Кирилл Чеботаревский тянулся к матери. Не один раз он перекликался через реку с сестрой и наконец не выдержал и однажды ночью переплыл Днестр. Тогда Кириллу было пятнадцать лет, и звали его все Кирюхой.
   Выбравшись незамеченным из пограничной зоны, Кирюха проследовал в Тирасполь, явился в ОГПУ и рассказал о нарушении границы. Подростка-цыгана не арестовали, не судили, отпустили к матери и лишь запретили выезжать в места жительства. Пять лет спустя семья перебралась в нашу область. Кирюха не кочевал с таборами ни одного дня. Получив в наследство от отца неистребимую любовь к лошадям, он со всей цыганской страстью отдался профессии конюха. Работал в колхозе под Тирасполем, числился в ударниках, красовался на Доске почета, окончил школу для взрослых. Когда же сестра его вышла замуж за тракториста и поехала с мужем в совхоз, мать и Кирюха отправились за ними.
   Прошло около двух лет. Кирюха стал комсомольцем. В ноябре этого года его, как выразился Безродный, «загребли».
   Сверхбдительный начальник районного отделения ОГПУ сумел доказать такому же, видно, как и он, прокурору, что Кирюха Чеботаревский – пришелец с чужой стороны и, следовательно, шпион.
   Душа Кирюхи протестовала… Он плакал, бил себя в грудь, рвал волосы, клялся, молил, ругался, но ничто не помогало. Его отправили для решения судьбы в область.
   Вот это-то дело и поступало теперь ко мне по указанию начальника управления.
   Безродный был у себя. Получив разрешение, я вошел в кабинет.
   – Садитесь, товарищ Трапезников, – пригласил он в этим «садитесь» как бы напомнил, какая дистанция разделяет нас. – Чем могу служить?
   Я объяснил.
   – Да-да… – кивнул Геннадий. – Дело чистое, и очень жаль, что мы не успели довести его до конца, Почему ваш Курников берет его с неохотой – не знаю.
   Я пожал плечами. То обстоятельство, что Курников берет дело с неохотой, было для меня новостью.
   Геннадий между тем снял трубку.
   – Брагина мне!.. Товарищ Брагин? Это Безродный… Зайдите с делом Чеботаревского. Что? Хорошо, зайдите вдвоем.
   Я понял, что Дим-Димыч счел нужным явиться вместе с работником, за которым числилось дело.
   Через минуту вошли Дим-Димыч и помощник оперуполномоченного Селиваненко, молодой паренек, проработавший в нашей системе не более года.
   Его мобилизовали со школьной скамьи, из какого-то техникума. Это был розовощекий, еще не утративший гражданского облика, молодой, безусый паренек. Мне он был известен больше как активный участник клубной самодеятельности, нежели как оперработник.
   – Вы вели дело? – спросил его Безродный.
   – Так точно.
   – Доложите его суть.
   Селиваненко доложил. Выходило, что дело не стоит выеденного яйца. Я рассчитывал, что Геннадий, по новой привычке, устроит Селиваненко разнос, но этого не случилось. Возможно, помешал я. В нашей тройке я всегда занимал среднее положение, и со мной считались и Геннадий, и Дим-Димыч.
   – Молодость, сударь мой, – проговорил Геннадий нравоучительно и в то же время с сожалением, – большой недостаток.
   – Главным образом для тех, у кого она позади, – не сдержался Дим-Димыч.
   Селиваненко молчал. Геннадий прицелился в Дим-Димыча своими серыми прищуренными глазами и пренебрежительно скривил рот.
   Я с любопытством ожидал, что ответит Геннадий, но он промолчал.
   Промолчал, но не пропустил мимо слова Дим-Димыча, нет! Они засели глубоко.
   На его рыхлом, тепличного цвета лице обозначилась какая-то злая, неумная жестокость.
   Почему же я раньше, в течение десяти прошедших лет, не замечал ничего подобного? Неужели Дим-Димыч прав, что Геннадия как человека удалось узнать лишь теперь, когда он стал так нежданно-негаданно начальником одного из отделов управления?
   Геннадий продолжал молчать. Прошла секунда, две, пять, десять, пятнадцать. Молчание становилось просто невежливым. Он, как это бывало с ним часто, не находил ответа на реплики Дим-Димыча. В словесных поединках с ним Геннадий всегда оказывался побежденным.
   Пауза затянулась. Геннадий сидел, я тоже, а Дим-Димыч и Селиваненко стояли. Первый – непринужденно, хотя и вполне прилично, а второй – навытяжку.
   Наконец Безродный сам нарушил молчание. Откинувшись на спинку кресла и, очевидно, решив, что лучше всего никак не реагировать на остроту, он улыбнулся по-старому, вздохнул и сказал:
   – Да… Вот она, молодость… Молодо-зелено… А ведь надо учиться, дорогой мой друг. – Он обращался к Селиваненко. – Чтобы стать настоящим чекистом и разбираться без ошибок в человеческой душе, надо много учиться.
   Понимаете?
   – Так точно! – заученно ответил Селиваненко.
   – И вам все карты в руки, – продолжал Геннадий. – Для вас все условия.
   Было бы только желание. А вот старым чекистам, да вот хотя бы мне, ни условий, ни времени не было для ученья. А работали. Да как работали! Какие дела вершили! А какие чекисты были раньше, орлы!
   – Раньше, видимо, не было и таких, как теперь, начальников, – пустил стрелу Дим-Димыч.
   Я закусил губу.
   – Это каких же? – переспросил Геннадий. – Никуда не годных, что ли?
   – Этого я не сказал, – ответил Дим-Димыч. – Я сказал: таких, как теперь.
   – Пожалуй, да. Таких не было. Мой первый начальник, к вашему сведению, товарищ Селиваненко, мог ставить на документах только свою подпись, а его резолюции мы писали под диктовку. Но мы учились у него работать, а он учился у нас.
   – Последнее невредно и теперь, товарищ старший лейтенант, – заметил Дим-Димыч.
   Геннадий неопределенно кивнул и продолжал, обращаясь к Селиваненко:
   – Вы не раскусили Чеботаревского. Это не дела, а находка! Клад! И этот клад, благодаря вашей недальнозоркости, мы отдаем в другой отдел. Вас ожидала слава, хорошая слава, а вы предпочли конфуз.
   – Слава, товарищ старший лейтенант, – вновь заговорил Дим-Димыч, – товар невыгодный: стоит дорого, сохраняется плохо.
   – Не особенно умно, товарищ Брагин, – огрызнулся Геннадий. – Скорее, даже глупо.
   – Возможно, спорить не стану, – невозмутимо произнес Дим-Димыч? – Это не мои слова. Они принадлежат Бальзаку, которого, как мне помнится, никто еще не причислял к глупцам.
   Безродный потискал рукой свой подбородок и, нахмурившись, сказал:
   – Идите, товарищ Селиваненко! Дело оставьте – и идите!
   Селиваненко повернулся через левое плечо и вышел.
   Геннадий встал из-за стола, прошел до закрытой двери, нажал на нее ладонью, хотя нужды в этом никакой не было, и, обернувшись к Дим-Димычу, обратился неожиданно на «ты»:
   – Я никогда не говорил тебе, Брагин, хотя давно собирался сказать, что думать надо головой.
   – А ты разве пытался думать другим местом? – съязвил Дим-Димыч.
   – А голова у тебя не всегда хорошо варит. И я ею не особенно доволен.
   На данном отрезке времени особенно.
   Дим-Димыч метнул в меня насмешливый взгляд и ответил:
   – Не стану уверять, что моя голова украшает меня, но я ею доволен.
   Понимаешь – доволен. Я привык к ней.
   – Товарищи! Я пришел к вам не затем, чтобы слушать вашу перебранку, – запротестовал я, – у меня дел уйма.
   – Тоже верно, – снисходительно согласился Геннадий. – Дело, я считаю, еще не провалено. Оно не дотянуто. Виновный еще заговорит…
   – Виновный или обвиняемый? Это еще не одно и то же, – попытался уточнить я.
   – И будет ошибкой, если мы его освободим, – закончил Безродный.
   – Никакой ошибки не будет, Геннадий… – горячо возразил Дим-Димыч и добавил, явно против своего желания: – Васильевич… Чеботаревский чист, как агнец. Он вполне наш, советский человек. Ему было пятнадцать лет…
   – Ого! – воскликнул Безродный и поднял палец. – Пятнадцать лет!
   Хорошенькое дело! Если он смог переплыть Днестр, почему он не смог дать подписку? Почему он не мог явиться по заданию? Что вы хотите из меня сделать? Я вас спрашиваю, товарищ Брагин. Хотите сделать из меня великого гуманиста? Ромен Роллана? Я для этого не гожусь. Могу вас заверить, что осудят его…
   – Никто его не осудит, и, освободив его, мы никакой ошибки не сделаем.
   Надо не передавать, а прекратить дело. Даже Екатерина Вторая, которую история тоже не считает гуманисткой, сказала как-то золотые слова: лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить.
   – Речь идет не о казни. Не говорите глупости! Пусть ваш Чеботаревский посидит за решеткой. Это полезно, – проговорил Геннадий.
   – Сомневаюсь, – заметил я.
   – Откуда вам известно, что это полезно? – спросил Дим-Димыч. – Я не уверен. По-моему, ничто так не изменяет взгляд на жизнь, как тюремная решетка.
   – Язык у вас отлично подвешен, – уже раздражаясь, проговорил Безродный.
   – Но ваши экскурсы в прошлое и ссылки на Бальзака и Екатерину явно не к месту.
   – А ваши на Ромен Роллана – тем более, – отпарировал Дим-Димыч.
   – Короче! – потребовал Геннадий. – Что вы хотите сказать?
   Дим-Димыч развернул папку и сказал:
   – Дело прекратить и передать не в отдел Курникова, а в архив.
   Селиваненко вынес постановление, я подписал, вам остается поставить свою подпись и доложить начальнику управления.
   – Все! Разговор исчерпан, – подвел итог Безродный. – Подписывать я не стану. И докладывать тоже. Берите дело, товарищ Трапезников. Я уверен, что вы сделаете из него конфетку. Чеботаревский – враг. Потенциальный враг, Я в этом убежден.
   Разговор был окончен. Уступая дорогу Дим-Димычу, я покинул кабинет Безродного.
   Когда мы вышли, Дим-Димыч сделал перед закрытой дверью не совсем почтительный жест и, обняв меня, сказал:
   – Поверь мне, он кончит плохо. Он вызывает во мне холодное бешенство, – и сейчас же, что было ему свойственно, заговорил как ни в чем не бывало о другом: – А как с Новым годом?
   – Собираемся у Курникова. Уже решено. Ты, конечно, придешь с Варенькой?
   – Несомненно. О, Андрюха! Ты еще не знаешь, что это за женщина! Восьмое чудо света. А Геннадий – дрянь. Если у него раньше и были какие-то, порывы к чему-то хорошему, то теперь они зачахли на корню. Погибли. Навсегда. Это я понял с неотвратимой ясностью. Пока, Андрюха!..
   – Иди и не наступай на ноги начальству, – пошутил я.



30 декабря 1938 г


(пятница)


   Канун Нового года.
   Я только что пришел домой, пообедал, решил заснуть перед вечерними занятиями, но из этого ничего не получилось.
   Лежать с открытыми глазами не хотелось, я встал, сел за стол и начал писать.
   В окно смотрят ранние зимние сумерки. На улице уже зажгли фонари.
   Хорошо бы прогуляться по морозцу, но хочется писать. Да и другого времени, кроме обеденного перерыва и глубокой ночи, у меня нет. Буду писать.
   Первая половина сегодняшнего дня принесла мне большое моральное удовлетворение. Получив вчера «дело» rib обвинению Кирилла Чеботаревского, я внимательно ознакомился с ним, а сегодня утром доложил начальнику отдела Курникову. Мой доклад был, очевидно, настолько ясен, что Курников отступил от своего правила: не стал сам просматривать дело, а взял ручку и на постановлении – там, где было отведено место для подписи Безродного, – поставил свою фамилию.
   Через полчаса, не более, он вернул мне дело с визой начальника управления.
   Отложив текущую работу в сторону, я зарегистрировал постановление, заверил копии, направил их куда следует, позвонил коменданту и попросил доставить ко мне арестованного.
   Чеботаревский был не парень, а паренек – маленького роста, узкий в плечах, худощавый, – и я бы ни за что на свете не дал ему двадцати двух лет, которые значились в анкете. Самое большее – восемнадцать-девятнадцать. Вид у него был настороженный, запуганный, как у загнанного зверька. Он остановился посреди комнаты, вытянул руки по швам и выжидательно посмотрел на меня. Я понимал его состояние: до сих пор его вызывали и допрашивали Селиваненко, Брагин, к которым он уже привык, а тут вдруг привели к совершенно новому человеку. В чем дело? Почему? Что его ожидает?
   Я предложил Чеботаревскому сесть у самого стола и подал постановление о прекращении уголовного преследования и освобождении из-под стражи.
   Он сдержанно вздохнул, не предвидя, конечно, что таит в себе лист бумаги, и стал внимательно читать.
   Потом уронил руки на стол, ткнулся в них головой и разрыдался, содрогаясь всем телом.
   В горле у меня защекотало.
   – Ну вот!.. Зачем же плакать? Все хорошо…
   Кирюха поднял голову. В глазах его была радость, которую он не мог сдержать, растерянность и слезы. Слезы – крупные, как у обиженного ребенка, – катились по смуглым щекам.
   – Это правда? – не веря еще, спросил он.
   – Правда, – ответил я.
   – И я могу называть вас уже не гражданин, а товарищ начальник?
   – Можешь.
   – Спасибо, товарищ начальник. Значит, я свободен?
   – Свободен.
   А слезы по-прежнему сыпались из его огромных черных глаз и падали на постановление, лежавшее перед ним.
   – Ты же размочишь мне официальный документ, – пошутил я. – Придется перепечатывать заново.
   Кирюха улыбнулся:
   – Простите, товарищ начальник. Это я с радости.
   – Подпиши постановление.
   Чеботаревский размашисто вывел свою длинную фамилию и, подавая мне лист бумаги, сказал не без гордости:
   – Подпись у меня только на червонцах ставить. – Он уже оправился от свалившегося на него нежданно счастья.
   – Хорошая подпись. Четкая, ясная, крупная. – одобрил я.
   Затем я вручил Чеботаревскому паспорт и другие документы, изъятые у него при аресте, и позвал конвоира.
   – Дело на товарища Чеботаревского прекращено, и из-под стражи он освобождается. Проводите его к коменданту. Тот в курсе дела.
   Я подал руку Кириллу и пожелал счастливо встретить Новый год.
   Он долго тискал мою руку своими двумя, а потом, вдруг вспомнив что-то, спросил:
   – Можно, товарищ начальник, еще раз поглядеть на бумагу?
   Я улыбнулся и подал постановление.
   Конвоир покрутил головой и тоже улыбнулся. Глаза его как бы говорили:
   «Не верит. Хочет еще раз убедиться».
   Я тоже так подумал. Но и конвоир, и я ошиблись. Чеботаревский быстро пробежал глазами текст, нашел, видно, нужное ему место и вернул мне постановление.
   – Вы, значит, товарищ начальник, и есть Безродный?
   «Этого только не хватало», – подумал я и ответил отрицательно.
   – А можно узнать, как ваша фамилия?
   Я назвал.
   – Ага. – закивал Чеботаревский. – Значит, Трапезников, Селиваненко и Брагин. Ну что ж… Вас троих я по гроб жизни не забуду. За правду. А если будут у меня дети и внуки, то и они не забудут.
   Сказал он это не театрально, не торжественно, а очень даже просто, почти застенчиво, опустив глаза.
   Когда Чеботаревский ушел, я позвонил Дим-Димычу и рассказал обо всем.
   – Значит, он принял тебя за Безродного?
   – Ну да… На постановлении же была его подпись.
   – Сейчас я к тебе поднимусь, – сказал Дим-Димыч и положил трубку.
   «Знал бы бедняга Кирюха, – подумал я, – что о нем говорил Безродный, так тоже не забыл бы его по гроб жизни».
   Дим-Димыч влетел в кабинет:
   – Знаешь что? У меня мысль. Позвони Безродному в скажи так: многоуважаемый Геннадий Васильевич, мой начальник Курников придерживается вашего мнения, а я считаю своей ошибкой, что усомнился в виновности Чеботаревского… Нет, к черту! Не пойдет! Скажи лучше так: Чеботаревский только что признался, что переброшен румынской разведкой с бактериями летучего сана, который он готовился распространять с будущего года. Так лучше. Геннадий взовьется к потолку, как змий.
   – Нет, друже, не провоцируй меня. Я не мастер на розыгрыши и покупки.
   Да и зачем портить человеку кровь?
   – Был бы еще человек стоящий, – разочарованно протянул Дим-Димыч и махнул рукой.
   – Я скажу по-своему.
   – Как по своему? – заинтересовался Дим-Димыч.
   Я снял трубку телефона, попросил соединить меня с Безродным и коротко сказал, что Чеботаревский освобожден.
   – Головотяпство! – крикнул Геннадий. – Кого выпустили? Чистейшей воды шпион…
   – Насчет головотяпства, – ответил я, – можете пожаловаться начальнику управления, который утвердил постановление.
   Безродный произнес что-то нечленораздельное и хлопнул трубкой.
   – Тоже неплохо, – заметил Дим-Димыч.
   Так закончилось дело по обвинению Кирилла Чеботаревского…
   А сейчас я подумал вот о чем: пишу о других – кого осуждаю, кого хвалю, а кто таков я? В самом деле: кто же я? Придется, видимо, сказать несколько слов о себе.
   Поговорка гласит: ответь, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
   Мой лучший друг – Дим-Димыч. Но с чего же начинать рассказ о себе?
   Все-таки попробую.
   Меня зовут Андреем Михайловичем Трапезниковым. В детстве у меня не было особых радостей. Жизнь смотрела на меня исподлобья. Я могу составить длиннющий список обид на жизнь хотя бы за то, что она была мачехой моему отцу: он до революции отбыл шесть лет каторги за принадлежность к РСДРП; получил туберкулез и угас совсем молодым; за то, что она круто обходилась с матерью, которая всю жизнь проработала медсестрой, заразилась от больных брюшным тифом и умерла; за то, что она досрочно отозвала с этого света моего брата и сестру; за то, что она заставила меня с семи лет задуматься над тем, что такое хлеб насущный и как он добывается; за то, наконец, что она не наделила меня особыми талантами, а сделала обычным средним человеком. Да и мало ли еще за что! Но я не буду составлять список обид. Я не кляузник. Я не злопамятен. Я помню лишь те обиды, которые надо помнить, и забываю те, которые надо забыть.
   Чекист я, конечно, не выдающийся, но я способен работать без устали, точно хорошо отрегулированный я смазанный мотор, но выше занимаемой должности, в которой сижу уже четыре года, никак подняться не могу, хотя и стараюсь.
   У меня как будто нет особых пороков, дурных привычек. Я не пьяница и не обжора. Я не люблю карты и презираю азартные игры, кроме бильярда. В детстве я любил лото и считал его умнейшей игрой в мире. Со временем пересмотрел свой взгляд на лото и решил, что немного переоценил его значение. Я не бросаю на пол окурков. Умею пользоваться носовым платком. Не грызу ногтей.
   Кашляю в кулак. Женщин пропускаю всегда вперед. Кроме жены… Жена не в счет, она свой человек. Люблю ребятишек, животных, птиц, особенно лошадей и голубей. Я однолюб. Так по крайней мере утверждает Дим-Димыч. Возможно. До тридцать четвертого года я жил холостяком. Потом я сказал твердо: «Надо жениться» – и сразу почувствовал себя значительно лучше. Я женился на Лидии, которую знал до женитьбы три года. Я люблю ее и не изменю ей никогда. И не изменял.
   Если я скажу, что я храбрец, это будет неправдой. Природа наградила меня храбростью лишь в той необходимой дозе, без которой мужчине, да еще чекисту, просто никак нельзя обойтись. В храбрецах я не числюсь, но и в трусах не хожу. Трусам в наших органах делать нечего. Короче говоря, я не смелее других.
   А вот если я скажу, что человек я обстрелянный, то тут я не погрешу против истины. В меня стреляли не один раз. Стреляли издали, стреляли в упор. Не скажу, что это очень приятно. Больше, правда, промахивались, но дважды пришлось в аккурат. Одна вражья пуля, извлеченная хирургом из-под моего ребра, и сейчас хранится у меня в столе, а другая прошла насквозь бедро.
   Я тоже стрелял, когда этого требовало дело.
   Мне думается, что охарактеризовать себя полнее и глубже можно, когда посмотришь со стороны или сравнишь с кем-либо другим. Предпочитаю последнее.
   Сопоставлю себя с Дим-Димычем.
   Взглядами мы не расходимся, а характерами – да, расходимся. У меня не всегда хватает мужества сказать то, что думаю, в чем уверен, а Дим-Димыч – дело другое. Он может.
   Он умеет выступать с горячими речами, с докладами, лекциями. Я – нет, Дим-Димыч успокаивает меня и говорит, что это еще не беда, а полбеды. Беда, когда нет мыслей, а у меня они, по его мнению, есть.
   Дим-Димыч относится к числу людей, которых слушают внимательно даже тогда, когда они говорят сущие пустяки. Он умеет говорить веско, убедительно. Он подкрепляет слова удачными жестами. А меня в лучшем случае перебивают, в худшем – не слушают. Это очень обидно.
   У меня не такой подвижный ум, как у Дим-Димыча. Он может острить, и довольно метко, а главное – вовремя. У меня ничего не получается. Умное, нужное слово, острая фраза приходят с опозданием, когда в них уже нет нужды.
   Я могу более или менее терпеливо выдерживать несправедливые наскоки и выходки какого-нибудь ретивого начальника, а Дим-Димыч не таков. Он не даст спуску самому наркому. Мне Дим-Димыч говорит: «Ты, Андрюха, терпелив, как бог», – и я не знаю, хорошо это или плохо.
   Дим-Димыч равнодушен к деньгам. Он мирится как с их наличием, так и с их отсутствием, а мне очень приятно, когда на моей сберкнижке значится небольшая сумма, которую я именую «подкожным фондом».
   Я люблю уют и красивые вещи. Я не утопаю в роскоши, но у меня есть хороший ковер, венская качалка, японские безделушки из кости. Бронзу я тоже люблю. Мне приятно сидеть в старинной качалке, в теплом халате, с ароматной папиросой в руке, а в комнате мягкий полумрак, из радиоприемника льются какие-то приятные мелодии. Дим-Димыч против роскошеств. Он ведет спартанский образ жизни. Мне он говорит: «Внутри тебя, Андрейка, сидит страшный сибарит.
   Ты этого даже не чувствуешь». Ну и пусть себе сидит. Это же не микроб?
   Я не всегда бываю внимателен к жене, сыну, теще. Жена и Дим-Димыч упрекают меня за это. Я отвечаю, как философ: «Невнимание часто является формой вежливости».
   Вот все, что я могу сказать о себе. Каждый человек стремится оставить по себе какой-то след на земле, стремлюсь и я. Завтра встреча Нового года. В исключение от правила нам разрешают закончить рабочий день в одиннадцать часов ночи. Вполне достаточно, чтобы добежать до дому и переодеться.



3 января 1939 г


(вторник)


   Прошло три дня Нового года. Только сегодня я смог сесть за дневник.
   Какие события, заслуживающие моего внимания, произошли за эти несколько дней?
   Я уже обмолвился как-то, что Новый год решили Встречать в доме моего начальника Курникова. Вечер провели мило, весело. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о встрече Нового года.
   Первого января состоялся традиционный новогодний вечер в клубе.
   Торжественной части не было. Начали с выступлений нашей самодеятельности, потом артисты местной филармонии дали приличный концерт, а после него устроили танцы, продолжавшиеся до трех часов ночи.
   Когда шел концерт, Оксана Безродная смотрела не на сцену, а на Дим-Димыча, который, конечно же, был со своим «восьмым чудом света» – Варенькой. А когда начались танцы, Оксана стала предпринимать все усилия, дабы привлечь внимание Дим-Димыча. Она преследовала его повсюду, обстреливала улыбками, взглядами, заходила с тыла, с фронта, с флангов.
   Дим-Димыч стойко выдерживал атаки и все внимание уделял «восьмому чуду света».
   Но вот в перерыве Варенька что-то шепнула Дим-Димычу и исчезла. Я поманил Дим-Димыча к себе, и мы стали в уголке, у входа на сцену. Это была очень удобная позиция. Отсюда открывался вид на весь зал. Мы втихомолку закурили, пуская дым за кулисы.
   Моя жена вместе с Оксаной все время прохаживались в фойе, а тут вдруг я увидел Оксану одну, в противоположном конце зала. Постояв несколько секунд в раздумье, она решительно стала пробиваться к нам сквозь толпу танцующих.
   Оркестр играл танго.
   – Держись, Дим-Димыч, – пошутил я. – Оксана идет в наступление.
   – Я все вижу, – заметил он.
   На Оксане было тяжелое бархатное платье с короткими рукавами. Надо признаться, оно хорошо подчеркивало красивые линии ее тела и оттеняло нежную бледность ее лица.
   – Ты перестал меня замечать, – обратилась она к моему другу. – Чем это объяснить?
   – Я не хочу, чтобы твой мавр выпустил в меня обойму патронов, – улыбнувшись, ответил Дим-Димыч.
   Оксана прищурила свои синие глаза, повела бровью и сказала:
   – Ты не ахти какой храбрец.
   – Храбрость здесь ни при чем. Я придерживаюсь здравого смысла.
   – И что он тебе подсказывает?
   – Опасаться ревнивых мужей, особенно тех, которые пишут на тебя аттестации…
   – Отбросим на сегодня здравый смысл. Пойдем потанцуем. Тебе не стыдно, что приглашает дама?
   – Очень, – ответил Дима. – Поэтому и не могу отказаться.
   Оксана с загоревшимися глазами положила руку на плечо Дим-Димыча, и они не без усилий втиснулись в плотный строй танцующих.
   Дим-Димыч танцевал, как никогда, напряженно, с каким-то упорством, будто исполнял тяжелую, но необходимую работу.
   И вдруг сзади меня послышался возглас:
   – Вот тебе и на! Отошла на минуту, а его уже украли.
   Я оглянулся. Сзади стояло разрумянившееся «восьмое чудо света» – Варенька.
   – Ты это откуда?
   – С коммутатора через сцену. Тут ближе.
   – Ревнуешь?
   – Нет! – решительно ответила она и тряхнула головой.
   – Смотри, – продолжал я в шутливом тоне, – Оксана – соперница опасная.
   – А это не от нее зависит, а от Димы. А в него я верю.
   К Вареньке подскочил этаким фертом Селиваненко, получивший на концерте наибольшее количество аплодисментов за художественное чтение, и пригласил ее на танго.
   – Дуй, Варенька, – подбодрил я ее. – Димка в тебя тоже верит.