Страница:
Лида молчала.
– И поднимет наш барк паруса, утром алые, как у Грина. А знаешь почему они алые? Потому что солнце утром на них светит.
– Господи, какой еще Грин? – тяжело вздохнула Лида. – Скажи проще: поматросил и бросил.
Наступал вечер. Кафе быстро заполнялось веселыми, празднично одетыми людьми. Бармен воткнул кассету в магнитофон и бодрая задорная музыка загромыхала так, что разговаривать было уже невозможно.
– Пойдем ко мне, уж в последний раз, – прокричала Лида, наклонившись.
– Почему в последний? – Олегу показалось, что он не расслышал. Он взял Лиду за руку и повел к выходу.
Как-то быстро пришла осень. Под ветром облетала листва. Прячась от него, они шли проходными дворами. Первый парадный двор, второй поплоше и третий, заваленный мусором, надежно скрытый от проспекта. И снова выход на линию к особнякам.
– Здесь Петр Первый вообще хотел вместо линий каналы отрыть, Венецию сделать.
– Ну и где каналы? – поинтересовался Олег.
Лида пожала плечами.
– Наверное, деньги украли.
У булочной стояла согнутая, как знак вопроса, старушка, протягивая к прохожим вытянутую ладошку. Побирушек в последнее время стало немерено. Таджики со своими детьми садились в засаленных халатах на коврики прямо на перекрестках.
У старушки на мужском, старого покроя пиджаке был зеленый знак блокадника. Прохожие шли мимо, словно не замечая ее.
Олег, задрав подбородок, прибавил шаг. Лида, оглянувшись, вернулась. У старушки просто упала булка хлеба, и ей было не поднять ее.
– Молиться за вас буду, – едва слышно прошептала она им.
– Стыдно как. – Олег еще потоптался, раздумывая, не вернуться ли, не предложить ли еще помощь. Но и старушки-то уже не было.
Они дошли до дома. Прямо перед подъездом стояла огромная, с кузов грузовика, помоечная лохань, почти доверху заваленная мусором.
– Смотри, – показала Лида на старый Гришин диван, край которого торчал оттуда.
Бегом они поднялись по лестнице. Двери квартиры были распахнуты. В свободных комнатах уже содрали обои, срезали батареи и лишь снятый старинный паркет был заботливо сложен в углу. Вдобавок рабочие что-то начудили с проводкой, и света теперь не было.
Закрытая комната Лиды была нетронута.
Она достала откуда-то свечу, и та стояла в бокале криво и расплавленный парафин стекал прямо на подоконник.
– Гляди, пригодился соседский подарок, – достал Олег начатую бутылку джина, – хоть ты и говоришь, что елкой пахнет, но это самый что ни на есть морской напиток. Я так и не понял, что ты про переезд говорила.
– Говорила, что переезжаю. Ты утром как ушел, сосед со своими и подвалил.
– С бандитами?! – дернулся Олег.
– Почему с бандитами? Такие же юристы... Все в костюмах. Все культурно. Предложили на выбор. Однокомнатную в новостройке в любом районе, дом в области или деньги. Вполне приличные.
– И ты в новостройки поедешь?
– Нет. Здесь же. На третий двор, на две арки вглубь острова. У них для таких, как я неходовая квартира есть. Такая же комната будет, только не на Неву, а во двор, но квартира без алкашей, соседки – старушки из коммуналок, что из центра уезжать не хотели. Я уж и документы подписала.
– Может, не стоит? – мысленно взвесил все Олег. – Все-таки новый район, отдельная квартира...
– Вот и сиди в ней, как в клетке. Сколько раз к знакомым ездила. Мусор, грязь, дома все одинаковые. Даже не представляю, как там можно просто так погулять по улице. Там и гуляющих-то нет, разве мамы с колясками. Все топают куда-то конкретно. Утром в метро вдавиться, вечером выдавиться, пожрать и к телевизору.
– Думаешь, здесь таких мало, – улыбнулся Олег, – быт заел. К тому же у тебя и коммуналка нормальная, Гриша он тихий алкаш был. А сколько здесь таких, когда соседи с белой горячкой, зэки какие-то, психи, просто сволочи.
– Наверно. Только знаешь, я первые месяцы, как приехала, по Васильевскому каждый день часами меряла, от линии до линии. Здесь на Малом проспекте знаешь, какие тихие места есть... Даже на работу летом пораньше выходила. Я из мемориальных досок больше, чем за все годы истории в школе, узнала.
– А может, все это правильно, – пожал плечами Олег, – жили здесь культурные богатые люди. Дворяне. Рояль играл, пары танцевали, домашние концерты. Кто-то сидел, не высовываясь, в комнате для прислуги и на балалайке тренькал. Потом трах-бах, революция. Перетасовали все. Сначала богатых истребляли, потом друг друга. Война, блокада, голод, коммуналки. Теперь вот тоже революция по-тихому. Глядишь, откупят назад квартиры и особняки. Станут новые хозяева культурными. Грамоты нарисуют, что они дворяне. Снова будет рояль играть.
– Не будет, – покачала Лида головой, – тетка говорит, был рояль, да сожгли в блокаду.
– Ну, домашний кинотеатр будет стоять какой-нибудь.
В дверь тихо постучали.
– Кто это? – переглянулся Олег с Лидой.
– А ты как думаешь? – усмехнулась она и крикнула уже громко. – Заходи, сосед. Чего жмешься?
Там действительно стоял сосед. Он, еще раз спросив разрешения, зашел. Поздоровался. Тихо присел так, что лица его в полутьме и не было видно.
– Вот, Лида, ваши документы. – Протянул он ей прозрачную, набитую бумагами папку. Переезжайте, когда вам удобно. Только здесь уже строители свои работы начали. Боюсь, вам задерживаться будет не слишком удобно. Хотя они и переехать помогут, вещи перетащат... Ну, не буду вам мешать, – встал он. – Да, урну с Гришей к семье, на Шуваловское отвезли, если вам интересно.
Сосед ушел. Пыль, поднятая днем строителями, набилась и в комнату.
Свеча на подоконнике отражалась в стеклах, они и от слабого огня стали темными и словно три огонька плясали перед ними.
Лида только притронулась к форточке, и сильный порыв ветра толкнул ее, распахнув. Ветер загасил свечу, поднял гардину, закружил по комнате. Сквозь него донесся слабый отзвук выстрела.
– Что это?
– Ну ты даешь, моряк! Пушка в Петропавловке неурочно бьет. Наводнение, верно.
