Страница:
– Поэтому давайте будем откровенны, – предложил гестаповец официальным тоном.
Путкамер швырнул фотоснимок в общую кучу и ответил:
– Давайте. Прошу! – Он сделал жест в сторону кресел.
"Ну, кажется, лед тронулся, – решил я. – Сдался все-таки, дьявол. Без истерики, испуга и трусости – но сдался". Ко мне пришло спокойствие. Так даже лучше. Зачем препирательства, взаимные оскорбления? Можно договориться спокойно. У меня мелькнула мысль: ведь Путкамер мог догадаться, о чем собирается говорить с ним начальник гестапо, не так-то часто происходят подобные беседы. А когда существуют в природе вещественные доказательства в виде писем, то беседа уже явно окрашивается в определенный цвет. Во всяком случае, спокойствие подполковника подготовлено ожиданием. Он натренировал себя. Ну и ладно! С готовой формулой проще обращаться.
Придя к такому выводу, я уже без удивления и тревоги смотрел на Путкамера. Воспользовавшись его приглашением, мы сели в кресла, а он все еще стоял. Стоял и глядел в окно, сосредоточенно и одновременно рассеянно, словно ничего не видел. Мысли его не выходили за пределы внутренних ощущений. Я понимал, что ему трудно было перейти от состояния свободы к положению зависимого человека, отдать себя в руки другого, хотя бы Земельбауэра. А ситуация принуждала к этому.
"Ну, быстрее, – подтолкнул я его мысленно. – Сдавайтесь, подполковник!
Маска горделивого патриция больше не нужна. И вообще спектакль окончился.
Пора переходить к делу".
Фон Путкамер повернулся к нам и сказал:
– Я сию минуту!
Тем же строго размеренным шагом он пересек кабинет по диагонали и скрылся за узенькой и невысокой дверью в глухой стене.
"Канитель все-таки продолжается, – с досадой подумал я. – Подполковник никак не может решиться. Кажется, я переоценил его мужество".
Мы услышали, как фон Путкамер несколькими поворотами ключа запер за собой дверь. Затем раздался выстрел.
Есть вещи, которые понимаются сразу, без объяснений. Именно так мы поняли эти два звука. Подполковник застрелился.
Земельбауэр побледнел, вскочил с кресла и растерянно произнес!
– Проклятье! Осечка!
Я еще нашел в себе силу пошутить:
– У нас да, осечка, а у него, кажется, нет.
Положение создалось нельзя сказать чтобы удобное. Об этом сразу догадались и я, и Земельбауэр. Надо было принимать быстрое решение. Я торопливо подошел к двери в приемную, распахнул ее настежь и сказал лейтенанту:
– С вашим шефом что-то случилось. Он заперся и стреляет.
– Что?! Стреляет? – вскрикнул лейтенант и стремглав бросился в кабинет.
Пока он звал подполковника, стучал кулаками в дверь, Земельбауэр предусмотрительно собрал и водворил на прежнее место фотоснимки.
Через несколько минут в кабинете оказались майор, фельдшер и еще какие то люди из штата школы.
Общими усилиями дверь была высажена. На полу, возле небольшой кушетки, мы увидели оберстлейтенанта. Он лежал на боку, подобрав под себя одну ногу.
Из-под мундира тоненькой струйкой змеилась кровь. Тут же валялся сделавший свое дело пистолет.
Фельдшер опустился на колени, приложил ухо к груди покойного, пощупал пульс и изрек с таким видом, будто открыл новую планету:
– Он мертв.
– Представьте, и у меня сложилось такое же впечатление, – спокойно изрек штурмбаннфюрер СС.
– Что же делать?
– А вот этого я не знаю, – невозмутимо ответил Земельбауэр. – Господин фон Путкамер просил привезти ему переводчика. А сам…
Мы оставили подполковника наедине с собой и вышли.
– Музыку теперь можно выключить, – сказал самому себе лейтенант, направляясь к "Телефункену".
– Да, пожалуй. Покойники к музыке равнодушны, – заметил Земельбауэр.
Секретарь повис на телефонах. Он звонил, кажется, во все концы.
Когда мы с Земельбауэром садились в машину, он сказал:
– Подумаешь! Он, видите ли, не захотел ронять своего свинячьего достоинства. Так мог бы поступить и я.
– Не набивайте себе цену, господин штурмбаннфюрер. А вообще он глупец.
Я на его месте уложил бы в первую очередь вас, потом меня, а уж напоследок себя.
От этих слов Земельбауэра передернуло.
Почему я хочу быть точной, точной во всем? Потому что эти маленькие, обычные детали только и оказались в моем распоряжении. И для меня они играют роль. Они стали тропинкой к моему прошлому, которое мне дорого и, возможно, дорого другим, по крайней мере, мне хочется думать, что оно дорого кому-то еще на земле. Это желание наивно, хотя и продиктовано убежденностью много видевшего и много пережившего человека.
Когда я шла к телефону, никакие предчувствия меня не беспокоили. Наше учреждение весьма хлопотливое. Мы занимаемся вопросами землеустройства и на отсутствие звонков не жалуемся. Но разговор оказался необычным.
Прежде всего человек не назвал себя. Он будто бы искал меня более года, искал, как Андреас, не ведая о том, что теперь я живу под своей девичьей фамилией Эйслебен. И только недавно совершенно случайно узнал об этом – и вот звонит мне.
Я слушала речь незнакомого мне человека и испытывала необъяснимое чувство досады и одновременно страха. Мне показалось, будто друзья мужа решили воскресить память Андреаса и им понадобилась я как объект шантажа.
Бывшая жена гестаповца – приманка для всякого рода политических интриганов из Западного Берлина. Я могла бы сразу оборвать разговор, но он просил назначить время, когда я смогу его принять.
Жизнь моя текла в последнее время спокойно и, пожалуй, даже однообразно. Во всяком случае, ничего необыкновенного, ничего таинственного не случалось. И вдруг… этот звонок. Он пробудил не только любопытство. Он заронил надежду. Давно уснувшую надежду. Я захотела услышать что-то радостное.
К одинокому человеку радость может прийти только в образе друга. И только об этом я думала четыре томительных часа, пока ждала встречи с незнакомым человеком. Я была почти уверена – он принесет мне счастливое известие, обязательно счастливое. Ведь не ради же горьких и печальных слов он искал меня так долго. Нет, так не бывает.
Незнакомец оказался точным. Ровно в половине восьмого мать открыла парадную дверь и впустила в дом высокого, лет сорока мужчину с густой шевелюрой.
Гость был хорошо воспитан. Во всем, что он делал, чувствовалось желание не быть обременительным для других. Он назвал себя советским журналистом и спросил, была ли я в войну в оккупированном немецкими войсками русском городе Энске. Когда я утвердительно кивнула, он задал второй вопрос: служила ли я в Викомандо? Получив и на это утвердительный ответ, он промолвил:
– Значит, это вы.
Видимо, только сейчас к нему пришла уверенность. До этого он все еще сомневался. И он задал последний вопрос: говорит ли мне о чем-либо фамилия Пейпер? Да, конечно, говорит. Если речь идет о том Пейпере, который служил в Энске начальником аэродромной метеослужбы, то я его знала. Он часто заходил в Викомандо, передавал нам сводки погоды.
Почему Энск, почему Пейпер? Что-то связывало этот город и пришедшего человека с тем прошлым, о котором я думала.
Гость извлек из внутреннего кармана пиджака небольшой, но довольно толстый пакет и положил передо мной на стол. Положил и сказал:
– Почитайте, пожалуйста, эти записки. А дней через десять мы встретимся вновь. Вы должны помочь нам полностью восстановить истину…
Он откланялся и вышел.
Во мне все дрожало от какого-то неосознанного предчувствия. Я не сводила глаз с пакета, в котором содержалась тайна, касающаяся меня. Моя память воскресила одну деталь: я вспомнила, что как-то в Энске видела Пейпера в компании Дмитрия. Пакет, должно быть, связан с Дмитрием. Он расскажет о нем. Я уверена в этом.
Немалых сил стоило мне коснуться его. Мне казалось, будто я трогаю что-то живое.
Из пакета легко выпала записная книжка толщиной в палец, размером с открытку.
Глаза мои искали ответа: чья это книжка, что в ней? Нервы напряглись до предела, пальцы вздрагивали. Я боялась узнать страшное. Внутри жила надежда, и если я сумела пронести ее через годы страданий и тревог, то зачем сейчас, в тишине, терять свою мечту!
Я раскрыла книжку. Все равно рано или поздно надо встать перед правдой.
Он! Его почерк. Круглый, четкий. Записки Дмитрия. Их много. Целое богатство.
И хотя я не понимала ни слова, все говорило с этих испещренных мелкими буквами страниц! Я слышала его голос. Волнующий, любимый голос.
Глаза устало закрылись. Сама с собой я переживала эти минуты.
Долгожданная встреча! Пусть не такая, как рисовалась мне в мечтах. Но все же – желанная.
В следующее мгновение пальцы мои уже листали книжку. Я искала хоть каких-нибудь понятных мне слов. На последней странице стояла дата: "1943 год". И все. По-видимому, это история. История, которая завершилась сорок третьим годом. Дмитрий своей рукой поставил дату. А потом? Потом он жил, дальше жил. Если бы жизнь его оборвалась, оборвались бы и записки.
Желая что-то угадать или понять, я принялась тщательно разглядывать каждый листок. Еще одна надпись попалась мне на глаза. Она была сделана на почти прилипшей к обложке серой страничке. Она гласила: "Дмитрий Брагин, майор, район Крустпилса. 15 мая 1944 года".
Теперь я узнала его фамилию. Брагин! Дмитрий Брагин. Но дата и район внушили новое подозрение. Что значит – 15 мая 1944 года?
Надежда то меркла, то разгоралась. Но меркла чаще. Все настойчивее одолевали тяжелые предчувствия. И избавиться от них было трудно. Я призывала на помощь воспоминания. Как ни странно, но прошлое почему-то казалось светлым. То прошлое, которое мы пережили в мрачные дни войны, в страданиях, в постоянном ожидании смерти, теперь представало передо мной в ином свете.
Да, я мучилась, я потеряла сына, я видела гибель многих людей. Но я испытала и первое большое чувство, которое дарит человеку судьба только однажды. Я была рядом с сильным, мужественным другом и сумела поддержать его в подвиге.
А то, что он творил своей жизнью подвиг, я не сомневаюсь, как не сомневалась и тогда. Может быть, я чем-то помогла ему. Совсем немногим, но сознание и этого участия в его борьбе приносит счастье.
Больно сознавать, что все это только в прошлом. А сегодня лишь надежды, ожидание И вот теперь – еще предчувствия. Нужно их изгнать из сердца. Должны быть только надежды, светлые надежды и свершения.
Книжка заставила меня вспоминать, искать и разгадывать.
А когда русский гость навестил меня вторично, к тем многим страницам, которые донесла до нас записная книжка Брагина, прибавилась еще одна.
Четырнадцатого мая сорок четвертого года, под вечер, на отрезке железнодорожного пути Крустпилс-Даугавпилс советская разведывательная группа пустила под откос литерный состав немцев, шедший к фронту. На след группы напала специальная команда от карательного батальона в количестве девятнадцати человек. Поначалу разведчики стали уходить к литовской границе, а потом вдруг, описав полукруг, направились в обратную сторону, к железной дороге и берегу реки. Эсэсовцы преследовали группу в течение всей ночи.
Несколько раз возникала перестрелка. Разведчики выбили в карательной команде девять солдат и двух командиров.
К утру эсэсовцам удалось прижать группу к реке. Завязался бой.
Разведчики сопротивлялись отчаянно и теряли одного человека за другим. У них иссякли боеприпасы. Кольцо сжималось. Уже только два человека отбивались от наседавших эсэсовцев. Эсэсовцы решили взять их живьем и поползли к берегу. И тогда те двое подорвались на единственной гранате.
Одним из них был майор Дмитрий Брагин.
Я запомнила навсегда эту дату: сердце Дмитрия перестало биться 15 мая 1944 года.
Как безжалостна бывает истина! Она не оставляет надежды. Упорно, настойчиво я искала разгадку тайны и, когда нашла ее, должна была отдать взамен свою мечту о друге. Теперь со мной только воспоминания о нем.
Когда я читала записки майора Брагина, несколько часов мы были вместе.
Многое стало понятным из того, что было пережито. Многим я восхищалась и кое-чему улыбнулась.
Потом я думала, много думала. Мне показалось, что судьба этого человека удивительна своей простотой. Нет, не величие ума, не особенность дарования, не фанатическое самопожертвование характерны для него. А убежденность в своей правоте. Убежденность, ставшая частицей души, ритмом сердца. Кто выпестовал в нем эту правоту? Не знаю. Может быть, великое время, может быть, люди, жившие с ним, а может быть, мудрость идей. А возможно – и то, и другое.
Странно: я, немка, сужу о сыне другого народа и хочу понять его. Дано ли нам это? Не помешает ли кровь и смерть многих искренности суждений?
Сердце говорит, что нет. Не помешает. Где-то скрещиваются человеческие пути, и тот, кто несет в себе больше света, побеждает. Ему вверяется судьба другого человека. Таким был Брагин. Таким он был для меня. А может быть, и для многих.
Мне хотелось, чтобы имя советского патриота Дмитрия Брагина стало известно многим тысячам людей. А вскоре я узнала, что об этом уже позаботились его друзья. Я узнала об этом от генерала Решетова, бывшего начальника Брагина.
Я не искала его. Он нашел меня сам. Нашел и вызвал в Берлин, вызвал, чтобы познакомиться со мной, узнать, как я живу, и пожать мне руку.
Он до конца разобрался в записной книжке Дмитрия и расшифровал, кто скрывался под кличками и заглавными буквами. И если для публикации он заменил подлинные фамилии действующих лиц вымышленными, то так, видимо, нужно.
Путкамер швырнул фотоснимок в общую кучу и ответил:
– Давайте. Прошу! – Он сделал жест в сторону кресел.
"Ну, кажется, лед тронулся, – решил я. – Сдался все-таки, дьявол. Без истерики, испуга и трусости – но сдался". Ко мне пришло спокойствие. Так даже лучше. Зачем препирательства, взаимные оскорбления? Можно договориться спокойно. У меня мелькнула мысль: ведь Путкамер мог догадаться, о чем собирается говорить с ним начальник гестапо, не так-то часто происходят подобные беседы. А когда существуют в природе вещественные доказательства в виде писем, то беседа уже явно окрашивается в определенный цвет. Во всяком случае, спокойствие подполковника подготовлено ожиданием. Он натренировал себя. Ну и ладно! С готовой формулой проще обращаться.
Придя к такому выводу, я уже без удивления и тревоги смотрел на Путкамера. Воспользовавшись его приглашением, мы сели в кресла, а он все еще стоял. Стоял и глядел в окно, сосредоточенно и одновременно рассеянно, словно ничего не видел. Мысли его не выходили за пределы внутренних ощущений. Я понимал, что ему трудно было перейти от состояния свободы к положению зависимого человека, отдать себя в руки другого, хотя бы Земельбауэра. А ситуация принуждала к этому.
"Ну, быстрее, – подтолкнул я его мысленно. – Сдавайтесь, подполковник!
Маска горделивого патриция больше не нужна. И вообще спектакль окончился.
Пора переходить к делу".
Фон Путкамер повернулся к нам и сказал:
– Я сию минуту!
Тем же строго размеренным шагом он пересек кабинет по диагонали и скрылся за узенькой и невысокой дверью в глухой стене.
"Канитель все-таки продолжается, – с досадой подумал я. – Подполковник никак не может решиться. Кажется, я переоценил его мужество".
Мы услышали, как фон Путкамер несколькими поворотами ключа запер за собой дверь. Затем раздался выстрел.
Есть вещи, которые понимаются сразу, без объяснений. Именно так мы поняли эти два звука. Подполковник застрелился.
Земельбауэр побледнел, вскочил с кресла и растерянно произнес!
– Проклятье! Осечка!
Я еще нашел в себе силу пошутить:
– У нас да, осечка, а у него, кажется, нет.
Положение создалось нельзя сказать чтобы удобное. Об этом сразу догадались и я, и Земельбауэр. Надо было принимать быстрое решение. Я торопливо подошел к двери в приемную, распахнул ее настежь и сказал лейтенанту:
– С вашим шефом что-то случилось. Он заперся и стреляет.
– Что?! Стреляет? – вскрикнул лейтенант и стремглав бросился в кабинет.
Пока он звал подполковника, стучал кулаками в дверь, Земельбауэр предусмотрительно собрал и водворил на прежнее место фотоснимки.
Через несколько минут в кабинете оказались майор, фельдшер и еще какие то люди из штата школы.
Общими усилиями дверь была высажена. На полу, возле небольшой кушетки, мы увидели оберстлейтенанта. Он лежал на боку, подобрав под себя одну ногу.
Из-под мундира тоненькой струйкой змеилась кровь. Тут же валялся сделавший свое дело пистолет.
Фельдшер опустился на колени, приложил ухо к груди покойного, пощупал пульс и изрек с таким видом, будто открыл новую планету:
– Он мертв.
– Представьте, и у меня сложилось такое же впечатление, – спокойно изрек штурмбаннфюрер СС.
– Что же делать?
– А вот этого я не знаю, – невозмутимо ответил Земельбауэр. – Господин фон Путкамер просил привезти ему переводчика. А сам…
Мы оставили подполковника наедине с собой и вышли.
– Музыку теперь можно выключить, – сказал самому себе лейтенант, направляясь к "Телефункену".
– Да, пожалуй. Покойники к музыке равнодушны, – заметил Земельбауэр.
Секретарь повис на телефонах. Он звонил, кажется, во все концы.
Когда мы с Земельбауэром садились в машину, он сказал:
– Подумаешь! Он, видите ли, не захотел ронять своего свинячьего достоинства. Так мог бы поступить и я.
– Не набивайте себе цену, господин штурмбаннфюрер. А вообще он глупец.
Я на его месте уложил бы в первую очередь вас, потом меня, а уж напоследок себя.
От этих слов Земельбауэра передернуло.
35. Прощай, Энск!
– К тебе придет человек. Кличка его Усатый. Он назовет пароль, который я дал ему вчера. Через Усатого с тобой будет говорить подполье. Понял?
Трофим Герасимович решительно тряхнул головой. Он стоял передо мной внимательный, как солдат, и молча слушал.
– И мой совет тебе, – продолжал я, – не рискуй попусту. Не броди по ночам. Все хорошо до поры до времени. Делай то, что тебе поручают. А теперь дай я обниму тебя.
Трофим Герасимович опередил меня, обхватил своими крепкими руками, уткнулся колючей щекой в мою шею и замер. Потом оторвался, потер глаза и, отвернувшись, сказал:
– Дымно что-то в избе… – Рассеянная улыбка бродила по его лицу.
– Видно, трубу Никодимовна рано закрыла, – заметил я шутливо. – Ну, будь здоров. Не поминай лихом. И не провожай: не люблю.
Трофим Герасимович растерянно пожал плечами и переступил с ноги на ногу.
– Как же так? – проговорил он. – Выходит, насовсем?
– Уж сразу насовсем! Ты что, умирать собрался?
– Да нет, потерплю малость, – невесело усмехнулся Трофим Герасимович.
– Я тоже не буду торопиться, а коли так – возможно, и встретимся.
Этот "человек с пятном", один голос которого вызывал когда-то у меня глухой протест и неодолимое раздражение, смотрел на меня сейчас, как ребенок, теряющий навсегда что-то дорогое, заветное. В выражении его грубоватого, некрасивого лица, в его глазах, во всем его растерянном облике было столько грусти и искренней печали, которую он не умел выразить словами, что я проникся к нему неожиданной жалостью.
А быть может, Трофим Герасимович не так уж и не прав в своих опасениях?
Быть может, и в самом деле мы расстаемся «насовсем» и никогда больше не увидим Друг друга? Кто знает, что готовит каждому из нас грядущий день!
Хорошо, разумеется, будет, если нам удастся пройти нелегкий боевой путь, предначертанный суровой судьбой, и уцелеть. Куда уж лучше! Но если мы и уцелеем, это еще не значит, что обязательно встретимся. Жизнь может отдалить нас на такое расстояние, увести в такие уголки, что встреча останется лишь желанием.
Сумерки заволакивали город. На небе робко проступали еще неяркие звезды. Спадала дневная жара. Дом, под кровом которого я провел без малого два года, два самых тяжелых в моей жизни года, остался позади. Последний раз я шел по улицам, где мне известна каждая выбоина на тротуаре, каждая скамья, каждое деревце. Тяжело расставаться с тем, к чему привык, с чем сроднился.
Ой как тяжело! Я уносил из Энска лишь одну вещь – книгу Ремарка.
Чтобы считать законченными все свои дела и уйти с чистой совестью и легким сердцем, мне оставалось проститься с Демьяном и Наперстком. С Челноком я простился два дня назад, а с Усатым – вчера. Я шел в убежище. Я был уверен, что Демьян там и ждет меня. Вчера я свел его с Земельбауэром.
Произошло это на квартире начальника гестапо. Ни Демьян, ни я не опасались, что штурмбаннфюрер выкинет какой-нибудь номер. Мы были твердо, и не без оснований, уверены, что ей не последует примеру Путкамера, а это, пожалуй, единственное, что он мог сделать. Другого выбора не было.
Первую половину убежища освещал свечной огарок, горевший длинным желтым языком. Демьян, склонившись над столом, что-то писал.
Увидев меня, он перевернул лист, встал и, взглянув на часы, вновь сел: прощаться было еще рановато.
– Ну как? – спросил Демьян.
– Готов! – ответил я, подсаживаясь к нему.
– Предупредили Клеща?
– Конечно.
На наши голоса из второй половины убежища вышли Наперсток и Костя.
Усевшись возле стола, они поглядывали на меня как-то по-новому, как бывает перед долгой разлукой.
Втроем мы закурили сигареты, предложенные Костей. Мы курили и молчали, и это молчание не было ни тягостным, ни стеснительным. Все, кажется, было уже исчерпано и оговорено, но тем не менее я немного погодя спросил Демьяна!
– Какого вы мнения остались о Земельбауэре?
Демьян помолчал и ответил:
– Такие удачи, как с ним, – таить нечего – бывают раз в жизни. И не повторяются. Он в наших руках и будет делать то, что мы захотим.
– Вы не думали, как поступить с заключенными?
– Думал. Тут нельзя рубить сплеча. Надо еще думать и думать.
– Я тоже думаю, – заметил Костя. – Выход, по-моему, есть. И волки будут сыты, и овцы целы.
Наперсток с явным любопытством посмотрела на Демьяна, потом на меня.
Она, эта извечная молчальница, говорила, как обычно, одними глазами. И сейчас, как мне казалось, эти глаза как бы спрашивали: "Ну, каково? Слышали?
Выход есть, и его предлагает не кто иной, как Костя". И еще мне показалось в ее глазах что-то вроде восхищения и гордости за Костю. Такого я не замечал еще за нею. А может быть, мне и в самом деле показалось.
– Только кое-что надо докумекать, – добавил Костя. – Денька через два доложу.
– Ну-ну, время есть, подождем, – кивнул Демьян.
Мы снова помолчали, думая каждый о своем. Потом Демьян показал мне часы: пора.
Все, точно по команде, встали. Наперсток взяла со стола книгу Ремарка и закрыла ею лицо до самых глаз. Ей первой я подал руку.
– До встречи.
– Если останемся целы, – тихо проговорила она.
– Это еще что такое? Приказываю жить, а не умирать. Понятно?
– Правильно: жить, а не умирать, – подтвердил Демьян. Он шагнул ко мне с таким видом, будто хотел заключить в объятия, Я уверен в этом по сей день.
А потом, верный себе, переборол порыв слабости и ограничился тем, что крепко пожал мою руку двумя руками.
– И главное, – добавил я, – не забывайте такой мелочи, как враг.
Демьян кивнул. Наперсток отдала мне книгу. Она смотрела на меня какими-то изумленными, широко распахнутыми глазами, в которых дрожали слезинки.
– Пошли, – резко махнул рукой Костя.
Я мог выбраться из города сам, но Костя решительно запротестовал. Он сказал, что проводит меня на заречную сторону. И спорить не стоит: пустая трата времени.
Когда мы оказались на другом берегу, Костя сказал:
– Интересно, что будет завтра делать бургомистр, когда узнает об исчезновении секретаря управы.
– Хорошо, что ты затронул этот вопрос, – заметил я.
– Серьезно?
– Вполне. Никто об этом не подумал, и я в том числе. А надо было. Ты вот что, дорогой… Загляни на обратном пути к Трофиму Герасимовичу. К нему же явятся в первую очередь. Пусть он скажет, что ночью кто-то пришел, вызвал меня на крыльцо, и в дом я больше не вернулся. Вот так.
– Понятно.
Мы на минуту остановились у самого края уже знакомого мне противотанкового рва. Вслушались в тишину. Позади остался Энск.
Над землей плыла теплая звездная июльская ночь За городом, за горой, где-то далеко полыхали зарницы. Дышалось легко, свободно, а сердце сжимала грусть. Вернусь ли я когда-нибудь в Энск?
Костя толкнул меня локтем и сбежал вниз. Я последовал за ним.
По рву мне предстояло идти до самого его конца. Это примерно три километра. А там меня ожидали ребята из партизанского отряда.
– Все, парень, – сказал я Косте. – Хватит. Теперь обойдусь без провожатого. Возвращайся обратно.
Мы остановились. Пахло какой-то горьковатой травой.
– Что же пожелать тебе на прощание? – Я положил руки на плечи Косте и попытался в последний раз вглядеться в лицо друга. Но черты его смутно проступали в темноте. – Оставайся таким же, как есть. Тогда все будет хорошо.
– Спасибо. Постараюсь. Оно бы неплохо, конечно, получить от вас весточку. Как там и что… Но я понимаю.
– Ну и молодец!
– Значит, до победы?
– По-видимому.
– Что ж, – он вздохнул, – она не за горами. А потом я вас разыщу. Нигде не укроетесь. Желаю удачи. От всего сердца!
Тьма разделила нас. Я зашагал один, крепко прижимая к себе томик Ремарка.
Прощай, Энск!
Меня ожидали новые люди, новые места, новые дела. Будущее вырисовывалось смутно, неопределенно. Я думал уже не о том, что оставил, а о том, что ждало меня впереди.
Трофим Герасимович решительно тряхнул головой. Он стоял передо мной внимательный, как солдат, и молча слушал.
– И мой совет тебе, – продолжал я, – не рискуй попусту. Не броди по ночам. Все хорошо до поры до времени. Делай то, что тебе поручают. А теперь дай я обниму тебя.
Трофим Герасимович опередил меня, обхватил своими крепкими руками, уткнулся колючей щекой в мою шею и замер. Потом оторвался, потер глаза и, отвернувшись, сказал:
– Дымно что-то в избе… – Рассеянная улыбка бродила по его лицу.
– Видно, трубу Никодимовна рано закрыла, – заметил я шутливо. – Ну, будь здоров. Не поминай лихом. И не провожай: не люблю.
Трофим Герасимович растерянно пожал плечами и переступил с ноги на ногу.
– Как же так? – проговорил он. – Выходит, насовсем?
– Уж сразу насовсем! Ты что, умирать собрался?
– Да нет, потерплю малость, – невесело усмехнулся Трофим Герасимович.
– Я тоже не буду торопиться, а коли так – возможно, и встретимся.
Этот "человек с пятном", один голос которого вызывал когда-то у меня глухой протест и неодолимое раздражение, смотрел на меня сейчас, как ребенок, теряющий навсегда что-то дорогое, заветное. В выражении его грубоватого, некрасивого лица, в его глазах, во всем его растерянном облике было столько грусти и искренней печали, которую он не умел выразить словами, что я проникся к нему неожиданной жалостью.
А быть может, Трофим Герасимович не так уж и не прав в своих опасениях?
Быть может, и в самом деле мы расстаемся «насовсем» и никогда больше не увидим Друг друга? Кто знает, что готовит каждому из нас грядущий день!
Хорошо, разумеется, будет, если нам удастся пройти нелегкий боевой путь, предначертанный суровой судьбой, и уцелеть. Куда уж лучше! Но если мы и уцелеем, это еще не значит, что обязательно встретимся. Жизнь может отдалить нас на такое расстояние, увести в такие уголки, что встреча останется лишь желанием.
Сумерки заволакивали город. На небе робко проступали еще неяркие звезды. Спадала дневная жара. Дом, под кровом которого я провел без малого два года, два самых тяжелых в моей жизни года, остался позади. Последний раз я шел по улицам, где мне известна каждая выбоина на тротуаре, каждая скамья, каждое деревце. Тяжело расставаться с тем, к чему привык, с чем сроднился.
Ой как тяжело! Я уносил из Энска лишь одну вещь – книгу Ремарка.
Чтобы считать законченными все свои дела и уйти с чистой совестью и легким сердцем, мне оставалось проститься с Демьяном и Наперстком. С Челноком я простился два дня назад, а с Усатым – вчера. Я шел в убежище. Я был уверен, что Демьян там и ждет меня. Вчера я свел его с Земельбауэром.
Произошло это на квартире начальника гестапо. Ни Демьян, ни я не опасались, что штурмбаннфюрер выкинет какой-нибудь номер. Мы были твердо, и не без оснований, уверены, что ей не последует примеру Путкамера, а это, пожалуй, единственное, что он мог сделать. Другого выбора не было.
Первую половину убежища освещал свечной огарок, горевший длинным желтым языком. Демьян, склонившись над столом, что-то писал.
Увидев меня, он перевернул лист, встал и, взглянув на часы, вновь сел: прощаться было еще рановато.
– Ну как? – спросил Демьян.
– Готов! – ответил я, подсаживаясь к нему.
– Предупредили Клеща?
– Конечно.
На наши голоса из второй половины убежища вышли Наперсток и Костя.
Усевшись возле стола, они поглядывали на меня как-то по-новому, как бывает перед долгой разлукой.
Втроем мы закурили сигареты, предложенные Костей. Мы курили и молчали, и это молчание не было ни тягостным, ни стеснительным. Все, кажется, было уже исчерпано и оговорено, но тем не менее я немного погодя спросил Демьяна!
– Какого вы мнения остались о Земельбауэре?
Демьян помолчал и ответил:
– Такие удачи, как с ним, – таить нечего – бывают раз в жизни. И не повторяются. Он в наших руках и будет делать то, что мы захотим.
– Вы не думали, как поступить с заключенными?
– Думал. Тут нельзя рубить сплеча. Надо еще думать и думать.
– Я тоже думаю, – заметил Костя. – Выход, по-моему, есть. И волки будут сыты, и овцы целы.
Наперсток с явным любопытством посмотрела на Демьяна, потом на меня.
Она, эта извечная молчальница, говорила, как обычно, одними глазами. И сейчас, как мне казалось, эти глаза как бы спрашивали: "Ну, каково? Слышали?
Выход есть, и его предлагает не кто иной, как Костя". И еще мне показалось в ее глазах что-то вроде восхищения и гордости за Костю. Такого я не замечал еще за нею. А может быть, мне и в самом деле показалось.
– Только кое-что надо докумекать, – добавил Костя. – Денька через два доложу.
– Ну-ну, время есть, подождем, – кивнул Демьян.
Мы снова помолчали, думая каждый о своем. Потом Демьян показал мне часы: пора.
Все, точно по команде, встали. Наперсток взяла со стола книгу Ремарка и закрыла ею лицо до самых глаз. Ей первой я подал руку.
– До встречи.
– Если останемся целы, – тихо проговорила она.
– Это еще что такое? Приказываю жить, а не умирать. Понятно?
– Правильно: жить, а не умирать, – подтвердил Демьян. Он шагнул ко мне с таким видом, будто хотел заключить в объятия, Я уверен в этом по сей день.
А потом, верный себе, переборол порыв слабости и ограничился тем, что крепко пожал мою руку двумя руками.
– И главное, – добавил я, – не забывайте такой мелочи, как враг.
Демьян кивнул. Наперсток отдала мне книгу. Она смотрела на меня какими-то изумленными, широко распахнутыми глазами, в которых дрожали слезинки.
– Пошли, – резко махнул рукой Костя.
Я мог выбраться из города сам, но Костя решительно запротестовал. Он сказал, что проводит меня на заречную сторону. И спорить не стоит: пустая трата времени.
Когда мы оказались на другом берегу, Костя сказал:
– Интересно, что будет завтра делать бургомистр, когда узнает об исчезновении секретаря управы.
– Хорошо, что ты затронул этот вопрос, – заметил я.
– Серьезно?
– Вполне. Никто об этом не подумал, и я в том числе. А надо было. Ты вот что, дорогой… Загляни на обратном пути к Трофиму Герасимовичу. К нему же явятся в первую очередь. Пусть он скажет, что ночью кто-то пришел, вызвал меня на крыльцо, и в дом я больше не вернулся. Вот так.
– Понятно.
Мы на минуту остановились у самого края уже знакомого мне противотанкового рва. Вслушались в тишину. Позади остался Энск.
Над землей плыла теплая звездная июльская ночь За городом, за горой, где-то далеко полыхали зарницы. Дышалось легко, свободно, а сердце сжимала грусть. Вернусь ли я когда-нибудь в Энск?
Костя толкнул меня локтем и сбежал вниз. Я последовал за ним.
По рву мне предстояло идти до самого его конца. Это примерно три километра. А там меня ожидали ребята из партизанского отряда.
– Все, парень, – сказал я Косте. – Хватит. Теперь обойдусь без провожатого. Возвращайся обратно.
Мы остановились. Пахло какой-то горьковатой травой.
– Что же пожелать тебе на прощание? – Я положил руки на плечи Косте и попытался в последний раз вглядеться в лицо друга. Но черты его смутно проступали в темноте. – Оставайся таким же, как есть. Тогда все будет хорошо.
– Спасибо. Постараюсь. Оно бы неплохо, конечно, получить от вас весточку. Как там и что… Но я понимаю.
– Ну и молодец!
– Значит, до победы?
– По-видимому.
– Что ж, – он вздохнул, – она не за горами. А потом я вас разыщу. Нигде не укроетесь. Желаю удачи. От всего сердца!
Тьма разделила нас. Я зашагал один, крепко прижимая к себе томик Ремарка.
Прощай, Энск!
Меня ожидали новые люди, новые места, новые дела. Будущее вырисовывалось смутно, неопределенно. Я думал уже не о том, что оставил, а о том, что ждало меня впереди.
ЭПИЛОГ
Письмо Гизелы Эйслебен
Все началось с телефонного звонка. Точнее, с вызова к телефону. Мне сказал начальник по службе, что уже вторично один и тот же мужской голос требует меня к аппарату. Первый раз он звонил в мое отсутствие – я была в командировке, выезжала из Берлина. Теперь наконец застал меня.Почему я хочу быть точной, точной во всем? Потому что эти маленькие, обычные детали только и оказались в моем распоряжении. И для меня они играют роль. Они стали тропинкой к моему прошлому, которое мне дорого и, возможно, дорого другим, по крайней мере, мне хочется думать, что оно дорого кому-то еще на земле. Это желание наивно, хотя и продиктовано убежденностью много видевшего и много пережившего человека.
Когда я шла к телефону, никакие предчувствия меня не беспокоили. Наше учреждение весьма хлопотливое. Мы занимаемся вопросами землеустройства и на отсутствие звонков не жалуемся. Но разговор оказался необычным.
Прежде всего человек не назвал себя. Он будто бы искал меня более года, искал, как Андреас, не ведая о том, что теперь я живу под своей девичьей фамилией Эйслебен. И только недавно совершенно случайно узнал об этом – и вот звонит мне.
Я слушала речь незнакомого мне человека и испытывала необъяснимое чувство досады и одновременно страха. Мне показалось, будто друзья мужа решили воскресить память Андреаса и им понадобилась я как объект шантажа.
Бывшая жена гестаповца – приманка для всякого рода политических интриганов из Западного Берлина. Я могла бы сразу оборвать разговор, но он просил назначить время, когда я смогу его принять.
Жизнь моя текла в последнее время спокойно и, пожалуй, даже однообразно. Во всяком случае, ничего необыкновенного, ничего таинственного не случалось. И вдруг… этот звонок. Он пробудил не только любопытство. Он заронил надежду. Давно уснувшую надежду. Я захотела услышать что-то радостное.
К одинокому человеку радость может прийти только в образе друга. И только об этом я думала четыре томительных часа, пока ждала встречи с незнакомым человеком. Я была почти уверена – он принесет мне счастливое известие, обязательно счастливое. Ведь не ради же горьких и печальных слов он искал меня так долго. Нет, так не бывает.
Незнакомец оказался точным. Ровно в половине восьмого мать открыла парадную дверь и впустила в дом высокого, лет сорока мужчину с густой шевелюрой.
Гость был хорошо воспитан. Во всем, что он делал, чувствовалось желание не быть обременительным для других. Он назвал себя советским журналистом и спросил, была ли я в войну в оккупированном немецкими войсками русском городе Энске. Когда я утвердительно кивнула, он задал второй вопрос: служила ли я в Викомандо? Получив и на это утвердительный ответ, он промолвил:
– Значит, это вы.
Видимо, только сейчас к нему пришла уверенность. До этого он все еще сомневался. И он задал последний вопрос: говорит ли мне о чем-либо фамилия Пейпер? Да, конечно, говорит. Если речь идет о том Пейпере, который служил в Энске начальником аэродромной метеослужбы, то я его знала. Он часто заходил в Викомандо, передавал нам сводки погоды.
Почему Энск, почему Пейпер? Что-то связывало этот город и пришедшего человека с тем прошлым, о котором я думала.
Гость извлек из внутреннего кармана пиджака небольшой, но довольно толстый пакет и положил передо мной на стол. Положил и сказал:
– Почитайте, пожалуйста, эти записки. А дней через десять мы встретимся вновь. Вы должны помочь нам полностью восстановить истину…
Он откланялся и вышел.
Во мне все дрожало от какого-то неосознанного предчувствия. Я не сводила глаз с пакета, в котором содержалась тайна, касающаяся меня. Моя память воскресила одну деталь: я вспомнила, что как-то в Энске видела Пейпера в компании Дмитрия. Пакет, должно быть, связан с Дмитрием. Он расскажет о нем. Я уверена в этом.
Немалых сил стоило мне коснуться его. Мне казалось, будто я трогаю что-то живое.
Из пакета легко выпала записная книжка толщиной в палец, размером с открытку.
Глаза мои искали ответа: чья это книжка, что в ней? Нервы напряглись до предела, пальцы вздрагивали. Я боялась узнать страшное. Внутри жила надежда, и если я сумела пронести ее через годы страданий и тревог, то зачем сейчас, в тишине, терять свою мечту!
Я раскрыла книжку. Все равно рано или поздно надо встать перед правдой.
Он! Его почерк. Круглый, четкий. Записки Дмитрия. Их много. Целое богатство.
И хотя я не понимала ни слова, все говорило с этих испещренных мелкими буквами страниц! Я слышала его голос. Волнующий, любимый голос.
Глаза устало закрылись. Сама с собой я переживала эти минуты.
Долгожданная встреча! Пусть не такая, как рисовалась мне в мечтах. Но все же – желанная.
В следующее мгновение пальцы мои уже листали книжку. Я искала хоть каких-нибудь понятных мне слов. На последней странице стояла дата: "1943 год". И все. По-видимому, это история. История, которая завершилась сорок третьим годом. Дмитрий своей рукой поставил дату. А потом? Потом он жил, дальше жил. Если бы жизнь его оборвалась, оборвались бы и записки.
Желая что-то угадать или понять, я принялась тщательно разглядывать каждый листок. Еще одна надпись попалась мне на глаза. Она была сделана на почти прилипшей к обложке серой страничке. Она гласила: "Дмитрий Брагин, майор, район Крустпилса. 15 мая 1944 года".
Теперь я узнала его фамилию. Брагин! Дмитрий Брагин. Но дата и район внушили новое подозрение. Что значит – 15 мая 1944 года?
Надежда то меркла, то разгоралась. Но меркла чаще. Все настойчивее одолевали тяжелые предчувствия. И избавиться от них было трудно. Я призывала на помощь воспоминания. Как ни странно, но прошлое почему-то казалось светлым. То прошлое, которое мы пережили в мрачные дни войны, в страданиях, в постоянном ожидании смерти, теперь представало передо мной в ином свете.
Да, я мучилась, я потеряла сына, я видела гибель многих людей. Но я испытала и первое большое чувство, которое дарит человеку судьба только однажды. Я была рядом с сильным, мужественным другом и сумела поддержать его в подвиге.
А то, что он творил своей жизнью подвиг, я не сомневаюсь, как не сомневалась и тогда. Может быть, я чем-то помогла ему. Совсем немногим, но сознание и этого участия в его борьбе приносит счастье.
Больно сознавать, что все это только в прошлом. А сегодня лишь надежды, ожидание И вот теперь – еще предчувствия. Нужно их изгнать из сердца. Должны быть только надежды, светлые надежды и свершения.
Книжка заставила меня вспоминать, искать и разгадывать.
А когда русский гость навестил меня вторично, к тем многим страницам, которые донесла до нас записная книжка Брагина, прибавилась еще одна.
Четырнадцатого мая сорок четвертого года, под вечер, на отрезке железнодорожного пути Крустпилс-Даугавпилс советская разведывательная группа пустила под откос литерный состав немцев, шедший к фронту. На след группы напала специальная команда от карательного батальона в количестве девятнадцати человек. Поначалу разведчики стали уходить к литовской границе, а потом вдруг, описав полукруг, направились в обратную сторону, к железной дороге и берегу реки. Эсэсовцы преследовали группу в течение всей ночи.
Несколько раз возникала перестрелка. Разведчики выбили в карательной команде девять солдат и двух командиров.
К утру эсэсовцам удалось прижать группу к реке. Завязался бой.
Разведчики сопротивлялись отчаянно и теряли одного человека за другим. У них иссякли боеприпасы. Кольцо сжималось. Уже только два человека отбивались от наседавших эсэсовцев. Эсэсовцы решили взять их живьем и поползли к берегу. И тогда те двое подорвались на единственной гранате.
Одним из них был майор Дмитрий Брагин.
Я запомнила навсегда эту дату: сердце Дмитрия перестало биться 15 мая 1944 года.
Как безжалостна бывает истина! Она не оставляет надежды. Упорно, настойчиво я искала разгадку тайны и, когда нашла ее, должна была отдать взамен свою мечту о друге. Теперь со мной только воспоминания о нем.
Когда я читала записки майора Брагина, несколько часов мы были вместе.
Многое стало понятным из того, что было пережито. Многим я восхищалась и кое-чему улыбнулась.
Потом я думала, много думала. Мне показалось, что судьба этого человека удивительна своей простотой. Нет, не величие ума, не особенность дарования, не фанатическое самопожертвование характерны для него. А убежденность в своей правоте. Убежденность, ставшая частицей души, ритмом сердца. Кто выпестовал в нем эту правоту? Не знаю. Может быть, великое время, может быть, люди, жившие с ним, а может быть, мудрость идей. А возможно – и то, и другое.
Странно: я, немка, сужу о сыне другого народа и хочу понять его. Дано ли нам это? Не помешает ли кровь и смерть многих искренности суждений?
Сердце говорит, что нет. Не помешает. Где-то скрещиваются человеческие пути, и тот, кто несет в себе больше света, побеждает. Ему вверяется судьба другого человека. Таким был Брагин. Таким он был для меня. А может быть, и для многих.
Мне хотелось, чтобы имя советского патриота Дмитрия Брагина стало известно многим тысячам людей. А вскоре я узнала, что об этом уже позаботились его друзья. Я узнала об этом от генерала Решетова, бывшего начальника Брагина.
Я не искала его. Он нашел меня сам. Нашел и вызвал в Берлин, вызвал, чтобы познакомиться со мной, узнать, как я живу, и пожать мне руку.
Он до конца разобрался в записной книжке Дмитрия и расшифровал, кто скрывался под кличками и заглавными буквами. И если для публикации он заменил подлинные фамилии действующих лиц вымышленными, то так, видимо, нужно.