать».
После обеда Вале пришлось идти через крохотное псевдо-фойе поста, где у закрытых окошек мариновались клиенты. И, разумеется, отовсюду сразу посыпались вопросы и мольбы о помощи.
– Вас разгрузили? – спросила она поляка, никого не слушая. Все сразу притихли, навострили уши: любая информация здесь дорого ценилась.
– Я весь в ожидании динамики, лейтенант, – сказал вежливо Рихард.
– Вялотекущей, – добавил хмуро Степанов, ожидающий допуска на повторный досмотр. Он оторвался от чтения очередной толстой книги и послал Вале тягуче-медленный взгляд. Потом он уставился прямо в Валины глаза, и ей показалось, что взгляды поменялись: она словно посмотрела на пост через контактные линзы клиента. Но это не был Изумрудный город. Наглухо закрытые окошки приема документов, жалюзи, – неделями, а то и месяцами отделяли декларантов от вечно занятых и недовольных таможенников, мужчин и женщин в зеленых кителях, с погонами в золотых пузатых звездах, похожих на «кубари» Великой битвы с немцами. Она увидела все это в одно мгновение, и жалость шевельнулась в ее душе, и в сердце нехорошо защемило.
За маленьким, похожим на школьную парту, столиком для клиентов, на единственной скамеечке, сидела старушка-австриячка. Федора Илларионовна, – так звали старушку, – родилась много-много лет назад в Китае, в семье русского эмигранта, но прожила она всю жизнь в Австрии. Теперь она вернулась на свою историческую родину с сорокалетним сыном. В России они оказались впервые. Федора Илларионовна привезла мебель и всю домашнюю утварь.
Ее сын, хромой, с женской фигурой, не отставал от мамы ни на шаг. Выражение лица этого мужчины, даже то, как он нежно лепетал по мобильному телефону, – все говорило о страшной для современной России незащищенности. О чем она думала, эта старая женщина? Как решилась, смогла пойти на столь рискованное предприятие? Может, это вариант семейного самоубийства? Подобные вопросы занимали всех уже вторую неделю.
Сейчас Федора Илларионовна сидела, курила сигарету «Ява» – пачка лежала перед ней. Валя заметила, что у старушки нет одной сережки.
– Вы потеряли сережку?
– Знаете, девочка, я не нашла два своих стула на досмотре багажа. И потеряла сережку. Где мои стулья, девочка?
Пришлось Комовой спешно уносить ноги, тем более «гитарист» Степанов зачем-то подкрадывался к ней вдоль стеночки, не сводя своего гипнотического взгляда. Это явно заметили и другие. Через пять минут она уже просматривала очередную папку с документами. Ярко-желтая пластиковая папка принадлежала Степанову. Какие-то гитары! Людям колбасу не на что купить... Пусть, пусть сходит на повторный досмотр: здесь вам не изба-читальня!
Валя Комова, лейтенант таможенной службы, не пользовалась автобусом, потому что жила на окраине Корытово, рядом с территорией терминала. От ее девятиэтажки пройти минут десять, а то и меньше. Справа – березовый лес и пруд, из которого бежит ручей, словно отсекая высотные корытовские дома от вытянутых серых строений таможни. Этим прохладным утром Валю Комову порадовали утки: чистенькие, они шустро и по-хозяйски деловито плавали в ручье, словно утверждая право на весну. И Вале вдруг так захотелось навестить мать, что жила в тверской деревеньке на берегу большого озера. Но до отпуска еще предстояло дожить. Пока дождешься...
По узким коридорам таможенного поста невозможно пройти, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из назойливых клиентов-декларантов. Вот и опять, как назло: на пути – поляк Рихард. Он привез холодильное оборудование на международную выставку. Выставка давно прошла, а он все еще здесь пороги обивает. Светлый пиджачок, очки в тонкой оправе, острый аккуратный нос – во всем облике Рихарда поначалу была изумительная для водителя-дальнобойщика опрятность. Теперь он помят, небритый комок нервов.