Едкий дым из трубы буксира летел в лицо. Слева были причалы верфи, справа набережная Васильевского острова. Уходили назад дома набережной, по которой каждый день Олег с Лидой гуляли все эти дни. Старые дома, невысокие особнячки, за окнами которых и сегодня, как много лет назад, разыгрывались страсти и страстишки. Олег все старался разглядеть людей на берегу, а те дружно махали медленно проходящему мимо паруснику. Проплыли назад выгнутые в муке фигуры у входа в Горный институт. Ледокол «Красин», который уже много лет таскали переставляя, как экспонат, с места на место.
На паруснике была праздничная атмосфера, общее оживление, как всегда при выходе в море.
Ветер с моря надраил буксирный трос, заставлял ежиться и запахнуть бушлат. Справа по борту уже начался Балтийский завод с серыми громадами недостроенных судов и кораблей. На одном, выдающемся под углом в Неву, на юте стояла девушка. Она смотрела на барк и, сложив у лица руки, пыталась что-то крикнуть. Мешал и ветер и стук машин буксиров. Парусник прошел мимо, и только Олег смог расслышать ее слова: «Третий двор...»
Ему стало легче, он замахал в ответ, хотя и знал, что вряд ли вернется.
И капитан, дав длинный гудок из тифона, скомандовав баку и юту отдать буксирные концы, повернулся к нему:
– Штурман, пиши в журнал: «Хода и курсы переменные».
Олег чувствовал и какую-то горечь. Удастся ли ему вернуться сюда когда-нибудь? И будет ли вообще на земле место, куда ему можно будет вернуться и где его будут ждать?
Александр Суворов
Человек без паспорта (рассказ)
– И поднимет наш барк паруса, утром алые, как у Грина. А знаешь почему они алые? Потому что солнце утром на них светит.
– Господи, какой еще Грин? – тяжело вздохнула Лида. – Скажи проще: поматросил и бросил.
Наступал вечер. Кафе быстро заполнялось веселыми, празднично одетыми людьми. Бармен воткнул кассету в магнитофон и бодрая задорная музыка загромыхала так, что разговаривать было уже невозможно.
– Пойдем ко мне, уж в последний раз, – прокричала Лида, наклонившись.
– Почему в последний? – Олегу показалось, что он не расслышал. Он взял Лиду за руку и повел к выходу.
Как-то быстро пришла осень. Под ветром облетала листва. Прячась от него, они шли проходными дворами. Первый парадный двор, второй поплоше и третий, заваленный мусором, надежно скрытый от проспекта. И снова выход на линию к особнякам.
– Здесь Петр Первый вообще хотел вместо линий каналы отрыть, Венецию сделать.
– Ну и где каналы? – поинтересовался Олег.
Лида пожала плечами.
– Наверное, деньги украли.
У булочной стояла согнутая, как знак вопроса, старушка, протягивая к прохожим вытянутую ладошку. Побирушек в последнее время стало немерено. Таджики со своими детьми садились в засаленных халатах на коврики прямо на перекрестках.
У старушки на мужском, старого покроя пиджаке был зеленый знак блокадника. Прохожие шли мимо, словно не замечая ее.
Олег, задрав подбородок, прибавил шаг. Лида, оглянувшись, вернулась. У старушки просто упала булка хлеба, и ей было не поднять ее.
– Молиться за вас буду, – едва слышно прошептала она им.
– Стыдно как. – Олег еще потоптался, раздумывая, не вернуться ли, не предложить ли еще помощь. Но и старушки-то уже не было.
Они дошли до дома. Прямо перед подъездом стояла огромная, с кузов грузовика, помоечная лохань, почти доверху заваленная мусором.
– Смотри, – показала Лида на старый Гришин диван, край которого торчал оттуда.
Бегом они поднялись по лестнице. Двери квартиры были распахнуты. В свободных комнатах уже содрали обои, срезали батареи и лишь снятый старинный паркет был заботливо сложен в углу. Вдобавок рабочие что-то начудили с проводкой, и света теперь не было.
Закрытая комната Лиды была нетронута.
Она достала откуда-то свечу, и та стояла в бокале криво и расплавленный парафин стекал прямо на подоконник.
– Гляди, пригодился соседский подарок, – достал Олег начатую бутылку джина, – хоть ты и говоришь, что елкой пахнет, но это самый что ни на есть морской напиток. Я так и не понял, что ты про переезд говорила.
– Говорила, что переезжаю. Ты утром как ушел, сосед со своими и подвалил.
– С бандитами?! – дернулся Олег.
– Почему с бандитами? Такие же юристы... Все в костюмах. Все культурно. Предложили на выбор. Однокомнатную в новостройке в любом районе, дом в области или деньги. Вполне приличные.
– И ты в новостройки поедешь?
– Нет. Здесь же. На третий двор, на две арки вглубь острова. У них для таких, как я неходовая квартира есть. Такая же комната будет, только не на Неву, а во двор, но квартира без алкашей, соседки – старушки из коммуналок, что из центра уезжать не хотели. Я уж и документы подписала.
– Может, не стоит? – мысленно взвесил все Олег. – Все-таки новый район, отдельная квартира...
– Вот и сиди в ней, как в клетке. Сколько раз к знакомым ездила. Мусор, грязь, дома все одинаковые. Даже не представляю, как там можно просто так погулять по улице. Там и гуляющих-то нет, разве мамы с колясками. Все топают куда-то конкретно. Утром в метро вдавиться, вечером выдавиться, пожрать и к телевизору.
– Думаешь, здесь таких мало, – улыбнулся Олег, – быт заел. К тому же у тебя и коммуналка нормальная, Гриша он тихий алкаш был. А сколько здесь таких, когда соседи с белой горячкой, зэки какие-то, психи, просто сволочи.
– Наверно. Только знаешь, я первые месяцы, как приехала, по Васильевскому каждый день часами меряла, от линии до линии. Здесь на Малом проспекте знаешь, какие тихие места есть... Даже на работу летом пораньше выходила. Я из мемориальных досок больше, чем за все годы истории в школе, узнала.
– А может, все это правильно, – пожал плечами Олег, – жили здесь культурные богатые люди. Дворяне. Рояль играл, пары танцевали, домашние концерты. Кто-то сидел, не высовываясь, в комнате для прислуги и на балалайке тренькал. Потом трах-бах, революция. Перетасовали все. Сначала богатых истребляли, потом друг друга. Война, блокада, голод, коммуналки. Теперь вот тоже революция по-тихому. Глядишь, откупят назад квартиры и особняки. Станут новые хозяева культурными. Грамоты нарисуют, что они дворяне. Снова будет рояль играть.
– Не будет, – покачала Лида головой, – тетка говорит, был рояль, да сожгли в блокаду.
