Страница:
7
В Союз он пришел первым, сразу отсел в угол большой комнаты, взял вчерашнюю газету и попробовал читать. Народ, собиравшийся в Союзе писателей, был опытен и мудр, потому, войдя и поздоровавшись с Михнеевым и сразу почувствовав его взвинченность, никто к нему с расспросами не лез, прошедший в пятницу вечер обсуждали приглушенно, как при больном человеке, а когда Михнеев вдруг резко вскочил и, туго сворачивая в трубочку газету, с каким-то непонятным и неприемлемым вызовом предложил: «Ну что, сбегать, что ли?», – его ласково усадили на место: «Отдыхай, дорогой, пошли уже...» Михнеев вернулся в свой угол и развернул мятую газету.
Девушка появилась около часа. Михнеев быстро подскочил, победно рванулся, но потом не спеша поправил задетый стул и, постукивая ребром тетради о ладошку, подошел к девушке и, не задерживаясь на ней взглядом, произнес:
– Пойдемте.
Девушка тоже не стала здороваться и пошла следом по коридору.
Михнеев заглянул в одну из комнат и обратился к средних лет даме:
– Галина Георгиевна, можно мне поговорить с человеком?
– Да-да, – отозвалась Галина Георгиевна и, прибрав со стола бумаги, поднялась и, выходя, внимательно, словно соперницу, осмотрела девушку.
– Проходите, – сказал Виктор и пропустил девушку в открытую дверь.
Она прошла и села на стоявший возле стола стул и положила ногу на ногу, у Михнеева еще мелькнула мысль, что она старше первого курса.
И тут он допустил первую ошибку: он не стал садиться рядом на соседний стул, а, обойдя стол, сел на место Галины Георгиевны. Затем он ошибся еще раз, положив серую тетрадь на стол, и она получилась как бы разделяющим их буйком.
В комнате повисла пограничная тишина, звонкая и настороженная.
– Ну, – начал переговоры Михнеев, – а где же автор?
– Что? – переспросила девушка и подняла на Михнеева удивленно-строгие глаза, а Михнеев опять подумал, что она все-таки старше первого курса.
– Очень хотелось бы побеседовать с автором этих стихов, – не изменив ядовитого тона, повторил Михнеев.
– Эти стихи написала я, – тихо, но четко разделяя каждое слово, произнесла девушка.
– Вы?
– Я.
И тут он совершил последнюю ошибку: он откинулся на удобном кресле Галины Георгиевны и тоном следователя, которому уже надоели отпирательства мелкого воришки, предложил:
– Ну хорошо, тогда продолжите мне строчку: «Я думала, любовь как птица, а оказалось...» – Он сделал паузу: – Ну, что же вы?
И тут девушка одним движением схватила со стола тетрадку и выскочила из комнаты. Произошло это настолько стремительно, что Михнеев поначалу даже не услышал, как за ней захлопнулась дверь и только чуть позже, как звук грома после молнии, до него дошел тугой хлопок.
И странно, все нервное напряжение сегодняшнего утра пропало. Михнеев поднялся, осмотрел комнату, словно припоминая, зачем он здесь, пожал плечами и вышел. Найдя в соседней комнате Галину Георгиевну, сказал:
– Я – все.
– Все? – удивилась Галина Георгиевна.
Виктор Львович кивнул, вернулся в большую комнату, сам налил и легко выпил полстакана водки.
Девушка появилась около часа. Михнеев быстро подскочил, победно рванулся, но потом не спеша поправил задетый стул и, постукивая ребром тетради о ладошку, подошел к девушке и, не задерживаясь на ней взглядом, произнес:
– Пойдемте.
Девушка тоже не стала здороваться и пошла следом по коридору.
Михнеев заглянул в одну из комнат и обратился к средних лет даме:
– Галина Георгиевна, можно мне поговорить с человеком?
– Да-да, – отозвалась Галина Георгиевна и, прибрав со стола бумаги, поднялась и, выходя, внимательно, словно соперницу, осмотрела девушку.
– Проходите, – сказал Виктор и пропустил девушку в открытую дверь.
Она прошла и села на стоявший возле стола стул и положила ногу на ногу, у Михнеева еще мелькнула мысль, что она старше первого курса.
И тут он допустил первую ошибку: он не стал садиться рядом на соседний стул, а, обойдя стол, сел на место Галины Георгиевны. Затем он ошибся еще раз, положив серую тетрадь на стол, и она получилась как бы разделяющим их буйком.
В комнате повисла пограничная тишина, звонкая и настороженная.
– Ну, – начал переговоры Михнеев, – а где же автор?
– Что? – переспросила девушка и подняла на Михнеева удивленно-строгие глаза, а Михнеев опять подумал, что она все-таки старше первого курса.
– Очень хотелось бы побеседовать с автором этих стихов, – не изменив ядовитого тона, повторил Михнеев.
– Эти стихи написала я, – тихо, но четко разделяя каждое слово, произнесла девушка.
– Вы?
– Я.
И тут он совершил последнюю ошибку: он откинулся на удобном кресле Галины Георгиевны и тоном следователя, которому уже надоели отпирательства мелкого воришки, предложил:
– Ну хорошо, тогда продолжите мне строчку: «Я думала, любовь как птица, а оказалось...» – Он сделал паузу: – Ну, что же вы?
И тут девушка одним движением схватила со стола тетрадку и выскочила из комнаты. Произошло это настолько стремительно, что Михнеев поначалу даже не услышал, как за ней захлопнулась дверь и только чуть позже, как звук грома после молнии, до него дошел тугой хлопок.
И странно, все нервное напряжение сегодняшнего утра пропало. Михнеев поднялся, осмотрел комнату, словно припоминая, зачем он здесь, пожал плечами и вышел. Найдя в соседней комнате Галину Георгиевну, сказал:
– Я – все.
– Все? – удивилась Галина Георгиевна.
Виктор Львович кивнул, вернулся в большую комнату, сам налил и легко выпил полстакана водки.
8
Проснулся он ночью от щемящего чувства беды или неотвратимости наказания. Он долго лежал, вслушиваясь в ночные звуки, словно и правда за ним должны были прийти, но ничего, кроме ширканья по проспекту редких машин, не слышал. Наконец Михнеев решил, что должен обязательно разыскать Таню. Он еще не понял, зачем, но все равно успокоился и стал забываться какой-то невнятной нелепицей: слышался стук колес, текла из крана вода и разливалась в море, зачем-то появился один из забытых студенческих приятелей, они куда-то шли вдоль моря, увязая в песке, а идти не хотелось, было жарко и хотелось пить...