– Извините, зарос, – он смущенно прикрывает ладонью подбородок, едва поспевая за Валей. Он очень хорошо говорит по-русски. Как, впрочем, и другие иностранцы: большая и длительная практика. – Я, конечно, конкурент «Трансэкспедиции», понимаю. Им за державу обидно. А почему я двадцать дней сплю в кабине?
– Здравствуйте, Рихард, – говорит подчеркнуто вежливо Валя.
– Простите меня, Валя. Здравствуйте. Здесь мы букашки, зачем нам хорошие манеры? Никто не здоровается, только вы. Отпустите меня, Валя.
– У нас комиссия сегодня, – и она оставляет тихо отчаявшегося поляка, думая, что когда-нибудь таможня потеряет всех честных декларантов, останутся только жулики и прохвосты.
Валя закрылась в своем кабинете, подошла к зеркалу за шкафом. Поправила прическу – аккуратное черное каре, которое так шло к ее круглым темно-карим глазам. Подумала: «Щеки широковаты и бледные. Глазки бы, конечно, чуть-чуть увеличить. А, впрочем,... хорошие глазки». О пропорциях своего тела Валя была не очень высокого мнения; она, конечно, не толстуха, и почти все подходит к ее невысокому росту, но вот внизу, в бедрах, похудеть немножко не мешало бы. Этим срочно нужно заняться, – решила Валя, – и к 8 марта – быть в форме, тогда и новые кожаные брюки, которых еще никто не видел, сделают свое дело! – И, уже садясь за свой заваленный документами стол, шепнула монитору: «Разве это работа для женщины?»
Она считала, что ее четкая, по-армейски расписанная многочисленными инструкциями работа многим кажется грубоватой. И это впечатление укрепляла Валина форма с лейтенантскими звездочками на погонах. Но сама Комова к своему служебному наряду давно относилась скептически. Однажды она представила себя в театре в своей форме и пришла в ужас.
А в театр, как ей хотелось в театр! Когда она была там в последний раз? Год, полтора назад? «Ленком», «Королевские игры»! И хоть она сидела в бельэтаже, слаженная игра актеров увлекла ее в мир страстей короля Генриха. Да-да, она и сейчас хорошо помнит, как в финале над партером, прямо на бельэтаж, где она сидела, поплыла громадная надувная корона. Да и не корона вовсе, а шутовской колпак. Именно вид этого гигантского колпака сильно расстроил Валю. «Всех нас околпачили и обули, – подумала она почему-то, и все, чем я занимаюсь, – злое шутовство в дурацком балагане!»
И служба на терминале – иногда невыносима. Конечно, временами, но... Но Валина квартира – рядом, и на обед можно спокойно прогуляться.
И брокер Дима может в любое время к ней заехать в гости. Правда, последнее время он слишком занятой стал. Раньше Диме очень нравилась Валина зеленая форма, а теперь ему больше по сердцу стало «зеленое содержание», клиентская выручка. Ну, и ладно. Подумаешь, бизнесмен какой!
Время до обеда – бумажная каша из того волшебного горшка, которому однажды сказали: «Горшочек, вари!», а как остановить, забыли. Валя проверяла документы, ставила подписи и личную – в двухрублевую монетку – печать, говорила по телефону, принимала клиентов. Ее страшно раздражало, что периодически все начинали зачем-то искать брокера Диму, и тогда по селектору раздавалось: «Дима Трубников, пройдите на рабочее место». Диспетчер могла бы сказать и просто: «Дима», – он один такой.
Декларанты были разные: кто с оборудованием, кто с двадцатью тоннами коранов, хлебопекарнями и личными вещами. Но досаждали все, и даже самый приятный во всех отношениях Степанов, которому французы прислали гитары, для одного московского магазина. Степанов был обходителен, вежлив и так многозначительно рассматривал ее, словно приехал не за музыкальными инструментами, а за ней, Валей Комовой, – чтобы увезти в Москву навсегда.
