Попадаться живыми нельзя.
   Мы выскочили в переулок. Еще квартал – и перекресток. А там – сосновый бор.
   Вот уже середина квартала. И вдруг впереди, на перекрестке, в небо взвилась красная ракета.
   Совсем худо. Мы бросились на ступеньки какого-то дома, на крыльцо, под навес и прижались к стене.
   – Нас здесь сцапают как цыплят, – задыхаясь, проговорил Костя.
   – Понимаю. Но бежать при таком свете…
   Ракета озарила все вокруг. Секунда, другая. Как медленно гаснут проклятые искры.
   – Видишь? – показал я двор напротив. – Туда. Скорее!
   Костя хотел что-то сказать, но вдруг дверь открылась, он покачнулся и едва не упал.
   Из темноты прозвучал, как приказ, голос:
   – Сюда! Быстро!
   Это было предложение, над которым не пришлось раздумывать. Пренебрегая элементарным благоразумием, мы послушались приказа, хотя отдан он был на немецком языке. Но не мужчиной. Возможно, этим и объясняется наша решимость.
   Впрочем, выбора не было. Вернее, был, но плохой. Перебегать улицу под пулями – не ахти какое удовольствие.
   Мы вскочили, и дверь захлопнулась. В темноте слышалось только наше шумное дыхание. Я нащупал рукой Костину руку и зажал в своей. Надо держаться вместе. Еще неизвестно, что ожидает нас. Быть может, западня. По тротуару кто-то пробежал. Потом еще и еще. До нас доносились крики, выстрелы, тревожные свистки.
   Но вот скрипнула дверь, и коридор, где мы стояли, залил неяркий свет.
   Но его было вполне достаточно, чтобы разглядеть того, кто стоял у дверей.
   Это была Гизела.
   – Ну проходите же, – услышал я ее глубокий голос. – Кажется, все в порядке.
   Мы прошли в светлую комнату. Надо было считать за огромное счастье, что мы двигались, дышали, были еще живы.
   – Это вы? – воскликнула вдруг Гизела, узнав меня. – Боже мой, какой вид!
   Да, вид у нас был аховый, что и говорить.
   Гизела смотрела на меня широко раскрытыми зелеными глазами. Вспомнив, что в правой руке у меня граната-лимонка, я быстро сунул ее в карман пальто.
   Тогда она перевела взгляд на Костю, который выглядел похлестче меня, и весело спросила:
   – Что вы тут делали?
   – Что делали? – переспросил я, выигрывая время.
   – Ну да… Вопрос, я полагаю, ясен.
   – Мы прибежали на пожар. Там горит что-то.
   – Где? – встревоженно спросила Гизела.
   – Недалеко, на Восточной.
   Гизела быстро закрыла дверь во вторую комнату, щелкнула выключателем и подняла оконную штору.
   Через окно отлично был виден пылающий дом. Огонь держал его мертвой хваткой. Все полыхало, и смотреть было жутковато. Дьявольское зрелище! Какую стихию выпустили на свободу наши руки!
   – Очень мило, – спокойно сказала Гизела, опустила штору и зажгла опять верхний свет. – Раздевайтесь. Я здесь живу, – она сделала рукой округлый жест.
   Мы продолжали стоять и нерешительно осматривались.
   Комната выходила двумя окнами на улицу. Обстановку составляли стол, диван с низкой спинкой, несколько стульев, тумбочка с радиоприемником «Филипс», что-то вроде буфета или посудного шкафа и широкая бамбуковая этажерка с книгами.
   – Да садитесь же! Мне просто неудобно.
   – Благодарю, – сказал я, и мы сели.
   – Значит, вы бежали на пожар? – уточняла она.
   – Да. А патруль без предупреждения начал палить.
   – Это очень неприятно. Я лично терпеть не могу, когда в меня стреляют.
   Вообще я предпочитаю не служить мишенью.
   Я не знал, как На это реагировать. В ее голосе чувствовалась тонкая ирония.
   – Нет, так нельзя, – решительно сказала она. – Сейчас же раздевайтесь!
   Смотрите, на кого вы похожи.
   Я встал. Костя – тоже.