– Ну, домашний кинотеатр будет стоять какой-нибудь.
В дверь тихо постучали.
– Кто это? – переглянулся Олег с Лидой.
– А ты как думаешь? – усмехнулась она и крикнула уже громко. – Заходи, сосед. Чего жмешься?
Там действительно стоял сосед. Он, еще раз спросив разрешения, зашел. Поздоровался. Тихо присел так, что лица его в полутьме и не было видно.
– Вот, Лида, ваши документы. – Протянул он ей прозрачную, набитую бумагами папку. Переезжайте, когда вам удобно. Только здесь уже строители свои работы начали. Боюсь, вам задерживаться будет не слишком удобно. Хотя они и переехать помогут, вещи перетащат... Ну, не буду вам мешать, – встал он. – Да, урну с Гришей к семье, на Шуваловское отвезли, если вам интересно.
Сосед ушел. Пыль, поднятая днем строителями, набилась и в комнату.
Свеча на подоконнике отражалась в стеклах, они и от слабого огня стали темными и словно три огонька плясали перед ними.
Лида только притронулась к форточке, и сильный порыв ветра толкнул ее, распахнув. Ветер загасил свечу, поднял гардину, закружил по комнате. Сквозь него донесся слабый отзвук выстрела.
– Что это?
– Ну ты даешь, моряк! Пушка в Петропавловке неурочно бьет. Наводнение, верно.
* * *
Ничего красивого в их отходе не было. Ободранный парусник оттащили от заводской стенки, развернули и поставили к выходу из Невы. И все равно толпа зевак собралась на набережной. Не так уж часто сегодня приходится видеть парусники.Едкий дым из трубы буксира летел в лицо. Слева были причалы верфи, справа набережная Васильевского острова. Уходили назад дома набережной, по которой каждый день Олег с Лидой гуляли все эти дни. Старые дома, невысокие особнячки, за окнами которых и сегодня, как много лет назад, разыгрывались страсти и страстишки. Олег все старался разглядеть людей на берегу, а те дружно махали медленно проходящему мимо паруснику. Проплыли назад выгнутые в муке фигуры у входа в Горный институт. Ледокол «Красин», который уже много лет таскали переставляя, как экспонат, с места на место.
На паруснике была праздничная атмосфера, общее оживление, как всегда при выходе в море.
Ветер с моря надраил буксирный трос, заставлял ежиться и запахнуть бушлат. Справа по борту уже начался Балтийский завод с серыми громадами недостроенных судов и кораблей. На одном, выдающемся под углом в Неву, на юте стояла девушка. Она смотрела на барк и, сложив у лица руки, пыталась что-то крикнуть. Мешал и ветер и стук машин буксиров. Парусник прошел мимо, и только Олег смог расслышать ее слова: «Третий двор...»
Ему стало легче, он замахал в ответ, хотя и знал, что вряд ли вернется.
И капитан, дав длинный гудок из тифона, скомандовав баку и юту отдать буксирные концы, повернулся к нему:
– Штурман, пиши в журнал: «Хода и курсы переменные».
Олег чувствовал и какую-то горечь. Удастся ли ему вернуться сюда когда-нибудь? И будет ли вообще на земле место, куда ему можно будет вернуться и где его будут ждать?
Александр Суворов
Суворов Александр Естиславович родился в 1965 году в Казани. Закончил Литературный институт им. Горького и литаспирантуру по теме «Достоевский и западный философский роман XX века». Постоянный автор журналов «Наш современник», «Москва», «Роман-журнал – XX век», газет «Российский писатель» и «День литературы». Член Союза писателей России. Сотрудник журнала «Наш современник».
Человек без паспорта (рассказ)
Фамилия у меня плохая: Серегин. Плебейская фамилия. Ничего благородного здесь не сыщешь, хоть в лепешку расшибись. А я благородным быть хотел до жути, верил в свою совершенную исключительность среди необозримых миллионов человеческих существ, вот и вышла мне моя неповторимость боком. Довела меня гордыня до ручки, я отгородиться хотел и сам по себе в силу своей исключительности прожить. В золотом дворце на мраморном утесе под облаками и высшему чувству любви изменил. Другие вон преступления не выносят – совесть заедает, а я любви к себе не стерпел.
Никто не знает, как жить, – говаривал друг мой покойный, бывший гитарист из вокально-инструментального ансамбля, сокращенно – ВИА, как их в благостные советские времена называли. Прошли те времена, канули в лету, и люди озверели буквально, а ведь раньше благородные были все, кого ни возьми, даже последние, казалось бы, изверги из числа преступного мира. А одичавших и опустившихся интеллигентов, как я, и вовсе в природе не существовало. И как ведь говорили: «человек – это звучит гордо» и все в таком роде. И ведь звучало гордо. И умных книг было не достать, а ума на всех хватало, потому что у каждой последней твари из рода людского пищало внутри: человек человеку друг, товарищ и брат. Проморгали мы свое благоденствие, незаметно опустились на четвереньки и стали вонючим и потным стадом. И погнались за деньгой. Голодными стали и послушными. А голодный пес всем руки лижет.
Так о чем я начал-то? Забыл уже, мысли все в голове перепутались, кишки голодные в комок слиплись, брюхо к позвонкам прилипло. А мысль у меня теперь одна: выпить, забыться, свернуться в клубок на чем-нибудь мягком и отвернуться к стене, чтобы мир этот паскудный некоторое время не видеть. Да ведь не спасет это, знаю, знаю. Конченый человек всяк тот, кто лакает по утрам водку из горлышка. Какая это, право, мерзость. Ух! Кажется, полегчало. Ну а коли так, продолжу свою последнюю повесть, рассказ опустившегося человека.
Плохо быть слабым. И уж совсем худо твое дело, когда руку твою, не мытую уже десятый день, некому пожать во всем этом печальном мироздании, и сам ты мечешься, как пес, по огромному бесприютному городу без конца и края, над которым бегут рваные серые облака, словно Северный ледовитый океан опрокинулся вверх дном. И не к чему пристать тебе, сволочи безродной, у которой ни кола и ни двора, и мечешься, как щепка в водовороте. Тону я, братья мои, хотя никаких братьев у меня и не было отроду. А может, мы все уже умерли, а? Есть кто живой под этим ледяным палящим солнцем? Никто не отзовется, хоть охрипни тут. Люди катятся по улицам, как камни. Обернись и плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.