Очнулся Михнеев от телефонного звонка: нужно было ехать на телевидение и что-то переписать в подтекстовке к сданному две недели назад телефильму. Разумеется, срочно. Ничего серьезного в общем-то не оказалось, но на телевидении он проболтался целый день и от царящей там суеты и постоянной спешки с вечными криками неимоверно устал. Дома ему вспомнился утренний жар и желание пить, он померил температуру, но она оказалась нормальной. На всякий случай Михнеев все же выпил шипучего аспирина и лег спать.
Однако сон опять был рваным и тревожным, Виктор часто просыпался и подолгу соображал, что на самом деле с ним происходит. Поднялся совершенно разбитым, снова померил температуру, но она опять оказалась издевательски нормальной, Тогда Михнеев оделся и пошел к дому, где, помнилось, жила Таня.
На улице было пакостно. Будто природа, как недовольный картиной художник, тщательно смывала остатки летних пейзажей. Все было в лужах, грязи, проезжие машины брызгались, встречные люди толкались и все были недовольны.
На удивление Михнеев легко и быстро нашел дом, где жила Таня. Он даже и не искал его, а просто вышел известным маршрутом, как птицы возвращаются домой на север. И ничто не изменилось в Танином дворе, разве что появился торгующий всякой снедью киоск, но и он, приунывший под дождем, казалось, стоит здесь с сотворения мира.
Михнеев увидел знакомое, только, показалось, с другими шторами, окно, на всякий случай еще раз вычислил квартиру и стал подниматься на третий этаж. Даже дверь нисколько не изменилась за шесть лет, та же пупырчатая пенопленовая обивка. Михнеев коротко выдохнул, словно сбрасывал мешающее, и позвонил.
За дверью послышались легкие шаги и молодой женский голос спросил:
– Кто?
Михнеев заволновался, и слова вышли хрипловатыми и какими-то простуженными:
– Мне бы Таню.
Зашурыкали замки, дверь распахнулась и Михнеев увидел ее.
Он не знал, когда шел сюда, к чему готовиться, да и вообще не было у него никакого четкого плана, но такой концовки своих ночных переживаний он не ожидал никак. Все, что угодно, могло представиться ему, но не такая сильно подурневшая да еще и беременная женщина. Сразу вспомнился нашумевший некогда роман, и Михнеев ухмыльнулся тому, как комично и по-литературному пошло обернула жизнь его ночные страдания.
– Что вы хотели? – не выдержала молчания молодая женщина, и тут до Михнеева дошло, что это вовсе не Таня.
Теперь Михнеев устало улыбнулся и, отерев капельки пота со лба, спросил:
– Простите, тут раньше жили Луговские...
– Ой! – облегченно выдохнула женщина и даже подалась вперед, упершись рукою в открытую дверь. – А они уж давно не живут здесь.
– Жаль, жаль... – повздыхал Михнеев, словно он привез от однополчанина с дальнего фронта известия, а родственников не оказалось дома. – А вы не знаете, куда они могли переехать?
– Нет, что вы, они уже лет пять, как съехали.
– Жаль, – снова погрустил Михнеев, но роль исполнил до конца: – А может, кто-нибудь из соседей знает?
– Не знаю, спросите... Вот внизу баба Нина живет, она старшая по подъезду, она, может...
– Спасибо, – поблагодарил Михнеев, – извините за беспокойство, – и, все еще не снимая вежливой полуулыбки, стал спускаться вниз. Когда он прошел лестничный пролет, женщина крикнула:
– Или еще в сорок пятой спросите.
Михнеев обернулся, еще раз благодарно кивнул ей, дождался, пока закроется дверь, и почти бегом, минуя и сорок пятую, и сорок вторую, сбежал вниз.
Он беспечно, словно отдыхающий на курорте, прокрутился по мокнущему городу, купил зачем-то в сувенирной лавке колокольчик, его уверили, что он с самого Валдая, звон у колокольчика и правда был чудесный и долго держался в воздухе, наполняя все тело тихой радостью и истомой – и Михнеев купил; еще в канцелярском магазине приобрел простенькую точилку для карандашей; а в магазине часов – симпатичный будильник с усиками вместо стрелок.
Вечером заломило во всем теле, и Михнеев, скорее по инерции, снова взялся мерить температуру, и термометр опять удивил: теперь он показывал тридцать семь и шесть.
К ночи стало совсем плохо, температура перевалила за тридцать восемь, начали слезиться глаза, сильно ломило голову и каждый чих или кашель отдавался в голове так, что рябило в глазах, как после хорошего боксерского удара. Тело и в самом деле трясло, но не как при обыкновенной простуде, а будто напала настоящая тропическая лихорадка и уже, когда он завалился, зарывшись под пару одеял, в постель, вдобавок ко всему заболел живот, причем с животом совсем было неясно, так как ничего необычного Михнеев в последние дни не ел. Боль же продолжала нарастать, скоро заставила забыть о голове и об остальных болячках, словно клубок утыканных иглами червей катался в его чреве и, не переставая, грыз нутро. Михнеев, как бесноватый, кидался по кровати, скрежетал зубами, червь на время замирал, приноравливался к новому его положению и продолжал изнурять тело.
«Господи, Господи, – не вытерпел Виктор, – за что ты меня так?» – и заплакал. И какой-то иной голос, но тоже откуда-то изнутри, отозвался: «Поздно теперь, поздно, душ-то сколько погублено...» «Я же добра хотел», – взмолился Виктор. «Как же ты мог дать добро, когда сам в душе мира не имеешь».
У него уже не было сил метаться, и он, по-утробному сжавшись в комок, тихо скулил. В этом положении клубок червей не грыз, а только шевелился, и его иглы продолжали больно ранить.
«Неужели в аду хуже? – пронеслось в голове и дальше как-то само собой пришло: – А ведь я в ад попаду».
И после того, как он понял это, червяк замер, словно ожидая, что он подумает дальше.
А дальше Виктор подумал, что непременно умрет.
И совсем простая вещь открылась ему:
«Помру вот сейчас, и помолиться некому обо мне будет. Вот для чего детишки-то нужны были...»
