– Да, – отсек я одним словом.
   Он сидел, чуть сгорбившись и опустив голову. Еще несколько минут назад, рассказывая о преследовании «эмки», друг мой смеялся, шутил, а теперь поблек. Я встал, подошел к нему и обнял за плечи.
   – Терпенье, Димка!
   – А ты думаешь, я еще не натерпелся, – невесело усмехнулся он. – Или норма установлена выше?
   – Выше, – в тон ему ответил я.
   Мы еще долго сидели и говорили, но уже не о деле, а о всякой всячине.
   Дим-Димыч никак не входил в свое обычное настроение и, только когда неожиданно вернулся к воспоминаниям о поездке в Москву, оживился, стал хвалить Плавского, мол, умен, сообразителен, быстр в решениях, горяч. Ему следовало бы родиться контрразведчиком.
   – Все мы рождаемся одинаковыми, – заметил я. Мне казалось, что Димка приписывает Плавскому качества, которыми тот не обладает.
   – Парень – цены нет!
   – Так уж и нет, – подкусил я с какой-то досадой.
   Восторг, с которым Дим-Димыч отзывался о Плавском, вызывал во мне, как ни странно, чувство ревности.



13 сентября 1939 г


(среда)


   В моей жизни наступил период неожиданностей. Сегодня утром – звонок Кочергина:
   – Зайдите ко мне!
   Когда я предстал пред ясные очи начальства, Кочергин без предисловий сказал:
   – Майор Осадчий распорядился предоставить вам пятнадцатидневный отпуск.
   «Майор Осадчий распорядился!» Так мог сказать лишь такой человек, как Кочергин. Капитан Безродный преподнес бы все иначе – так, как оно и было на самом деле: «По моему настоянию майор Осадчий решил дать вам отпуск».
   Кочергин так не сказал. Но я отлично понимал, что если бы не его ходатайство…
   Это был поистине дар небес. Это было так же неожиданно, как и отправка на Дальний Восток.
   – Отпуск без выезда, – добавил Кочергин. – Вы можете понадобиться в любую минуту. Положение такое… сами понимаете.
   Я кивнул и помчался к себе передавать дела, а потом домой. «Отдыхать!
   Отдыхать! Отдыхать!» – твердил я про себя и улыбался. Точно знаю, что улыбался.
   Но вот как отдыхать – я еще не знал. «Потом, – решил я, – посоветуюсь с Димкой, что-нибудь придумаем». 13 сентября. Осень… Правда, еще тепло и солнечно, но надо торопиться.
   Так и сказал мне Дима: «Будем насыщаться природой, пока она позволяет это делать». И он, кажется, прав. В нашем распоряжении река, лес. Что еще нужно двум истомившимся в разлуке друзьям?
   Собираем удочки. Димка договаривается с завом своей мастерской и переходит временно на двухдневную работу (он прикинул, что больше двух дней в неделю занят не будет) – и мы отправляемся за город.
   Мы рады всему. Рады тому, что распоряжаемся, как нам заблагорассудится, своим временем, что мы вместе.
   Солнце валится к горизонту. На нешироком плесе реки выложена золотая дорожка. Смотреть на нее больно. И поплавки видно плохо.
   Мы сидим и тихо беседуем. Дима, кажется, восстановил прежнее равновесие и рассказывает обо всем, что пережил без меня.
   – Я никогда не был так одинок, как в те дни, когда вернулся из Москвы, – говорит Дима. – Ты был далеко. А что может быть страшнее и тягостнее одиночества! Я запирался на сутки, двое, трое в своей комнатушке – обители раздумий, сомнений, тоски, – сидел, лежал. Спать не мог. Даже книги опротивели. В них открывался не тот мир, в котором я живу. Совершенно иной.
