Вечером стража сада стала уходить. Нукеры покидали свои обычные посты, шли не оглядываясь, чего сперва не заметил никто из женщин, мысливших, что это обычная смена караула. Но потом в наступившей тишине над садом, над засыпающими юртами повеяло смутною тревогой. Ржали и топотали кони за оградою. Новые, незнакомые воины занимали сад.
   Стайка припозднившихся малышей, что и после ужина вышли стрелять из луков, первыми попала в руки чужих, бердибековых воинов. Мальчиков тут же связали арканами и повели. Младший заплакал, и на голос сына выбежала его мать. Она-то и закричала первая. Страшно, срывая голос, кричала и билась в руках воинов, пока ей не заткнули рот. Но было поздно — в юртах уже начался общий переполох.
   Мать Тэмура, прислушавшись и первою поняв, что за беда пришла в ханский сад, быстро приподняла полу юрты, выпихнула сына. «Беги! Не оглядывайся, беги!» — только и успела проговорить она. И юноша, змеей проползший под кошмами, кинулся к задней стороне сада и успел до того, как оставшиеся снаружи воины плотно окружили сад, перелезть через ограду и скрыться в глиняных переулках, пустынных в этот вечерний час.
   Беда его была в том, что Тэмур совершенно не знал, куда бежать. Сами ноги вынесли его к базару, и тут он, не разбирая что и к чему, пихнулся в какую-то лавку, сорвал замок с двери и полез внутрь, в душное темное нутро, спрятавшись, забившись среди тюков с тканями. Хозяин лавки потом всю жизнь не мог простить себе, что принял царевича за обычного вора и вместо того, чтобы скрыть и переправить в степь, выдал его рыночной страже, а та отвела юношу во дворец Товлубия.
   Асан, не отличавшийся проворством сводного брата, встретил воинов в дверях юрты с саблей в руке. Несколько бесполезных ударов железом по железу прозвенело в саду, прежде чем наброшенный аркан выволок упирающегося царевича к общей куче пленных детей и оступивших их поодаль плачущих женщин.
   Он видел, как волокли толстого Тулука, точно пойманного суслика, а тот таращил круглые глаза и даже не вопил, все еще ничего не понимая.
   Видел, как волокли маленького Оку и за ним несся огромный пес, с которым мальчик играл совсем недавно, единственный страж, не изменивший своему господину, и с утробным рычанием прыгнул, ухватив зубами руку воина, которою тот едва успел прикрыть свое горло, и слышал, как хрустнула кость и как вскрикнул воин, и видел, как тотчас несколько сабель обрушились на пса, отбросив в сторону кровавый издыхающий ком мяса и шерсти.
   Димитрия схватили, когда он перелезал через ограду. Мальчик кусался и царапался, впился зубами в предплечье дюжего воина и, только получив ошеломивший его удар по голове, от которого у него разом потухли глаза и струйка крови побежала из приоткрытого рта, безвольно обвис на руках воинов, так и донесших его до общей кучи.
   В сад верхом въезжал Товлубег. Сотник подбежал к лошади, преданно и опасливо глядя на властительного темника, сказал:
   — Десять!
   — Кого нет? — вопросил, щуря глаза, Товлубий.
   — Старшего, Тэмура, и самого маленького, тот у Тайдулы-хатунь!
   Товлубий сумрачно кивнул головой, приказал:
   — Искать!
   Сопя, оглядел рыдающих женщин, толпу испуганной челяди. Оборотил лицо, знаком приказал увести пленников.
   Каждого из царевичей хватал воин. Асана, бледного и старающегося изо всех сил соблюсти достоинство, взяли двое, с двух сторон. В толпе женщин, понявших наконец, что это — смерть, началось неистовство. Они кидались на воинов, грызли им руки, старались пальцами дотянуться до глаз. В сгущающихся сумерках в ханском саду творилось невообразимое, стоял заполошный вой, визги, крики, мольбы о помощи. Исцарапанные воины вязали женщин арканами, растаскивая по юртам, те бились у них в руках, безумные, раскосмаченные. Одна из жен серьезно ранила воина спрятанным на груди кинжалом, и ее держали и вязали уже вчетвером.