А ведь могли быть детишки, могли... А как хорошо и просто можно было бы жить: любить детей, жену, всех и все любить. Какой бес вдолбил ему в башку, что его место в литературе? Славы хотелось, поклонения, учить всех – а чему учить-то? Только разврату и мог учить. Вот теперь и будут грызть черви.
«Поделом, значит», – решил Виктор и приготовился терпеть дальше, но червь притих.
И тогда, улучив эту паузу в муках, он взмолился: «Господи, прости меня грешного! Разбойника, исповедовавшего Тебя, на кресте простил, за блудницу заступился, слепого пожалел. Хуже я, много хуже и злее их, но, если хочешь, верни паршивую овцу в стадо Твое. Помилуй, Господи!» И он стал вспоминать все известные Евангельские случаи милости Божьей.
И опять тот, другой голос изнутри произнес: «Ведь знал же все, знал, а творил. Благо, не знал бы. Горе тебе, человек, горе».
Но Виктор уже не переставал молиться, как вдруг ему показалось, что червь оставил ею. Он, еще опасаясь, тихонько расправил ноги, в животе чувствовалась тяжесть, но что-то рассасывалось и таяло.
«Слава Тебе, Господи!» – прошептал Виктор, и горячий пот прошиб все тело.
Пот был так силен и обилен, что разом намокло все вокруг и можно было подумать, что Виктор находится в бане, но он не шевелился и только продолжал благодарить Бога за исцеление, пока под утро сон не сморил его.
Проснувшись к обеду, Виктор почувствовал, что почти здоров, и лишь легкое недомогание еще слегка разливалось по телу, температура же оказалась детской – тридцать семь и три.
Он попил чаю и стал потихоньку прибираться в квартире. Когда Виктор менял белье, заметил телефон и удивился, что тот ни разу за все время болезни не зазвонил. Он даже проверил, не отключен ли звонок, проверил шнур, поднял трубку – но все работало. Виктору подумалось было ради интереса просто позвонить кому-нибудь, но так вдруг не захотелось, даже через телефон, касаться мира, что он бережно, словно мину, вернул трубку на место, подумал и все же отщелкнул звонок, а вслух над онемевшим аппаратом произнес:
– Ибо сказано: не искушай Господа своего.
Потом он еще попил чаю с медом, отыскал на полках Евангелие и лег выздоравливать.
Очнулся Михнеев от телефонного звонка: нужно было ехать на телевидение и что-то переписать в подтекстовке к сданному две недели назад телефильму. Разумеется, срочно. Ничего серьезного в общем-то не оказалось, но на телевидении он проболтался целый день и от царящей там суеты и постоянной спешки с вечными криками неимоверно устал. Дома ему вспомнился утренний жар и желание пить, он померил температуру, но она оказалась нормальной. На всякий случай Михнеев все же выпил шипучего аспирина и лег спать.
Однако сон опять был рваным и тревожным, Виктор часто просыпался и подолгу соображал, что на самом деле с ним происходит. Поднялся совершенно разбитым, снова померил температуру, но она опять оказалась издевательски нормальной, Тогда Михнеев оделся и пошел к дому, где, помнилось, жила Таня.
На улице было пакостно. Будто природа, как недовольный картиной художник, тщательно смывала остатки летних пейзажей. Все было в лужах, грязи, проезжие машины брызгались, встречные люди толкались и все были недовольны.
На удивление Михнеев легко и быстро нашел дом, где жила Таня. Он даже и не искал его, а просто вышел известным маршрутом, как птицы возвращаются домой на север. И ничто не изменилось в Танином дворе, разве что появился торгующий всякой снедью киоск, но и он, приунывший под дождем, казалось, стоит здесь с сотворения мира.
Михнеев увидел знакомое, только, показалось, с другими шторами, окно, на всякий случай еще раз вычислил квартиру и стал подниматься на третий этаж. Даже дверь нисколько не изменилась за шесть лет, та же пупырчатая пенопленовая обивка. Михнеев коротко выдохнул, словно сбрасывал мешающее, и позвонил.
За дверью послышались легкие шаги и молодой женский голос спросил:
– Кто?
Михнеев заволновался, и слова вышли хрипловатыми и какими-то простуженными:
– Мне бы Таню.
Зашурыкали замки, дверь распахнулась и Михнеев увидел ее.
Он не знал, когда шел сюда, к чему готовиться, да и вообще не было у него никакого четкого плана, но такой концовки своих ночных переживаний он не ожидал никак. Все, что угодно, могло представиться ему, но не такая сильно подурневшая да еще и беременная женщина. Сразу вспомнился нашумевший некогда роман, и Михнеев ухмыльнулся тому, как комично и по-литературному пошло обернула жизнь его ночные страдания.
– Что вы хотели? – не выдержала молчания молодая женщина, и тут до Михнеева дошло, что это вовсе не Таня.
Теперь Михнеев устало улыбнулся и, отерев капельки пота со лба, спросил:
– Простите, тут раньше жили Луговские...
– Ой! – облегченно выдохнула женщина и даже подалась вперед, упершись рукою в открытую дверь. – А они уж давно не живут здесь.
– Жаль, жаль... – повздыхал Михнеев, словно он привез от однополчанина с дальнего фронта известия, а родственников не оказалось дома. – А вы не знаете, куда они могли переехать?
– Нет, что вы, они уже лет пять, как съехали.
– Жаль, – снова погрустил Михнеев, но роль исполнил до конца: – А может, кто-нибудь из соседей знает?
– Не знаю, спросите... Вот внизу баба Нина живет, она старшая по подъезду, она, может...
– Спасибо, – поблагодарил Михнеев, – извините за беспокойство, – и, все еще не снимая вежливой полуулыбки, стал спускаться вниз. Когда он прошел лестничный пролет, женщина крикнула:
– Или еще в сорок пятой спросите.
Михнеев обернулся, еще раз благодарно кивнул ей, дождался, пока закроется дверь, и почти бегом, минуя и сорок пятую, и сорок вторую, сбежал вниз.
Он беспечно, словно отдыхающий на курорте, прокрутился по мокнущему городу, купил зачем-то в сувенирной лавке колокольчик, его уверили, что он с самого Валдая, звон у колокольчика и правда был чудесный и долго держался в воздухе, наполняя все тело тихой радостью и истомой – и Михнеев купил; еще в канцелярском магазине приобрел простенькую точилку для карандашей; а в магазине часов – симпатичный будильник с усиками вместо стрелок.