Ну, вот, опять он пришел перед самым обедом. Валя поспешила в коридор, но Степанов, в сером пальто, со шляпой в одной руке, «дипломатом» – в другой, увязался за ней.
– Я здесь уже роман прочитал, – заявил он. – «Бесы» называется. Вам это ни о чем не говорит?
– Не разочаровывайте меня, Степанов, – сказала она и подумала: «Плохо я сегодня по коридорам хожу». Для Вали ходить по коридорам, набитым людьми, – целая наука. Нужно идти быстро, с озабоченностью в лице, смотреть либо в пол, либо прямо перед собой, чтобы никого не видеть, и, главное, если отвечать, то быстро и резко, коротко и ясно, отсекая дальнейшие приставания.
– Не нравится наш пост, возите на другой терминал.
– Но там нет вас, Валя!
– Заходите после обеда, Степанов. «Ну, что с ним делать, с этим „гитаристом“ Степановым? Главное, побольше строгости, иначе не отстанет». Но одновременно с этой мыслью приходила и другая: «Вот уедет „гитарист“, кто ее дальше будет завораживать взглядом? У кого еще такие контактные линзы, ясные и зеленые? Он, наверное, живет в Изумрудном городе...»
– Хорошо, я уйду. Но разрешите один анекдот, наш, таможенный?
«Вот пристал!», – подумала и сказала: – Ладно. Но только один.
– Это не совсем анекдот, скорее полуправда-полунебыль. Или притча, если хотите. Со смыслом. А может быть, легенда. Легенда о Черном Профессоре.
– Начинайте скорее!
Степанов уселся в кресло, придвинул его к Валиному столу и принялся за рассказ. Говорил он певуче, с толком и чувством, многозначительными паузами, словно сказочник. И Валя невольно заслушалась.
– Недавно это случилось, а, может, и давно, – начал Степанов доверительно, слегка подавшись корпусом вперед и приблизив лицо к слушательнице. – Смотря с какой стороны поглядеть. Но, по крайней мере, социализма уже не было, а капитализм еще не наступил. Один профессор университета, человек известный, решил поправить дела своей кафедры: продать американцам очень хороший прибор. А в приборе том главной деталью была вакуумная колба. Прилетел прибор за моря-океаны, а там – глядь: колба-то треснула! Разумеется, американцам незачем покупать сломанную вещь. Резону нет совершенно. Они прибор обратно и отправили. А профессор, оказывается, последние свои капиталы в отправку груза вложил. Таможня, конечно, говорит: плати и забирай. А профессор: «Вы разбили, бесплатно и верните». А те ему: «Бесплатный сыр – только в мышеловке бывает. Потому заплати и лети!» Профессор не сдается. А куда ему сдаваться? Ни прибора, ни денег, да еще должен остался, каждый день долг растет, штраф множится... Давно профессор в аэропорту обитает. Поначалу он все ночами на склад пытался пробраться, да где там! Разве допустимо, чтобы таможня без денег добро отдала? Не положено. Потому как государству урон. Вот и ходит денно и нощно профессор, лазейки ищет. Недавно, говорят, взлетную полосу бородой подметал... Поначалу его, конечно, ловили. Но вины за ним никакой не числилось, вот и отпускали подобру-поздорову. Думали, за ум возьмется. А профессор за ум не взялся, и семью, и университет свой забыл, святым духом питается, прозрачный стал, как кисея. А потом почернел, как уголь. От него все родные и друзья вскоре отказались: кому охота чужие долги отдавать? Едва он тенью-то стал, сразу к прибору своему и просочился. Да вот беда – взять не смог. Потому как привидение, Черный Профессор. И поймать его уже нет возможности. Так и бродит Черный Профессор по складам, прибор свой охраняет. И, молва ходит: если случайно прикоснешься к ящику с его прибором, чахнуть начнешь, будто меченый. И ни одного таможенного контроля никогда больше в жизни не пройдешь.