   – Спасибо. Мы не будем вас беспокоить. Нам надо идти.
   Гизела сидела на диване, упираясь обеими руками в его край.
   – Нихт гуд. Вы думаете только о себе?
   – Не понял.
   – Вы уверены, что вас никто не увидит?
   Нет, такой уверенности у меня не было. Но мне трудно было отвечать. Я понимал, что сейчас выйти – значит накликать беду на свою голову. Но не могу же я сказать об этом.
   – Вот что, – вновь заговорила Гизела. – Скажите вашему другу, что я тоже ваш друг. И раздевайтесь.
   Я посмотрел на Костю. Он нисколько не волновался, только был чуточку бледнее обычного.
   – Раздевайся! – после секундного колебания сказал я. – Получилось очень удачно. Здесь нечего опасаться. Я знаю ее.
   Костя хотел, видимо, задать какой-то вопрос, но раздумал.
   Мы разделись, вышли в коридор, почистили обувь, повесили верхнюю одежду. Но голову сверлила мысль: "Вдруг ловушка?" Гизела принесла пачку сигарет, угостила нас, закурила сама.
   – Я вас напою кофе. Будете пить?
   Мы переглянулись.
   – Я тоже выпью, – поспешила добавить она.
   – Удобно ли? – нерешительно проговорил я.
   – Очень удобно. Я весь день сегодня варю кофе. Незадолго до вас у меня был господин Земельбауэр. Он мой сосед. Его дом напротив. Вот там, – она показала в угол. – А через дом от него живет господин Гильдмайстер. Тут целая колония.
   Я слушал, кивал и чувствовал, как горят мои уши. Мы угодили в осиное гнездо. Чем все это кончится?
   – Смотрите журналы. Я быстренько.
   Мы остались одни, Костя оглянулся на дверь, за которой скрылась хозяйка, и спросил шепотом:
   – Что это за цаца? Немка?
   Я кивнул и коротко рассказал о знакомстве.
   Костя почесал затылок.
   – А что она делает?
   – Понятия не имею.
   – Тонкая штучка.
   Я встал, прошел к этажерке. На верхней полке лежала стопка иллюстрированных журналов. Руки машинально стали перелистывать их.
   – Нам нельзя сейчас высовывать нос, – объяснил я создавшееся положение Косте.
   – Угу… А я думаю: почему у нее свет? Теперь ясно: начальник гестапо, комендант. Весь этот квартал надо сжечь.
   – Чш-ш, – предупредил я.
   – Да, – Костя понизил голос, – прелестная ночка выдалась. А не пошла ли она предупредить кого-либо?
   – Ну, а если? Что предлагаешь?
   – Да я так. Если уж драться, то лучше здесь.
   Я отобрал два журнала – себе и Косте, хотел отойти, но взгляд сам по себе непроизвольно остановился на телеграфном бланке, лежавшем на второй полке. Он был заполнен готическим шрифтом. Деталь сама по себе привлекала внимание. Я всмотрелся, и кровь ударила мне в голову. Телеграмма адресовалась Гизеле Андреас. Из Берлина ее отправили тринадцатого. Текст был краток: "Задерживаюсь. Вылечу семнадцатого. Обнимаю. Себастьян Андреас".
   Так вот кто она! Вот с кем мы имеем дело! Жена оберштурмбаннфюрера, о котором ведется переписка. Сегодня шестнадцатое. Он вылетит завтра.
   Я подошел к Косте и, взволнованный, поведал ему об открытии.
   – Сгорим мы, как шведы под Полтавой, – проговорил он спокойно. – Есть предложение – стукнуть ее и потихоньку сматывать удочки.
   Стукнуть. Потихоньку.
   – А если она действительно друг?
   – Вы, значит, еще не уверены?
   Послышались шаги. Мы поспешно занялись журналами. Вошла Гизела с подносом в руках. На нем стояли кофейник, чашки и блюдечко с кусочком масла.
   Она поставила все это на стол, вынула из шкафа пачку галет, сахар, разлила кофе.
   Отпивая маленькими глоточками горячий кофе, я сказал:
   – Очень рад знакомству с вами.