   Товлубий, сидя на коне у ворот сада, слышал эти растекающиеся по юртам стоны и вопли, закаменев лицом, на котором не явилось ни одного движения, ни самой малой судороги, и только продолжал сопеть, поглядывая, как садят на коней и увозят одного за другим связанных детей Джанибековых. Потом тронул коня, подъехал ко второму, замершему у ворот, всаднику. Помолчал, подумал. Сказал:
   — Тэмура найдут! А к матери ты поди сам, Бердибек!

 
   Малыш был слегка опрелый, и Тайдула сама натирала его бараньим салом, любовно выговаривая неумелой молодой матери. Толстенькое упругое тельце мальчика хотелось сжать, зацеловать и затискать.
   — Воин будет! Джигит будет! Богатур! — приговаривала Тайдула и щекотала мальчику животик, а он смеялся и довольно сучил ножками.
   — На, корми! — наконец велела она молодой хатуни и с легкою ревностью глядела, как та, выпростав полную набухшую грудь, дает ее малышу и он, жадно чмокая, всасывается, тиская ручонками тело матери.
   — А-яй! — вскрикнула молодуха. Ребенок укусил ее за сосок. Тайдула усмехнулась:
   — Терпи! Растишь воина!
   Ребенка пора было прикармливать кобыльим молоком, и Тайдула ждала, не могла дождаться, когда можно станет вовсе отослать от себя молодую мать и заняться мальчиком самой, уже ни с кем его не деля.
   Приход Бердибека с воинами, на которого она злилась за убийство отца (впрочем, ей сказали, что Джанибек был безумен перед смертью и уже ничего не понимал, а истину она узнала много спустя), мало встревожил Тайдулу. Гордая малышом и своими материнскими заботами, она заносчиво поглядела на старшего сына, намерясь сказать ему укоризненные слова, и только тут, вглядевшись, почуяла страх. Бердибек смотрел мимо нее, и лицо старшего сына не предвещало ей ничего доброго. А угадав по направлению его взгляда, как бы остекленевшего, недвижного, направленного на довольно гулькающего малыша, зачем и для чего пришел в юрту ее старший сын, Тайдула перепугалась по-настоящему.
   — Уходи! — закричала она, двигаясь грудью на сына. — Уходи! Убийца! Ты хочешь всех перебить, бери других! А этого оставь мне!
   — Я уже взял других! — ответил Бердибек хрипло пересохшим ртом и безумно глянул на мать.
   — А-а-а-а! — закричала она, но в юрте были только чужие, Бердибековы нукеры, и они не двинулись с места. Тайдула перестала кричать и протянула руки, чтобы схватить, взять за горло, выпихнуть сына, и — замерла. Поняла вдруг, что Бердибек сейчас убьет и ее саму, не остановясь ни перед чем.
   Воины молчали, молчали испуганные рабыни, молчал Бердибек.
   — Зачем тебе этот малыш?! — вновь заговорила Тайдула. — Что может тебе сделать ребенок? Отдай! Оставь одного в утеху матери твоей!
   — Ребенок вырастет! — ответил наконец Бердибек. — Через пятнадцать лет он станет воином, и эмиры пойдут за ним, чтобы убить меня!
   (Знал бы незадачливый убийца в этот миг, сколь недолго ему осталось сидеть на троне отца и сколько событий, смертей и перемен произойдет в Орде за пятнадцать ближайших лет! Но люди не ведают грядущего ни на годы, ни на дни, ни даже порою на часы вперед.) Тайдула стояла, старая, перед сыном, которого вырастила сама таким, каков он есть, каким он стал теперь, и в ее гордом сердце что-то ломалось, падало, гасло, уходя, как уходит вода из разбитого кувшина.
   — Не отдам! — сказала она.