Выслушала Валя Комова легенду про Черного Профессора и не сразу взгляд от зеленых колдовских глаз Степанова отвела. Задумалась. Колба-то такая вот треснет, а из колбы любая гадость может на свет Божий выбраться. Развеется ветрами да навлечет на людей болезни. От этих профессоров, умников – всего можно ожидать!
– Я вас, Степанов, после обеда на повторный досмотр груза направляю. Чтобы гитары ваши еще раз проверили.
– За что такая немилость? – огорчился Степанов.
– А вы почаще анекдоты рассказывайте... в обеденное время.
Степанов нахмурился и ушел.
Она посмотрела в окно, в сторону леса, невольно представила ручей и уток, и вновь вспомнила свой поселок, где она выросла и где жила ее мама.
«Скоро 8 марта. Хоть бы Дима зашел, – подумала Комова. – Или Степанов, например. Анекдот бы рассказал, на гитаре поиграл, – и тут же она одернула себя: еще этого не хватало, женатика! Лучше уж брокер Дима, этот борец с литыми мускулами и бычьей шеей. Но у Димы – не кровь, а коньяк: крепкий и медлительный. Господи!..Теперь придется в нашем кафе обедать».
После обеда Вале пришлось идти через крохотное псевдо-фойе поста, где у закрытых окошек мариновались клиенты. И, разумеется, отовсюду сразу посыпались вопросы и мольбы о помощи.
– Вас разгрузили? – спросила она поляка, никого не слушая. Все сразу притихли, навострили уши: любая информация здесь дорого ценилась.
– Я весь в ожидании динамики, лейтенант, – сказал вежливо Рихард.
– Вялотекущей, – добавил хмуро Степанов, ожидающий допуска на повторный досмотр. Он оторвался от чтения очередной толстой книги и послал Вале тягуче-медленный взгляд. Потом он уставился прямо в Валины глаза, и ей показалось, что взгляды поменялись: она словно посмотрела на пост через контактные линзы клиента. Но это не был Изумрудный город. Наглухо закрытые окошки приема документов, жалюзи, – неделями, а то и месяцами отделяли декларантов от вечно занятых и недовольных таможенников, мужчин и женщин в зеленых кителях, с погонами в золотых пузатых звездах, похожих на «кубари» Великой битвы с немцами. Она увидела все это в одно мгновение, и жалость шевельнулась в ее душе, и в сердце нехорошо защемило.
За маленьким, похожим на школьную парту, столиком для клиентов, на единственной скамеечке, сидела старушка-австриячка. Федора Илларионовна, – так звали старушку, – родилась много-много лет назад в Китае, в семье русского эмигранта, но прожила она всю жизнь в Австрии. Теперь она вернулась на свою историческую родину с сорокалетним сыном. В России они оказались впервые. Федора Илларионовна привезла мебель и всю домашнюю утварь.
Ее сын, хромой, с женской фигурой, не отставал от мамы ни на шаг. Выражение лица этого мужчины, даже то, как он нежно лепетал по мобильному телефону, – все говорило о страшной для современной России незащищенности. О чем она думала, эта старая женщина? Как решилась, смогла пойти на столь рискованное предприятие? Может, это вариант семейного самоубийства? Подобные вопросы занимали всех уже вторую неделю.
Сейчас Федора Илларионовна сидела, курила сигарету «Ява» – пачка лежала перед ней. Валя заметила, что у старушки нет одной сережки.
– Вы потеряли сережку?
– Знаете, девочка, я не нашла два своих стула на досмотре багажа. И потеряла сережку. Где мои стулья, девочка?
Пришлось Комовой спешно уносить ноги, тем более «гитарист» Степанов зачем-то подкрадывался к ней вдоль стеночки, не сводя своего гипнотического взгляда. Это явно заметили и другие. Через пять минут она уже просматривала очередную папку с документами. Ярко-желтая пластиковая папка принадлежала Степанову. Какие-то гитары! Людям колбасу не на что купить... Пусть, пусть сходит на повторный досмотр: здесь вам не изба-читальня!