Никто не знает, как жить, говорил один мой друг из прошлой жизни, хотя... я повторяюсь, когда я пьян, я всегда повторяюсь, а пьян я в стельку. Друг мой Леонид давно сгинул с лица земли, а истина эта осталась и по сей день. Время истине не указ. Хорошо ей там, за облаками, где нас нет, а тут живи, корчись, ползай на чреве своем, как дождевой червь, и жди, пока тебя раздавят. Или... дави сам. Се ля ви, так-то, други мои, хотя друзья мои сошли на прошлых остановках. Как говорится, иных уж нет, а те далече. Леонид, вот, покойный жил бобылем, спился, якшался со всяким сбродом, привечал бомжей, не платил за квартиру. У него обрезали провода, выбили окна, сломали дверь, списали на него уголовное дело и посадили в сизо. Когда его выпустили после суда, это был уже не человек. Он кашлял, как овца, рассыпал вокруг кровавые плевки, а через месяц умер. Когда в квартиру вошли, Леонид лежал желтый и высохший, точно мумия, подтянув колени к животу, синие губы его свела скорбная скобка и вокруг все было сплошной кровавый плевок. Вот что стало с человеком. Наверно, я тоже кончу чем-то плохим, просто думать об этом не хочется. Ну да пусть, все равно, коли так у меня на роду написано. Я уже не поднимусь, меня списали со счета.
Когда я вижу глаза встречных, я все понимаю, лучше не смотреть. Поэтому я иду, потупясь в землю. Я хуже всех людей, – хуже по той простой причине, что у меня нет паспорта и штрих-кода ИНН. Паспорт. Кто бы знал смысл этого ужасного слова, от которого, если его понять правильно, горы обрушатся в моря. Никому не пожелаю я мук утраченного паспорта, какая-то чертовщина стоит за этой книжицей, но сей великой и страшной тайны я еще не постиг окончательно. Знаю одно: любая тля с документом за пазухой вырастает в сравнении со мной до размеров несказанных. Документов нет, а я еще жив, – так я понимаю это обстоятельство. Горы правосудия, падите на главу мою, ибо я давно уже вне закона о регистрации местопребывания, меня попросту нет.
Но я есть. Я, свидетель этих сучьих времен. Страшный, разбухший, как желудочная киста, эгоизм и страшное роковое одиночество ждут нас на конечной станции исторического маршрута. Злодей-стрелочник направил летящий на всех парах пассажирский экспресс в зловонный тупик, где колея рельсов обрывается над пропастью. За окнами стелются золотые поля и частят телеграфные столбы, низкое небо с клочьями облаков бежит навстречу. Проводник поутру разносит душистый чай и звенит подстаканниками, женщины кормят детей, мужчины дымят в тамбуре. Знали бы вы все, что расписание лжет, что вас обманули и поздно, уже поздно возвращать билет, что купейное благополучие скоро закончится, и путь оборвется внезапно ужасным пробуждением среди ночи, и с грохотом вздыбятся в дугу, наезжая друг на друга, вагоны, и крики ужаса потонут в железном скрежете сминающих всех жерновов. Машинист, рвани рукоятку экстренного тормоза так, чтобы искры полетели из-под колес! Одинокий юноша в тамбуре, глядящий в багряную закатную даль, оторвись от мечты, сорви стоп-кран? Вас всех обманули, поезд не придет по назначению. Это говорю вам я, человек без паспорта и штрих-кода.
Ежедневно пятьсот черных «мерседесов» с синими молниями на крышах с воем и ревом несутся по проспектам. Пятьсот водителей в черных очках не пощадят ребенка, выбежавшего за мячиком на мостовую: у них есть право на ВСЕ. За черными стеклами не различить лица тех, кто сидит на заднем сиденье. Тот, кто правит, всегда во тьме. Милиционер на перекрестке перекрывает движение и отдает честь вслед ревущему черному лимузину. Тысяча кадровых офицеров покончили с собой от бесчестья, и госбезопасность тоже не нужна обесчещенной стране, именно милиционер – главная профессия грядущего, а вор – настоящего дня.
Почему так плохо на душе, хотел бы я знать. И сам же отвечу сквозь зубы: да потому, что она есть, она жива. И вы, гниды из черных «мерседесов», не дождетесь, чтобы я вывернул ее перед вами наизнанку, как старую кошелку, чтобы вы толкнули меня потом под зад коленом в гущу той человекомассы, во что вы обратили род людской. С детства терпеть не мог манной каши, которой меня обкормили на заре жизни, а теперь готов есть ее пригоршнями, как манну небесную. До исступления. Я ем теперь быстро и жадно, крупными кусками, почти не пережевывая пишу. И мне это нравится. Да! Только милостью небес жив я каждый день, и всякий кусок мне теперь – Божий дар! А ведь я не одинок – голодных и нищих миллионы. И ты презирай меня, чтущий эти строки, но все же оглянись на всякий случай – чья-то совиная тень мелькнула у тебя сейчас за левым плечом. Ты-то спокоен, ты-то доволен жизнью? И если да, то плохи твои делишки: если сердце не дрожит в груди, значит кто-то выпотрошил тебя во сне. Повернись и вырви из совиной глотки свое сердце. Смеешься? Тогда – прощай.
Знаете, я не создан для благополучной жизни. Я когда-то жил с любимой женщиной вдвоем на берегу огромной седой Волги. Скажите мне после этого, что я не знавал счастья. Я был просто пьян этим счастьем, необъятным, как сама Волга, хотя и не пил тогда, и не нюхал этой проклятой водки. Счастье – самое хмельное зелье на свете, когда оно наваливается на человека, – такая теплота, такое невыразимое блаженство разливается по нутру, что просто перестаешь чуять землю под ногами. Счастливые всегда чуть пошатываются при ходьбе, обратите внимание. И тогда мир плывет перед глазами, все кажется чудесным и родным. И вот под таким блаженным хмельком можно жить много лет кряду. Таких счастливцев, как и пьяниц, нужно жалеть и оберегать, чтобы те не влипли в какую-нибудь неприличную историю. Но и те, и другие презирают уроки судьбы – пьяному всегда море по колено.
В ту пору я казался самому себе художником, в котором дремлют великие образы. Всемирный потоп только брезжил тогда в седых облаках над землей. Хотя Леонид – царство ему небесное! – умнейший был человек, с самого начала «перестройки» сказал: это властям надоело украдкой жить, они хотят своими миллионами рай на земле построить. Для себя рай. Небольшой такой райчик, где вместо серафима с мечом огненным – огромный недреманный костолом-омоновец, ростом с версту, с кобурой и автоматом на шее вход охранял. И чтобы у всех на виду сиял всем на диво тот эдем под стеклянным бронированным колпаком и кондиционером на куполе. И чтобы полная свобода тем, у кого есть средства эту свободу купить. Нам-то с тобой в этот аквариум тропический хода нет, мы в списке господ не значимся.