   — Я прикажу нукерам связать тебя, и они исполнят мой приказ! Не доводи до этого, мать!
   — Это все Товлубег! Это он насоветовал тебе! Старый убийца! Передай: не жить ему долго на земле! Сжалься, сын! — вскричала она, уже теряя волю.
   — Или он, или я! — мрачно ответил Бердибек, упорно глядя на ничего не ведающего, гулькающего малыша. — Уступи, мать! Ни мне, ни Товлубегу не нужна твоя кровь!
   — Где мои воины?! — спросила Тайдула, поняв наконец, что сына ей ни убедить, ни умолить.
   — Твоих воинов нету здесь, мать, и они не придут! — угрюмо ответил Бердибек.
   — Тебя проклянут все! — ответила Тайдула, делая шаг назад. Ей не хотелось, чтобы чужие воины хватали ее за руки и вязали арканами.
   — Когда из потомков отца останусь я один, им не из кого больше станет выбирать себе ханов!
   — Русский поп тоже проклянет тебя! — возразила Тайдула, отступая еще на шаг.
   — Пусть русский поп получит ярлык и убирается прочь из Сарая! Пока еще Русь платит выход Орде, а не наоборот! — Бердибек, решительно протянув руки, поднял ребенка, которого молодая мать, словно птица, завороженная змеей, сама протянула ему.
   Младенец гулькал и тянулся теперь рукой к бороде Бердибека. Тайдула молча закрыла руками лицо.
   Бердибек передал младенца воину, и тот опасливо принял малыша, поглядывая на двух недвижных женщин, одна из которых еще вчера распоряжалась в Орде, рассылая грамоты иностранным государям и смещая или назначая по своему произволу вельмож.
   Уже когда Бердибек и воины начали, теснясь, выходить из юрты, молодая мать с протяжным воплем кинулась вслед за ними и у самого порога, получив от одного из воинов страшный удар в грудь древком копья, повалилась навзничь, икая и смертно закатывая глаза, ненужная теперь никому, еще живая, но уже как бы и вовсе переставшая существовать.
   Товлубий начал резать мальчиков одного за другим после того, как с рынка привели двенадцатого, Тэмура.
   Детей подводили к Товлубию связанных. Палач отгибал мальчикам головы и перерезал горло. Кровь брызгала в деревянное корыто, из каких поят лошадей. Трупы клали рядком на кирпичный пол.
   Некоторые дети плакали. Другие крепились, сами молча подходя к палачу. Товлубий сидел перед ними, старый, безобразно огромный, и на его жирном бабьем лице бродила довольная улыбка. Он прицокивал, видя мужество умирающих, и считал:
   — Первый. Второй. Третий. Четвертый. Пятый.
   Ребенку, которого привез Бердибек, второпях вовсе отхватили голову. Теперь это маленькое толстое тельце с подкорченными ножками лежало с краю, а восковая детская головка откатилась в сторону, и казалось, что ребенка приготовили, чтобы зажарить и съесть.
   — Семь. Восемь. Девять! — считал Товлубег.
   Тэмур бился в веревках, кричал: «Убийцы!» — пока нож палача не успокоил и его.
   Асан молча сам подошел к корыту с дымящейся человечьей кровью, глубоко вздохнул, поняв, почувствовав до конца, что это его последний вздох. Кровавые пальцы, вцепившись в темя, начали отгибать его голову, и мгновенная резкая боль прошла по горлу. Враз стало нечем дышать, и туманно, угасая, пробежал перед глазами кирпичный, выложенный в елочку свод каменного дома Товлубия.
   — Десять! Одиннадцать! — продолжал считать вслух Товлубий, когда Асана уложили рядом с зарезанным прежде Димитрием.
   Последним подтащили толстого, похожего на глупого степного суслика Тулука. Раздался короткий прерывистый визг.
   — Двенадцать! — сказал Товлубий и, откинувшись на подушках, потянулся всем телом, словно сытый, наевшийся хищник.