Вечером заломило во всем теле, и Михнеев, скорее по инерции, снова взялся мерить температуру, и термометр опять удивил: теперь он показывал тридцать семь и шесть.
К ночи стало совсем плохо, температура перевалила за тридцать восемь, начали слезиться глаза, сильно ломило голову и каждый чих или кашель отдавался в голове так, что рябило в глазах, как после хорошего боксерского удара. Тело и в самом деле трясло, но не как при обыкновенной простуде, а будто напала настоящая тропическая лихорадка и уже, когда он завалился, зарывшись под пару одеял, в постель, вдобавок ко всему заболел живот, причем с животом совсем было неясно, так как ничего необычного Михнеев в последние дни не ел. Боль же продолжала нарастать, скоро заставила забыть о голове и об остальных болячках, словно клубок утыканных иглами червей катался в его чреве и, не переставая, грыз нутро. Михнеев, как бесноватый, кидался по кровати, скрежетал зубами, червь на время замирал, приноравливался к новому его положению и продолжал изнурять тело.
«Господи, Господи, – не вытерпел Виктор, – за что ты меня так?» – и заплакал. И какой-то иной голос, но тоже откуда-то изнутри, отозвался: «Поздно теперь, поздно, душ-то сколько погублено...» «Я же добра хотел», – взмолился Виктор. «Как же ты мог дать добро, когда сам в душе мира не имеешь».
У него уже не было сил метаться, и он, по-утробному сжавшись в комок, тихо скулил. В этом положении клубок червей не грыз, а только шевелился, и его иглы продолжали больно ранить.
«Неужели в аду хуже? – пронеслось в голове и дальше как-то само собой пришло: – А ведь я в ад попаду».
И после того, как он понял это, червяк замер, словно ожидая, что он подумает дальше.
А дальше Виктор подумал, что непременно умрет.
И совсем простая вещь открылась ему:
«Помру вот сейчас, и помолиться некому обо мне будет. Вот для чего детишки-то нужны были...»
А ведь могли быть детишки, могли... А как хорошо и просто можно было бы жить: любить детей, жену, всех и все любить. Какой бес вдолбил ему в башку, что его место в литературе? Славы хотелось, поклонения, учить всех – а чему учить-то? Только разврату и мог учить. Вот теперь и будут грызть черви.
«Поделом, значит», – решил Виктор и приготовился терпеть дальше, но червь притих.
И тогда, улучив эту паузу в муках, он взмолился: «Господи, прости меня грешного! Разбойника, исповедовавшего Тебя, на кресте простил, за блудницу заступился, слепого пожалел. Хуже я, много хуже и злее их, но, если хочешь, верни паршивую овцу в стадо Твое. Помилуй, Господи!» И он стал вспоминать все известные Евангельские случаи милости Божьей.
И опять тот, другой голос изнутри произнес: «Ведь знал же все, знал, а творил. Благо, не знал бы. Горе тебе, человек, горе».
Но Виктор уже не переставал молиться, как вдруг ему показалось, что червь оставил ею. Он, еще опасаясь, тихонько расправил ноги, в животе чувствовалась тяжесть, но что-то рассасывалось и таяло.
«Слава Тебе, Господи!» – прошептал Виктор, и горячий пот прошиб все тело.
Пот был так силен и обилен, что разом намокло все вокруг и можно было подумать, что Виктор находится в бане, но он не шевелился и только продолжал благодарить Бога за исцеление, пока под утро сон не сморил его.
Проснувшись к обеду, Виктор почувствовал, что почти здоров, и лишь легкое недомогание еще слегка разливалось по телу, температура же оказалась детской – тридцать семь и три.
Он попил чаю и стал потихоньку прибираться в квартире. Когда Виктор менял белье, заметил телефон и удивился, что тот ни разу за все время болезни не зазвонил. Он даже проверил, не отключен ли звонок, проверил шнур, поднял трубку – но все работало. Виктору подумалось было ради интереса просто позвонить кому-нибудь, но так вдруг не захотелось, даже через телефон, касаться мира, что он бережно, словно мину, вернул трубку на место, подумал и все же отщелкнул звонок, а вслух над онемевшим аппаратом произнес:
– Ибо сказано: не искушай Господа своего.
Потом он еще попил чаю с медом, отыскал на полках Евангелие и лег выздоравливать.
9
Как хороша и полезна бывает легкая температура! С чистой совестью можно выключиться из общей круговерти, лежать на диване и жалеть себя. Да и когда человеку можно побыть одному, как не во время болезни. Не под шум Нового года человеку проверять сделанное, а в больничном покое, когда в немощи, когда страсти и земные привязанности отпадают. Люди, которые не болеют, да еще и хвастаются этим – глупые люди. Сколько надо болезни, столько пусть и идет. Для всего есть свой срок. Вот и Виктор через пару дней чувствовал себя здоровым, ночь он спал отлично, крепко и без сновидений, а утром в субботу встал бодрым и свежим, и странно даже было вспомнить, будто и не с ним это было, что третьего дня собирался помирать.
Первым делом Виктор вымыл дома полы. Потом отправился в магазин.
Погода за болезные дни изменилась: проплакавшись, небо и все вокруг омылось и успокоилось, было тепло, светило солнце и мир поприветствовал выздоровление Виктора легким касанием паутинки.
«Хорошо», – подумалось Виктору.
Кроме хлеба, ничего покупать не стал, а, вернувшись, из того, что оставалось в холодильнике, сварил супчик, набросав туда всего, что брала рука, и супчик получился на удивление хорошим. Поев, Виктор снова подумал, что кругом хорошо, и даже решил оживить телефон.
И надо же, как только щелкнул выключателем, тот сразу истерически заверещал. Причем звук прорвался так резко и сразу, что Виктор, уже отвыкший от этого, одернул руку. Но тут же улыбнулся и поднял трубку.
– Алле-у, – нараспев и басом произнес он. – Нет, вы ошиблись, – положил трубку и с той же веселой улыбкой стал собирать небольшую дорожную сумку. Через сорок минут он был на железнодорожном вокзале, где купил билет на ближайший поезд.
Все складывалось замечательно в этот день. И попутчики в купе попались замечательные: пара молодоженов, две недели назад расписавшаяся и отправившаяся теперь в свадебное путешествие. Звали их Коля и Наташа.