   Я начинал читать и бросал. А время шло. Потом я спросил себя: «Сколько же можно пребывать в этом возвышенном уединении? К чему приведет оно? Что делать дальше? Ведь деньги, те деньги, которые прислал тебе друг, на исходе!» Решил стучаться во все двери «Кто хочет, тот добьется; кто ищет, тот всегда найдет!» Правильные слова Варька мне сказала как-то, что опасалась за меня. Боялась, как бы я не последовал примеру брата. Я посмеялся, сказал ей, что человек очень крепко привязан к жизни и оторваться от нее не так просто. Я ходил, стучался. Ничего не получалось, но я твердил:
   «Нет ничего превыше истины, и она восторжествует». Потом добрался до артели Жить не стоит тогда, когда ты твердо знаешь, что ни ты сам, ни твоя голова, ни твои руки никому не нужны. Тогда надо уходить. А если не я сам, не моя голова, но хотя бы руки мои понадобились – надо жить. Жить и переносить любые испытания.
   Дим-Димыч забросил удочку, и не успел поплавок успокоиться, как он опять выдернул его.
   – Терпение! – сказал я. – Терпение, друг, тоже работа. И не из легких.
   – Правильно, – засмеялся Дима. – Работенка эта не легкая. Самое главное – не запачкать душу и совесть. Ведь она постепенно налепливается, эта житейская грязь. А надо прожить чистым.
   – Это задача мудреная.
   – Пусть мудреная, но разрешимая. И каждый, почти каждый может добиться этого.
   Солнце скрылось. На заречной стороне накапливалась прозрачная дымка. И до утра там обычно дремали легкие туманы.
   Не торопясь, мы свернули свое нехитрое рыболовное хозяйство и зашагали домой. Вечер быстро переходил в ночь. Сумрак затоплял тихие городские окраины.
   – А как у тебя дела с Варей? – спросил я.
   Этого вопроса Дима не касался в своих откровениях. Мне казалось, что за время моего отсутствия после передряг, выпавших на долю друга, в их отношения проник холодок. По крайней мере он редко заводил разговор о «восьмом чуде света».
   – А что тебя интересует? – в свою очередь спросил Дим-Димыч.
   – Регистрироваться будете?
   – Не знаю.
   Ответ меня не устраивал. Он лишь давал новую пищу для предположений.
   Мне уже давно казалось, что связь моего друга с Варей Кожевниковой вылилась в какую-то очень неопределенную, ничего не обещающую форму.
   Я сказал просто:
   – Зачем заставляешь меня гадать? Скажи правду.
   Дима вздохнул. Мы шагали по булыжной мостовой. Она поднималась в гору.
   Остановились, закурили.
   Над городом по-хозяйски располагалась теплая осенняя ночь. Взошла луна.
   Ее нежный голубоватый свет серебрился на реке.
   Помолчав немного, Дима заговорил и, взяв меня под руку, повел вперед.
   – Говорить, собственно, нечего. Время само покажет. Сейчас о женитьбе вопрос не стоит. Я получаю половину того, что зарабатывает она. Понимаешь?
   Иждивенцем быть не хочу.
   – Ей ты говорил об этом?
   – Да.
   – И как она?
   – Клянется, что у нее хватит сил ждать. Она верит, что настанут лучшие времена.
   «При таких ее взглядах, – подумал я, – можно поспорить, кто походит на луну и кто – на солнце».
   – Ты говорил, что страшно одинок. А как же Варя?
   Дим-Димыч мастерски, щелчком отшвырнул на середину улицы недокуренную папиросу.
   – Ездила в отпуск… Тут была. В самые тяжелые дни она звонила мне по нескольку раз в день. Это было трогательно, но бесполезно.
   Дим-Димыч не договаривал. Почему? Быть может, он и сам еще не разобрался окончательно в своих чувствах. Вполне возможно. Я больше не задавал вопросов.



23 сентября 1939 г


(суббота)


   Идут дни. Все такие же удивительно солнечные и теплые. Мы, то есть я и Дим-Димыч, почти все время вместе: удим рыбу, ходим в лес, ездим в ближайшие деревни. Мне легко – я наслаждаюсь отдыхом, ни о чем не думаю, кроме способов, как лучше провести время. Дим-Димычу труднее. Он без конца говорит о Плавском, о поисках человека с родинкой, строит всевозможные планы. В душе он остается чекистом.