Чудное было время. Мы с Анной познакомились на моей выставке, которая проходила в большом и просторном зале, где было много воздуха из-за высоченных потолков и много света, лившегося из огромных окон. Теперь бы меня туда и на порог не пустили, даже если бы в кармане завалялись деньги на билет. Я рисовал тогда облака, распущенные по ветру космы земли, находя в них сходство с людьми, животными и демонами из Апокалипсиса. Я был профан, самодеятельный художник, не лишенный однако воображения и взгляда на вещи, но адский стрелочник уже вцепился в рычаг, и вся моя чертовщина считалась тогда очень продвинутым искусством. Я бы и теперь был на коне, умей я хоть как-то устроиться в этой жизни. Благо, что я не успел погрязнуть во всем этом. У меня, самозваного художника, имелась даже своя мастерская в детской студии рисунка. Дети приходили вечерами рисовать, я выдавал им бумагу и краски, а сам исступленно чертил на листах точеные бюсты дьяволиц, лица, глаза и рты. Зрители восхищались. Но был случай или предостерегающее видение – не знаю до сих пор – которое вовремя одернуло меня.
Не могу сказать, что это было. Я сидел в совершенном одиночестве и слушал музыку Вивальди, эстет этакий, когда дверь мастерской тихо отворилась и с улицы вошла женщина лет сорока в черной шляпе и шелковом платке, повязанном на шее. У незнакомки был в руках маленький кожаный чемоданчик, наподобие докторского. Мельком глянув на меня, она стала рассматривать мои бредовые картины, висевшие по стенам студии. У некоторых гостья задерживалась подолгу, а потом переводила взгляд на меня, все так же молча. Я тоже молчал, наблюдая за посетительницей. Наконец она заметила: «Талантливо». Я пожал плечами. «У вас есть друзья? – спросила она ни с того ни с сего. – Знайте, пока вы не один, вы не чувствуете подноготной тех тварей, которых выпускаете на свет. Но берегитесь, как только вы станете одиноки, а этого вам не миновать, мир этих чудищ сомкнётся, и они растерзают вас». «Кто вы?» – спросил я озадаченно. «Допустим, психиатр». (Это я их тогда в мир напустил – чудовищ, вот и глумятся они над нашим братом, оборотни.) И направилась к выходу. В дверях она задержалась, посмотрела на меня долгим взглядом и вышла на улицу. Я вышел следом, но перед домом уже никого не было. Скажите мне, похож ли я теперь на того, прежнего себя, о котором пишу? Вы только ухмыльнетесь в ответ. Только все это правда. Вы можете презирать меня теперь, и я достоин того, но есть во мне нечто этакое, от чего вам не отмахнуться. Этакое, с чем вам придется посчитаться в конце концов. Это вам не штрих-код и не регистрация, это даже не паспорт. Я сам не знаю, что это. Не смейтесь надо мной.
Вот за такое этакоеменя и полюбила Анна. А теперь взгляните на меня, как будто видите в первый раз, и ответьте, можно ли такого мытаря полюбить? Полюбить по-настоящему – не из-за денег, не из-за прописки с жилплощадью, даже не за внешность и, как теперь модно говорить, за сексуальную привлекательность, а за одну душу мою и... представьте, за мой ум. Можно ли? Это теперь я самый презренный из людей, прежние друзья избегают меня, знакомые стараются не узнавать на улице, чтобы я не попросил у них в долг. Проклятые деньги, что вы творите с людьми! Я ведь все понимаю на свете, все, все! Самый достойный, честный, умный, талантливый и благородный человек теперь тот, у кого есть деньги. Вот ведь как теперь все стало просто. Имей деньги – и будешь принц датский. А ты попробуй так, даром, чувство великое стяжать. Пытался уже? То-то!
Анна была библиотекарем. Я-то несчастный в ту приснопамятную пору моей жизни считал библиотеку местом святым и непорочным. Самым надежным пристанищем на свете. И когда у меня квартиру отнимать начали, я книги свои, на которые последние гроши тратил, собрал и быстренько в ближайший читальный зал отнес, в тот самый, где я в ненастные часы жизни от мира бывало прятался. Так вот, мы познакомились у меня на выставке (я опять повторяюсь, но вы уже в курсе – почему). Анна была женщина очень умная и проницательная, она меня сразу раскусила. Недаром школу с медалью закончила. Хотя, почему была, она и теперь есть и здравствует, не в пример, скажем, мне. Что же, дай ей Бог. Кстати, в Бога она не верит, и это – главное отличие всех теперешних умных и проницательных людей, для кого Бог только полезное народное суеверие и не более того. Анна моя сразу, с первой встречи, меня как человека слабовольного и впечатлительного (вот самая непростительная черта!) взяла за руку, будто ребенка, и втащила в свою жизнь. Она и называла меня частенько заброшенным ребенком, но это так, к слову. Мы тогда, в день первого свидания, отправились гулять, и тут снег повалил. Помню, зашли мы в тот вечер к Леониду, который в ту пору имел образ вполне человеческий, и тот нас не принял, сославшись на какую-то пустяковую причину. Тогда я обижен был смертельно, а теперь понимаю, почему так вышло, друг мой ведь тоже был человеком умным и проницательным, хотя и на иной манер, чем моя спутница. Анна поняла меня, а Леонид понял Анну. И вечер этот снежный действительно был концом нашей дружбы и началом моей любви. А дружба с любовью под одним кровом никогда не уживутся: неприхотливой дружбе потребен простор, а любви, как декоративному растению человеческой души, – уютное гнездышко, хоть иногда, по временам. Любовь вообще – чувство каторжное, ее не выбирают, как вольную дружбу.
И когда мы вышли на улицу, Анна взяла меня за руку, и мы отправились ко мне. Там все и случилось. В первый же вечер знакомства. Точнее, узнал-то я ее позднее, а вначале мы просто стали близки. Вот и вся мораль. После всего, что я сказал, вы думаете, я осуждаю ее? Ничуть. Главный осужденный моего рассказа это я, сам, конечно сам, разве вы не видите? Плохи мои дела под небесами. Но вы еще не знаете главного: Анна была замужем, и в тот день супруг (она в разговорах со мной всегда называла его именно этим словом, как скрип телеги супруг), кстати, профессор эстетики, чем-то, уже не помню, обидел ее. Однако не стоит делать из этого никаких выводов, в жизни ведь всякое случается. Мы стали часто бывать вместе.
Уж не знаю, какие надежды в то время она на меня возлагала, а может, и вовсе никаких: с ее-то умом она видела меня до самого донышка, впрочем, женщины вообще обладают обостренным чутьем мужского ничтожества, и презирают его изо всех сил. Но тогда я был молод, сравнительно обустроен в жизни и на самом деле подавал некоторые надежды. Другое дело, что я всех обманул. Или почти всех.
Она любила стоять со мной перед зеркалом и говорила в такие минуты, что наше отражение останется там навсегда: в жизнь вечную она не верила и легонько подсмеивалась над моими соображениями на сей счет, но зато верила в вечность материального отражения, в то, что в этом неведомом Зазеркалье мы навсегда останемся молодыми влюбленными. Она обнимала меня, и глаза ее сверкали в зеркале. Но жизнь за стенами текла не в мою пользу.
Анна поговаривала о разводе, а я не хотел этого. Не знаю, был ли я прав, может быть, это спасло бы меня, может быть, смышленая Анна сумела бы совершить невозможное... хотя, не стоит об этом, что было, то было: жизнь моя в целом любопытна и познавательна, с какой стороны ее ни возьми, а все прочее не более, чем сопутствующие обстоятельства. Может быть, в будущем, когда я проснусь наконец, окажется, что мне просто привиделся дурной сон. И Анна обнимет меня поутру и поцелует легонько. Как тогда.
Итак, однажды летом мы поселились с любимой на волжском берегу. Это произошло совершенно чудесным образом. За это счастье не пришлось платить ни копейки. В жизни так не бывает, уверяю вас я, человек без паспорта и штрих-кода. Вечно со мной случается что-нибудь необыкновенное – хорошее или дурное, не о том сейчас речь. Анну направили от библиотеки в международный летний лагерь, где она выдавала книги отдыхающим, большей частью – состоятельным господам, начавшим уже плодиться в то время со скоростью мух. Они приезжали туда, как это теперь называется, «оттянуться». И жили в тени духовитого соснового бора в сказочных домиках-избушках, а тут же рядом тянулся сколько хватало глаза золотистый пляж, на который с рокотом накатывались волны великой русской реки. Сказка, одним словом.
Никто не знает, как жить, – говаривал друг мой покойный, бывший гитарист из вокально-инструментального ансамбля, сокращенно – ВИА, как их в благостные советские времена называли. Прошли те времена, канули в лету, и люди озверели буквально, а ведь раньше благородные были все, кого ни возьми, даже последние, казалось бы, изверги из числа преступного мира. А одичавших и опустившихся интеллигентов, как я, и вовсе в природе не существовало. И как ведь говорили: «человек – это звучит гордо» и все в таком роде. И ведь звучало гордо. И умных книг было не достать, а ума на всех хватало, потому что у каждой последней твари из рода людского пищало внутри: человек человеку друг, товарищ и брат. Проморгали мы свое благоденствие, незаметно опустились на четвереньки и стали вонючим и потным стадом. И погнались за деньгой. Голодными стали и послушными. А голодный пес всем руки лижет.
Так о чем я начал-то? Забыл уже, мысли все в голове перепутались, кишки голодные в комок слиплись, брюхо к позвонкам прилипло. А мысль у меня теперь одна: выпить, забыться, свернуться в клубок на чем-нибудь мягком и отвернуться к стене, чтобы мир этот паскудный некоторое время не видеть. Да ведь не спасет это, знаю, знаю. Конченый человек всяк тот, кто лакает по утрам водку из горлышка. Какая это, право, мерзость. Ух! Кажется, полегчало. Ну а коли так, продолжу свою последнюю повесть, рассказ опустившегося человека.
Плохо быть слабым. И уж совсем худо твое дело, когда руку твою, не мытую уже десятый день, некому пожать во всем этом печальном мироздании, и сам ты мечешься, как пес, по огромному бесприютному городу без конца и края, над которым бегут рваные серые облака, словно Северный ледовитый океан опрокинулся вверх дном. И не к чему пристать тебе, сволочи безродной, у которой ни кола и ни двора, и мечешься, как щепка в водовороте. Тону я, братья мои, хотя никаких братьев у меня и не было отроду. А может, мы все уже умерли, а? Есть кто живой под этим ледяным палящим солнцем? Никто не отзовется, хоть охрипни тут. Люди катятся по улицам, как камни. Обернись и плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.
Никто не знает, как жить, говорил один мой друг из прошлой жизни, хотя... я повторяюсь, когда я пьян, я всегда повторяюсь, а пьян я в стельку. Друг мой Леонид давно сгинул с лица земли, а истина эта осталась и по сей день. Время истине не указ. Хорошо ей там, за облаками, где нас нет, а тут живи, корчись, ползай на чреве своем, как дождевой червь, и жди, пока тебя раздавят. Или... дави сам. Се ля ви, так-то, други мои, хотя друзья мои сошли на прошлых остановках. Как говорится, иных уж нет, а те далече. Леонид, вот, покойный жил бобылем, спился, якшался со всяким сбродом, привечал бомжей, не платил за квартиру. У него обрезали провода, выбили окна, сломали дверь, списали на него уголовное дело и посадили в сизо. Когда его выпустили после суда, это был уже не человек. Он кашлял, как овца, рассыпал вокруг кровавые плевки, а через месяц умер. Когда в квартиру вошли, Леонид лежал желтый и высохший, точно мумия, подтянув колени к животу, синие губы его свела скорбная скобка и вокруг все было сплошной кровавый плевок. Вот что стало с человеком. Наверно, я тоже кончу чем-то плохим, просто думать об этом не хочется. Ну да пусть, все равно, коли так у меня на роду написано. Я уже не поднимусь, меня списали со счета.
Когда я вижу глаза встречных, я все понимаю, лучше не смотреть. Поэтому я иду, потупясь в землю. Я хуже всех людей, – хуже по той простой причине, что у меня нет паспорта и штрих-кода ИНН. Паспорт. Кто бы знал смысл этого ужасного слова, от которого, если его понять правильно, горы обрушатся в моря. Никому не пожелаю я мук утраченного паспорта, какая-то чертовщина стоит за этой книжицей, но сей великой и страшной тайны я еще не постиг окончательно. Знаю одно: любая тля с документом за пазухой вырастает в сравнении со мной до размеров несказанных. Документов нет, а я еще жив, – так я понимаю это обстоятельство. Горы правосудия, падите на главу мою, ибо я давно уже вне закона о регистрации местопребывания, меня попросту нет.
Но я есть. Я, свидетель этих сучьих времен. Страшный, разбухший, как желудочная киста, эгоизм и страшное роковое одиночество ждут нас на конечной станции исторического маршрута. Злодей-стрелочник направил летящий на всех парах пассажирский экспресс в зловонный тупик, где колея рельсов обрывается над пропастью. За окнами стелются золотые поля и частят телеграфные столбы, низкое небо с клочьями облаков бежит навстречу. Проводник поутру разносит душистый чай и звенит подстаканниками, женщины кормят детей, мужчины дымят в тамбуре. Знали бы вы все, что расписание лжет, что вас обманули и поздно, уже поздно возвращать билет, что купейное благополучие скоро закончится, и путь оборвется внезапно ужасным пробуждением среди ночи, и с грохотом вздыбятся в дугу, наезжая друг на друга, вагоны, и крики ужаса потонут в железном скрежете сминающих всех жерновов. Машинист, рвани рукоятку экстренного тормоза так, чтобы искры полетели из-под колес! Одинокий юноша в тамбуре, глядящий в багряную закатную даль, оторвись от мечты, сорви стоп-кран? Вас всех обманули, поезд не придет по назначению. Это говорю вам я, человек без паспорта и штрих-кода.
Ежедневно пятьсот черных «мерседесов» с синими молниями на крышах с воем и ревом несутся по проспектам. Пятьсот водителей в черных очках не пощадят ребенка, выбежавшего за мячиком на мостовую: у них есть право на ВСЕ. За черными стеклами не различить лица тех, кто сидит на заднем сиденье. Тот, кто правит, всегда во тьме. Милиционер на перекрестке перекрывает движение и отдает честь вслед ревущему черному лимузину. Тысяча кадровых офицеров покончили с собой от бесчестья, и госбезопасность тоже не нужна обесчещенной стране, именно милиционер – главная профессия грядущего, а вор – настоящего дня.
Почему так плохо на душе, хотел бы я знать. И сам же отвечу сквозь зубы: да потому, что она есть, она жива. И вы, гниды из черных «мерседесов», не дождетесь, чтобы я вывернул ее перед вами наизнанку, как старую кошелку, чтобы вы толкнули меня потом под зад коленом в гущу той человекомассы, во что вы обратили род людской. С детства терпеть не мог манной каши, которой меня обкормили на заре жизни, а теперь готов есть ее пригоршнями, как манну небесную. До исступления. Я ем теперь быстро и жадно, крупными кусками, почти не пережевывая пишу. И мне это нравится. Да! Только милостью небес жив я каждый день, и всякий кусок мне теперь – Божий дар! А ведь я не одинок – голодных и нищих миллионы. И ты презирай меня, чтущий эти строки, но все же оглянись на всякий случай – чья-то совиная тень мелькнула у тебя сейчас за левым плечом. Ты-то спокоен, ты-то доволен жизнью? И если да, то плохи твои делишки: если сердце не дрожит в груди, значит кто-то выпотрошил тебя во сне. Повернись и вырви из совиной глотки свое сердце. Смеешься? Тогда – прощай.
Знаете, я не создан для благополучной жизни. Я когда-то жил с любимой женщиной вдвоем на берегу огромной седой Волги. Скажите мне после этого, что я не знавал счастья. Я был просто пьян этим счастьем, необъятным, как сама Волга, хотя и не пил тогда, и не нюхал этой проклятой водки. Счастье – самое хмельное зелье на свете, когда оно наваливается на человека, – такая теплота, такое невыразимое блаженство разливается по нутру, что просто перестаешь чуять землю под ногами. Счастливые всегда чуть пошатываются при ходьбе, обратите внимание. И тогда мир плывет перед глазами, все кажется чудесным и родным. И вот под таким блаженным хмельком можно жить много лет кряду. Таких счастливцев, как и пьяниц, нужно жалеть и оберегать, чтобы те не влипли в какую-нибудь неприличную историю. Но и те, и другие презирают уроки судьбы – пьяному всегда море по колено.
В ту пору я казался самому себе художником, в котором дремлют великие образы. Всемирный потоп только брезжил тогда в седых облаках над землей. Хотя Леонид – царство ему небесное! – умнейший был человек, с самого начала «перестройки» сказал: это властям надоело украдкой жить, они хотят своими миллионами рай на земле построить. Для себя рай. Небольшой такой райчик, где вместо серафима с мечом огненным – огромный недреманный костолом-омоновец, ростом с версту, с кобурой и автоматом на шее вход охранял. И чтобы у всех на виду сиял всем на диво тот эдем под стеклянным бронированным колпаком и кондиционером на куполе. И чтобы полная свобода тем, у кого есть средства эту свободу купить. Нам-то с тобой в этот аквариум тропический хода нет, мы в списке господ не значимся.
Чудное было время. Мы с Анной познакомились на моей выставке, которая проходила в большом и просторном зале, где было много воздуха из-за высоченных потолков и много света, лившегося из огромных окон. Теперь бы меня туда и на порог не пустили, даже если бы в кармане завалялись деньги на билет. Я рисовал тогда облака, распущенные по ветру космы земли, находя в них сходство с людьми, животными и демонами из Апокалипсиса. Я был профан, самодеятельный художник, не лишенный однако воображения и взгляда на вещи, но адский стрелочник уже вцепился в рычаг, и вся моя чертовщина считалась тогда очень продвинутым искусством. Я бы и теперь был на коне, умей я хоть как-то устроиться в этой жизни. Благо, что я не успел погрязнуть во всем этом. У меня, самозваного художника, имелась даже своя мастерская в детской студии рисунка. Дети приходили вечерами рисовать, я выдавал им бумагу и краски, а сам исступленно чертил на листах точеные бюсты дьяволиц, лица, глаза и рты. Зрители восхищались. Но был случай или предостерегающее видение – не знаю до сих пор – которое вовремя одернуло меня.
Не могу сказать, что это было. Я сидел в совершенном одиночестве и слушал музыку Вивальди, эстет этакий, когда дверь мастерской тихо отворилась и с улицы вошла женщина лет сорока в черной шляпе и шелковом платке, повязанном на шее. У незнакомки был в руках маленький кожаный чемоданчик, наподобие докторского. Мельком глянув на меня, она стала рассматривать мои бредовые картины, висевшие по стенам студии. У некоторых гостья задерживалась подолгу, а потом переводила взгляд на меня, все так же молча. Я тоже молчал, наблюдая за посетительницей. Наконец она заметила: «Талантливо». Я пожал плечами. «У вас есть друзья? – спросила она ни с того ни с сего. – Знайте, пока вы не один, вы не чувствуете подноготной тех тварей, которых выпускаете на свет. Но берегитесь, как только вы станете одиноки, а этого вам не миновать, мир этих чудищ сомкнётся, и они растерзают вас». «Кто вы?» – спросил я озадаченно. «Допустим, психиатр». (Это я их тогда в мир напустил – чудовищ, вот и глумятся они над нашим братом, оборотни.) И направилась к выходу. В дверях она задержалась, посмотрела на меня долгим взглядом и вышла на улицу. Я вышел следом, но перед домом уже никого не было. Скажите мне, похож ли я теперь на того, прежнего себя, о котором пишу? Вы только ухмыльнетесь в ответ. Только все это правда. Вы можете презирать меня теперь, и я достоин того, но есть во мне нечто этакое, от чего вам не отмахнуться. Этакое, с чем вам придется посчитаться в конце концов. Это вам не штрих-код и не регистрация, это даже не паспорт. Я сам не знаю, что это. Не смейтесь надо мной.
Вот за такое этакоеменя и полюбила Анна. А теперь взгляните на меня, как будто видите в первый раз, и ответьте, можно ли такого мытаря полюбить? Полюбить по-настоящему – не из-за денег, не из-за прописки с жилплощадью, даже не за внешность и, как теперь модно говорить, за сексуальную привлекательность, а за одну душу мою и... представьте, за мой ум. Можно ли? Это теперь я самый презренный из людей, прежние друзья избегают меня, знакомые стараются не узнавать на улице, чтобы я не попросил у них в долг. Проклятые деньги, что вы творите с людьми! Я ведь все понимаю на свете, все, все! Самый достойный, честный, умный, талантливый и благородный человек теперь тот, у кого есть деньги. Вот ведь как теперь все стало просто. Имей деньги – и будешь принц датский. А ты попробуй так, даром, чувство великое стяжать. Пытался уже? То-то!
Анна была библиотекарем. Я-то несчастный в ту приснопамятную пору моей жизни считал библиотеку местом святым и непорочным. Самым надежным пристанищем на свете. И когда у меня квартиру отнимать начали, я книги свои, на которые последние гроши тратил, собрал и быстренько в ближайший читальный зал отнес, в тот самый, где я в ненастные часы жизни от мира бывало прятался. Так вот, мы познакомились у меня на выставке (я опять повторяюсь, но вы уже в курсе – почему). Анна была женщина очень умная и проницательная, она меня сразу раскусила. Недаром школу с медалью закончила. Хотя, почему была, она и теперь есть и здравствует, не в пример, скажем, мне. Что же, дай ей Бог. Кстати, в Бога она не верит, и это – главное отличие всех теперешних умных и проницательных людей, для кого Бог только полезное народное суеверие и не более того. Анна моя сразу, с первой встречи, меня как человека слабовольного и впечатлительного (вот самая непростительная черта!) взяла за руку, будто ребенка, и втащила в свою жизнь. Она и называла меня частенько заброшенным ребенком, но это так, к слову. Мы тогда, в день первого свидания, отправились гулять, и тут снег повалил. Помню, зашли мы в тот вечер к Леониду, который в ту пору имел образ вполне человеческий, и тот нас не принял, сославшись на какую-то пустяковую причину. Тогда я обижен был смертельно, а теперь понимаю, почему так вышло, друг мой ведь тоже был человеком умным и проницательным, хотя и на иной манер, чем моя спутница. Анна поняла меня, а Леонид понял Анну. И вечер этот снежный действительно был концом нашей дружбы и началом моей любви. А дружба с любовью под одним кровом никогда не уживутся: неприхотливой дружбе потребен простор, а любви, как декоративному растению человеческой души, – уютное гнездышко, хоть иногда, по временам. Любовь вообще – чувство каторжное, ее не выбирают, как вольную дружбу.
И когда мы вышли на улицу, Анна взяла меня за руку, и мы отправились ко мне. Там все и случилось. В первый же вечер знакомства. Точнее, узнал-то я ее позднее, а вначале мы просто стали близки. Вот и вся мораль. После всего, что я сказал, вы думаете, я осуждаю ее? Ничуть. Главный осужденный моего рассказа это я, сам, конечно сам, разве вы не видите? Плохи мои дела под небесами. Но вы еще не знаете главного: Анна была замужем, и в тот день супруг (она в разговорах со мной всегда называла его именно этим словом, как скрип телеги супруг), кстати, профессор эстетики, чем-то, уже не помню, обидел ее. Однако не стоит делать из этого никаких выводов, в жизни ведь всякое случается. Мы стали часто бывать вместе.
Уж не знаю, какие надежды в то время она на меня возлагала, а может, и вовсе никаких: с ее-то умом она видела меня до самого донышка, впрочем, женщины вообще обладают обостренным чутьем мужского ничтожества, и презирают его изо всех сил. Но тогда я был молод, сравнительно обустроен в жизни и на самом деле подавал некоторые надежды. Другое дело, что я всех обманул. Или почти всех.
Она любила стоять со мной перед зеркалом и говорила в такие минуты, что наше отражение останется там навсегда: в жизнь вечную она не верила и легонько подсмеивалась над моими соображениями на сей счет, но зато верила в вечность материального отражения, в то, что в этом неведомом Зазеркалье мы навсегда останемся молодыми влюбленными. Она обнимала меня, и глаза ее сверкали в зеркале. Но жизнь за стенами текла не в мою пользу.
Анна поговаривала о разводе, а я не хотел этого. Не знаю, был ли я прав, может быть, это спасло бы меня, может быть, смышленая Анна сумела бы совершить невозможное... хотя, не стоит об этом, что было, то было: жизнь моя в целом любопытна и познавательна, с какой стороны ее ни возьми, а все прочее не более, чем сопутствующие обстоятельства. Может быть, в будущем, когда я проснусь наконец, окажется, что мне просто привиделся дурной сон. И Анна обнимет меня поутру и поцелует легонько. Как тогда.
Итак, однажды летом мы поселились с любимой на волжском берегу. Это произошло совершенно чудесным образом. За это счастье не пришлось платить ни копейки. В жизни так не бывает, уверяю вас я, человек без паспорта и штрих-кода. Вечно со мной случается что-нибудь необыкновенное – хорошее или дурное, не о том сейчас речь. Анну направили от библиотеки в международный летний лагерь, где она выдавала книги отдыхающим, большей частью – состоятельным господам, начавшим уже плодиться в то время со скоростью мух. Они приезжали туда, как это теперь называется, «оттянуться». И жили в тени духовитого соснового бора в сказочных домиках-избушках, а тут же рядом тянулся сколько хватало глаза золотистый пляж, на который с рокотом накатывались волны великой русской реки. Сказка, одним словом.