Они весело, перебивая друг друга, рассказывали, как познакомились год назад; Наташа работала парикмахером, а Коля шоферил («тогда на „бычке“ мотался») и зашел в парикмахерскую постричься, и как он фазу увидел ее и пропустил очередь, чтобы попасть именно к ней, она же («сама не знаю, почему») разволновалась и, когда стригла вторую половину головы, задела кончик уха («так и стриганула с кровью» – «да ладно, чуть всего и коснулась»), он вскочил, наорал на нее, выбежал на улицу, впрыгнул в свой «бычок» и укатил, только прежде еще успел заметить, как молоденькая парикмахерша выбежала за ним, что-то кричала и чуть не плакала («я и убежал-то со страху» – «с какого страху» – «представил, что жениться придется»; «а я и правда плакала» – «из-за уха, что ли?» – «из-за тебя, дурачок, думала, что больше не приедешь, а я даже номер не успела запомнить»), и как неделю работала без выходных, все ждала, что он заедет, а он и правда заехал и попросил достричь его («а то, мол, перед людьми неудобно» – «и все извинялся, что нашумел тогда»), как они в тот же вечер пообещали через год пожениться и как целый год они только целовались, хотя обоим сильно хотелось («так чего ж ты молчала» – «а ты не спрашивал»), и вот теперь они едут в свадебное путешествие по Золотому Кольцу.
– А почему по Золотому Кольцу? – спросил Виктор.
– Не знаем. Так захотелось.
Счастье переполняло их и, казалось, что они даже немного стесняются, что у них его так много, и им очень хочется, чтобы и другие люди вокруг тоже были счастливы и, правда, все рядом с ними тоже начинало светлеть и радоваться. Заулыбался и еще один попутчик – поначалу хмурый и всем недовольный командированный – и после они, сговорившись на пару, принесли из ресторана шампанское и весь вечер кричали «горько!», а командированный даже пытался сплясать. А Коля и Наташа все звали с собой по Золотому Кольцу, им так хотелось рассказывать всем, что счастье – это так просто.
И тут Виктор поймал себя на мысли, что и у него обязательно будет такое земное счастье, и он тоже непременно будет делиться им со всем миром, и у него тоже обязательно (Коля и Наташа заспорили, какие у них будут дети: Наташа утверждала, что мальчик и две девочки, а Коля – девочка и два мальчика, в конце концов решили, что первым непременно будет мальчик, потом девочка, а дальше, как получится) будут дети.
Командированному выходить надо было раньше, и он все охал, что может проспать.
– У меня есть будильник, – вдруг вспомнил Виктор. – Я его тебе подарю. Командированный удивленно посмотрел на него и пошел еще раз на всякий случай напомнить проводнице.
– А вам я подарю колокольчик. – Виктор достал из сумки купленный недавно колокольчик, и чудный звон наполнил поезд.
– Какая прелесть! – воскликнула Наташа и, взяв колокольчик в руки, позвонила еще раз.
– Он отгоняет злых духов, – сказал Виктор.
– И вам не жалко? Нет.
– Нисколечко?
– У меня еще есть, – соврал Виктор.
– Спасибо, – и Наташа, перегнувшись через купейный столик, чмокнула Виктора в щеку. А Коля сказал:
– А знаете что, поедемте с нами по Кольцу.
– Ой, правда! Как я это я сама не догадалась, какой ты у меня умненький, – Наташа чмокнула и Колю. – Поедемте!
Виктор отнекивался, но ему и в самом деле не хотелось расставаться с этими славными людьми. Пришел командированный и полез на верхнюю полку.
– Поедемте, – попросила Наташа, ей тоже очень хотелось что-нибудь подарить, но чем они могли поделиться, кроме того счастья, которое было вокруг них, и спать легли только после того, как Виктор дал «честное-пречестное» слово («Как дети», – подумал он, хотя Коле было двадцать пять, Наташа была немного моложе), что завтра утром он вместе с ними выйдет во Владимире.
Утром рано-рано пришла проводница и стала толкать командированного, тот, поворчав, слез опять с недовольным видом, сходил умылся и стал собираться. Поезд начал притормаживать.
– Какой город? – спросил Виктор.
– Муром, – хмуро ответил командированный и вдруг, посмотрев на Виктора, широко улыбнулся, сказал: – Счастливо, – и вышел.
Наступила тишина, какая бывает только ранним утром в поездах на небольших остановках, с каким-то отдаленным, словно из другого мира, хлопаньем дверей, приглушенными разговорами, невнятным бормотанием и храпом.
Виктор вдруг вскочил, мигом, как в армии, оделся, подхватил сумку и бросился к выходу и, когда поезд, лязгнув всей своей массой, потихоньку стронулся, выбежал на подножку, отстранил полусонную проводницу и выскочил из вагона.
Его обволокла белая пелена тумана. И представилось, что некое иное бытие ожидает за этой пеленой, сквозь которую слабо пробивались только что такие знакомые и обычные предметы; набирая ход, словно большое доисторическое чудище, прошел поезд; что-то звякнуло справа, впереди послышался глухой деревянный удар и упругое, как теннисные мячи, раскатилось по земле и звонкий голос произнес: «От епсель-мопсель»; откуда-то издалека донесся мерный звук колокола, который казалось понемногу разгонял туман; проступило красноватое здание вокзала, стал виден мужик, присевший у перевернутой тележки, пробежала собака, проплыла большая ветвь дерева, совсем рядом возник и исчез человек; и, словно начало будущей жизни, по-набатному ширился и креп звук колокола...
Первым делом Виктор вымыл дома полы. Потом отправился в магазин.
Погода за болезные дни изменилась: проплакавшись, небо и все вокруг омылось и успокоилось, было тепло, светило солнце и мир поприветствовал выздоровление Виктора легким касанием паутинки.
«Хорошо», – подумалось Виктору.
Кроме хлеба, ничего покупать не стал, а, вернувшись, из того, что оставалось в холодильнике, сварил супчик, набросав туда всего, что брала рука, и супчик получился на удивление хорошим. Поев, Виктор снова подумал, что кругом хорошо, и даже решил оживить телефон.
И надо же, как только щелкнул выключателем, тот сразу истерически заверещал. Причем звук прорвался так резко и сразу, что Виктор, уже отвыкший от этого, одернул руку. Но тут же улыбнулся и поднял трубку.