   Каждое утро, когда мы выходим на речку (а день у нас начинается с реки, от нее мы шагаем дальше, в лес или вдоль берега к тихой заводи), я отсчитываю, сколько дней и часов мне осталось для отдыха. И всякий раз Дим-Димыч бросает свою провокационную фразу:
   – Неужели не надоело?
   – Нет, только подумать, человек первый раз за весь год взялся за «приведение в порядок организма», а его уже корят. Нисколько не надоело, – отвечаю ему с усмешкой. – Готов продолжать до полного месяца. А честно признаться, не то чтобы надоело, а попросту непривычно.
   Но это только утром. А потом, когда бродим по лесу или сидим на опушке, залитой тихим и мягким теплом осеннего солнца, Дима уже не торопит меня. Он мечтательно смотрит в голубое, чуть выцветшее небо и говорит:
   – Все-таки природа хороша… Знаешь, во мне бродят изначальные инстинкты. Хочешь верь, хочешь не верь, а вот тянет меня в какие-то неведомые дали. Шел бы так лесом без конца или плыл на лодке день и ночь, покуда не вынесет в озеро или в море, далекое море… без края, без имени, никем не открытое.
   Как-то раз на глухой, уже присыпанной первыми желтыми листьями тропке среди увядающих берез Дима остановился.
   – Знаешь, Андрей, что меня смущает?
   – Нет.
   – Равнодушие природы. Она все живое принимает одинаково. Нравится тебе этот лес?
   – Да… Ну и что?
   – И мне тоже… И вот по этой красоте одинаково идут и хорошие, и плохие люди. Здесь могла пройти и Брусенцова (Дима всегда считает ее хорошей), искавшая спасения, и этот тип с родинкой, спокойно пустивший ей в вену кубик воздуха.
   – Могли, конечно, – согласился я, не догадываясь, к чему, собственно, клонит друг.
   – А это нехорошо, – сокрушался Дима. – Природа должна быть чиста, должна принимать только прекрасное.
   Я покачал головой:
   – Мудришь ты что-то. Только человек различает красивое и некрасивое, хорошее и плохое. А природе все равно.
   – Значит, ты согласен со мной – она равнодушна. Она равнодушна, – совершенно серьезно заключил Дим-Димыч.
   – Пусть будет по-твоему.
   Так мы гуляли, и я начинал уже свыкаться с мыслью, что отпуск мой, в нарушение правил, дотянется до положенных двух недель. Оставалось всего четыре дня. И главное – завтра воскресенье. Всей семьей я смогу провести его на реке. Но планы мои неожиданно рухнули.
   Сегодня, когда я был еще в постели, вбежал Дим-Димыч.
   – Кто говорил, что Плавский мировой мужик? Я! – закричал он и сунул мне в руки телеграмму. – Читай!
   На телеграфном бланке стандартным шрифтом была вытиснена одна короткая фраза:
   «Срочно выезжайте, тяжело больна тетя Ксеня. Петр».
   Все было понятно: условный текст, выработанный нами вместе с Плавским.
   Он означал: появился человек с родинкой.
   – Ну как? – торжествующе посмотрел на меня Дима. – Что будем делать с отпуском?
   От моего вчерашнего спокойствия не осталось и следа. Я уже загорелся, взволновался.
   – Скорее… Заказывай разговор с Москвой, с квартирой Плавского.



24 сентября 1939 г


(воскресенье)


   Прошли сутки. В истории Вселенной это до того мизерный срок, что не стоит и фиксировать, а в нашем деле, деле розыска преступника, это огромный промежуток времени. Тут важны часы, минуты и, если хотите, секунды. Мы торопились. Но темп то и дело срывался из-за непредвиденных обстоятельств. В самом начале все перевернул Плавский. Дима заказал разговор с Москвой, и вдруг вторая телеграмма:
   «Выезжайте Калинин. Адрес такой-то».