   — Позови Бердибека! — велел. — Пусть поглядит сам!
   Палачи вдвоем выносили корыто с кровью.

 
   Про убийство царевичей судачили по всему Сараю уже с утра. Сожалительно толковали про поимку Тэмура на базаре, шепотом передавали друг другу, что не все царевичи убиты, кто-то спасся в степи и вскоре воротится с войском…
   Алексий на своем подворье узнал о новом преступлении Бердибека от вездесущего Станяты, а потом от ключника, а потом стали приходить и рассказывать, живописуя подробности, все подряд.
   Приезжали знакомые беки, качая головами, сказывали, засматривали в глаза Алексию. Русичей в этот день на базаре даром угощали халвой. Нежданным образом последние события очень повысили авторитет русского митрополита. И потому ярлык, освобождающий русскую церковь от поборов, был выдан ему незамедлительно (и составлен, как и предсказывал Товлубий, Муалбугой — доверенным лицом Тайдулы). Была приложена к ярлыку и ханская печать вместе с заверениями, что хан не отберет великого княжения у Ивана Иваныча Красного и не отдаст его никому другому. Возможно, опомнившийся Бердибек решил теперь продолжить политику отца, чтобы усидеть на престоле.
   В степи было неспокойно. В виду Сарая разъезжали массы чьих-то вооруженных всадников, и только ради того, чтобы скорее добраться домой, Алексий решился все-таки ехать посуху. (Что едва не кончилось трагедией, так как в двух днях пути от Сарая поезд владыки был задержан. Пришлось просидеть несколько дней, находясь меж жизнью и смертью, и потерять много добра, расхищенного, да так и не возвращенного татарами.) Дальше ехали осторожно вплоть до рязанских пределов и только тут уже вздохнули свободно, когда узрели первые русские лица, услышали первый благовест русского храма и почуяли наконец, что ордынский кошмар остался далеко позади.
   Наступили холода. Ветер обрывал последние листья с деревьев, рощи стояли голые, приготовленные к зиме, и воздух был холоден, свеж и чист, и казалось, верилось, что тут, на Руси, не может быть никогда и в будущем даже ничего подобного тому, что сотворилось в Орде у них на глазах.
   Они сидели в боярском доме недалеко от Переяславля-Рязанского. Хлебосольный хозяин предоставил митрополиту и его спутникам все свои хоромы, а сам с семьею убрался на эти два дня в летнюю клеть. Русичам истопили баню, кормили до отвала. Алексий согласился задержаться здесь ради измученных спутников и обезножевших коней. И сейчас сидел в верхней горнице, подписывая грамоты, которые передавал ему Станята.
   Свет, падавший из небольшого, затянутого пузырем окна на лицо Алексия, подчеркивал обострившиеся морщины чела, опущенные плечи, легкое дрожание руки, когда он, держа ее на весу, читал грамоту. Тут только и увидел Станята, как безмерно устал Алексий в Орде. Он и сам не мог избавиться о сю пору от ужаса, хотя и не видел зарезанных царевичей своими глазами.
   Алексий явно сейчас не читал, глаза его были устремлены куда-то мимо строк, и потому Станята решился высказать вслух то, что думал:
   — Нажили мы себе нового хана! Поди, станет пострашнее Узбека!
   Алексий вздохнул, опустил грамоту, ответил устало:
   — Бердибек долго не просидит!
   Станята подумал (разговоры на ордынском базаре пришли ему в ум) и понял, что владыка прав.
   — Кто же будет заместо ево? — вопросил.
   — Не ведаю, Леонтий! — отозвался Алексий, кладя ладони на стол и глядя прямо перед собою. — Не ведаю!
   — Може… и вовсе… — начал было Станята, но Алексий понял его до слов, покачал головою:
   — Русь еще не готова к взлету! Нам доселева надобна Орда! Посему и жаль, что Джанибек убит! — Он расправил плечи, твердо взглянул на Станяту.
   И тот, хоть и нелюбо было выслушивать, что Орда нужна для Руси, опять в душе согласился с наставником. Нету на Руси покамест сильной единой власти, нету даже князя, способного стать новым Михайлой Тверским или Калитой. И сколько-то лет, лет пять-шесть, просидит в Орде этот… — даже мысленно не хотелось называть Бердибека по имени.
   Впрочем, ошибались оба. Новый хан не просидел на престоле и двух лет. А там пошла чехарда убийств и смены властителей, все передрались со всеми, и возникло то самое, что современники называли великою замятней, когда на Руси порою уже и не ведали, какой нынче хан сидит на престоле в Сарае…
   И все это предстояло увидеть и во всем этом участвовать, не выпуская из рук кормила русского корабля, смертно усталому человеку, сидящему теперь за простым дубовым столом в припутной рязанской хоромине хлебосольного русского боярина, даже и имени которого не запомнит никто через несколько недолгих лет. Все это увидеть, и устоять, и выстоять, и вывести судно своей страны из бурных узкостей мелких усобиц на широкий простор грядущего государственного величия.
   — Мне сказывали бесермены-купцы, единый из них, из далекой какой-то страны — не из Египта ли часом? — про ихнего книгочия одного, Ибн-Халдуном зовут. Так вот он как толкует? Один, вишь, строит государство, создает, другой заканчивает, а третий разрушает. Ежели с Узбека начать, дак Бердибек и должен все ихнее царство изничтожить! И в кажном дели так: подъем, после упрочение вроде, а после того — упадок. Дак вот, владыко, чего у татар ноне: упадок уже подошел?
   — Думаю, нет еще. Да и начинать ежели, дак не с Узбека, а с Чингисхана! А впрочем, как знать! Много намешано в Орде разного народу! Ослабнет власть, и учнут они друг друга резать тогда.
   — А мы, русичи?
   — А мы еще не перестали друг друга резать! — с просквозившею горечью отмолвил Алексий. — Доколе поймем… Я, Леонтий, весь труд свой прилагаю к тому, дабы люди наши почуяли себя братьями во Христе и совокупить их под единою властью! И чтобы такого вот… — добавил он с легкою заминкой, — не было на Руси. Никогда!
   Оба подумали про убийство Хвоста, и оба ничего не сказали вслух. Только Алексий вымолвил погодя:
   — Не хуже они нас и не лучше! Нет в мире плохих и хороших! Только с одними нам можно жить, а с другими — нельзя.
   — С латинами нельзя? — подсказывает Станята.
   — И с мусульманами не станет льзя, — возражает Алексий, — ежели они захотят изничтожить всех христиан!
   — Сами себя уничтожат! — произносит Станята, еще и не ведая, насколько он прав.
   — Не себя, Орду! — поправляет Алексий. — Уничтожат мунгальскую власть, а без единого стержня, без власти единой, все и распадет на улусы и начнется война. Бают, в Хорезме уже началась, в Катае тоже, а там и до Сарая дойдет.
   — А нам с има как же тогда? — вопрошает Станята.
   — Не с ними и не с католиками надо быть, а с самими собой! И ежели сего не поймем — погибнем!
   — Верно, владыко! — вздыхает Станька, поглядывая на Алексия, который уже преодолел силою воли краткий миг усталости и вновь окреп и статью, и голосом.
   — Ну их всех в ведьмин мох! Я поездил с тобою, поглядел на греков и на фрягов, и в Новом Городи у нас с жиру лопаются, а чуть что, Литву зовут на помочь! И Орда… Тоже и у их теперь замятня настает… Должно нам, русичам, быти с самими собой! Выстанем? — вопрошает он с надеждою, заглядывая в лицо наставнику.
   — Выстанем, Леонтий! — твердо отвечает митрополит. — Молюсь и верую! Аще Господь за нас, кто на ны?

 
   Алексий недаром рассылал грамоты с пути. Филипьевым постом, когда землю скрепило морозом, а рождественские снега еще не содеяли непроходными пути, рати из Волока Ламского и Можая вместе с тверской помочью, посланной Василием Кашинским, вышли в поход. Под Ржевою всем полкам приказано было быть в один и тот же день.
   Вразумленные Алексием бояре уже не медлили и не ссылались один на другого. По стылым дорогам со звонко лопающимся ледком над пустыми, вымороженными до дна лужами пошли на рысях конные рати.
   Никита, едва успевший окончить свои хоромы, отправлялся тоже на войну.
   Сруб поставили еще весной, но из-за летних работ — пахоты, покоса и жатвы — со всем прочим сильно задержали и уже осенью крыли свежею соломою кровлю по жердяным обрешетинам, настилали полы из целых, обтесанных только с одной стороны полубревен (главное отличие господского дома от крестьянских, в коих тут почасту полы в избе оставляли попросту земляные), мастерили сени, клали обширную русскую печь и устраивали светелку для боярыни.
   Уже и пара коров стояла рядом с конем и купленным на днях стригуном-жеребенком во дворе, и овцы грудились в загоне, и Наталья со вздернутым животом (вот-вот родить) сама мутовкою сбивала масло, поглядывая на мужа, который вместе с плотниками довершал хоромину, в то время как девка то мыла полы, то моталась из горницы в хлев, и уже яснело, что без холопа, хоть какого, им не обойтись.
   Кормы из деревни теперь частью возили митрополичьему ключнику, и мужики, которые, в общем, выиграли от последних перемен, ибо под митрополичьим крылом избавились от многих княжеских повинностей, были довольны. На Никиту поглядывали с прищуром, догадывая, что дело не так-то чисто и в чем-то их барин крупно проворовался, раз под митрополита забрали, но в глаза Никите не говорили ничего.
   Приказ Никите прибыть в Москву привез послушник, посланный селецким волостелем, и ехать надо было, не стряпая, вместе с ним.
   Дул холодный ветер со снежною крупой. Серую стылую дорогу уже почти всю запорошило белым. Никита, уже одетый, в овчинном зипуне, приторочивший дедову бронь и саблю к седлу, прощался с Натальей. Обняв его, привалясь к нему теплым обширным чревом, Наталья выдохнула ему в ухо, ощекотав своим горячим дыханием: «Себя береги!» Отвалилась, откачнувшись, стягивая руками на животе шубейку, тревожно и любовно глядючи, как муж, вдевши ногу в стремя, садится на коня. Селецкий послушник в долгом суконном вотоле ждал уже верхом. Девка, выпуча глаза, смотрела на хозяина с недорубленного, еще без столбиков и кровли, крыльца. Никита кивнул ей, погоднее натянул на уши круглую шапку, оглянул дом, забелевшую первым снегом пашню, речку, покрытую светлым льдом, подумал, поднял пясть, перекрестил лоб, крикнул: «Прощай!» Тронули.
   Наталья долго махала ему издали, и Никита, привставая на стременах и оборачиваясь, все видел и видел ее, пока дорога, попетлявши по косогору, не увалила за излом холма и деревня наконец скрылась из глаз. Тут оба всадника взяли в опор, и застоявшийся конь живо вынес Никиту мимо перелеска, в коем деревенские бабы летом вязали веники, к торной, разъезженной по осени, а ныне твердой и комковатой дороге на Москву. Холодный морозный ветер с колким снегом резал лицо, и Никите напомнилось, как когда-то скакал он по тому же пути морозной зимою с княжеским поручением в Тверь. И бежала луна, и морозный воздух не давал вздохнуть, и казалось, что не конь, а сам ветер несет его в морозном лунном одиночестве, в обжигающих неживых снегах от подставы к подставе.