– Алле-у, – нараспев и басом произнес он. – Нет, вы ошиблись, – положил трубку и с той же веселой улыбкой стал собирать небольшую дорожную сумку. Через сорок минут он был на железнодорожном вокзале, где купил билет на ближайший поезд.
Все складывалось замечательно в этот день. И попутчики в купе попались замечательные: пара молодоженов, две недели назад расписавшаяся и отправившаяся теперь в свадебное путешествие. Звали их Коля и Наташа.
Они весело, перебивая друг друга, рассказывали, как познакомились год назад; Наташа работала парикмахером, а Коля шоферил («тогда на „бычке“ мотался») и зашел в парикмахерскую постричься, и как он фазу увидел ее и пропустил очередь, чтобы попасть именно к ней, она же («сама не знаю, почему») разволновалась и, когда стригла вторую половину головы, задела кончик уха («так и стриганула с кровью» – «да ладно, чуть всего и коснулась»), он вскочил, наорал на нее, выбежал на улицу, впрыгнул в свой «бычок» и укатил, только прежде еще успел заметить, как молоденькая парикмахерша выбежала за ним, что-то кричала и чуть не плакала («я и убежал-то со страху» – «с какого страху» – «представил, что жениться придется»; «а я и правда плакала» – «из-за уха, что ли?» – «из-за тебя, дурачок, думала, что больше не приедешь, а я даже номер не успела запомнить»), и как неделю работала без выходных, все ждала, что он заедет, а он и правда заехал и попросил достричь его («а то, мол, перед людьми неудобно» – «и все извинялся, что нашумел тогда»), как они в тот же вечер пообещали через год пожениться и как целый год они только целовались, хотя обоим сильно хотелось («так чего ж ты молчала» – «а ты не спрашивал»), и вот теперь они едут в свадебное путешествие по Золотому Кольцу.
– А почему по Золотому Кольцу? – спросил Виктор.
– Не знаем. Так захотелось.
Счастье переполняло их и, казалось, что они даже немного стесняются, что у них его так много, и им очень хочется, чтобы и другие люди вокруг тоже были счастливы и, правда, все рядом с ними тоже начинало светлеть и радоваться. Заулыбался и еще один попутчик – поначалу хмурый и всем недовольный командированный – и после они, сговорившись на пару, принесли из ресторана шампанское и весь вечер кричали «горько!», а командированный даже пытался сплясать. А Коля и Наташа все звали с собой по Золотому Кольцу, им так хотелось рассказывать всем, что счастье – это так просто.
И тут Виктор поймал себя на мысли, что и у него обязательно будет такое земное счастье, и он тоже непременно будет делиться им со всем миром, и у него тоже обязательно (Коля и Наташа заспорили, какие у них будут дети: Наташа утверждала, что мальчик и две девочки, а Коля – девочка и два мальчика, в конце концов решили, что первым непременно будет мальчик, потом девочка, а дальше, как получится) будут дети.
Командированному выходить надо было раньше, и он все охал, что может проспать.
– У меня есть будильник, – вдруг вспомнил Виктор. – Я его тебе подарю. Командированный удивленно посмотрел на него и пошел еще раз на всякий случай напомнить проводнице.
– А вам я подарю колокольчик. – Виктор достал из сумки купленный недавно колокольчик, и чудный звон наполнил поезд.
– Какая прелесть! – воскликнула Наташа и, взяв колокольчик в руки, позвонила еще раз.
– Он отгоняет злых духов, – сказал Виктор.
– И вам не жалко? Нет.
– Нисколечко?
– У меня еще есть, – соврал Виктор.
– Спасибо, – и Наташа, перегнувшись через купейный столик, чмокнула Виктора в щеку. А Коля сказал:
– А знаете что, поедемте с нами по Кольцу.
– Ой, правда! Как я это я сама не догадалась, какой ты у меня умненький, – Наташа чмокнула и Колю. – Поедемте!
Виктор отнекивался, но ему и в самом деле не хотелось расставаться с этими славными людьми. Пришел командированный и полез на верхнюю полку.
– Поедемте, – попросила Наташа, ей тоже очень хотелось что-нибудь подарить, но чем они могли поделиться, кроме того счастья, которое было вокруг них, и спать легли только после того, как Виктор дал «честное-пречестное» слово («Как дети», – подумал он, хотя Коле было двадцать пять, Наташа была немного моложе), что завтра утром он вместе с ними выйдет во Владимире.
Утром рано-рано пришла проводница и стала толкать командированного, тот, поворчав, слез опять с недовольным видом, сходил умылся и стал собираться. Поезд начал притормаживать.
– Какой город? – спросил Виктор.
– Муром, – хмуро ответил командированный и вдруг, посмотрев на Виктора, широко улыбнулся, сказал: – Счастливо, – и вышел.
Наступила тишина, какая бывает только ранним утром в поездах на небольших остановках, с каким-то отдаленным, словно из другого мира, хлопаньем дверей, приглушенными разговорами, невнятным бормотанием и храпом.
Виктор вдруг вскочил, мигом, как в армии, оделся, подхватил сумку и бросился к выходу и, когда поезд, лязгнув всей своей массой, потихоньку стронулся, выбежал на подножку, отстранил полусонную проводницу и выскочил из вагона.
Его обволокла белая пелена тумана. И представилось, что некое иное бытие ожидает за этой пеленой, сквозь которую слабо пробивались только что такие знакомые и обычные предметы; набирая ход, словно большое доисторическое чудище, прошел поезд; что-то звякнуло справа, впереди послышался глухой деревянный удар и упругое, как теннисные мячи, раскатилось по земле и звонкий голос произнес: «От епсель-мопсель»; откуда-то издалека донесся мерный звук колокола, который казалось понемногу разгонял туман; проступило красноватое здание вокзала, стал виден мужик, присевший у перевернутой тележки, пробежала собака, проплыла большая ветвь дерева, совсем рядом возник и исчез человек; и, словно начало будущей жизни, по-набатному ширился и креп звук колокола...