   Мы опешили: что произошло? Но ключи находились в руках Плавского.
   Поезд отходил в девять вечера. Впереди уйма времени, но дорога каждая минута.
   Весь день я потратил на беседы с начальством, на оформление документов, хотя все это можно было уложить в полчаса.
   Немалое беспокойство доставил мне Дим-Димыч, и не сам он, а его желание ехать вместе со мной. Он ничего не говорил, но достаточно было взглянуть на него, чтобы все понять. Нет, друг мой неисправим. Вообще-то и мне хотелось ехать на операцию вместе с ним, но с точки зрения государственной такое объединение представляло собой уже не оперативную группу, а дружескую компанию. Что делать?
   Я решил поделиться своими соображениями с капитаном Кочергиным. Его мнение о Дим-Димыче я знал. Он высказал его на парткоме. Ответ получил быстрый и несколько неожиданный. Кочергин без колебаний, без оговорок и предупреждений дал согласие на поездку Брагина. Признаюсь, на месте капитана я бы так легко не решил.
   И вот мы в Калинине. Пришли по адресу, который сообщил Плавский. Сидим и, как говорится, ждем у моря погоды. Семь часов пятьдесят минут. Рановато, но Плавского уже нет.
   Перед нами хозяин дома, пожилой человек, разбитый параличом. У него некрасивое, но доброе и очень симпатичное лицо. Такое лицо может быть только у светлого человека. Когда вернется его квартирант, он определенно сказать не может. Квартирант, уходя, предупредил хозяина, что мы, возможно, появимся.
   Надо ждать. Другого выхода нет. Что бы там ни было, а в моих глазах, и в глазах Димы особенно, Плавский зарекомендовал себя человеком положительным. Так, зазря, телеграфировать не будет. Есть, значит, причина.
   И она одна, эта причина: напал на след того, кого мы ищем. Коль скоро покойная Брусенцова называла человека с родинкой Кравцовым, буду и я, до знакомства и уточнения анкетных данных, именовать его Кравцовым.
   На душе не совсем спокойно. В голову лезут тревожные мысли. Приходится прикидывать: как удалось Плавскому снова напасть на след? Почему он оказался в Калинине? Чем руководствовался, выбирая для жилья именно тот дом, в котором мы сейчас сидим? Что делает в Калинине Кравцов?
   Я остановил взгляд на портрете, висевшем на стене. Хозяин заметил и сказал:
   – Мой дед. Большой был умелец. Плотник, слесарь, бондарь, шорник. Дом этот сам рубил и ставил. И все, что в доме, его руками сделано.
   Поведав нам частичку своей родословной, хозяин вздохнул, тяжело поднялся и, волоча одну ногу, вышел из комнаты.
   Дом был стар, но не ветх, рублен по-северному – «в лапу». Населяли его причудливые вещи, от которых глаза наши давно поотвыкли: старомодная фисгармония; узорчато-кружевные, выпиленные из фанеры этажерки, полочки, шкатулки, ящички; около десятка птичьих клеток различной конструкции, но без обитателей; посудный шкаф – широченный, во всю стену, от пола до потолка, с вычурными резными украшениями; явно самодельные, бог весть когда сделанные стулья с высокими, как для судьи, спинками; три окованных медью сундука замысловатой работы, все с горбатыми крышками и на высоких ножках; модель челна из дерева. На таких челнах выходили на просторы Волги соратники Степана Разина.
   Из кухни доносился бодрящий звон посуды. Там орудовала хозяйка, очень полная, точно налитая женщина. Должно быть, она готовила нам завтрак.
   Дим-Димыч сказал:
   – Что ж, надо притираться к новой обстановке. – И тоже стал разглядывать портрет.
   Из грубой сосновой рамы грозно глядел глазами прошлого века старик с бородой святого пророка.