   Когда подъезжали к Москве, у Никиты невесть с чего сильно забилось сердце. Снова возник дорогой Кремник на горе, где столько было пережито и прожито, столько вложено сил и труда, что уже, почитай, приросло к самому сердцу. Захотелось переведать друзей, поклонить матери, зайти по-старому на вельяминовский двор… Плохо знал еще Никита деловую хватку и строгость своего нового хозяина. Им удалось лишь мельком увидать Алексия, получить грамоты, поесть, пока готовили сменных коней, и, никого не видавши и нигде не застревая, скакать в Можай. Живо уразумев, какова тут служба, Никита не стал ни к брату заезжать дорогою, ни нежиться в постелях, а в тот же день, почти загнав коня, доскакал до Звенигорода, где коротко передохнули в монастырских стенах, и еще до света, пересевши с седла на седло, скакали в Рузу.
   Над темною дорогой постепенно яснела, разгораясь, желтая зимняя заря, клубились тучи, не желая пропускать скудный солнечный свет, изредка шел снег, да глухо гудела под коваными копытами твердая дорога, по которой, судя по следам, уже прошла вчера на Можай не одна сотня всадников.
   За Рузою начали нагонять обозы, отдельных неудалых комонных, повредивших ноги коню и потому ехавших шагом. Солнце раза два косо выглядывало из-за поспешных волокнистых облаков и пряталось вновь. Птицы подымались стаями с теплого конского помета, с криком и карканьем кружили над головою. Шли, переходя с рыси на скок, и владычный послушник, не сказавший и двух слов дорогою, все так же скакал, не отставая от Никиты ни на шаг. К вечеру, не умеряя сумасшедшей конской прыти, они ворвались в Можай, людный, переполненный ратными.
   Никита хотел было озреться, поспрошать, но послушник так же молча повел его за собой, и скоро они вручали владычные грамоты воеводе, и тот читал, зорко взглядывая на вестоношей и шевеля губами, а после, загибая толстые пальцы, молча высчитывал что-то и, окончательно решив и кивнув головой, почти что рысью убежал раздавать приказания.
   Ели они в каком-то поповском доме строго постное (спутник Никиты наотрез отказался от предложенного было им как кметям, находящимся в дороге, куска холодной телятины, и Никита последовал его примеру), спали тут же, на сеновале, под попонами, встали опять чуть свет и тут только разделились, ибо послушник скакал назад, в Москву, а Никите, как явствовало из митрополичьей грамоты, следовало присоединиться к войску и скакать всугон полку, выступившему в путь еще вчера вечером.
   Никита, ошибясь раз-другой и приставая не к тем, к кому надобно, все же догнал свой полк под самою уже Ржевой, представился воеводе, и тот, покивав и расспросив ратника о прежней службе, поставил Никиту старшим над десятком кметей, с коими Никита и перезнакомился тотчас и переночевал вместях в припутной избе, и уже, хоть народ был незнакомый, не свой, стало привычней и способнее сразу.
   Ржева показалась из утра, на втором часу пути, и, оглядывая со взлобка из-под ладони, Никита узрел вдали выкатывающую из леса иную рать — это подходили не то волочане, не то тверичи. И уже когда был отдан приказ рассыпаться широкою лавой и вдали запоказывались литовские редкие разъезды, Никита, кучнее собравши своих, указал вперед, и с облегчающей радостью освобождения от всей той липкой паутины, что оплела и держала его со дня убийства Хвоста, вырвал из ножен саблю и, завопивши: «А-а-а-а! Хур-ра-аа!» — ринул вперед.
   Холодный чистый морозный ветер, в котором витал еще незримо призвук осени, бил ему в лицо; конь, понуждаемый стременами со шпорами, шел наметом, и ширила радость в груди, и близили литовские всадники, которые начали загодя, не принявши боя, заворачивать своих коней.
   В крепости заполошно вызванивали набат, над стенами посверкивало. Свистнув и рукой поманив своих, Никита в опор помчал к воротам, около которых суетилась, закрывая их, небольшая ватага вражеских воинов. Он оглянул назад: растягиваясь по полю, за ним скакали всего шесть воинов, остальные заворотили к главному войску. Там вспыхивали начищенные зерцала воевод, шевелились стяги.