   – Да? – спросила она. – Охотно верю. Хотя здесь многие говорили мне то же самое.
   Она поинтересовалась моим образованием, профессией. Я удовлетворил ее любопытство.
   Мне почему-то вспомнилась недавняя беседа с Земельбауэром. Он сказал, что какое-то «но» мешает ему. А говорил он о Гизеле. Не является ли этим «но» оберштурмбаннфюрер? Вполне возможно.
   Потом хозяйка занялась Костей. Стала выяснять, здешний он или приезжий, служил ли в армии, сколько ему лет. Узнав, что Костя родился в Энске, она спросила, известен ли ему хозяин дома, в котором мы сейчас сидим.
   Костя сказал, что нет. Вообще он держал себя настороженно, отвечал лаконично.
   – А вы хотите знать, кто здесь жил?
   Она кивнула.
   – Пустяки. Я узнаю в управе.
   – Да нет, не стоит. Просто так, интересно. Я вам сейчас покажу кое-что.
   Пройдемте в ту комнату.
   Она встала, пошла, а вслед за нею поплелись и мы.
   Во второй комнате стояли полуторная кровать, платяной шкаф и тумбочка.
   Возле нее – коричневый кожаный чемодан.
   Гизела сдвинула с места тумбочку, подняла половицу, и мы увидели под ней цинковую коробку из-под винтовочных патронов. Она до краев была наполнена серебряными рублями и полтинниками царской чеканки.
   Гизела рассмеялась.
   – Быть может, они нужны хозяину?
   Я сказал, что едва ли кто-нибудь признает их своей собственностью.
   Мы просидели у нее до рассвета. Почистили и привели в порядок свою одежду. Когда уходили, Гизела энергично пожала нам руки и сказала:
   – Вы ни о чем не думайте. Хорошо, что все случилось сегодня.
   – Почему? – не удержался я.
   – Завтра прилетает муж. Из Берлина. А он не такой, как я.
   Углублять разговор я считал нетактичным.
   – Мы еще когда-нибудь увидимся? – лишь спросил я, набравшись смелости.
   – Да! Конечно! Это будет зависеть от вас. – И она улыбнулась. Это была улыбка для друзей. Да, только для друзей. В этом я был почему-то убежден.
   Убежден я был и в том, что в мою жизнь вошло что-то новое, тревожное.
   Кажется, я понял то, чего долгое время не мог понять.
   Когда мы добрались до центральной площади, где пути наши расходились, я сказал Косте:
   – А архив приказал все-таки долго жить.
   – Что верно – то верно!



21. Гизела


   Меня вызвал бургомистр.
   – Сходите в Викомандо. К господину Литтенмайеру. Комната тридцать седьмая. Он даст вам циркуляр о весеннем посеве. Надо срочно перевести его на русский и разослать. Ступайте!
   Я вышел.
   Оккупантам очень хотелось, чтобы крестьяне посеяли в этом году как можно больше зерновых. Но они не верили, что их стремление совпадает с нашим. Большая земля побеспокоилась об этом значительно раньше Викомандо.
   Месяц назад, еще зимой, она дала указание развернуть работу среди крестьян о возможно большем освоении земель. Указание это касалось главным образом партизанских отрядов, но не остались в стороне и мы. Успехи на фронтах создавали твердую уверенность, что урожай в этом году будут собирать не оккупанты.
   Я оделся и отправился выполнять распоряжение.
   Формально зима уже кончилась. Стоял первый месяц весны, но холод явно не торопился покидать наши края. Всюду лежал снег, обильный, плотный. Вот ветерок, правда, дул весенний. Он нес радостные надежды.
   Викомандо помещалась в здании одной из средних школ. Я вошел в тридцать седьмую комнату. В ней сидело трое: двое чиновников в военной одежде и один в гражданской. Я сказал по-немецки, что прислан бургомистром.
   – Сюда, ко мне, – отозвался крякающим голосом пожилой мужчина. У него было добродушное лицо с каким-то домашним выражением.
   Он раскрыл папку, вынул несколько листов, скрепленных булавкой, и подал мне.
   – Сделать перевод и разослать. Срок – два дня. Зайдите в комнату четырнадцать, к инженер-агроному Андреас, она зарегистрирует.
   Я не поверил своим ушам и переспросил.
   Чиновник повторил. Да, я не ошибся – к Андреас. После той злополучной февральской ночи я видел ее лишь мельком на улице около кинотеатра вместе с начальником госпиталя доктором Шуманом. Это было вскоре после поджога дома с архивами. Она как-то растерянно ответила на мое приветствие, а Шуман даже не обратил на меня внимания. Между прочим, муж Гизелы не появлялся. Или же мы прохлопали его? Задание Решетова висело в воздухе.
   Первую неделю после поджога я и Костя не знали покоя. Да только ли мы?.. А тот же Решетов, а Демьян, а Андрей? Все они склонны были видеть в поступке Гизелы подвох. Все ожидали с часу на час удара. Но его не последовало. Прошла неделя, минул февраль, настал март. Гизела не выдала нас.
   Никто не мог понять, чем она руководствовалась, какие причины побудили ее пойти на такой рискованный шаг. Об этом думал я по пути в четырнадцатую комнату.
   Здесь было людно. Сразу даже не удалось заметить Гизелу среди дюжины столов и затылков.
   – Вы к кому? – спросил меня на ломаном русском языке плотный интендант с прямым пробором на голове.
   Я ответил по-немецки: мне нужен инженер-агроном Андреас – и показал циркуляр.
   – Стол у окна, – показал интендант.
   Да, там сидела она, Гизела. И как я сразу не обратил на нее внимания!
   Она занимает самое видное место.
   Я счел правильным держать себя как лицо, ей незнакомое. Узким проходом пробрался от двери до окна, подошел к Гизеле и приветствовал ее. Так поступил бы на моем месте любой.
   Она ответила с едва заметной улыбкой, скользнувшей по губам.
   Я подал ей циркуляр и хотел добавить, что его необходимо зарегистрировать. Но Гизела опередила меня:
   – Да-да, я знаю.
   Она не пригласила меня сесть, хотя свободный стул стоял рядом.
   Неторопливо подколола к циркуляру маленький клочок бумаги, написала на нем несколько строк, сделала отметку в журнале и возвратила все это мне.
   – Можете идти, – сказала она и опять едва улыбнулась.
   Мне ничего не оставалось, как проститься.
   В управе я чуть было не отдал циркуляр вместе с клочком младшему переводчику. Кто мог предполагать, что надпись на листочке имеет прямое отношение ко мне! Не без удивления я прочел:

   "Теперь вы придете сами. Правда? Сегодня же. Не забудьте, что между шестью и семью часами солдат растапливает у меня печь. Жду".

   Не скажу о других. Не знаю, как ведут себя другие мужчины, когда им оказывают знаки расположения. Я говорю о себе. Меня обуял телячий восторг. Я готов был смеяться, плясать, петь. Добрый десяток раз была перечитана записка, прежде чем рука моя решилась ее уничтожить. И только потом, позже, начал предъявлять свои права рассудок: что же это такое? Так можно запросто натворить глупостей, уважаемый Дим-Димыч. Или вы забываете, что имеете дело не просто с молодой женщиной, носящей имя Гизела, а с немкой, с женой оберштурмбаннфюрера СС? Это вам ясно?
   Да, ясно. Но позвольте: разве не эта женщина, жена эсэсовца, спасла жизнь мне и моему другу? Разве не она, рискуя жизнью, укрыла нас в своем доме и не выдала на растерзание своре разъяренных гестаповцев? Что вы на это скажете? Все правильно.
   Однако я прежде всего разведчик, сидящий в оккупированном фашистами городе. И дело, святое дело, которому я служу, для меня превыше всего.
   Отсюда надо и танцевать. Нравится мне Гизела? Нравится. Очень. Быть может, потому и нравится, что совершила благородный поступок. А каждый такой поступок, кем бы он ни был совершен, находит отзвук в душе человека. Нашел он отзвук и во мне.
   Но если за этим поступком скрывается расчет, если это тонкая и хитрая игра, если Гизела обдуманно старается вовлечь меня в ловушку, если она окажется не той, за кого хочет себя выдать, я безжалостно вытравлю из своего сердца чувство, как бы глубоко оно ни захватило меня.
   Остаток дня я пребывал в том приподнятом настроении, когда любая работа спорится. По заданию Андрея я ходил к Геннадию. Андрей беспокоился за Геннадия, а я нисколько. Его пугало, что, вопреки ясному указанию Демьяна, Геннадий и не думал создавать самостоятельную группу.
   – В какой роли мне выступать? – с досадой спросил я. – Ревизора или главного уговаривающего?
   – Не будь идиотом, – произнес Андрей. – И не тебя мне учить. Посмотри хотя бы, как он живет. А то как отрезанный ломоть.
   По-своему Андрей прав. И вообще он молодчина. Им доволен Решетов, с ним считается Демьян. Качество разведывательной информации, после того как группу возглавил Андрей, сразу же повысилось. По линий абвера он развил такую кипучую деятельность, что я не успеваю подбирать ему людей. Помогают Клещ, Костя, Челнок. Подумать только: уже девять троек выбросил абвер! И все девять ведут с абвером игру.
   Геннадия я навестил. Он встретил меня холодно. Поговорили вообще и ни о чем конкретно. Говорил больше я. Геннадий слушал меня, сонливо щурясь и позевывая. Глаза его откровенно просили: "Скорей кончай и проваливай. Без тебя тошно". Видимо, наши подпольные события окончательно расшатали его волю. Как не похож он стал на прежнего Геннадия! Где его обычная энергия, настойчивость, решимость? Ведь было, было все это… С какой-то тоской, даже страхом я представлял теперь рядом с ним Оксану. Даже худшее, что знала она о Геннадии, теперь рисовалось в привлекательном виде. Быть может, ревновал, быть может, любил, наконец, тщеславие могло заставить его совершить подлость по отношению к Оксане. В собственной душе я искал основание, причины, объясняющие прошлое. Но настоящее! Как объяснить настоящее? Во имя чего отходит от нас Геннадий? А он отходит. Значит, не было дружбы. Значит, мы всегда были вдвоем: я и Андрей, а он только считался третьим. Больно подумать. Третьим в нашей дружбе был чужой человек. Иначе как понять это холодное равнодушие ко всему, что касается меня и Андрея? Ну, меня он мог бы ненавидеть. Ненавидеть из-за стычек в прошлом, из-за Оксаны. А кто защищал, кто отстаивал его передо мной? Андрей. И сейчас – кто послал меня сюда, чтобы узнать, поговорить, посоветовать? А ему, Геннадию, все равно. Мне кажется, в его душе нет уже места чувству привязанности. Прошло столько времени, а Геннадий ни словом, ни намеком не коснулся своей прежней семьи.
   Ведь, кроме Оксаны, была у него и дочь… Я ждал, что он спросит о ней.
   Как-нибудь наедине со мной спросит: жива ли, растет ли, думает ли о нем? Он не знает, что она погибла. Маленькая дочурка Геннадия погибла. И я молчу.
   Если о живой не спрашивал, зачем ему знать о мертвой! Да, одинок Геннадий.
   Совсем одинок. Даже мы с Андреем теперь для него чужие.
   Уже перед уходом я вскользь спросил, давно ли он видел Демьяна.
   Геннадий ответил с раздражением:
   – Я не рвусь к нему. Не в моем характере быть разменной монетой.
   Визит к нему испортил мне настроение. Улучшилось оно дома после беседы с Трофимом Герасимовичем. Он медленно, но прочно врастал в подпольную работу. И делал успехи. У него в группе было уже три человека. На Трофима Герасимовича можно было положиться. Он оправдывал себя не хуже Кости. Хотя сходства между ними было мало, а различий много. Трофим Герасимович не отличался кипучей энергией, не был отчаянно смел. Любил поговорить о своих делах, любил, когда его хвалили. Ко мне он выказывал робкую преданность, о чем я не мог и мечтать в первые дни совместной жизни. Думал он медленно, туговато, не сразу схватывал мысль, но, поняв, цеплялся за дело крепко, мертвой хваткой. Костя шел на задание весело, чуть не с песней, а Трофим Герасимович спокойно, по-деловому серьезно. Азарт был чужд ему.
   Во время допроса предателя Коркина мне стало известно, что на Старопочтовой, восемь находится конспиративная квартира гестапо. Я поручил Трофиму Герасимовичу заняться Коркиным. Слово «заняться» Трофим Герасимович понял по-своему. Спустя некоторое время он доложил:
   – Да будет земля пухом твоему Коркину.
   – То есть?
   – Дуба дал.
   – Как так?
   – Да ему, сукину сыну, ничего другого не оставалось делать. Подох.
   Выследил его Никушкин и подсмолил копыта.
   – Не Никушкин, а Свой. Ты фамилии забывай.
   – Это верно. Опасались мы, что птичка расправит крылышки – и тю-тю!
   Относительно Коркина наши мнения сходились: туда ему и дорога.
   А сегодня Трофим Герасимович сообщил другую новость. Наблюдая за квартирой на Старопочтовой, наши ребята выследили предателя. Два раза он приходил по этому адресу, а сегодня Трофим Герасимович случайно встретил его в другом конце города, у другой квартиры.
   – А ну, расскажи поподробней, – попросил я.
   Трофим Герасимович сделал это с удовольствием.
   – Я заглянул к Скурыдину…
   – Не к Скурыдину, а к Инвалиду.
   – Тьфу, пропасть… Не привыкну к этим кличкам никак. Так вот, значит.
   А когда обратно топал, гляжу – он выскочил. Оглянулся и пошел себе.
   Справный, сытый, рожа приличная.
   – Может, он живет там.
   – Говори мне! Уж я-то знаю, чей дом. Жил там Горев. Юркий такой мужичонка. Был комендантом колхозного рынка до войны. Потом профукал колхозные продукты, его и укатали. А в доме жена осталась.
   – Ночью опять бродишь? Без пропуска?
   – Подумаешь, страсти господни.
   – Страсти не страсти, а на пулю нарвешься.
   – Ничего. Лучшие, чем я, и те смерть приняли. Все одно лежать нам в сырой земле. Кому раньше, кому позднее.
   – А тебе как лучше?
   – Попозднее – оно вроде лучше, – рассмеялся Трофим Герасимович и спросил: – А что мне делать с этим немчурой?
   – С каким? – удивился я.
   – Я не говорил? Вот балда не нашего бога! А мне и невдомек: память дырявая стала.
   Он рассказал. В доме Инвалида живет немец, младший офицер лет сорока пяти. Давно живет. С год. Тихий такой, воды не замутит. Придет со службы, сядет в углу и молчит. Или письма пишет. А служит он надсмотрщиком на городской мельнице. И однажды случилось такое: Сосед, наш человек, дал Инвалиду листовку, выпущенную подпольщиками. Тот сунул ее в карман и забыл.
   А вечером полез зачем-то в карман и обронил листовку. Немец, сидевший тут же, поднял ее и начал разбирать по складам. Инвалид обмер. Ведь за хранение листовок ни больше ни меньше – расстрел! Немец долго читал листовку вслух, потом подошел к печи и бросил ее в огонь. А Инвалиду сказал: "Такой вещь надо палить огонь. Дома держать нихт можно".
   – Ты маракуешь? – спросил Трофим Герасимович. – Я разматюкал Скуры… тьфу, Инвалида, в пух и прах. Спасибочко, говорю. Разодолжил. Так с тобой и в тюрьму угодишь. А немец? Каков? Может, он нам пособлять захочет? Как ты рассудишь? Или пощупать его хорошенько…
   Я спросил:
   – Как это «захочет»? Значит, он должен узнать, что мы подпольщики?
   – Так получается, – смутился Трофим Герасимович.
   Пришлось объяснить старику, что надсмотрщик на мельнице не делает погоды и расшифровываться перед ним не следует.
   Трофим Герасимович согласился:
   – Тогда садись, есть будем.
   Он подал жаркое собственного приготовления. Жена не села. Жаркое походило на гуляш. Трофим Герасимович сказал, что приготовлено оно из коровьих хвостов. Я насторожился. Хвосты есть мне еще не приходилось.
   Попробовав маленький кусочек, я пришел к выводу, что моему желудку будет трудно освоить это блюдо, и великодушно отказался.
   А хозяин ел с завидным аппетитом и хвалился, что хвосты можно запросто выносить с бойни. Обмотаешься, как поясом, а сверху пальто. А мясо ничуть не хуже говядины.
   Хозяйка не утерпела:
   – Провалился бы ты вместе со своими хвостами!
   – Гляди мне! – погрозился Трофим Герасимович. – Довольно щелкать.
   Видали вы барыню? Кошек не ест, от хвостов нос воротит.
   – Эх ты, Трофим, Трофим. Растерял ты совесть. Еще человека угощаешь.
   – Ничего, – бодро ответил хозяин. – Совесть отрастет.
   – Да что ж это… волосы, что ли? – негодовала хозяйка.
   Это была обычная дружеская перебранка. Я привык уже.
   Потом мы скрутили по цигарке. Закурили. Я посмотрел на часы: без двадцати семь. Пора.
   – Дела? – осведомился хозяин.
   Я кивнул.
   – Ну, а как того, сытого, держать на прицеле? – спросил он.
   – Непременно. Но только держать, не трогать.
   – Понятно. – Он помолчал, попыхивая дымом, а потом сказал: – Вот скажи по совести, как мы будем отчитываться, когда придут наши?
   – Ах, вот ты о чем… Ничего. Отчитаемся. Не сидим сложа руки.
   – Что верно – то верно, – произнес Трофим Герасимович и умолк.
   Я воспользовался паузой и встал. Надо было бежать. Мне предстояло выполнить просьбу Гизелы, высказанную в той маленькой записке, что была приколота к циркуляру.
   К ее дому я подошел в начале восьмого. Плотная маскировка на двух окнах совершенно не пропускала свет. Я постучал. Дверь открылась тотчас же.
   – Добрый вечер. Можно?
   – О да. Я ждала вас.
   Я вошел.
   На Гизеле было гладкое темно-серое платье с высоким воротником и длинными рукавами. Волосы, как и обычно, спадали на правый висок, волнились.
   В руке она держала книгу. Положив ее на спинку дивана, Гизела спросила:
   – Теперь вас не надо уговаривать раздеться?
   – Пожалуй.
   Она улыбнулась. Я тоже.
   Обстановка в комнате не изменилась. Здесь не было никаких мелочей, украшающих быт молодой женщины. В спальне, как и в прошлый раз, горела печь.
   Огненные блики играли на противоположной стене. Странно, эта скромно обставленная комната создавала какое-то необычное настроение.
   – Вот сюда, – усадила меня хозяйка на диван и села рядом. – Вы, кажется, не ожидали встретить меня в комендатуре?
   Я признался, что да, не ожидал.
   – Там я уже два месяца. Муж тоже должен был приехать сюда… работать.
   Я зацепился за слово и, опасаясь, что Гизела, быть может, не коснется больше этой темы, прервал ее:
   – И что же помешало ему?
   Гизела пристально посмотрела на меня. В ее взгляде мне чудился вопрос:
   "Вас что, в самом деле интересует это?" Потом она встала, прошла в спальню и вернулась с конвертом в руке. Усевшись на прежнее место, вынула из конверта лист почтовой бумаги и подала мне.
   – Читайте.
   Мужская рука крупным изломанным почерком без всяких обиняков писала, что тринадцатого февраля оберштурмбаннфюрер СС Себастьян Альфред Андреас трагически погиб на подземной станции "С-Бангоф Фридрих-штрассе" в Берлине от сильного взрыва. Автор письма, коллега Себастьяна, был с ним, но отделался тяжелым ранением. Вообще пострадало шестьдесят человек Станция была закрыта до утра. Нет никаких сомнений в том, что катастрофа явилась следствием диверсии. Подобные взрывы на подземке уже имели место. Начальник гестапо бригаденфюрер СС господин Мюллер выражает соболезнование супруге Андреаса. Он, Мюллер, лично руководит розыском преступников.