   Дима вздохнул, покачал головой:
   – Самого нет, а память о нем живет вот в этих вещах. И еще долго будет жить. А что останется после нас? Записи в загсе? Личные дела? Фотокарточки?
   Как ты находишь: не маловато?
   – Варю успел перед отъездом повидать? – спросил я друга.
   – Когда же это?
   – Как когда? Я же Оксану повидал.
   – Ну, то ты… А в артель кто за меня мотался?
   – Эх, Дима, Дима, темнишь ты что-то.
   – Нисколечко, – заверил он меня вполне серьезно. – Видишь ли, в чем дело, дорогой. Любовь не любит нужды, лишений, страданий. Это не ее атрибуты. Они притупляют это великое чувство, охлаждают его. Говорят, что с милым и в шалаше рай. Но это лишь красивые слова.
   Я был удивлен: Дима пел явно с чужого голоса.
   – Когда же ты сделал такое открытие?
   – Почему «я»? Ты невнимателен. Я сказал не с милой, а с милым.
   Так… Кое-что начинало проясняться. Углублять не стоит. Любовь, очевидно, остывала. Известно с незапамятных времен, что у любви, как у моря, бывают свои приливы и отливы, бури и затишья. Наступил, видимо, отлив.
   – Короче говоря, для полной ясности скажу тебе вот что: я боюсь испортить Варькину жизнь, а она мою. Это ясно и ей и мне. Она решила ждать.
   Хорошо. Она твердо верит, что для меня придут лучшие времена. И что они не за горами. Я не возражаю. Подождем. Она крепковато сидит у меня вот тут, – и Дима похлопал себя по груди. – Люди бывают разные. Варя…
   Он не закончил фразу: вошла хозяйка с крынкой в руках и поставила ее на стол. За крынкой последовали чашки, соль, хлеб.
   Разговор не возобновился.
   Мы стали есть горячий хрустящий серый хлеб, выпеченный на поду, и запивать его холодным молоком. Но каким молоком! Густым, ароматным, вкусным.
   Чтобы сготовить его, надо иметь вот такую крынку и обязательно русскую печь.
   Разве может идти в какое-либо сравнение это топленое молоко с молоком, вскипяченным, как вода, на плите в эмалированной кастрюле!
   Во время завтрака Дим-Димыч спросил меня:
   – Узнал бы ты Плавского, если бы встретил его на улице?
   – Безусловно.
   Но когда я попытался мысленно представить себе Плавского и даже зажмурил глаза, портрета не получилось. Вырисовалось что-то зыбкое, расплывающееся, неопределенное. Но я был уверен, что, встретив Плавского, узнал бы его. Тут моя зрительная память сработала бы безотказно.
   Наконец появился Плавский. После приветствий, рукопожатий он устало опустился на могучий дубовый стул и спросил нас:
   – Ругаете меня?
   – Это за что же?
   – Чертовски не везет. Болтался полдня по городу без толку. Со стороны глядя, я, наверное, походил на ту собаку, которая не помнит, где зарыла кость.
   Он сидел боком к столу, обхватив переплетенными пальцами рук свое колено. Лоб его был нахмурен, губы сжаты.
   Я смотрел на него, и мне казалось, будто встреча с ним на его московской квартире была не весной, а недавно, несколько дней назад.
   – Сейчас расскажу все по порядку, – устало выдавил он.
   И рассказал.
   Двадцать первого, в полдень, Плавский неожиданно наткнулся на Кравцова.
   Произошло это возле кассы предварительной продажи билетов. Плавский шел туда с приятелем, который собирался в Минеральные Воды. Опасаясь, что Кравцов может его узнать, Плавский попросил приятеля проследить и разведать, зачем здесь появился Кравцов, а сам побежал за такси, чтобы иметь его под рукой на всякий случай. Он отсутствовал считанные минуты, а когда вернулся, приятель его встретил у входа и огорошил: Кравцов ушел. К нему подкатился какой-то услужливый субъект и сунул в руки билет. Приятель слышал, как субъект назвал номер поезда и добавил: «Запомните – харьковский».
   Этого было достаточно, чтобы Плавский воспрянул духом. Харьковский поезд существовал. И номер его соответствовал тому, который назвал услужливый субъект.
   Плавский прикинул: в день покупки билета выехать невозможно. Для этого существует касса на вокзале. Значит, надо сторожить Кравцова в последующие дни.
   Двадцать второго, имея в кармане билет до Харькова, Плавский появился на перроне вокзала и подсел к группе пассажиров сразу у входа.
   Время шло. До отправления поезда оставалось двадцать, пятнадцать, десять, наконец, пять минут. И вот показался Кравцов с небольшим черным чемоданчиком в руке. Он не торопясь, походкой человека, у которого все рассчитано и который не боится опоздать, направился в голову поезда и остановился возле третьего вагона. Вошел он в него, когда состав уже тронулся. До Тулы Кравцов не показывался, а в Туле сошел, сдал чемодан в камеру хранения ручной клади, направился в ресторан и заказал себе полный обед с бутылкой сухого вина.
   Харьковский поезд оставил Тулу. Плавский задумался. Чемодан можно получить из камеры, лишь предъявив документ. Значит, можно узнать, какую фамилию носит тот, кого я зову Кравцовым. Случай редкий.
   Полагаться на свои собственные возможности в таком деликатном предприятии, как разговор с кладовщиком, Плавский счел неблагоразумным.
   Он зашел к дежурному железнодорожной милиции. Так и так… Человека этого он знает в лицо, подозревает в убийстве своей жены и просит содействия. Чемодан незнакомца лежит в камере хранения.
   Дежурный высказал мысль – проверить под каким-либо предлогом документы неизвестного и тем самым узнать его фамилию, но Плавский, помня наш разговор в его квартире, запротестовал. Нельзя пугать Кравцова. В нем заинтересованы органы госбезопасности. Быть может, он не только уголовный преступник. Надо выяснить, куда он пойдет, зачем сюда приехал, что у него в чемодане.
   – Ясно! – сказал дежурный. – Покажите мне его.
   Плавский показал.
   – А теперь идите в дежурную и отдыхайте, – предложили ему.
   Плавский так и поступил.
   Некоторое время спустя дежурный вернулся.
   – Ваш подшефный взял билет до Калинина и ровно через двадцать минут поедет обратно. Вот так. Чемодан записан на фамилию Суздальского Вадима Сергеевича.
   «Суздальский… Суздальский Вадим Сергеевич», – повторил несколько раз про себя Плавский.
   – Вы поедете за ним? – поинтересовался дежурный.
   – Да, конечно.
   – Тогда давайте деньги. Я пошлю за билетом, а то там очередишка. Вам в разные вагоны?
   – Безусловно.
   Объявили о подходе скорого поезда. С билетом в четвертый вагон Плавский из комнаты дежурною наблюдал за перроном. Появился Кравцов-Суздальский. Не торопясь, с пустыми руками он направился к составу.
   Дежурный снял трубку с затрещавшего телефона, выслушал кого-то, положил молча трубку на место. Плавскому он сказал:
   – По всему видно, что чемодан останется у нас.
   В вагон Суздальский, как и в Москве, вошел в последнюю секунду.
   А по прибытии в Москву Плавский потерял его. Он ходил вдоль состава, дежурил у выхода в город – Суздальский как в воду канул.
   Расстроенный Плавский поехал на Ленинградский вокзал, узнал, когда отходит первый поезд в направлении Калинина. Он не рискнул ожидать Суздальского у кассы, где компостируют билеты. Он не стал гадать, каким поездом воспользуется Суздальский, воспользуется ли вообще, а решил отправиться в Калинин и встретить его там. Другого выхода у него не было И поступил правильно.
   В Калинин он приехал двадцать третьего, списал себе в книжку расписание поездов и стал дежурить Встретил один пригородный и четыре проходящих поезда: Суздальского не было. Наконец в половине третьего ночи, то есть двадцать четвертого числа, из вагона скорого поезда вышел Суздальский. Не задерживаясь на перроне, он через перекидной мост вышел на привокзальную площадь.
   Там царила пустота. Трамваи уже не ходили. Луна собиралась на покой.
   Плавский отлично понимал, что в такой сложной обстановке вести наблюдение ему будет трудно, но сдаваться не хотел.
   Около трех ночи к вокзальной площади подошел «пикап» и высадил из кузова четырех человек. Суздальский тотчас же подбежал к шоферу, переговорил с ним и сел в кабину. «Пикап» помчался обратно в город.
   Плавский ограничился тем, что запомнил номер машины.
   Утром первым шагом Плавского был визит в милицию. Он назвал номер «пикапа» и попросил справку, какому учреждению тот принадлежит. Он присочинил историю: «пикап» подбросил его ночью с вокзала в город. Он сидел в кузове и, очевидно, там обронил свою записную книжку. Она нужна позарез.
   «Пикап» принадлежал одной из городских больниц. Шофер принял Плавского не за того, кем он был, а за представителя органов. Он проводил его на Медниковскую улицу и показал дом, к которому он подвез ночного пассажира.
   Плавский в течение суток наблюдал за Суздальским. Тот вел себя довольно скромно. Утром гулял по набережной, затем завтракал в ресторане «Волга», отдыхал дома, обедал снова в том же ресторане, опять гулял и после ужина вернулся на Медниковскую улицу. Сегодня утром повторилось вчерашнее расписание, но вот днем – это было в три часа – вместо ресторана он отправился в баню. И до сих пор из бани не вышел А если и вышел, то, следовательно, Плавский его прохлопал. Не может же человек мыться четыре часа!
   – Очень осторожный, мерзавец, – закончил рассказ Плавский. – Он принадлежит к категории лиц, которые трижды подумают даже в том случае, когда надо расстаться с докуренной папиросой.
   Последовали вопросы. Я поинтересовался, видел ли Плавский Суздальского в чьей-либо компании.
   Плавский отрицательно покачал головой:
   – Ни разу. Везде и всегда один.
   Дим-Димыч, полюбопытствовал, почему Плавский остановился именно в этом доме, где мы сейчас находимся.
   – Потому, – пояснил Плавский, – что в этом доме родилась моя мать, а хозяин дома мой родной дядя.
   – Ясно! – воскликнул Дим-Димыч и показал на портрет. – Значит, это ваш прадедушка?
   – Совершенно верно.
   Мы посовещались, обменялись мнениями и кое о чем договорились. Прежде всего надо выяснить связи Суздальского-Кравцова здесь и особенно в Москве, проверить, зачем он ездил в Тулу и почему оставил там чемодан. Надо, наконец, узнать, под какой же фамилией, по каким документам он живет.
   – Начнем со «знакомства» с Кравцовым-Суздальским, – сказал я, – и осуществим это фундаментально: с участием калининских чекистов.
   Дим-Димыч сделал удивленное лицо:
   – Это еще зачем? По-моему, нас троих вполне достаточно. Время не подошло для аврала.
   Я разъяснил Диме.
   – Предполагается не аврал, а организованное наблюдение в ряде точек, выявление окружения Суздальского. Он вроде не птичка с неба, у кого-то живет, с кем-то разговаривает.
   – Осложняешь, – возразил Дим-Димыч. – Здесь временная отсидка Суздальского, и для ее фиксирования наших шести глаз хватит.
   Упрямство друга начинало раздражать меня. Я, конечно, мог сказать ему, что в данном случае решение вопроса зависит только от моей точки зрения, а он, собственно, не имеет права настаивать, но не сказал, не захотел обижать его.
   – Не будем кустарничать, дабы потом не каяться и не кусать локти, – снова пояснил я, но уже твердо.
   – Ну ладно, – нехотя согласился Дим-Димыч. – Не возражаю.
   И тут Дима остался верен себе. Не возражает – каково!