Роман, который мне приснился (повесть)
Более всего я люблю утренние сны. Ночь тает, становясь вязкой и податливой, и все – краски, образы, звуки, – теряя очертания, растворяются друг в друге. И я тоже замешан в этом бредовом коктейле, где не я, а кто-то другой наблюдает за происходящим, и тот – во сне – живет своей отдельной жизнью, встречаясь с умершими родителями, попадая с только что придуманными типами в различные передряги и обсуждая с приятелями дочитанную вчера книгу. Я блуждаю по размытой кромке сна и начинаю путать, что большая реальность: мир или мой сон, в котором переплетается живое, мертвое и вовсе никогда не существовавшее.
Последнее, что доносится до моего сознания, это электрическое подвывание первого троллейбуса, который пустой консервной банкой, привязанной к проводам, протаскивается под окнами. Я еще представляю, как начинает оживать дом: треск соседских будильников, урчание водопроводных кранов, зубная паста, зевота, кофе... Но я уже не участвую в этом...
Просыпаюсь я поздно, около одиннадцати. Некоторое время лежу, отделяя сон от яви, начинаю различать ширканье машин, невнятный стук с отдаленной стройки, тявканье соседской собаки. Я открываю глаза и первым делом, вытягивая руку, щелкаю переключателем телефона и восстанавливаю связь с внешним миром. На этот раз – я еще не успел убрать от аппарата руку – телефон сразу зазвонил. Я поднял трубку.
Звонила секретарша Союза писателей, старенькая женщина, с тихим голосом и такой же, едва заметной жизнью. (Когда у ней не было работы – а это случалось часто – она читала Псалтырь, который старалась прикрыть, если в ее отгороженный уголок заглядывали неожиданно, но это не всегда удавалось, и можно было заметить крупный шрифт Псалтыри, каким обычно печатают детские книжки.)
– Разве вы не знаете? – мне сообщалось, что все начнется в двенадцать, а я не знал что именно. – Шадрин умер, в двенадцать вынос.
– Шадрин?!
– Да. Как же вы не знали...
Я положил трубку и, поднявшись, стал одеваться. Димка Шадрин. Весельчак, балагур, общий любимец. Димка Шадрин! Он был чуть старше меня. Года на два, на три. Значит, ему было около тридцати пяти... Господи, какая нелепица!
Я вышел из дому. На улице было мерзко. С погодой вообще последнее время творится невесть что – сейчас, в конце ноября, голо, сухо и страшно тоскливо. Снега нет, и только с тупым постоянством, без затиший и перерывов, словно где-то забыли выключить какой-то механизм, дует холодный восточный ветер. Впрочем, всем давно наплевать на этот мир. Снег ли там, дождь ли, ветер – значения не имеет... Когда я вошел в скверик, земля смотрела на меня дряхлым лицом изработавшейся женщины. Деревья стояли коряво и мертво, невозможно было представить, что через полгода все это может ожить.
Я вышел из скверика и снова наткнулся на ветер.
Димка Шадрин!
Резко взвизгнуло рядом, так что передернуло и пробежали противные мурашки. Водитель «Жигулей» покрутил пальцем у виска. Я, извиняясь, развел руками. «Жигули» уехали. Подумалось: вот, мне еще не хватало следом за Димкой, и долго стоял перед дорогой, ожидая пока она расступится, как воды перед Моисеем.
Перед самым домом, где размещался Союз писателей я нагнал старика Н. в поношенном плаще военного покроя и цвета, голову его облегала, как старый размокший блин, серая кепка, из-под которой торчали красные замерзшие уши. Некогда Н. считался ведущим критиком, сейчас – со спины – он выглядел жалко и скомканно, как выброшенный в корзину листок бумаги. Н. вытянул из плаща руку, мы поздоровались. Рука его была холодная и вялая.
– Вот так вот... – произнес он, и квартал мы прошли вместе, не проронив ни слова.
Н. двигался медленно, и у самого дома нас нагнал прозаик Т., и Н. снова вынул из плаща руку, поздоровался и сказал:
– Вот так вот...
– Да... – отозвался в той же интонации Т. и протянул руку мне: – Привет, давно тебя не видел. Как роман?
– Пишется...
– Вот так вот... – вздохнул Н., и мы вошли в помещение.
Собравшийся народ по кучкам толпился в фойе вокруг большого полированного стола, списанного некогда из обкомовских апартаментов. За этим столом устраивались писательские пирушки по поводу выхода книги, дня рождения, а чаще без повода вовсе – и тогда из-под лестницы доставался бильярд, снедь и бутылки перемещались на подоконник или на пол... Теперь же стол, за которым виднелась пара дешевых бумажных венков, ожидал Шадрина. Я, здороваясь, обошел всех и остановился с поэтами С. и М. Голос успевшего выпить С. звучал громко и развязано. М. молчал и теребил аккуратную бородку. Я спросил о Шадрине. С. замолчал и отвернулся. М. дернул себя за бородку, словно это был некий ритуальный жест, отворяющий его уста, и выронил слово:
– Сердце.
С. повернулся и зло почти выкрикнул:
– Да похмелиться не дали! – и отвернулся снова.
М. снова дернул себя за бородку.
– Говорят, его нашли на вокзале...
– На вокзале? Каком вокзале?!
– Да я и сам толком не знаю. Говорят, он последнее время бом-жевал.
Это меня ошарашило. У меня никак не соединялся веселый образ гуляки Димки Шадрина с бомжами, ошивающимися возле пивных и вокзалов.
– Говорят, его нашли на вокзале в Родинском... – досказал M.
– В Родинском? – я совершенно ничего не понимал. Родинское – районный центр, сто верст отсюда, туда он как попал? М. молчал. С. снова повернулся и прохрипел:
– А чего ты хочешь? Мало того, что на нас всем наплевать, так теперь нам самим на себя наплевать... Ты давно его видел?
– С год, – припомнил я и ужаснулся: неужели год прошел?! – Вот так вот...
Это вздохнул рядом подошедший Н. Старик тоже успел выпить, и любимая фраза его звучала несколько патетически.
Дымное облако под потолком качнулось, слишком резко распахнувшаяся дверь осталась открытой. Все разом стихли и повернули голову к проему, откуда слышались возня и пыхтение, потом показался чей-то оттопыренный зад. Это критик К., обхватив снизу и прижимая к животу, вносил край гроба. Стоявшие рядом бросились помогать и на какое-то время все смешалось и спуталось. Наконец гроб установили на стол и тут, когда толкотня улеглась, наступило оцепенение, причем наступило оно не сразу и везде, а шло волной от стоящих непосредственно у гроба к тем, кто стоял дальше, словно передавался какой-то страшный предмет, и тот, кто на секунду касался его, не различив и не узнав, но ощутив весь его мистический ужас, тут же передавал дальше. И вдруг кто-то охнул:
Последнее, что доносится до моего сознания, это электрическое подвывание первого троллейбуса, который пустой консервной банкой, привязанной к проводам, протаскивается под окнами. Я еще представляю, как начинает оживать дом: треск соседских будильников, урчание водопроводных кранов, зубная паста, зевота, кофе... Но я уже не участвую в этом...
Просыпаюсь я поздно, около одиннадцати. Некоторое время лежу, отделяя сон от яви, начинаю различать ширканье машин, невнятный стук с отдаленной стройки, тявканье соседской собаки. Я открываю глаза и первым делом, вытягивая руку, щелкаю переключателем телефона и восстанавливаю связь с внешним миром. На этот раз – я еще не успел убрать от аппарата руку – телефон сразу зазвонил. Я поднял трубку.
Звонила секретарша Союза писателей, старенькая женщина, с тихим голосом и такой же, едва заметной жизнью. (Когда у ней не было работы – а это случалось часто – она читала Псалтырь, который старалась прикрыть, если в ее отгороженный уголок заглядывали неожиданно, но это не всегда удавалось, и можно было заметить крупный шрифт Псалтыри, каким обычно печатают детские книжки.)
– Разве вы не знаете? – мне сообщалось, что все начнется в двенадцать, а я не знал что именно. – Шадрин умер, в двенадцать вынос.
– Шадрин?!
– Да. Как же вы не знали...
Я положил трубку и, поднявшись, стал одеваться. Димка Шадрин. Весельчак, балагур, общий любимец. Димка Шадрин! Он был чуть старше меня. Года на два, на три. Значит, ему было около тридцати пяти... Господи, какая нелепица!
Я вышел из дому. На улице было мерзко. С погодой вообще последнее время творится невесть что – сейчас, в конце ноября, голо, сухо и страшно тоскливо. Снега нет, и только с тупым постоянством, без затиший и перерывов, словно где-то забыли выключить какой-то механизм, дует холодный восточный ветер. Впрочем, всем давно наплевать на этот мир. Снег ли там, дождь ли, ветер – значения не имеет... Когда я вошел в скверик, земля смотрела на меня дряхлым лицом изработавшейся женщины. Деревья стояли коряво и мертво, невозможно было представить, что через полгода все это может ожить.
Я вышел из скверика и снова наткнулся на ветер.
Димка Шадрин!
Резко взвизгнуло рядом, так что передернуло и пробежали противные мурашки. Водитель «Жигулей» покрутил пальцем у виска. Я, извиняясь, развел руками. «Жигули» уехали. Подумалось: вот, мне еще не хватало следом за Димкой, и долго стоял перед дорогой, ожидая пока она расступится, как воды перед Моисеем.
Перед самым домом, где размещался Союз писателей я нагнал старика Н. в поношенном плаще военного покроя и цвета, голову его облегала, как старый размокший блин, серая кепка, из-под которой торчали красные замерзшие уши. Некогда Н. считался ведущим критиком, сейчас – со спины – он выглядел жалко и скомканно, как выброшенный в корзину листок бумаги. Н. вытянул из плаща руку, мы поздоровались. Рука его была холодная и вялая.
– Вот так вот... – произнес он, и квартал мы прошли вместе, не проронив ни слова.
Н. двигался медленно, и у самого дома нас нагнал прозаик Т., и Н. снова вынул из плаща руку, поздоровался и сказал:
– Вот так вот...
– Да... – отозвался в той же интонации Т. и протянул руку мне: – Привет, давно тебя не видел. Как роман?
– Пишется...
– Вот так вот... – вздохнул Н., и мы вошли в помещение.
Собравшийся народ по кучкам толпился в фойе вокруг большого полированного стола, списанного некогда из обкомовских апартаментов. За этим столом устраивались писательские пирушки по поводу выхода книги, дня рождения, а чаще без повода вовсе – и тогда из-под лестницы доставался бильярд, снедь и бутылки перемещались на подоконник или на пол... Теперь же стол, за которым виднелась пара дешевых бумажных венков, ожидал Шадрина. Я, здороваясь, обошел всех и остановился с поэтами С. и М. Голос успевшего выпить С. звучал громко и развязано. М. молчал и теребил аккуратную бородку. Я спросил о Шадрине. С. замолчал и отвернулся. М. дернул себя за бородку, словно это был некий ритуальный жест, отворяющий его уста, и выронил слово:
– Сердце.
С. повернулся и зло почти выкрикнул:
– Да похмелиться не дали! – и отвернулся снова.
М. снова дернул себя за бородку.
– Говорят, его нашли на вокзале...
– На вокзале? Каком вокзале?!
– Да я и сам толком не знаю. Говорят, он последнее время бом-жевал.
Это меня ошарашило. У меня никак не соединялся веселый образ гуляки Димки Шадрина с бомжами, ошивающимися возле пивных и вокзалов.
– Говорят, его нашли на вокзале в Родинском... – досказал M.
– В Родинском? – я совершенно ничего не понимал. Родинское – районный центр, сто верст отсюда, туда он как попал? М. молчал. С. снова повернулся и прохрипел:
– А чего ты хочешь? Мало того, что на нас всем наплевать, так теперь нам самим на себя наплевать... Ты давно его видел?
– С год, – припомнил я и ужаснулся: неужели год прошел?! – Вот так вот...
Это вздохнул рядом подошедший Н. Старик тоже успел выпить, и любимая фраза его звучала несколько патетически.
Дымное облако под потолком качнулось, слишком резко распахнувшаяся дверь осталась открытой. Все разом стихли и повернули голову к проему, откуда слышались возня и пыхтение, потом показался чей-то оттопыренный зад. Это критик К., обхватив снизу и прижимая к животу, вносил край гроба. Стоявшие рядом бросились помогать и на какое-то время все смешалось и спуталось. Наконец гроб установили на стол и тут, когда толкотня улеглась, наступило оцепенение, причем наступило оно не сразу и везде, а шло волной от стоящих непосредственно у гроба к тем, кто стоял дальше, словно передавался какой-то страшный предмет, и тот, кто на секунду касался его, не различив и не узнав, но ощутив весь его мистический ужас, тут же передавал дальше. И вдруг кто-то охнул: