Страница:
Дедушка молчал, скрючившись над корзиной. Тонкий шнур скользил меж заскорузлых, испачканных зеленкой, пальцев, которой красил он свои «игрушечки», как называл он корзинки. Улыбался обреченно-печальной улыбкой, будто был виноват передо всем миром, будто нес ответственность за всю его боль.
Однажды его скрутило так, что он не смог подняться с замусоленного матрасика, на котором сидел за работой. Три дня он корчился от боли, хватаясь за живот. Бабушка отпаивала его травками. А когда завопил благим матом, запрокинув побелевшее, искаженное судорогой лицо, вызвали «скорую».
Вернувшись из больницы, мать сказала, что дедушке вырезали мочевой пузырь, и теперь до конца дней он должен будет ходить с пузырьком между ног, чтобы стекала моча. Бабушка заплакала. Слезы были жалкие, скупые, старческие. А во мне все померкло: это было невыносимо, слишком унизительно для человека: жить вот так! И сверкнула жуткая мысль: «Уж лучше бы умер!» И, испугавшись этой мысли, я повернулась к матери и поняла с ужасом, что и она думает о том же самом.
Мама ходила в больницу два раза в день: до работы и после, убирала за ним, кормила с ложки. Дедушкины сыновья, жившие отдельно, забежали дважды, оба раза навеселе. Принесли апельсинов, похлопали по плечу: «Молодец старик, держишься! Да ты еще нас переживешь!» Врач орал на мать: «В палате шесть человек таких: все давно встали, а твой лежит, как бревно! Барин нашелся! Ухаживаете плохо! Лежит, зря место занимает. Костыли берите – ив коридор! Выхаживайте!»
Дедушка через силу улыбался виноватой своей улыбкой, приоткрывая источенные табаком зубы, будто извиняясь, что занимает чужое место. Испуганная окриками мама попыталась вывести его в коридор. Он прошел пять шагов и рухнул. Изо рта пошла кровь. Больше дедушка не вставал. Через три дня он умер. Операцию сделали неудачно: занесли какую-то инфекцию. Бабушке даже советовали подать на врача в суд. Но что бы это изменило?
Перед смертью он очень хотел меня повидать. А я не пошла. Я испытывала перед больницами животный ужас. В пять лет я лежала с воспалением легких и меня едва не сварили заживо: медсестра забыла включить в ванной холодную воду и засунула меня в крутой кипяток. Впрочем, что себя оправдывать: я боялась. Мать говорила, что дедушка стал очень страшный: скелет, обтянутый желтой кожей, харкающий кровью. Я не хотела видеть этот желтый скелет, я хотела запомнить дедушку таким, каким он был на светлой реке, где жили в осоке крошечные человечки, лепившие домики для ручейников.
После похорон бабушка все причитала: «Рыбу-то заберите, память о нем». Мне тяжело было брать что-то после покойника. Но в конце концов взяла. Рыба пролежала на балконе всю зиму и отсырела. Я вытянула одну, брезгливо, двумя пальцами; расстелила газету. Когда я оторвала красноперке голову, обнажилось сырое полусгнившее мясо с копошащимися белыми мелкими червями. По мне прокатилась волна омерзения. Я отшвырнула рыбу и заплакала от отвращения и жалости, к себе, к дедушке, ко всему тленному, и оттого, что теперь надолго, если не навсегда образ дедушки заслонит эта гнилая рыбина. Я бежала от жизни, от неприглядной, темной стороны ее, не пожелав повидать перед смертью дорогого мне человека, а она настигла, сырая, жуткая и сунула мне в лицо разложившееся мясо: «Вот смотри, девочка, я и такая тоже!»
Я долго думала, что никогда больше не смогу есть рыбу. Но вот ем, второпях, почти не жуя: некогда. Голову с плавниками выбрасываю сразу. Я многое смогла из того, что в детстве казалось немыслимым. Я не могу только смотреть на свою детскую фотографию, где я с удочкой у темной реки. Я, издерганная, нервная, злая, не могу смотреть в глаза этой девочке, из которых льется свет немыслимой доброты и наивной надежды на какую-то возвышенную жизнь. Глаза разъедает солью, заволакивая облачной пеленой виноватую дедушкину улыбку. Прости меня, дедушка. Прости меня, девочка. Простите меня все.
Вера Галактионова
Черная быль – Белая Русь (очерк)
1. «...Там открылася криница»
2. Крестный путь Беларуси
Однажды его скрутило так, что он не смог подняться с замусоленного матрасика, на котором сидел за работой. Три дня он корчился от боли, хватаясь за живот. Бабушка отпаивала его травками. А когда завопил благим матом, запрокинув побелевшее, искаженное судорогой лицо, вызвали «скорую».
Вернувшись из больницы, мать сказала, что дедушке вырезали мочевой пузырь, и теперь до конца дней он должен будет ходить с пузырьком между ног, чтобы стекала моча. Бабушка заплакала. Слезы были жалкие, скупые, старческие. А во мне все померкло: это было невыносимо, слишком унизительно для человека: жить вот так! И сверкнула жуткая мысль: «Уж лучше бы умер!» И, испугавшись этой мысли, я повернулась к матери и поняла с ужасом, что и она думает о том же самом.
Мама ходила в больницу два раза в день: до работы и после, убирала за ним, кормила с ложки. Дедушкины сыновья, жившие отдельно, забежали дважды, оба раза навеселе. Принесли апельсинов, похлопали по плечу: «Молодец старик, держишься! Да ты еще нас переживешь!» Врач орал на мать: «В палате шесть человек таких: все давно встали, а твой лежит, как бревно! Барин нашелся! Ухаживаете плохо! Лежит, зря место занимает. Костыли берите – ив коридор! Выхаживайте!»
Дедушка через силу улыбался виноватой своей улыбкой, приоткрывая источенные табаком зубы, будто извиняясь, что занимает чужое место. Испуганная окриками мама попыталась вывести его в коридор. Он прошел пять шагов и рухнул. Изо рта пошла кровь. Больше дедушка не вставал. Через три дня он умер. Операцию сделали неудачно: занесли какую-то инфекцию. Бабушке даже советовали подать на врача в суд. Но что бы это изменило?
Перед смертью он очень хотел меня повидать. А я не пошла. Я испытывала перед больницами животный ужас. В пять лет я лежала с воспалением легких и меня едва не сварили заживо: медсестра забыла включить в ванной холодную воду и засунула меня в крутой кипяток. Впрочем, что себя оправдывать: я боялась. Мать говорила, что дедушка стал очень страшный: скелет, обтянутый желтой кожей, харкающий кровью. Я не хотела видеть этот желтый скелет, я хотела запомнить дедушку таким, каким он был на светлой реке, где жили в осоке крошечные человечки, лепившие домики для ручейников.
После похорон бабушка все причитала: «Рыбу-то заберите, память о нем». Мне тяжело было брать что-то после покойника. Но в конце концов взяла. Рыба пролежала на балконе всю зиму и отсырела. Я вытянула одну, брезгливо, двумя пальцами; расстелила газету. Когда я оторвала красноперке голову, обнажилось сырое полусгнившее мясо с копошащимися белыми мелкими червями. По мне прокатилась волна омерзения. Я отшвырнула рыбу и заплакала от отвращения и жалости, к себе, к дедушке, ко всему тленному, и оттого, что теперь надолго, если не навсегда образ дедушки заслонит эта гнилая рыбина. Я бежала от жизни, от неприглядной, темной стороны ее, не пожелав повидать перед смертью дорогого мне человека, а она настигла, сырая, жуткая и сунула мне в лицо разложившееся мясо: «Вот смотри, девочка, я и такая тоже!»
Я долго думала, что никогда больше не смогу есть рыбу. Но вот ем, второпях, почти не жуя: некогда. Голову с плавниками выбрасываю сразу. Я многое смогла из того, что в детстве казалось немыслимым. Я не могу только смотреть на свою детскую фотографию, где я с удочкой у темной реки. Я, издерганная, нервная, злая, не могу смотреть в глаза этой девочке, из которых льется свет немыслимой доброты и наивной надежды на какую-то возвышенную жизнь. Глаза разъедает солью, заволакивая облачной пеленой виноватую дедушкину улыбку. Прости меня, дедушка. Прости меня, девочка. Простите меня все.
Вера Галактионова
Галактионова Вера Григорьевна родилась в г. Сызрани в Куйбышевской области. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор пяти книг прозы. Лауреат Международной литературной премии им. Андрея Платонова.
В публицистике занимается исследованием механизмов дробления русского Православия, раскола славянского и советского единства, вопросами консолидации общества на постсоветском пространстве.
Черная быль – Белая Русь (очерк)
1. «...Там открылася криница»
Шёл тринадцатый год и двенадцатый день после чернобыльской аварии – весенний погожий день. Но, несмотря на всё прочитанное о Чернобыле в последнее откровенное десятилетие, мне по-прежнему кажется странным, сколько необъяснимых технических накладок и случайностей совпало вдруг в единый миг на АЭС 26 апреля 1986 года.
– Иосиф! Неужто в белорусском народе никогда не возникало иного, неофициального, толкования? Что, скажем, чернобыльский пожар – вовсе не результат халатности, а успешно осуществлённая диверсия, целью которой было создание научного полигона для мирового опыта над последствиями сверхмощного взрыва на АЭС?
Иосиф ведёт машину автотранспортного предприятия, обслуживающего Управление делами Президента Белоруссии. Мы подъезжаем к Гомелю, и чёрный ворон перелетает нам путь на уровне глаз, перед лобовым стеклом белой «Волги».
– ...Нет, – говорит Иосиф, подумав, – нигде я не слышал такого от людей.
Чуть раньше сказал то же самое один из осведомлённых белорусских журналистов – «Этой версии нет в нашем народе». Два дня назад прошло открытие Форума журналистов стран СНГ в чистом, спокойном Минске, где с гостями из стран Содружества встречался Президент республики Александр Лукашенко. На протяжении трёх часов он выступал и отвечал на вопросы присутствовавших. Там, в концертном зале «Минск», были также представители белорусской прессы, в том числе – оппозиционной, поддерживаемой дальним зарубежьем. Были и студенты факультета журналистики, обучающиеся в Минске, воспитываемые в стенах университета в духе явно патриотическом – но не настолько, чтобы кто-то из них захотел после учебы поехать на работу в «загрязненную» область. Со дня взрыва на АЭС в редакцию «Гомельской правды» не пожелал устроиться ни один выпускник этого факультета. Что ж, патриотизм в резиновых перчатках – явление, распространённое на территории раздробленного Союза. Но в Гомеле нас ждали журналисты иного толка, чьи судьбы не отделились от народной беды в эти годы всеобщего испытания Чернобылем.
Я же слишком многого не понимала в чернобыльской трагедии. Случившееся двенадцать лет назад не то чтобы не соответствовало логике моих причинно-следственных умственных конструкций, – оно рушило само представление о соотнесённости мирового добра и зла. Условно и наивно говоря, если бы смертоносное ночное облако, вырвавшееся из реактора на Украине, в 5 км от границы с Гомельской областью, накрыло бы некое укромное село бывших полицаев, такое очень удобно было бы расценить как акт высшего возмездия за историческое двоедушие. Но почему взрыв на Украине опустил свой смертоносный цезий с периодом распада в 300 лет на белорусские сёла и города – на самую стойкую и терпеливую ветвь триединого нашего народа, которой генетически чуждо вероломство, продажность, лицемерие и глупая златолюбивая надменность? Откуда он взялся, этот южный ветер, понёсший безвидную смерть на землю, в которую свято лёг каждый четвёртый житель Белоруссии в годы Великой Отечественной войны? Чернобыль дохнул стронцием и плутонием на детей и внуков тех, кто сгорал заживо, но не приспосабливался к завоевателям. Это атомное дыхание отравило леса и воды там, где нравственная сила славянства на протяжении веков была наиболее высокой; почему – так? И где же он, предел историческим испытаниям, выпадающим на долю трудолюбивых, сдержанных людей, верных в дружбе и братстве, предаваемых – но не предающих?... Из головы не шла песня белоруски Тани Дашкевич, слышанная не раз в Москве, в кругу друзей: «Припаду губами я, припаду губами я – да на что нам, Более правый, чаша смертная сия?... Там, за нашей за горой, там открылася криница, я пошла воды напиться – да не вернулася домой. Я стояла у ракит и не могла пошевелиться, поглядела – над криницей, там, душа моя летит!..» Лес её родины летел за стёклами машины. И летел со мной неотрывно неслышимый более никому Танин голос : «...А у души бледны крыла – улетала и кричала, матерь грустную встречала. Это мать моя была. Ой недобрая пора! Ой открылася криница! Мама смотрит как водица, и у мамы два ведра. А здравствуй, мама, матушка, что же ты беду несёшь, что ж ты мне беду несёшь, свою дочку не спасёшь...»
Взрыв произошёл во втором часу ночи. А солнечным субботним утром взрослые сажали картошку на уже заражённых огородах. Дети играли на заражённых улицах в свои прежние весёлые игры. Полесье зеленело новой листвой под чистым небом, обманно обещая всем счастливое долгое лето. На юге Белоруссии и не подозревали о том, что уже дышат тяжело-отравленным воздухом, пьют радиоактивную воду, и что через несколько дней тысячи людей будут сорваны с родимых мест спешной эвакуацией. И в Гомеле будет сожжено последнее, что связывает ещё с домом, – их собранные в панике узелки, чемоданы и сама их одежда: для многих её заменили тут же на больничные казённые халаты.
Мне рассказывали о многодетной семье, которая, страшась бездомного, бесприютного будущего пуще смертоносной радиации, отказывалась уезжать, бросать заражённое, нелегко нажитое, добро, заботливо вскормленный скот. И мать грозилась поджечь себя, увлекая детей назад, в свой дом, лишь бы не расставаться с родным до былинки селом. «...А доча, доченька, пойдем! Воды побольше принесём – надо воду нам носить, да надо хату освятить. А где священная сосна, там и радость, и весна: там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят! Там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят!»
Никогда не будет подсчитано и вычислено с точностью, сколько человеческих жизней спас Александр Адамович Граховский, назначенный председателем Гомельского облисполкома за год до атомной катастрофы. Своевольно, до директив, он принял решение об отселении семей с детьми и беременных женщин, вырывая у смерти будущее Белоруссии. В общей же сложности пришлось отселять затем людей из 300 населённых пунктов области. О том, как нес на своих плечах бессменную, беспрецедентную эту чернобыльскую ношу крестьянский сын Александр Граховский, хорошо знает и пишет про то Валерий Логвин, главный редактор «Гомельской правды». Но Чернобыль – это не дни и годы. Это – десятилетия и века. Александр Адамович, клавший душу за други своя, умер в 1991 – м году на посту первого секретаря Гомельского обкома КП Белоруссии, в тех заботах о своём крае, на две трети отравленном радионуклидами. Он не дожил до 54 лет.
«...Припаду губами я, а в отражении увижу: там вся родина моя. Да вся на донышке лежит, нелюбимая у Бога: поле, лес, река, дорога. По воде дитя бежит...»
– Иосиф! Неужто в белорусском народе никогда не возникало иного, неофициального, толкования? Что, скажем, чернобыльский пожар – вовсе не результат халатности, а успешно осуществлённая диверсия, целью которой было создание научного полигона для мирового опыта над последствиями сверхмощного взрыва на АЭС?
Иосиф ведёт машину автотранспортного предприятия, обслуживающего Управление делами Президента Белоруссии. Мы подъезжаем к Гомелю, и чёрный ворон перелетает нам путь на уровне глаз, перед лобовым стеклом белой «Волги».
– ...Нет, – говорит Иосиф, подумав, – нигде я не слышал такого от людей.
Чуть раньше сказал то же самое один из осведомлённых белорусских журналистов – «Этой версии нет в нашем народе». Два дня назад прошло открытие Форума журналистов стран СНГ в чистом, спокойном Минске, где с гостями из стран Содружества встречался Президент республики Александр Лукашенко. На протяжении трёх часов он выступал и отвечал на вопросы присутствовавших. Там, в концертном зале «Минск», были также представители белорусской прессы, в том числе – оппозиционной, поддерживаемой дальним зарубежьем. Были и студенты факультета журналистики, обучающиеся в Минске, воспитываемые в стенах университета в духе явно патриотическом – но не настолько, чтобы кто-то из них захотел после учебы поехать на работу в «загрязненную» область. Со дня взрыва на АЭС в редакцию «Гомельской правды» не пожелал устроиться ни один выпускник этого факультета. Что ж, патриотизм в резиновых перчатках – явление, распространённое на территории раздробленного Союза. Но в Гомеле нас ждали журналисты иного толка, чьи судьбы не отделились от народной беды в эти годы всеобщего испытания Чернобылем.
Я же слишком многого не понимала в чернобыльской трагедии. Случившееся двенадцать лет назад не то чтобы не соответствовало логике моих причинно-следственных умственных конструкций, – оно рушило само представление о соотнесённости мирового добра и зла. Условно и наивно говоря, если бы смертоносное ночное облако, вырвавшееся из реактора на Украине, в 5 км от границы с Гомельской областью, накрыло бы некое укромное село бывших полицаев, такое очень удобно было бы расценить как акт высшего возмездия за историческое двоедушие. Но почему взрыв на Украине опустил свой смертоносный цезий с периодом распада в 300 лет на белорусские сёла и города – на самую стойкую и терпеливую ветвь триединого нашего народа, которой генетически чуждо вероломство, продажность, лицемерие и глупая златолюбивая надменность? Откуда он взялся, этот южный ветер, понёсший безвидную смерть на землю, в которую свято лёг каждый четвёртый житель Белоруссии в годы Великой Отечественной войны? Чернобыль дохнул стронцием и плутонием на детей и внуков тех, кто сгорал заживо, но не приспосабливался к завоевателям. Это атомное дыхание отравило леса и воды там, где нравственная сила славянства на протяжении веков была наиболее высокой; почему – так? И где же он, предел историческим испытаниям, выпадающим на долю трудолюбивых, сдержанных людей, верных в дружбе и братстве, предаваемых – но не предающих?... Из головы не шла песня белоруски Тани Дашкевич, слышанная не раз в Москве, в кругу друзей: «Припаду губами я, припаду губами я – да на что нам, Более правый, чаша смертная сия?... Там, за нашей за горой, там открылася криница, я пошла воды напиться – да не вернулася домой. Я стояла у ракит и не могла пошевелиться, поглядела – над криницей, там, душа моя летит!..» Лес её родины летел за стёклами машины. И летел со мной неотрывно неслышимый более никому Танин голос : «...А у души бледны крыла – улетала и кричала, матерь грустную встречала. Это мать моя была. Ой недобрая пора! Ой открылася криница! Мама смотрит как водица, и у мамы два ведра. А здравствуй, мама, матушка, что же ты беду несёшь, что ж ты мне беду несёшь, свою дочку не спасёшь...»
Взрыв произошёл во втором часу ночи. А солнечным субботним утром взрослые сажали картошку на уже заражённых огородах. Дети играли на заражённых улицах в свои прежние весёлые игры. Полесье зеленело новой листвой под чистым небом, обманно обещая всем счастливое долгое лето. На юге Белоруссии и не подозревали о том, что уже дышат тяжело-отравленным воздухом, пьют радиоактивную воду, и что через несколько дней тысячи людей будут сорваны с родимых мест спешной эвакуацией. И в Гомеле будет сожжено последнее, что связывает ещё с домом, – их собранные в панике узелки, чемоданы и сама их одежда: для многих её заменили тут же на больничные казённые халаты.
Мне рассказывали о многодетной семье, которая, страшась бездомного, бесприютного будущего пуще смертоносной радиации, отказывалась уезжать, бросать заражённое, нелегко нажитое, добро, заботливо вскормленный скот. И мать грозилась поджечь себя, увлекая детей назад, в свой дом, лишь бы не расставаться с родным до былинки селом. «...А доча, доченька, пойдем! Воды побольше принесём – надо воду нам носить, да надо хату освятить. А где священная сосна, там и радость, и весна: там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят! Там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят!»
Никогда не будет подсчитано и вычислено с точностью, сколько человеческих жизней спас Александр Адамович Граховский, назначенный председателем Гомельского облисполкома за год до атомной катастрофы. Своевольно, до директив, он принял решение об отселении семей с детьми и беременных женщин, вырывая у смерти будущее Белоруссии. В общей же сложности пришлось отселять затем людей из 300 населённых пунктов области. О том, как нес на своих плечах бессменную, беспрецедентную эту чернобыльскую ношу крестьянский сын Александр Граховский, хорошо знает и пишет про то Валерий Логвин, главный редактор «Гомельской правды». Но Чернобыль – это не дни и годы. Это – десятилетия и века. Александр Адамович, клавший душу за други своя, умер в 1991 – м году на посту первого секретаря Гомельского обкома КП Белоруссии, в тех заботах о своём крае, на две трети отравленном радионуклидами. Он не дожил до 54 лет.
«...Припаду губами я, а в отражении увижу: там вся родина моя. Да вся на донышке лежит, нелюбимая у Бога: поле, лес, река, дорога. По воде дитя бежит...»
2. Крестный путь Беларуси
И вот – Гомель, солнечный, многолюдный. Дозиметр показывает здесь 13 микрорентген: радиоактивный фон – такой же, как и в благополучных городах мира. Он почти нигде не соответствует сегодня желаемому уровню – 10, а колеблется от 12 до 15. Но принято считать, что 17 микрорентген уже представляют серьёзную опасность для здоровья человека.
Гомельскую область Чернобыль разделил на зоны. Самая страшная – это закрытая и безлюдная, называемая Тридцатикилометрой. Прилегающая близко к бушующему под саркофагом реактору, она окрашена на картах в густой тёмно-багровый цвет. Смертоносное осевшее облако сделало её апрельской ночью 1986-го года зоной тяжелейшего радиоактивного заражения. Мёртвая зона – «под колючкой» и охраной: туда – нельзя. Ещё Тридцатикилометровая называется «зоной отселения первых дней мая 1986 года». Но это – по документам. В Тридцатикилометровую вошёл весь юг Хойникского района.
«Населённые пункты последующих отселений» и «населённые пункты периодических радиационных контактов» находятся севернее. Эти зоны, окрашенные более бледно, – в красных и розоватых частях карты заражения. Чем ближе к Тридцатикилометровой, тем местность мертвее: там, в красных секторах, пусто и безлюдно. Однако, в розоватой части карты многие не покидают свои «загрязнённые» жилища и не переселяются в дома для чернобыльцев в том же Минске. Там пустует до 50 процентов деревень. Дозиметр в таких местах пляшет вокруг цифр 17–20, перескакивая местами за – вплоть до 30. Но это – если не считать накопленной дозы радиации, той, что упала на землю и на «источники вод», отравив их в этой местности на столетия.
Север же области, включая Гомель, «чистый». Повышение фона здесь бывает незначительным и не превышает тех же радиационных параметров, которыми грешат районы близ раскочегаренных ТЭЦ в самых обычных городах.
Кажется, что мирный Гомель уже забыл в повседневных своих хлопотах о тысячах облучённых людей, хлынувших двенадцать лет назад к вокзалам, поездам, автобусам, чтобы выбраться из попавшей в беду области. По майским улицам ходят девушки и парни, взявшись за руки. Спешат домой озабоченные хозяйки с продуктовыми сумками. Всё как и везде. За малым одним исключением. Глаза людей здесь – иные. Это глаза тех, кто заглянул за смертельный предел: они выдают иной уровень осмысления действительности, неведомый прочим. Чернобыльский апокалипсис увеличил число приблизившихся к вневременной истине. Когда слушаешь их, читаешь их свидетельства, кажется порою, что это люди уже иной цивилизации – суровой цивилизации будущего. Вот строки из сочинения на тему «Чернобыль в моей судьбе». Его писали школьники в 1994-м году, и я не знаю, все ли они живы ныне.
Ирина Богданова, ученица 11 класса:
«...Я помню, как мы с подружками ходили за подснежниками. Кругом птицы ноют, а под ногами – ковёр из цветов... Я много раз умирала, чтобы снова выжить. Кость превращается в мягкую ткань, похожую на губку с шинами, заставляя каждый шаг отдаваться нестерпимой болью. И это невозможно остановить и исправить. Но я не верю, что это конец, что всё это может кончиться, как детствои подснежники... Поздней весной воздух наполнен такими ароматами, какие могут быть только на Земле. И ты чувствуешь душой: что-то должно начаться. А ранней осенью, вместе с паутинкой; в воздухе висит сама грусть, и ты понимаешь, что всё уже кончилось, так и не успев начаться...»
Эпиграфом к сочинению ею взяты слова Л. Ламура – «Придёт время, когда вы подумаете, что все кончено. Вот это и будет началом».
Галина Родич, ученица 10 класса:
«...Был солнечный весенний день. Мы с мамой ходили в лес за деревьями. Домой несли берёзку и рябинку, чтобы посадить под окнами. Мы были недалеко от дома, когда неожиданно поднялась буря. Не стало видно ни неба, ни солнца. Пыль забивала глаза, рот. Мы вбежали в дом. Внезапно поднявшаяся буря так же внезапно утихла... Не знали мы, что Чернобыль чёрным смерчем ворвался в нашу жизнь. Нас окружала невидимая радиация, наши щитовидки жадно поглощали радиоактивный йод. Никто не предостерёг нас... Сокрушались, слушая радио, по киевлянам... А в начале июня школьников начали вывозить в „чистые“ места... Колонна автобусов тронулась. Моя мама была воспитателем и стала успокаивать детей. Удалось. На железнодорожную станцию приехали с песнями. Жара. Через два часа дизель повёз нас дальше. Мы пели. Мама помогала нам, а в глазах у неё была невыносимая боль. Девочка Марина спросила: „Галина Александровна, а почему наш поезд бабки крестят?“ Мама вышла в тамбур и разрыдалась.
На полях и лугах, на зелёных дубравах затаился цезий. Невольными врагами нашими стали яблоня, лужайка и река. Везде стронции и цезий. Уже восемь лет, как случилась эта катастрофа. За эти годы мы только один раз побывали в лесу. Землянику собирать нельзя, все грибы стали поганками. Васильки и ромашки в букеты не рвём, веночков из них не плетём. Нельзя, нельзя, нельзя!
Два года назад моему дедушке друг прислал письмо. В этом письме каждое слово отдавало болью. Он видел, как хоронили его родную деревню. Через три дня после похорон деревни не стало и друга дедушки. Сердце не выдержало.
...Мне захотелось увидеть своими глазами, как хоронят дома. Необычные это похороны. Жутковатые. Рядом с домом готова вырытая экскаватором яма. К дому подъезжают пожарные и из брандспойтов моют дом с конька до фундамента, чтобы не поднять клубы радиоактивной ныли. Затем огромное железное чудище на могучих гусеницах толкает дом, опрокидывая его в пятиметровую яму. И всё... Жёлтые холмики над захоронениями... Только тихий могильный звон земли вокруг. Безлюдная деревня...
Чернобыль – наша боль. Это боль переселенцев, которым до конца дней своих суждено чувствовать себя беженцами и погорельцами: только в горьких снах смогут побывать они в родной деревне, в родных домах, только в снах. И только раз в году, в светлый и грустный день, на Радоницу, они смогут приехать на дорогие могилы, где покоятся родные и близкие...
...Чечерск встретила безжалостно страшная судьба: он оказался в загрязнённой чернобыльской зоне. Вся вина наша в том, что остались жить на родной земле. Родина есть родина. Пусть и посыпанная чернобыльским пеплом. Восемь лет несём чернобыльский крест. Восемь лет... На днях мы увидели всем классом аистов. Они опять прилетели на нашу израненную землю и поселились до осени. Из года в год прилетают... Что это, глупость? Упрямство? Невозможность измены! Верность! В нашем чернобыльском крае жизнь продолжается. Идёт своим чередом, наперекор бедам и болезням. Земля не умерла. Протяните ей руку помощи и не отнимайте того, что ей так нужно, просто необходимо для жизни. Помните о людях, живущих на больной земле!»
Диана Балыко, ученица 9 класса:
«...Я словно очнулась, потянулась, чтобы обнять бабушку, но руки как будто ударились о воздух, почувствовали стеклянную стену, разделявшую нас: её в том мире, меня – в этом. „Только не забывай ничего, помни...“
И я вспомнила, как переживала, когда в конце апреля 1986 года потерялась наша кошка, моя любимица. А в мае, когда я сидела на скамейке возле дома, что-то белое, оборванное неожиданно шлёпнулось мне на колени, жалобно мяукая.
– Да ведь это наша Рыжуха! – воскликнула бабушка.
– Но почему, почему была огненная, а стала белая? – спросила я.
– Поседела она. Чувствую, случилось что-то страшное, ужасное и непоправимое...
Я взяла кошку на руки, прижала к груди, вдыхая знакомый запах... Ещё ничего не зная, я ощутила в тот момент, что стою на обломках мира.
В феврале 1992-го меня из Брагина привезли в Гомельскую больницу. В палате нас было четверо. У всех один и тот же диагноз – лейкоз. Двоих из нас вскоре проглотила ненасытная смерть. И мы остались вдвоём: Оля и я. Однажды Оля вдруг помрачнела и спросила:
– Ты хочешь жить, Лада?... Только не надо плакать, пожалуйста... Но я ничего не могу с собой сделать, чувствую, что скоро умру. Как ты думаешь: умирать страшно?
– Не говори так! – я почти закричала. – Ты не умрёшь никогда, ты слышишь меня, Оля!
...Ночью мне снились крики, голоса врачей. А утром, когда увидела ещё одну пустую кровать, что-то оборвалось во мне. Я ничего не слышала из того, что мне говорили. Меня словно окутало саваном пустоты...
В ночной темноте я вдруг начала мелко-мелко дрожать, обливаясь холодным потом, уткнулась в подушку и услышала приглушённый голос бабушки: «Ты поплачь, легче станет».
...Завтра мне исполнится 15 лет. А сегодня доктор, почему-то хмурый, сказал, что меня выписывают. И мама плакала.
...Приехали домой, в Брагин. Мама сказала, что у её сестры родился сын, что надо сходить, поддержать. Я ничего не понимала, что значит «поддержать», когда ребёнок – это такая радость, такое счастье, тем более, что семья эта так долго ждала первенца. Ему уже полтора месяца, а мне только сейчас сообщили...
– Гала, Галочка... – обняла мама сестру.
Неожиданно и страшно заплакал новорожденный. Галя вынула сына из люльки и взяла на руки.
Я ужаснулась, увидев его голову с почти открытым черепом, где что-то пульсировало, стучало, жило. Я выскочила на улицу. Пробежала по тёмному двору и за углом чуть не потеряла сознание.
Что делается с нами? Куда, в какую пропасть мы катимся? Зачем собственными руками приближаем конец света? В доме беспрестанно плакал мальчик, сошедший с ума ещё до того, как появился на свет.
И я побежала со двора, из города, чувствуя, что тоже способна сойти с ума от одной мысли, что творится. Я побежала в поле, упала на холодную, сырую землю и почувствовала, как она стонет, надрывно кричит, плачет. Горячий майский радиоактивный дождь заплакал вместе со мной. И я закричала в тёмную пустоту: «Верните мне родину! Я хочу пройтись босиком по зелёной траве, хочу испить воды из наших озёр, хочу лежать на чистой земле и умываться тёплым весёлым дождичком! Небо, ты слышишь меня?»
Игорь Ваколюк, ученик 5 класса:
«...Помню, как мы с мамой и папой поехали из Жодино к бабушке в деревню Оревичи Хойникского района. При встрече бабушка плакала, а я не понимал, почему она плачет. Теперь понимаю. Мы узнали тогда, что на атомной станции произошёл взрыв. Я помню, как взрослые сажали картошку, а мы, дети, считали самолёты, которые часто пролетали над нашими головами. Впервые я увидел вертолёт, который садился на поле и оттуда выходили военные. А я думал, что это милиция, потому что мама всегда пугала меня милиционером, когда я не слушался её.
...Мы с бабушкой и тетей уехали в Калининград. Меня сразу положили в больницу, остригли волосы. Лежал в стеклянной палате один. Ко мне боялись входить, потому что я был радиоактивный. Таблетки давали через окошко. Потом приехала мама. Мне стало веселей... Когда приехали домой, мне стало плохо, и меня опять положили в больницу. С тех пор я часто лежу в больницах. Однако мне почти ничего не помогает. Но я не теряю надежды выздороветь. Мне жаль моих маму, бабушку, тётю. Они тоже заболели. Хоть я ничего не понимаю в этой радиации, знаю одно: она очень вредна для всех людей, знаю, что много детей уже умерло от разных болезней.
Я очень хочу, чтобы взрослые и дети никогда не болели... И чтобы тем, кто был в чернобыльской зоне, не говорили: «Вас туда никто не посылал». Но мы не одни такие, нас много».
Людмила Лапцевич, ученица 10 класса:
«...Я хочу рассказать о своём дяде, Дмитрии Анатольевиче Головкове, который призывался в июне 1986 года на службу с первым Минским отрядом милиции в 30-километровую зону Чернобыля. На ликвидацию аварии были направлены люди из РСФСР, Литвы, Латвии и других республик бывшего Союза. Их можно было узнать по произносимой речи и номерам машин, на которых они приехали. Это были машины „скорой помощи“, милицейские, военные. Люди, проживавшие в радиусе 30 километров, были эвакуированы. Оставались стоять сиротливо пустые дома с нажитым за долгие годы скарбом.
Ещё много лет назад, до чернобыльской трагедии, старые люди говорили, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, но съесть и воспользоваться этим будет невозможно. Разгадать пророчество не мог никто. И вот наступил этот страшный час. От хорошей погоды, от благодатной и ухоженной человеком земли огороды и сады ломились от изобилия. Люди, зная о радиации, не до конца осознавали её опасность... Одной банки тушёнки весом в триста двадцать восемь граммов на двоих на один обед было недостаточно. Те же милиционеры-ликвидаторы заходили в брошенные огороды, сады, срывали заражённые плоды, промывали их водой из колодцев, накрытых плёнкой, и ели, чтобы не сводило животы от голода. Днём было тепло, а в вечернее и ночное время эти мужественные, полуголодные люди замерзали от холода. Костры нельзя было разжигать, так как они повышают уровень радиации. В холодные ночи они согревались в сене и соломе.
Ликвидаторы рубили лес для опоры, чтобы сделать проволочные ограждения. Кругом горел торф. Было трудно, но они продолжали работать, не покладая рук. Поливочные и пожарные машины прибивали радиоактивную пыль водным раствором с мылом. За три-четыре дня до отъезда правительство резко повысило им норму питания. Сменяющий их отряд уже не переживал таких трудностей с одеждой и питанием, которые выпали на долю первых. У первых ликвидаторов не было оружия. Чуть легче в этом плане стало следующим, кто пришёл на смену...»
Галина Потеенко, ученица 11 класса:
Гомельскую область Чернобыль разделил на зоны. Самая страшная – это закрытая и безлюдная, называемая Тридцатикилометрой. Прилегающая близко к бушующему под саркофагом реактору, она окрашена на картах в густой тёмно-багровый цвет. Смертоносное осевшее облако сделало её апрельской ночью 1986-го года зоной тяжелейшего радиоактивного заражения. Мёртвая зона – «под колючкой» и охраной: туда – нельзя. Ещё Тридцатикилометровая называется «зоной отселения первых дней мая 1986 года». Но это – по документам. В Тридцатикилометровую вошёл весь юг Хойникского района.
«Населённые пункты последующих отселений» и «населённые пункты периодических радиационных контактов» находятся севернее. Эти зоны, окрашенные более бледно, – в красных и розоватых частях карты заражения. Чем ближе к Тридцатикилометровой, тем местность мертвее: там, в красных секторах, пусто и безлюдно. Однако, в розоватой части карты многие не покидают свои «загрязнённые» жилища и не переселяются в дома для чернобыльцев в том же Минске. Там пустует до 50 процентов деревень. Дозиметр в таких местах пляшет вокруг цифр 17–20, перескакивая местами за – вплоть до 30. Но это – если не считать накопленной дозы радиации, той, что упала на землю и на «источники вод», отравив их в этой местности на столетия.
Север же области, включая Гомель, «чистый». Повышение фона здесь бывает незначительным и не превышает тех же радиационных параметров, которыми грешат районы близ раскочегаренных ТЭЦ в самых обычных городах.
Кажется, что мирный Гомель уже забыл в повседневных своих хлопотах о тысячах облучённых людей, хлынувших двенадцать лет назад к вокзалам, поездам, автобусам, чтобы выбраться из попавшей в беду области. По майским улицам ходят девушки и парни, взявшись за руки. Спешат домой озабоченные хозяйки с продуктовыми сумками. Всё как и везде. За малым одним исключением. Глаза людей здесь – иные. Это глаза тех, кто заглянул за смертельный предел: они выдают иной уровень осмысления действительности, неведомый прочим. Чернобыльский апокалипсис увеличил число приблизившихся к вневременной истине. Когда слушаешь их, читаешь их свидетельства, кажется порою, что это люди уже иной цивилизации – суровой цивилизации будущего. Вот строки из сочинения на тему «Чернобыль в моей судьбе». Его писали школьники в 1994-м году, и я не знаю, все ли они живы ныне.
Ирина Богданова, ученица 11 класса:
«...Я помню, как мы с подружками ходили за подснежниками. Кругом птицы ноют, а под ногами – ковёр из цветов... Я много раз умирала, чтобы снова выжить. Кость превращается в мягкую ткань, похожую на губку с шинами, заставляя каждый шаг отдаваться нестерпимой болью. И это невозможно остановить и исправить. Но я не верю, что это конец, что всё это может кончиться, как детствои подснежники... Поздней весной воздух наполнен такими ароматами, какие могут быть только на Земле. И ты чувствуешь душой: что-то должно начаться. А ранней осенью, вместе с паутинкой; в воздухе висит сама грусть, и ты понимаешь, что всё уже кончилось, так и не успев начаться...»
Эпиграфом к сочинению ею взяты слова Л. Ламура – «Придёт время, когда вы подумаете, что все кончено. Вот это и будет началом».
Галина Родич, ученица 10 класса:
«...Был солнечный весенний день. Мы с мамой ходили в лес за деревьями. Домой несли берёзку и рябинку, чтобы посадить под окнами. Мы были недалеко от дома, когда неожиданно поднялась буря. Не стало видно ни неба, ни солнца. Пыль забивала глаза, рот. Мы вбежали в дом. Внезапно поднявшаяся буря так же внезапно утихла... Не знали мы, что Чернобыль чёрным смерчем ворвался в нашу жизнь. Нас окружала невидимая радиация, наши щитовидки жадно поглощали радиоактивный йод. Никто не предостерёг нас... Сокрушались, слушая радио, по киевлянам... А в начале июня школьников начали вывозить в „чистые“ места... Колонна автобусов тронулась. Моя мама была воспитателем и стала успокаивать детей. Удалось. На железнодорожную станцию приехали с песнями. Жара. Через два часа дизель повёз нас дальше. Мы пели. Мама помогала нам, а в глазах у неё была невыносимая боль. Девочка Марина спросила: „Галина Александровна, а почему наш поезд бабки крестят?“ Мама вышла в тамбур и разрыдалась.
На полях и лугах, на зелёных дубравах затаился цезий. Невольными врагами нашими стали яблоня, лужайка и река. Везде стронции и цезий. Уже восемь лет, как случилась эта катастрофа. За эти годы мы только один раз побывали в лесу. Землянику собирать нельзя, все грибы стали поганками. Васильки и ромашки в букеты не рвём, веночков из них не плетём. Нельзя, нельзя, нельзя!
Два года назад моему дедушке друг прислал письмо. В этом письме каждое слово отдавало болью. Он видел, как хоронили его родную деревню. Через три дня после похорон деревни не стало и друга дедушки. Сердце не выдержало.
...Мне захотелось увидеть своими глазами, как хоронят дома. Необычные это похороны. Жутковатые. Рядом с домом готова вырытая экскаватором яма. К дому подъезжают пожарные и из брандспойтов моют дом с конька до фундамента, чтобы не поднять клубы радиоактивной ныли. Затем огромное железное чудище на могучих гусеницах толкает дом, опрокидывая его в пятиметровую яму. И всё... Жёлтые холмики над захоронениями... Только тихий могильный звон земли вокруг. Безлюдная деревня...
Чернобыль – наша боль. Это боль переселенцев, которым до конца дней своих суждено чувствовать себя беженцами и погорельцами: только в горьких снах смогут побывать они в родной деревне, в родных домах, только в снах. И только раз в году, в светлый и грустный день, на Радоницу, они смогут приехать на дорогие могилы, где покоятся родные и близкие...
...Чечерск встретила безжалостно страшная судьба: он оказался в загрязнённой чернобыльской зоне. Вся вина наша в том, что остались жить на родной земле. Родина есть родина. Пусть и посыпанная чернобыльским пеплом. Восемь лет несём чернобыльский крест. Восемь лет... На днях мы увидели всем классом аистов. Они опять прилетели на нашу израненную землю и поселились до осени. Из года в год прилетают... Что это, глупость? Упрямство? Невозможность измены! Верность! В нашем чернобыльском крае жизнь продолжается. Идёт своим чередом, наперекор бедам и болезням. Земля не умерла. Протяните ей руку помощи и не отнимайте того, что ей так нужно, просто необходимо для жизни. Помните о людях, живущих на больной земле!»
Диана Балыко, ученица 9 класса:
«...Я словно очнулась, потянулась, чтобы обнять бабушку, но руки как будто ударились о воздух, почувствовали стеклянную стену, разделявшую нас: её в том мире, меня – в этом. „Только не забывай ничего, помни...“
И я вспомнила, как переживала, когда в конце апреля 1986 года потерялась наша кошка, моя любимица. А в мае, когда я сидела на скамейке возле дома, что-то белое, оборванное неожиданно шлёпнулось мне на колени, жалобно мяукая.
– Да ведь это наша Рыжуха! – воскликнула бабушка.
– Но почему, почему была огненная, а стала белая? – спросила я.
– Поседела она. Чувствую, случилось что-то страшное, ужасное и непоправимое...
Я взяла кошку на руки, прижала к груди, вдыхая знакомый запах... Ещё ничего не зная, я ощутила в тот момент, что стою на обломках мира.
В феврале 1992-го меня из Брагина привезли в Гомельскую больницу. В палате нас было четверо. У всех один и тот же диагноз – лейкоз. Двоих из нас вскоре проглотила ненасытная смерть. И мы остались вдвоём: Оля и я. Однажды Оля вдруг помрачнела и спросила:
– Ты хочешь жить, Лада?... Только не надо плакать, пожалуйста... Но я ничего не могу с собой сделать, чувствую, что скоро умру. Как ты думаешь: умирать страшно?
– Не говори так! – я почти закричала. – Ты не умрёшь никогда, ты слышишь меня, Оля!
...Ночью мне снились крики, голоса врачей. А утром, когда увидела ещё одну пустую кровать, что-то оборвалось во мне. Я ничего не слышала из того, что мне говорили. Меня словно окутало саваном пустоты...
В ночной темноте я вдруг начала мелко-мелко дрожать, обливаясь холодным потом, уткнулась в подушку и услышала приглушённый голос бабушки: «Ты поплачь, легче станет».
...Завтра мне исполнится 15 лет. А сегодня доктор, почему-то хмурый, сказал, что меня выписывают. И мама плакала.
...Приехали домой, в Брагин. Мама сказала, что у её сестры родился сын, что надо сходить, поддержать. Я ничего не понимала, что значит «поддержать», когда ребёнок – это такая радость, такое счастье, тем более, что семья эта так долго ждала первенца. Ему уже полтора месяца, а мне только сейчас сообщили...
– Гала, Галочка... – обняла мама сестру.
Неожиданно и страшно заплакал новорожденный. Галя вынула сына из люльки и взяла на руки.
Я ужаснулась, увидев его голову с почти открытым черепом, где что-то пульсировало, стучало, жило. Я выскочила на улицу. Пробежала по тёмному двору и за углом чуть не потеряла сознание.
Что делается с нами? Куда, в какую пропасть мы катимся? Зачем собственными руками приближаем конец света? В доме беспрестанно плакал мальчик, сошедший с ума ещё до того, как появился на свет.
И я побежала со двора, из города, чувствуя, что тоже способна сойти с ума от одной мысли, что творится. Я побежала в поле, упала на холодную, сырую землю и почувствовала, как она стонет, надрывно кричит, плачет. Горячий майский радиоактивный дождь заплакал вместе со мной. И я закричала в тёмную пустоту: «Верните мне родину! Я хочу пройтись босиком по зелёной траве, хочу испить воды из наших озёр, хочу лежать на чистой земле и умываться тёплым весёлым дождичком! Небо, ты слышишь меня?»
Игорь Ваколюк, ученик 5 класса:
«...Помню, как мы с мамой и папой поехали из Жодино к бабушке в деревню Оревичи Хойникского района. При встрече бабушка плакала, а я не понимал, почему она плачет. Теперь понимаю. Мы узнали тогда, что на атомной станции произошёл взрыв. Я помню, как взрослые сажали картошку, а мы, дети, считали самолёты, которые часто пролетали над нашими головами. Впервые я увидел вертолёт, который садился на поле и оттуда выходили военные. А я думал, что это милиция, потому что мама всегда пугала меня милиционером, когда я не слушался её.
...Мы с бабушкой и тетей уехали в Калининград. Меня сразу положили в больницу, остригли волосы. Лежал в стеклянной палате один. Ко мне боялись входить, потому что я был радиоактивный. Таблетки давали через окошко. Потом приехала мама. Мне стало веселей... Когда приехали домой, мне стало плохо, и меня опять положили в больницу. С тех пор я часто лежу в больницах. Однако мне почти ничего не помогает. Но я не теряю надежды выздороветь. Мне жаль моих маму, бабушку, тётю. Они тоже заболели. Хоть я ничего не понимаю в этой радиации, знаю одно: она очень вредна для всех людей, знаю, что много детей уже умерло от разных болезней.
Я очень хочу, чтобы взрослые и дети никогда не болели... И чтобы тем, кто был в чернобыльской зоне, не говорили: «Вас туда никто не посылал». Но мы не одни такие, нас много».
Людмила Лапцевич, ученица 10 класса:
«...Я хочу рассказать о своём дяде, Дмитрии Анатольевиче Головкове, который призывался в июне 1986 года на службу с первым Минским отрядом милиции в 30-километровую зону Чернобыля. На ликвидацию аварии были направлены люди из РСФСР, Литвы, Латвии и других республик бывшего Союза. Их можно было узнать по произносимой речи и номерам машин, на которых они приехали. Это были машины „скорой помощи“, милицейские, военные. Люди, проживавшие в радиусе 30 километров, были эвакуированы. Оставались стоять сиротливо пустые дома с нажитым за долгие годы скарбом.
Ещё много лет назад, до чернобыльской трагедии, старые люди говорили, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, но съесть и воспользоваться этим будет невозможно. Разгадать пророчество не мог никто. И вот наступил этот страшный час. От хорошей погоды, от благодатной и ухоженной человеком земли огороды и сады ломились от изобилия. Люди, зная о радиации, не до конца осознавали её опасность... Одной банки тушёнки весом в триста двадцать восемь граммов на двоих на один обед было недостаточно. Те же милиционеры-ликвидаторы заходили в брошенные огороды, сады, срывали заражённые плоды, промывали их водой из колодцев, накрытых плёнкой, и ели, чтобы не сводило животы от голода. Днём было тепло, а в вечернее и ночное время эти мужественные, полуголодные люди замерзали от холода. Костры нельзя было разжигать, так как они повышают уровень радиации. В холодные ночи они согревались в сене и соломе.
Ликвидаторы рубили лес для опоры, чтобы сделать проволочные ограждения. Кругом горел торф. Было трудно, но они продолжали работать, не покладая рук. Поливочные и пожарные машины прибивали радиоактивную пыль водным раствором с мылом. За три-четыре дня до отъезда правительство резко повысило им норму питания. Сменяющий их отряд уже не переживал таких трудностей с одеждой и питанием, которые выпали на долю первых. У первых ликвидаторов не было оружия. Чуть легче в этом плане стало следующим, кто пришёл на смену...»
Галина Потеенко, ученица 11 класса: