Страница:
Кирилл Чеботаревский тянулся к матери. Не один раз он перекликался через реку с сестрой и наконец не выдержал и однажды ночью переплыл Днестр. Тогда Кириллу было пятнадцать лет, и звали его все Кирюхой.
Выбравшись незамеченным из пограничной зоны, Кирюха проследовал в Тирасполь, явился в ОГПУ и рассказал о нарушении границы. Подростка-цыгана не арестовали, не судили, отпустили к матери и лишь запретили выезжать в места жительства. Пять лет спустя семья перебралась в нашу область. Кирюха не кочевал с таборами ни одного дня. Получив в наследство от отца неистребимую любовь к лошадям, он со всей цыганской страстью отдался профессии конюха. Работал в колхозе под Тирасполем, числился в ударниках, красовался на Доске почета, окончил школу для взрослых. Когда же сестра его вышла замуж за тракториста и поехала с мужем в совхоз, мать и Кирюха отправились за ними.
Прошло около двух лет. Кирюха стал комсомольцем. В ноябре этого года его, как выразился Безродный, «загребли».
Сверхбдительный начальник районного отделения ОГПУ сумел доказать такому же, видно, как и он, прокурору, что Кирюха Чеботаревский – пришелец с чужой стороны и, следовательно, шпион.
Душа Кирюхи протестовала… Он плакал, бил себя в грудь, рвал волосы, клялся, молил, ругался, но ничто не помогало. Его отправили для решения судьбы в область.
Вот это-то дело и поступало теперь ко мне по указанию начальника управления.
Безродный был у себя. Получив разрешение, я вошел в кабинет.
– Садитесь, товарищ Трапезников, – пригласил он в этим «садитесь» как бы напомнил, какая дистанция разделяет нас. – Чем могу служить?
Я объяснил.
– Да-да… – кивнул Геннадий. – Дело чистое, и очень жаль, что мы не успели довести его до конца, Почему ваш Курников берет его с неохотой – не знаю.
Я пожал плечами. То обстоятельство, что Курников берет дело с неохотой, было для меня новостью.
Геннадий между тем снял трубку.
– Брагина мне!.. Товарищ Брагин? Это Безродный… Зайдите с делом Чеботаревского. Что? Хорошо, зайдите вдвоем.
Я понял, что Дим-Димыч счел нужным явиться вместе с работником, за которым числилось дело.
Через минуту вошли Дим-Димыч и помощник оперуполномоченного Селиваненко, молодой паренек, проработавший в нашей системе не более года.
Его мобилизовали со школьной скамьи, из какого-то техникума. Это был розовощекий, еще не утративший гражданского облика, молодой, безусый паренек. Мне он был известен больше как активный участник клубной самодеятельности, нежели как оперработник.
– Вы вели дело? – спросил его Безродный.
– Так точно.
– Доложите его суть.
Селиваненко доложил. Выходило, что дело не стоит выеденного яйца. Я рассчитывал, что Геннадий, по новой привычке, устроит Селиваненко разнос, но этого не случилось. Возможно, помешал я. В нашей тройке я всегда занимал среднее положение, и со мной считались и Геннадий, и Дим-Димыч.
– Молодость, сударь мой, – проговорил Геннадий нравоучительно и в то же время с сожалением, – большой недостаток.
– Главным образом для тех, у кого она позади, – не сдержался Дим-Димыч.
Селиваненко молчал. Геннадий прицелился в Дим-Димыча своими серыми прищуренными глазами и пренебрежительно скривил рот.
Я с любопытством ожидал, что ответит Геннадий, но он промолчал.
Промолчал, но не пропустил мимо слова Дим-Димыча, нет! Они засели глубоко.
На его рыхлом, тепличного цвета лице обозначилась какая-то злая, неумная жестокость.
Почему же я раньше, в течение десяти прошедших лет, не замечал ничего подобного? Неужели Дим-Димыч прав, что Геннадия как человека удалось узнать лишь теперь, когда он стал так нежданно-негаданно начальником одного из отделов управления?
Геннадий продолжал молчать. Прошла секунда, две, пять, десять, пятнадцать. Молчание становилось просто невежливым. Он, как это бывало с ним часто, не находил ответа на реплики Дим-Димыча. В словесных поединках с ним Геннадий всегда оказывался побежденным.
Пауза затянулась. Геннадий сидел, я тоже, а Дим-Димыч и Селиваненко стояли. Первый – непринужденно, хотя и вполне прилично, а второй – навытяжку.
Наконец Безродный сам нарушил молчание. Откинувшись на спинку кресла и, очевидно, решив, что лучше всего никак не реагировать на остроту, он улыбнулся по-старому, вздохнул и сказал:
– Да… Вот она, молодость… Молодо-зелено… А ведь надо учиться, дорогой мой друг. – Он обращался к Селиваненко. – Чтобы стать настоящим чекистом и разбираться без ошибок в человеческой душе, надо много учиться.
Понимаете?
– Так точно! – заученно ответил Селиваненко.
– И вам все карты в руки, – продолжал Геннадий. – Для вас все условия.
Было бы только желание. А вот старым чекистам, да вот хотя бы мне, ни условий, ни времени не было для ученья. А работали. Да как работали! Какие дела вершили! А какие чекисты были раньше, орлы!
– Раньше, видимо, не было и таких, как теперь, начальников, – пустил стрелу Дим-Димыч.
Я закусил губу.
– Это каких же? – переспросил Геннадий. – Никуда не годных, что ли?
– Этого я не сказал, – ответил Дим-Димыч. – Я сказал: таких, как теперь.
– Пожалуй, да. Таких не было. Мой первый начальник, к вашему сведению, товарищ Селиваненко, мог ставить на документах только свою подпись, а его резолюции мы писали под диктовку. Но мы учились у него работать, а он учился у нас.
– Последнее невредно и теперь, товарищ старший лейтенант, – заметил Дим-Димыч.
Геннадий неопределенно кивнул и продолжал, обращаясь к Селиваненко:
– Вы не раскусили Чеботаревского. Это не дела, а находка! Клад! И этот клад, благодаря вашей недальнозоркости, мы отдаем в другой отдел. Вас ожидала слава, хорошая слава, а вы предпочли конфуз.
– Слава, товарищ старший лейтенант, – вновь заговорил Дим-Димыч, – товар невыгодный: стоит дорого, сохраняется плохо.
– Не особенно умно, товарищ Брагин, – огрызнулся Геннадий. – Скорее, даже глупо.
– Возможно, спорить не стану, – невозмутимо произнес Дим-Димыч? – Это не мои слова. Они принадлежат Бальзаку, которого, как мне помнится, никто еще не причислял к глупцам.
Безродный потискал рукой свой подбородок и, нахмурившись, сказал:
– Идите, товарищ Селиваненко! Дело оставьте – и идите!
Селиваненко повернулся через левое плечо и вышел.
Геннадий встал из-за стола, прошел до закрытой двери, нажал на нее ладонью, хотя нужды в этом никакой не было, и, обернувшись к Дим-Димычу, обратился неожиданно на «ты»:
– Я никогда не говорил тебе, Брагин, хотя давно собирался сказать, что думать надо головой.
– А ты разве пытался думать другим местом? – съязвил Дим-Димыч.
– А голова у тебя не всегда хорошо варит. И я ею не особенно доволен.
На данном отрезке времени особенно.
Дим-Димыч метнул в меня насмешливый взгляд и ответил:
– Не стану уверять, что моя голова украшает меня, но я ею доволен.
Понимаешь – доволен. Я привык к ней.
– Товарищи! Я пришел к вам не затем, чтобы слушать вашу перебранку, – запротестовал я, – у меня дел уйма.
– Тоже верно, – снисходительно согласился Геннадий. – Дело, я считаю, еще не провалено. Оно не дотянуто. Виновный еще заговорит…
– Виновный или обвиняемый? Это еще не одно и то же, – попытался уточнить я.
– И будет ошибкой, если мы его освободим, – закончил Безродный.
– Никакой ошибки не будет, Геннадий… – горячо возразил Дим-Димыч и добавил, явно против своего желания: – Васильевич… Чеботаревский чист, как агнец. Он вполне наш, советский человек. Ему было пятнадцать лет…
– Ого! – воскликнул Безродный и поднял палец. – Пятнадцать лет!
Хорошенькое дело! Если он смог переплыть Днестр, почему он не смог дать подписку? Почему он не мог явиться по заданию? Что вы хотите из меня сделать? Я вас спрашиваю, товарищ Брагин. Хотите сделать из меня великого гуманиста? Ромен Роллана? Я для этого не гожусь. Могу вас заверить, что осудят его…
– Никто его не осудит, и, освободив его, мы никакой ошибки не сделаем.
Надо не передавать, а прекратить дело. Даже Екатерина Вторая, которую история тоже не считает гуманисткой, сказала как-то золотые слова: лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить.
– Речь идет не о казни. Не говорите глупости! Пусть ваш Чеботаревский посидит за решеткой. Это полезно, – проговорил Геннадий.
– Сомневаюсь, – заметил я.
– Откуда вам известно, что это полезно? – спросил Дим-Димыч. – Я не уверен. По-моему, ничто так не изменяет взгляд на жизнь, как тюремная решетка.
– Язык у вас отлично подвешен, – уже раздражаясь, проговорил Безродный.
– Но ваши экскурсы в прошлое и ссылки на Бальзака и Екатерину явно не к месту.
– А ваши на Ромен Роллана – тем более, – отпарировал Дим-Димыч.
– Короче! – потребовал Геннадий. – Что вы хотите сказать?
Дим-Димыч развернул папку и сказал:
– Дело прекратить и передать не в отдел Курникова, а в архив.
Селиваненко вынес постановление, я подписал, вам остается поставить свою подпись и доложить начальнику управления.
– Все! Разговор исчерпан, – подвел итог Безродный. – Подписывать я не стану. И докладывать тоже. Берите дело, товарищ Трапезников. Я уверен, что вы сделаете из него конфетку. Чеботаревский – враг. Потенциальный враг, Я в этом убежден.
Разговор был окончен. Уступая дорогу Дим-Димычу, я покинул кабинет Безродного.
Когда мы вышли, Дим-Димыч сделал перед закрытой дверью не совсем почтительный жест и, обняв меня, сказал:
– Поверь мне, он кончит плохо. Он вызывает во мне холодное бешенство, – и сейчас же, что было ему свойственно, заговорил как ни в чем не бывало о другом: – А как с Новым годом?
– Собираемся у Курникова. Уже решено. Ты, конечно, придешь с Варенькой?
– Несомненно. О, Андрюха! Ты еще не знаешь, что это за женщина! Восьмое чудо света. А Геннадий – дрянь. Если у него раньше и были какие-то, порывы к чему-то хорошему, то теперь они зачахли на корню. Погибли. Навсегда. Это я понял с неотвратимой ясностью. Пока, Андрюха!..
– Иди и не наступай на ноги начальству, – пошутил я.
Выбравшись незамеченным из пограничной зоны, Кирюха проследовал в Тирасполь, явился в ОГПУ и рассказал о нарушении границы. Подростка-цыгана не арестовали, не судили, отпустили к матери и лишь запретили выезжать в места жительства. Пять лет спустя семья перебралась в нашу область. Кирюха не кочевал с таборами ни одного дня. Получив в наследство от отца неистребимую любовь к лошадям, он со всей цыганской страстью отдался профессии конюха. Работал в колхозе под Тирасполем, числился в ударниках, красовался на Доске почета, окончил школу для взрослых. Когда же сестра его вышла замуж за тракториста и поехала с мужем в совхоз, мать и Кирюха отправились за ними.
Прошло около двух лет. Кирюха стал комсомольцем. В ноябре этого года его, как выразился Безродный, «загребли».
Сверхбдительный начальник районного отделения ОГПУ сумел доказать такому же, видно, как и он, прокурору, что Кирюха Чеботаревский – пришелец с чужой стороны и, следовательно, шпион.
Душа Кирюхи протестовала… Он плакал, бил себя в грудь, рвал волосы, клялся, молил, ругался, но ничто не помогало. Его отправили для решения судьбы в область.
Вот это-то дело и поступало теперь ко мне по указанию начальника управления.
Безродный был у себя. Получив разрешение, я вошел в кабинет.
– Садитесь, товарищ Трапезников, – пригласил он в этим «садитесь» как бы напомнил, какая дистанция разделяет нас. – Чем могу служить?
Я объяснил.
– Да-да… – кивнул Геннадий. – Дело чистое, и очень жаль, что мы не успели довести его до конца, Почему ваш Курников берет его с неохотой – не знаю.
Я пожал плечами. То обстоятельство, что Курников берет дело с неохотой, было для меня новостью.
Геннадий между тем снял трубку.
– Брагина мне!.. Товарищ Брагин? Это Безродный… Зайдите с делом Чеботаревского. Что? Хорошо, зайдите вдвоем.
Я понял, что Дим-Димыч счел нужным явиться вместе с работником, за которым числилось дело.
Через минуту вошли Дим-Димыч и помощник оперуполномоченного Селиваненко, молодой паренек, проработавший в нашей системе не более года.
Его мобилизовали со школьной скамьи, из какого-то техникума. Это был розовощекий, еще не утративший гражданского облика, молодой, безусый паренек. Мне он был известен больше как активный участник клубной самодеятельности, нежели как оперработник.
– Вы вели дело? – спросил его Безродный.
– Так точно.
– Доложите его суть.
Селиваненко доложил. Выходило, что дело не стоит выеденного яйца. Я рассчитывал, что Геннадий, по новой привычке, устроит Селиваненко разнос, но этого не случилось. Возможно, помешал я. В нашей тройке я всегда занимал среднее положение, и со мной считались и Геннадий, и Дим-Димыч.
– Молодость, сударь мой, – проговорил Геннадий нравоучительно и в то же время с сожалением, – большой недостаток.
– Главным образом для тех, у кого она позади, – не сдержался Дим-Димыч.
Селиваненко молчал. Геннадий прицелился в Дим-Димыча своими серыми прищуренными глазами и пренебрежительно скривил рот.
Я с любопытством ожидал, что ответит Геннадий, но он промолчал.
Промолчал, но не пропустил мимо слова Дим-Димыча, нет! Они засели глубоко.
На его рыхлом, тепличного цвета лице обозначилась какая-то злая, неумная жестокость.
Почему же я раньше, в течение десяти прошедших лет, не замечал ничего подобного? Неужели Дим-Димыч прав, что Геннадия как человека удалось узнать лишь теперь, когда он стал так нежданно-негаданно начальником одного из отделов управления?
Геннадий продолжал молчать. Прошла секунда, две, пять, десять, пятнадцать. Молчание становилось просто невежливым. Он, как это бывало с ним часто, не находил ответа на реплики Дим-Димыча. В словесных поединках с ним Геннадий всегда оказывался побежденным.
Пауза затянулась. Геннадий сидел, я тоже, а Дим-Димыч и Селиваненко стояли. Первый – непринужденно, хотя и вполне прилично, а второй – навытяжку.
Наконец Безродный сам нарушил молчание. Откинувшись на спинку кресла и, очевидно, решив, что лучше всего никак не реагировать на остроту, он улыбнулся по-старому, вздохнул и сказал:
– Да… Вот она, молодость… Молодо-зелено… А ведь надо учиться, дорогой мой друг. – Он обращался к Селиваненко. – Чтобы стать настоящим чекистом и разбираться без ошибок в человеческой душе, надо много учиться.
Понимаете?
– Так точно! – заученно ответил Селиваненко.
– И вам все карты в руки, – продолжал Геннадий. – Для вас все условия.
Было бы только желание. А вот старым чекистам, да вот хотя бы мне, ни условий, ни времени не было для ученья. А работали. Да как работали! Какие дела вершили! А какие чекисты были раньше, орлы!
– Раньше, видимо, не было и таких, как теперь, начальников, – пустил стрелу Дим-Димыч.
Я закусил губу.
– Это каких же? – переспросил Геннадий. – Никуда не годных, что ли?
– Этого я не сказал, – ответил Дим-Димыч. – Я сказал: таких, как теперь.
– Пожалуй, да. Таких не было. Мой первый начальник, к вашему сведению, товарищ Селиваненко, мог ставить на документах только свою подпись, а его резолюции мы писали под диктовку. Но мы учились у него работать, а он учился у нас.
– Последнее невредно и теперь, товарищ старший лейтенант, – заметил Дим-Димыч.
Геннадий неопределенно кивнул и продолжал, обращаясь к Селиваненко:
– Вы не раскусили Чеботаревского. Это не дела, а находка! Клад! И этот клад, благодаря вашей недальнозоркости, мы отдаем в другой отдел. Вас ожидала слава, хорошая слава, а вы предпочли конфуз.
– Слава, товарищ старший лейтенант, – вновь заговорил Дим-Димыч, – товар невыгодный: стоит дорого, сохраняется плохо.
– Не особенно умно, товарищ Брагин, – огрызнулся Геннадий. – Скорее, даже глупо.
– Возможно, спорить не стану, – невозмутимо произнес Дим-Димыч? – Это не мои слова. Они принадлежат Бальзаку, которого, как мне помнится, никто еще не причислял к глупцам.
Безродный потискал рукой свой подбородок и, нахмурившись, сказал:
– Идите, товарищ Селиваненко! Дело оставьте – и идите!
Селиваненко повернулся через левое плечо и вышел.
Геннадий встал из-за стола, прошел до закрытой двери, нажал на нее ладонью, хотя нужды в этом никакой не было, и, обернувшись к Дим-Димычу, обратился неожиданно на «ты»:
– Я никогда не говорил тебе, Брагин, хотя давно собирался сказать, что думать надо головой.
– А ты разве пытался думать другим местом? – съязвил Дим-Димыч.
– А голова у тебя не всегда хорошо варит. И я ею не особенно доволен.
На данном отрезке времени особенно.
Дим-Димыч метнул в меня насмешливый взгляд и ответил:
– Не стану уверять, что моя голова украшает меня, но я ею доволен.
Понимаешь – доволен. Я привык к ней.
– Товарищи! Я пришел к вам не затем, чтобы слушать вашу перебранку, – запротестовал я, – у меня дел уйма.
– Тоже верно, – снисходительно согласился Геннадий. – Дело, я считаю, еще не провалено. Оно не дотянуто. Виновный еще заговорит…
– Виновный или обвиняемый? Это еще не одно и то же, – попытался уточнить я.
– И будет ошибкой, если мы его освободим, – закончил Безродный.
– Никакой ошибки не будет, Геннадий… – горячо возразил Дим-Димыч и добавил, явно против своего желания: – Васильевич… Чеботаревский чист, как агнец. Он вполне наш, советский человек. Ему было пятнадцать лет…
– Ого! – воскликнул Безродный и поднял палец. – Пятнадцать лет!
Хорошенькое дело! Если он смог переплыть Днестр, почему он не смог дать подписку? Почему он не мог явиться по заданию? Что вы хотите из меня сделать? Я вас спрашиваю, товарищ Брагин. Хотите сделать из меня великого гуманиста? Ромен Роллана? Я для этого не гожусь. Могу вас заверить, что осудят его…
– Никто его не осудит, и, освободив его, мы никакой ошибки не сделаем.
Надо не передавать, а прекратить дело. Даже Екатерина Вторая, которую история тоже не считает гуманисткой, сказала как-то золотые слова: лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить.
– Речь идет не о казни. Не говорите глупости! Пусть ваш Чеботаревский посидит за решеткой. Это полезно, – проговорил Геннадий.
– Сомневаюсь, – заметил я.
– Откуда вам известно, что это полезно? – спросил Дим-Димыч. – Я не уверен. По-моему, ничто так не изменяет взгляд на жизнь, как тюремная решетка.
– Язык у вас отлично подвешен, – уже раздражаясь, проговорил Безродный.
– Но ваши экскурсы в прошлое и ссылки на Бальзака и Екатерину явно не к месту.
– А ваши на Ромен Роллана – тем более, – отпарировал Дим-Димыч.
– Короче! – потребовал Геннадий. – Что вы хотите сказать?
Дим-Димыч развернул папку и сказал:
– Дело прекратить и передать не в отдел Курникова, а в архив.
Селиваненко вынес постановление, я подписал, вам остается поставить свою подпись и доложить начальнику управления.
– Все! Разговор исчерпан, – подвел итог Безродный. – Подписывать я не стану. И докладывать тоже. Берите дело, товарищ Трапезников. Я уверен, что вы сделаете из него конфетку. Чеботаревский – враг. Потенциальный враг, Я в этом убежден.
Разговор был окончен. Уступая дорогу Дим-Димычу, я покинул кабинет Безродного.
Когда мы вышли, Дим-Димыч сделал перед закрытой дверью не совсем почтительный жест и, обняв меня, сказал:
– Поверь мне, он кончит плохо. Он вызывает во мне холодное бешенство, – и сейчас же, что было ему свойственно, заговорил как ни в чем не бывало о другом: – А как с Новым годом?
– Собираемся у Курникова. Уже решено. Ты, конечно, придешь с Варенькой?
– Несомненно. О, Андрюха! Ты еще не знаешь, что это за женщина! Восьмое чудо света. А Геннадий – дрянь. Если у него раньше и были какие-то, порывы к чему-то хорошему, то теперь они зачахли на корню. Погибли. Навсегда. Это я понял с неотвратимой ясностью. Пока, Андрюха!..
– Иди и не наступай на ноги начальству, – пошутил я.
30 декабря 1938 г
(пятница)
Канун Нового года.
Я только что пришел домой, пообедал, решил заснуть перед вечерними занятиями, но из этого ничего не получилось.
Лежать с открытыми глазами не хотелось, я встал, сел за стол и начал писать.
В окно смотрят ранние зимние сумерки. На улице уже зажгли фонари.
Хорошо бы прогуляться по морозцу, но хочется писать. Да и другого времени, кроме обеденного перерыва и глубокой ночи, у меня нет. Буду писать.
Первая половина сегодняшнего дня принесла мне большое моральное удовлетворение. Получив вчера «дело» rib обвинению Кирилла Чеботаревского, я внимательно ознакомился с ним, а сегодня утром доложил начальнику отдела Курникову. Мой доклад был, очевидно, настолько ясен, что Курников отступил от своего правила: не стал сам просматривать дело, а взял ручку и на постановлении – там, где было отведено место для подписи Безродного, – поставил свою фамилию.
Через полчаса, не более, он вернул мне дело с визой начальника управления.
Отложив текущую работу в сторону, я зарегистрировал постановление, заверил копии, направил их куда следует, позвонил коменданту и попросил доставить ко мне арестованного.
Чеботаревский был не парень, а паренек – маленького роста, узкий в плечах, худощавый, – и я бы ни за что на свете не дал ему двадцати двух лет, которые значились в анкете. Самое большее – восемнадцать-девятнадцать. Вид у него был настороженный, запуганный, как у загнанного зверька. Он остановился посреди комнаты, вытянул руки по швам и выжидательно посмотрел на меня. Я понимал его состояние: до сих пор его вызывали и допрашивали Селиваненко, Брагин, к которым он уже привык, а тут вдруг привели к совершенно новому человеку. В чем дело? Почему? Что его ожидает?
Я предложил Чеботаревскому сесть у самого стола и подал постановление о прекращении уголовного преследования и освобождении из-под стражи.
Он сдержанно вздохнул, не предвидя, конечно, что таит в себе лист бумаги, и стал внимательно читать.
Потом уронил руки на стол, ткнулся в них головой и разрыдался, содрогаясь всем телом.
В горле у меня защекотало.
– Ну вот!.. Зачем же плакать? Все хорошо…
Кирюха поднял голову. В глазах его была радость, которую он не мог сдержать, растерянность и слезы. Слезы – крупные, как у обиженного ребенка, – катились по смуглым щекам.
– Это правда? – не веря еще, спросил он.
– Правда, – ответил я.
– И я могу называть вас уже не гражданин, а товарищ начальник?
– Можешь.
– Спасибо, товарищ начальник. Значит, я свободен?
– Свободен.
А слезы по-прежнему сыпались из его огромных черных глаз и падали на постановление, лежавшее перед ним.
– Ты же размочишь мне официальный документ, – пошутил я. – Придется перепечатывать заново.
Кирюха улыбнулся:
– Простите, товарищ начальник. Это я с радости.
– Подпиши постановление.
Чеботаревский размашисто вывел свою длинную фамилию и, подавая мне лист бумаги, сказал не без гордости:
– Подпись у меня только на червонцах ставить. – Он уже оправился от свалившегося на него нежданно счастья.
– Хорошая подпись. Четкая, ясная, крупная. – одобрил я.
Затем я вручил Чеботаревскому паспорт и другие документы, изъятые у него при аресте, и позвал конвоира.
– Дело на товарища Чеботаревского прекращено, и из-под стражи он освобождается. Проводите его к коменданту. Тот в курсе дела.
Я подал руку Кириллу и пожелал счастливо встретить Новый год.
Он долго тискал мою руку своими двумя, а потом, вдруг вспомнив что-то, спросил:
– Можно, товарищ начальник, еще раз поглядеть на бумагу?
Я улыбнулся и подал постановление.
Конвоир покрутил головой и тоже улыбнулся. Глаза его как бы говорили:
«Не верит. Хочет еще раз убедиться».
Я тоже так подумал. Но и конвоир, и я ошиблись. Чеботаревский быстро пробежал глазами текст, нашел, видно, нужное ему место и вернул мне постановление.
– Вы, значит, товарищ начальник, и есть Безродный?
«Этого только не хватало», – подумал я и ответил отрицательно.
– А можно узнать, как ваша фамилия?
Я назвал.
– Ага. – закивал Чеботаревский. – Значит, Трапезников, Селиваненко и Брагин. Ну что ж… Вас троих я по гроб жизни не забуду. За правду. А если будут у меня дети и внуки, то и они не забудут.
Сказал он это не театрально, не торжественно, а очень даже просто, почти застенчиво, опустив глаза.
Когда Чеботаревский ушел, я позвонил Дим-Димычу и рассказал обо всем.
– Значит, он принял тебя за Безродного?
– Ну да… На постановлении же была его подпись.
– Сейчас я к тебе поднимусь, – сказал Дим-Димыч и положил трубку.
«Знал бы бедняга Кирюха, – подумал я, – что о нем говорил Безродный, так тоже не забыл бы его по гроб жизни».
Дим-Димыч влетел в кабинет:
– Знаешь что? У меня мысль. Позвони Безродному в скажи так: многоуважаемый Геннадий Васильевич, мой начальник Курников придерживается вашего мнения, а я считаю своей ошибкой, что усомнился в виновности Чеботаревского… Нет, к черту! Не пойдет! Скажи лучше так: Чеботаревский только что признался, что переброшен румынской разведкой с бактериями летучего сана, который он готовился распространять с будущего года. Так лучше. Геннадий взовьется к потолку, как змий.
– Нет, друже, не провоцируй меня. Я не мастер на розыгрыши и покупки.
Да и зачем портить человеку кровь?
– Был бы еще человек стоящий, – разочарованно протянул Дим-Димыч и махнул рукой.
– Я скажу по-своему.
– Как по своему? – заинтересовался Дим-Димыч.
Я снял трубку телефона, попросил соединить меня с Безродным и коротко сказал, что Чеботаревский освобожден.
– Головотяпство! – крикнул Геннадий. – Кого выпустили? Чистейшей воды шпион…
– Насчет головотяпства, – ответил я, – можете пожаловаться начальнику управления, который утвердил постановление.
Безродный произнес что-то нечленораздельное и хлопнул трубкой.
– Тоже неплохо, – заметил Дим-Димыч.
Так закончилось дело по обвинению Кирилла Чеботаревского…
А сейчас я подумал вот о чем: пишу о других – кого осуждаю, кого хвалю, а кто таков я? В самом деле: кто же я? Придется, видимо, сказать несколько слов о себе.
Поговорка гласит: ответь, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
Мой лучший друг – Дим-Димыч. Но с чего же начинать рассказ о себе?
Все-таки попробую.
Меня зовут Андреем Михайловичем Трапезниковым. В детстве у меня не было особых радостей. Жизнь смотрела на меня исподлобья. Я могу составить длиннющий список обид на жизнь хотя бы за то, что она была мачехой моему отцу: он до революции отбыл шесть лет каторги за принадлежность к РСДРП; получил туберкулез и угас совсем молодым; за то, что она круто обходилась с матерью, которая всю жизнь проработала медсестрой, заразилась от больных брюшным тифом и умерла; за то, что она досрочно отозвала с этого света моего брата и сестру; за то, что она заставила меня с семи лет задуматься над тем, что такое хлеб насущный и как он добывается; за то, наконец, что она не наделила меня особыми талантами, а сделала обычным средним человеком. Да и мало ли еще за что! Но я не буду составлять список обид. Я не кляузник. Я не злопамятен. Я помню лишь те обиды, которые надо помнить, и забываю те, которые надо забыть.
Чекист я, конечно, не выдающийся, но я способен работать без устали, точно хорошо отрегулированный я смазанный мотор, но выше занимаемой должности, в которой сижу уже четыре года, никак подняться не могу, хотя и стараюсь.
У меня как будто нет особых пороков, дурных привычек. Я не пьяница и не обжора. Я не люблю карты и презираю азартные игры, кроме бильярда. В детстве я любил лото и считал его умнейшей игрой в мире. Со временем пересмотрел свой взгляд на лото и решил, что немного переоценил его значение. Я не бросаю на пол окурков. Умею пользоваться носовым платком. Не грызу ногтей.
Кашляю в кулак. Женщин пропускаю всегда вперед. Кроме жены… Жена не в счет, она свой человек. Люблю ребятишек, животных, птиц, особенно лошадей и голубей. Я однолюб. Так по крайней мере утверждает Дим-Димыч. Возможно. До тридцать четвертого года я жил холостяком. Потом я сказал твердо: «Надо жениться» – и сразу почувствовал себя значительно лучше. Я женился на Лидии, которую знал до женитьбы три года. Я люблю ее и не изменю ей никогда. И не изменял.
Если я скажу, что я храбрец, это будет неправдой. Природа наградила меня храбростью лишь в той необходимой дозе, без которой мужчине, да еще чекисту, просто никак нельзя обойтись. В храбрецах я не числюсь, но и в трусах не хожу. Трусам в наших органах делать нечего. Короче говоря, я не смелее других.
А вот если я скажу, что человек я обстрелянный, то тут я не погрешу против истины. В меня стреляли не один раз. Стреляли издали, стреляли в упор. Не скажу, что это очень приятно. Больше, правда, промахивались, но дважды пришлось в аккурат. Одна вражья пуля, извлеченная хирургом из-под моего ребра, и сейчас хранится у меня в столе, а другая прошла насквозь бедро.
Я тоже стрелял, когда этого требовало дело.
Мне думается, что охарактеризовать себя полнее и глубже можно, когда посмотришь со стороны или сравнишь с кем-либо другим. Предпочитаю последнее.
Сопоставлю себя с Дим-Димычем.
Взглядами мы не расходимся, а характерами – да, расходимся. У меня не всегда хватает мужества сказать то, что думаю, в чем уверен, а Дим-Димыч – дело другое. Он может.
Он умеет выступать с горячими речами, с докладами, лекциями. Я – нет, Дим-Димыч успокаивает меня и говорит, что это еще не беда, а полбеды. Беда, когда нет мыслей, а у меня они, по его мнению, есть.
Дим-Димыч относится к числу людей, которых слушают внимательно даже тогда, когда они говорят сущие пустяки. Он умеет говорить веско, убедительно. Он подкрепляет слова удачными жестами. А меня в лучшем случае перебивают, в худшем – не слушают. Это очень обидно.
У меня не такой подвижный ум, как у Дим-Димыча. Он может острить, и довольно метко, а главное – вовремя. У меня ничего не получается. Умное, нужное слово, острая фраза приходят с опозданием, когда в них уже нет нужды.
Я могу более или менее терпеливо выдерживать несправедливые наскоки и выходки какого-нибудь ретивого начальника, а Дим-Димыч не таков. Он не даст спуску самому наркому. Мне Дим-Димыч говорит: «Ты, Андрюха, терпелив, как бог», – и я не знаю, хорошо это или плохо.
Дим-Димыч равнодушен к деньгам. Он мирится как с их наличием, так и с их отсутствием, а мне очень приятно, когда на моей сберкнижке значится небольшая сумма, которую я именую «подкожным фондом».
Я люблю уют и красивые вещи. Я не утопаю в роскоши, но у меня есть хороший ковер, венская качалка, японские безделушки из кости. Бронзу я тоже люблю. Мне приятно сидеть в старинной качалке, в теплом халате, с ароматной папиросой в руке, а в комнате мягкий полумрак, из радиоприемника льются какие-то приятные мелодии. Дим-Димыч против роскошеств. Он ведет спартанский образ жизни. Мне он говорит: «Внутри тебя, Андрейка, сидит страшный сибарит.
Ты этого даже не чувствуешь». Ну и пусть себе сидит. Это же не микроб?
Я не всегда бываю внимателен к жене, сыну, теще. Жена и Дим-Димыч упрекают меня за это. Я отвечаю, как философ: «Невнимание часто является формой вежливости».
Вот все, что я могу сказать о себе. Каждый человек стремится оставить по себе какой-то след на земле, стремлюсь и я. Завтра встреча Нового года. В исключение от правила нам разрешают закончить рабочий день в одиннадцать часов ночи. Вполне достаточно, чтобы добежать до дому и переодеться.
Я только что пришел домой, пообедал, решил заснуть перед вечерними занятиями, но из этого ничего не получилось.
Лежать с открытыми глазами не хотелось, я встал, сел за стол и начал писать.
В окно смотрят ранние зимние сумерки. На улице уже зажгли фонари.
Хорошо бы прогуляться по морозцу, но хочется писать. Да и другого времени, кроме обеденного перерыва и глубокой ночи, у меня нет. Буду писать.
Первая половина сегодняшнего дня принесла мне большое моральное удовлетворение. Получив вчера «дело» rib обвинению Кирилла Чеботаревского, я внимательно ознакомился с ним, а сегодня утром доложил начальнику отдела Курникову. Мой доклад был, очевидно, настолько ясен, что Курников отступил от своего правила: не стал сам просматривать дело, а взял ручку и на постановлении – там, где было отведено место для подписи Безродного, – поставил свою фамилию.
Через полчаса, не более, он вернул мне дело с визой начальника управления.
Отложив текущую работу в сторону, я зарегистрировал постановление, заверил копии, направил их куда следует, позвонил коменданту и попросил доставить ко мне арестованного.
Чеботаревский был не парень, а паренек – маленького роста, узкий в плечах, худощавый, – и я бы ни за что на свете не дал ему двадцати двух лет, которые значились в анкете. Самое большее – восемнадцать-девятнадцать. Вид у него был настороженный, запуганный, как у загнанного зверька. Он остановился посреди комнаты, вытянул руки по швам и выжидательно посмотрел на меня. Я понимал его состояние: до сих пор его вызывали и допрашивали Селиваненко, Брагин, к которым он уже привык, а тут вдруг привели к совершенно новому человеку. В чем дело? Почему? Что его ожидает?
Я предложил Чеботаревскому сесть у самого стола и подал постановление о прекращении уголовного преследования и освобождении из-под стражи.
Он сдержанно вздохнул, не предвидя, конечно, что таит в себе лист бумаги, и стал внимательно читать.
Потом уронил руки на стол, ткнулся в них головой и разрыдался, содрогаясь всем телом.
В горле у меня защекотало.
– Ну вот!.. Зачем же плакать? Все хорошо…
Кирюха поднял голову. В глазах его была радость, которую он не мог сдержать, растерянность и слезы. Слезы – крупные, как у обиженного ребенка, – катились по смуглым щекам.
– Это правда? – не веря еще, спросил он.
– Правда, – ответил я.
– И я могу называть вас уже не гражданин, а товарищ начальник?
– Можешь.
– Спасибо, товарищ начальник. Значит, я свободен?
– Свободен.
А слезы по-прежнему сыпались из его огромных черных глаз и падали на постановление, лежавшее перед ним.
– Ты же размочишь мне официальный документ, – пошутил я. – Придется перепечатывать заново.
Кирюха улыбнулся:
– Простите, товарищ начальник. Это я с радости.
– Подпиши постановление.
Чеботаревский размашисто вывел свою длинную фамилию и, подавая мне лист бумаги, сказал не без гордости:
– Подпись у меня только на червонцах ставить. – Он уже оправился от свалившегося на него нежданно счастья.
– Хорошая подпись. Четкая, ясная, крупная. – одобрил я.
Затем я вручил Чеботаревскому паспорт и другие документы, изъятые у него при аресте, и позвал конвоира.
– Дело на товарища Чеботаревского прекращено, и из-под стражи он освобождается. Проводите его к коменданту. Тот в курсе дела.
Я подал руку Кириллу и пожелал счастливо встретить Новый год.
Он долго тискал мою руку своими двумя, а потом, вдруг вспомнив что-то, спросил:
– Можно, товарищ начальник, еще раз поглядеть на бумагу?
Я улыбнулся и подал постановление.
Конвоир покрутил головой и тоже улыбнулся. Глаза его как бы говорили:
«Не верит. Хочет еще раз убедиться».
Я тоже так подумал. Но и конвоир, и я ошиблись. Чеботаревский быстро пробежал глазами текст, нашел, видно, нужное ему место и вернул мне постановление.
– Вы, значит, товарищ начальник, и есть Безродный?
«Этого только не хватало», – подумал я и ответил отрицательно.
– А можно узнать, как ваша фамилия?
Я назвал.
– Ага. – закивал Чеботаревский. – Значит, Трапезников, Селиваненко и Брагин. Ну что ж… Вас троих я по гроб жизни не забуду. За правду. А если будут у меня дети и внуки, то и они не забудут.
Сказал он это не театрально, не торжественно, а очень даже просто, почти застенчиво, опустив глаза.
Когда Чеботаревский ушел, я позвонил Дим-Димычу и рассказал обо всем.
– Значит, он принял тебя за Безродного?
– Ну да… На постановлении же была его подпись.
– Сейчас я к тебе поднимусь, – сказал Дим-Димыч и положил трубку.
«Знал бы бедняга Кирюха, – подумал я, – что о нем говорил Безродный, так тоже не забыл бы его по гроб жизни».
Дим-Димыч влетел в кабинет:
– Знаешь что? У меня мысль. Позвони Безродному в скажи так: многоуважаемый Геннадий Васильевич, мой начальник Курников придерживается вашего мнения, а я считаю своей ошибкой, что усомнился в виновности Чеботаревского… Нет, к черту! Не пойдет! Скажи лучше так: Чеботаревский только что признался, что переброшен румынской разведкой с бактериями летучего сана, который он готовился распространять с будущего года. Так лучше. Геннадий взовьется к потолку, как змий.
– Нет, друже, не провоцируй меня. Я не мастер на розыгрыши и покупки.
Да и зачем портить человеку кровь?
– Был бы еще человек стоящий, – разочарованно протянул Дим-Димыч и махнул рукой.
– Я скажу по-своему.
– Как по своему? – заинтересовался Дим-Димыч.
Я снял трубку телефона, попросил соединить меня с Безродным и коротко сказал, что Чеботаревский освобожден.
– Головотяпство! – крикнул Геннадий. – Кого выпустили? Чистейшей воды шпион…
– Насчет головотяпства, – ответил я, – можете пожаловаться начальнику управления, который утвердил постановление.
Безродный произнес что-то нечленораздельное и хлопнул трубкой.
– Тоже неплохо, – заметил Дим-Димыч.
Так закончилось дело по обвинению Кирилла Чеботаревского…
А сейчас я подумал вот о чем: пишу о других – кого осуждаю, кого хвалю, а кто таков я? В самом деле: кто же я? Придется, видимо, сказать несколько слов о себе.
Поговорка гласит: ответь, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
Мой лучший друг – Дим-Димыч. Но с чего же начинать рассказ о себе?
Все-таки попробую.
Меня зовут Андреем Михайловичем Трапезниковым. В детстве у меня не было особых радостей. Жизнь смотрела на меня исподлобья. Я могу составить длиннющий список обид на жизнь хотя бы за то, что она была мачехой моему отцу: он до революции отбыл шесть лет каторги за принадлежность к РСДРП; получил туберкулез и угас совсем молодым; за то, что она круто обходилась с матерью, которая всю жизнь проработала медсестрой, заразилась от больных брюшным тифом и умерла; за то, что она досрочно отозвала с этого света моего брата и сестру; за то, что она заставила меня с семи лет задуматься над тем, что такое хлеб насущный и как он добывается; за то, наконец, что она не наделила меня особыми талантами, а сделала обычным средним человеком. Да и мало ли еще за что! Но я не буду составлять список обид. Я не кляузник. Я не злопамятен. Я помню лишь те обиды, которые надо помнить, и забываю те, которые надо забыть.
Чекист я, конечно, не выдающийся, но я способен работать без устали, точно хорошо отрегулированный я смазанный мотор, но выше занимаемой должности, в которой сижу уже четыре года, никак подняться не могу, хотя и стараюсь.
У меня как будто нет особых пороков, дурных привычек. Я не пьяница и не обжора. Я не люблю карты и презираю азартные игры, кроме бильярда. В детстве я любил лото и считал его умнейшей игрой в мире. Со временем пересмотрел свой взгляд на лото и решил, что немного переоценил его значение. Я не бросаю на пол окурков. Умею пользоваться носовым платком. Не грызу ногтей.
Кашляю в кулак. Женщин пропускаю всегда вперед. Кроме жены… Жена не в счет, она свой человек. Люблю ребятишек, животных, птиц, особенно лошадей и голубей. Я однолюб. Так по крайней мере утверждает Дим-Димыч. Возможно. До тридцать четвертого года я жил холостяком. Потом я сказал твердо: «Надо жениться» – и сразу почувствовал себя значительно лучше. Я женился на Лидии, которую знал до женитьбы три года. Я люблю ее и не изменю ей никогда. И не изменял.
Если я скажу, что я храбрец, это будет неправдой. Природа наградила меня храбростью лишь в той необходимой дозе, без которой мужчине, да еще чекисту, просто никак нельзя обойтись. В храбрецах я не числюсь, но и в трусах не хожу. Трусам в наших органах делать нечего. Короче говоря, я не смелее других.
А вот если я скажу, что человек я обстрелянный, то тут я не погрешу против истины. В меня стреляли не один раз. Стреляли издали, стреляли в упор. Не скажу, что это очень приятно. Больше, правда, промахивались, но дважды пришлось в аккурат. Одна вражья пуля, извлеченная хирургом из-под моего ребра, и сейчас хранится у меня в столе, а другая прошла насквозь бедро.
Я тоже стрелял, когда этого требовало дело.
Мне думается, что охарактеризовать себя полнее и глубже можно, когда посмотришь со стороны или сравнишь с кем-либо другим. Предпочитаю последнее.
Сопоставлю себя с Дим-Димычем.
Взглядами мы не расходимся, а характерами – да, расходимся. У меня не всегда хватает мужества сказать то, что думаю, в чем уверен, а Дим-Димыч – дело другое. Он может.
Он умеет выступать с горячими речами, с докладами, лекциями. Я – нет, Дим-Димыч успокаивает меня и говорит, что это еще не беда, а полбеды. Беда, когда нет мыслей, а у меня они, по его мнению, есть.
Дим-Димыч относится к числу людей, которых слушают внимательно даже тогда, когда они говорят сущие пустяки. Он умеет говорить веско, убедительно. Он подкрепляет слова удачными жестами. А меня в лучшем случае перебивают, в худшем – не слушают. Это очень обидно.
У меня не такой подвижный ум, как у Дим-Димыча. Он может острить, и довольно метко, а главное – вовремя. У меня ничего не получается. Умное, нужное слово, острая фраза приходят с опозданием, когда в них уже нет нужды.
Я могу более или менее терпеливо выдерживать несправедливые наскоки и выходки какого-нибудь ретивого начальника, а Дим-Димыч не таков. Он не даст спуску самому наркому. Мне Дим-Димыч говорит: «Ты, Андрюха, терпелив, как бог», – и я не знаю, хорошо это или плохо.
Дим-Димыч равнодушен к деньгам. Он мирится как с их наличием, так и с их отсутствием, а мне очень приятно, когда на моей сберкнижке значится небольшая сумма, которую я именую «подкожным фондом».
Я люблю уют и красивые вещи. Я не утопаю в роскоши, но у меня есть хороший ковер, венская качалка, японские безделушки из кости. Бронзу я тоже люблю. Мне приятно сидеть в старинной качалке, в теплом халате, с ароматной папиросой в руке, а в комнате мягкий полумрак, из радиоприемника льются какие-то приятные мелодии. Дим-Димыч против роскошеств. Он ведет спартанский образ жизни. Мне он говорит: «Внутри тебя, Андрейка, сидит страшный сибарит.
Ты этого даже не чувствуешь». Ну и пусть себе сидит. Это же не микроб?
Я не всегда бываю внимателен к жене, сыну, теще. Жена и Дим-Димыч упрекают меня за это. Я отвечаю, как философ: «Невнимание часто является формой вежливости».
Вот все, что я могу сказать о себе. Каждый человек стремится оставить по себе какой-то след на земле, стремлюсь и я. Завтра встреча Нового года. В исключение от правила нам разрешают закончить рабочий день в одиннадцать часов ночи. Вполне достаточно, чтобы добежать до дому и переодеться.
3 января 1939 г
(вторник)
Прошло три дня Нового года. Только сегодня я смог сесть за дневник.
Какие события, заслуживающие моего внимания, произошли за эти несколько дней?
Я уже обмолвился как-то, что Новый год решили Встречать в доме моего начальника Курникова. Вечер провели мило, весело. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о встрече Нового года.
Первого января состоялся традиционный новогодний вечер в клубе.
Торжественной части не было. Начали с выступлений нашей самодеятельности, потом артисты местной филармонии дали приличный концерт, а после него устроили танцы, продолжавшиеся до трех часов ночи.
Когда шел концерт, Оксана Безродная смотрела не на сцену, а на Дим-Димыча, который, конечно же, был со своим «восьмым чудом света» – Варенькой. А когда начались танцы, Оксана стала предпринимать все усилия, дабы привлечь внимание Дим-Димыча. Она преследовала его повсюду, обстреливала улыбками, взглядами, заходила с тыла, с фронта, с флангов.
Дим-Димыч стойко выдерживал атаки и все внимание уделял «восьмому чуду света».
Но вот в перерыве Варенька что-то шепнула Дим-Димычу и исчезла. Я поманил Дим-Димыча к себе, и мы стали в уголке, у входа на сцену. Это была очень удобная позиция. Отсюда открывался вид на весь зал. Мы втихомолку закурили, пуская дым за кулисы.
Моя жена вместе с Оксаной все время прохаживались в фойе, а тут вдруг я увидел Оксану одну, в противоположном конце зала. Постояв несколько секунд в раздумье, она решительно стала пробиваться к нам сквозь толпу танцующих.
Оркестр играл танго.
– Держись, Дим-Димыч, – пошутил я. – Оксана идет в наступление.
– Я все вижу, – заметил он.
На Оксане было тяжелое бархатное платье с короткими рукавами. Надо признаться, оно хорошо подчеркивало красивые линии ее тела и оттеняло нежную бледность ее лица.
– Ты перестал меня замечать, – обратилась она к моему другу. – Чем это объяснить?
– Я не хочу, чтобы твой мавр выпустил в меня обойму патронов, – улыбнувшись, ответил Дим-Димыч.
Оксана прищурила свои синие глаза, повела бровью и сказала:
– Ты не ахти какой храбрец.
– Храбрость здесь ни при чем. Я придерживаюсь здравого смысла.
– И что он тебе подсказывает?
– Опасаться ревнивых мужей, особенно тех, которые пишут на тебя аттестации…
– Отбросим на сегодня здравый смысл. Пойдем потанцуем. Тебе не стыдно, что приглашает дама?
– Очень, – ответил Дима. – Поэтому и не могу отказаться.
Оксана с загоревшимися глазами положила руку на плечо Дим-Димыча, и они не без усилий втиснулись в плотный строй танцующих.
Дим-Димыч танцевал, как никогда, напряженно, с каким-то упорством, будто исполнял тяжелую, но необходимую работу.
И вдруг сзади меня послышался возглас:
– Вот тебе и на! Отошла на минуту, а его уже украли.
Я оглянулся. Сзади стояло разрумянившееся «восьмое чудо света» – Варенька.
– Ты это откуда?
– С коммутатора через сцену. Тут ближе.
– Ревнуешь?
– Нет! – решительно ответила она и тряхнула головой.
– Смотри, – продолжал я в шутливом тоне, – Оксана – соперница опасная.
– А это не от нее зависит, а от Димы. А в него я верю.
К Вареньке подскочил этаким фертом Селиваненко, получивший на концерте наибольшее количество аплодисментов за художественное чтение, и пригласил ее на танго.
– Дуй, Варенька, – подбодрил я ее. – Димка в тебя тоже верит.
Какие события, заслуживающие моего внимания, произошли за эти несколько дней?
Я уже обмолвился как-то, что Новый год решили Встречать в доме моего начальника Курникова. Вечер провели мило, весело. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о встрече Нового года.
Первого января состоялся традиционный новогодний вечер в клубе.
Торжественной части не было. Начали с выступлений нашей самодеятельности, потом артисты местной филармонии дали приличный концерт, а после него устроили танцы, продолжавшиеся до трех часов ночи.
Когда шел концерт, Оксана Безродная смотрела не на сцену, а на Дим-Димыча, который, конечно же, был со своим «восьмым чудом света» – Варенькой. А когда начались танцы, Оксана стала предпринимать все усилия, дабы привлечь внимание Дим-Димыча. Она преследовала его повсюду, обстреливала улыбками, взглядами, заходила с тыла, с фронта, с флангов.
Дим-Димыч стойко выдерживал атаки и все внимание уделял «восьмому чуду света».
Но вот в перерыве Варенька что-то шепнула Дим-Димычу и исчезла. Я поманил Дим-Димыча к себе, и мы стали в уголке, у входа на сцену. Это была очень удобная позиция. Отсюда открывался вид на весь зал. Мы втихомолку закурили, пуская дым за кулисы.
Моя жена вместе с Оксаной все время прохаживались в фойе, а тут вдруг я увидел Оксану одну, в противоположном конце зала. Постояв несколько секунд в раздумье, она решительно стала пробиваться к нам сквозь толпу танцующих.
Оркестр играл танго.
– Держись, Дим-Димыч, – пошутил я. – Оксана идет в наступление.
– Я все вижу, – заметил он.
На Оксане было тяжелое бархатное платье с короткими рукавами. Надо признаться, оно хорошо подчеркивало красивые линии ее тела и оттеняло нежную бледность ее лица.
– Ты перестал меня замечать, – обратилась она к моему другу. – Чем это объяснить?
– Я не хочу, чтобы твой мавр выпустил в меня обойму патронов, – улыбнувшись, ответил Дим-Димыч.
Оксана прищурила свои синие глаза, повела бровью и сказала:
– Ты не ахти какой храбрец.
– Храбрость здесь ни при чем. Я придерживаюсь здравого смысла.
– И что он тебе подсказывает?
– Опасаться ревнивых мужей, особенно тех, которые пишут на тебя аттестации…
– Отбросим на сегодня здравый смысл. Пойдем потанцуем. Тебе не стыдно, что приглашает дама?
– Очень, – ответил Дима. – Поэтому и не могу отказаться.
Оксана с загоревшимися глазами положила руку на плечо Дим-Димыча, и они не без усилий втиснулись в плотный строй танцующих.
Дим-Димыч танцевал, как никогда, напряженно, с каким-то упорством, будто исполнял тяжелую, но необходимую работу.
И вдруг сзади меня послышался возглас:
– Вот тебе и на! Отошла на минуту, а его уже украли.
Я оглянулся. Сзади стояло разрумянившееся «восьмое чудо света» – Варенька.
– Ты это откуда?
– С коммутатора через сцену. Тут ближе.
– Ревнуешь?
– Нет! – решительно ответила она и тряхнула головой.
– Смотри, – продолжал я в шутливом тоне, – Оксана – соперница опасная.
– А это не от нее зависит, а от Димы. А в него я верю.
К Вареньке подскочил этаким фертом Селиваненко, получивший на концерте наибольшее количество аплодисментов за художественное чтение, и пригласил ее на танго.
– Дуй, Варенька, – подбодрил я ее. – Димка в тебя тоже верит.