Страница:
гениально, оно может принести тебе славу. Это волшебство не сильнее ли
таинственной книги и вазы с эликсиром?
Часы проходили за часами, художник зажег лампу; ночь застала его еще за
работой. Но что это?! Как воздух стал холоден! Отчего побледнела лампа?
Отчего волосы твои поднялись? Там... там... там... у окна! Он глядит на
тебя, этот отвратительный, страшный призрак! Там... на тебя устремлены
ужасные глаза с их полной ненависти дьявольской насмешкой.
Глиндон глядел неподвижно... это не была иллюзия. Призрак не говорил,
не шевелился. Не будучи в состоянии переносить долее этот сверкающий и
беспощадный взгляд, Глиндон закрыл лицо руками, но сейчас же отнял их с тре-
петом ужаса; он чувствовал, что существо приближалось к нему. Оно прижалось
к стене, около рисунка, и фигуры с рисунка, казалось, сходили со стены. Эти
бледные, обвиняющие лица, которые он сам сотворил, смотрели на него,
угрожали, смеялись. Страшным усилием, потрясшим все его существо и покрывшим
тело холодным потом, Глиндон преодолел свой ужас.
Он подошел к призраку и взглянул ему прямо в глаза, назвал его твердым
голосом и спросил о причине его появления, сказав, что не боится его власти.
Тогда призрак заговорил голосом, тихим, как ветер кладбища.
Что он сказал, что он открыл, язык не должен повторять этого. Чтобы
пережить эти роковые минуты, Глиндону понадобилась вся энергия его
молодости, которой эликсир дал силу, превышающую возможности самого сильного
и мужественного из простых смертных.
Не так страшно было бы проснуться в катакомбах, видеть мертвецов в
саванах, встающих из гробов, или видеть ужасных ведьм, рвущих трупы, и
слышать их вопли на чудовищных оргиях, чем глядеть на этот призрак и слушать
его голос.
На другой день Глиндон бежал из развалин замка. С какими надеждами
переступил он в первый раз его порог! С какими воспоминаниями, способными
всякий раз повергнуть его в дрожь ужаса, бросил он последний взгляд на эти
угрюмые, изъеденные временем башни!
Подвиньте, дорогой читатель, свое кресло поближе к камину, прочистите
как следует горн, снимите нагар. О, милый сердцу домашний лоск, глянец,
порядок, настоящий уют! О, какая чудесная вещь - действительность!
Прошло некоторое времени после событий, описанных нами в предыдущей
главе. Перенесемся теперь не на острова, освещенные луною, не в
полуразрушенные замки, но в большую гостиную, хорошо меблированную, с мягки-
ми и прочными креслами, с восемью дрянными картинками в роскошных рамах. Это
гостиная Томаса Мерваля, эсквайра, лондонского негоцианта.
Ничего не было легче для Мерваля по возвращении с континента, как снова
усесться перед своим бюро, - его сердце не покидало родного дома. Смерть
отца дала ему, по праву рождения, высокое положение в уважаемом торговом
доме, но второго разряда, в Сити. Его честолюбие заключалось в том, чтобы
поднять его до первого разряда. Он недавно женился, и брак его не был браком
только по расчету. У него не было романтических идей насчет любви, но он был
слишком благоразумен, чтобы не знать, что жена должна быть подругой, а не
только выгодной сделкой. Он мало заботился о красоте и развитии ума, но он
любил здоровье, хороший характер и здоровый рассудок. Он выбрал жену
разумом, а не сердцем, и выбрал весьма удачно.
Мадам Мерваль была молодая женщина, деятельная, разумная, экономная, но
добрая и любящая. У нее была своя воля, но она не была упряма. У нее были
очень определенные понятия о женских правах и чудесный дар тех качеств,
которые обеспечивают домашний уют. Она никогда бы не простила мужу, если бы
сочла его виновным в увлечении другой женщиной, но в то же время она в
высшей степени обладала чувством приличия. Она питала отвращение ко всякому
легкомыслию, ко всякому кокетству, к этим маленьким слабостям, которые часто
разрушают семейное счастье и которым так подвержены легкомысленные натуры.
Но, с другой стороны, она находила, что не следует слишком любить
своего мужа. Она оставляла себе запас привязанности для всех своих друзей,
для некоторых знакомых и для возможного второго замужества, в случае если с
г-ном Мервалем случится какой-нибудь неприятный казус.
Она давала хорошие обеды, как это и следовало в ее положении. Ее
характер считался, в одно и то же время, твердым и ровным. Она умела в
случае надобности сказать колкое слово, когда г-н Мерваль не был пунктуален.
Она непременно требовала, чтобы он, приходя, переменял свою обувь, так как
ковры были новые и дорогие. Она не была ни сварлива, ни вспыльчива (небеса
даровали ей это свойство), но когда она была недовольна, то показывала это
замечанием, полным достоинства, намекая на свои добродетели, на своего
дядю-адмирала и на тридцать тысяч фунтов стерлингов, которые она принесла в
приданое предмету своего выбора. Но так как у Мерваля был хороший характер и
он с одинаковой справедливостью признавал свои ошибки и достоинства жены, то
неудовольствие последней было всегда кратковременно.
Нет семейств, где не было бы никаких неприятностей, и очень мало таких,
в которых их было бы меньше, чем у мистера и миссис Мерваль. Миссис Мерваль,
не разоряясь на свои туалеты, в то же время заботилась о них, насколько того
требуют приличия. Никогда не выходила она из своей комнаты в папильотках или
в утреннем халате (в этом предмете женского туалета, который обычно приводит
супруга к сильнейшему разочарованию в своей второй половине). Каждое утро
около девяти она была одета на день, то есть до тех пор, пока не
переодевалась к обеду; ее платья, как зимой, так и летом, были из хорошего и
богатого шелка. Женщины в эту эпоху носили корсажи очень короткие, и мадам
Мерваль не отставала от моды. Утром она надевала на себя тяжелую золотую
цепь, на которой висели золотые часы, но не ту хрупкую карликовую вещицу,
которая так часто выходит из строя, а часы с репетиром, точно измеряющие ход
времени; она прибавляла к этому мозаичную брошь и браслет с портретом
дяди-адмирала. Для вечера у нее было два убора в полном комплекте: колье,
серьги, браслеты, один из аметистов, другой из топазов. Ее костюм состоял по
большей части из шелкового платья золотистого цвета и тюрбана. В этом
костюме она заставила нарисовать себя.
У миссис Мерваль был нос с горбинкой, хорошие зубы, хорошие волосы,
светлые ресницы, немного слишком румяный цвет лица, прекрасные плечи, полные
щеки, большие ноги, созданные для ходьбы, большие белые руки с
продолговатыми ногтями, под которые никогда, даже в детстве, не попадало ни
соринки. Она выглядела немного старше, чем была на самом деле: может быть,
это надо было приписать ее достоинству и вышеуказанному носу. Она охотно
носила лайковые перчатки. Она не читала никого из поэтов, кроме Голдсмита и
Купера. Романы ее не занимали, хотя она не имела против них предубеждения.
Она любила спектакли и пантомимы с легким ужином после представления. Но ей
не нравились концерты и опера. В начале зимы она обыкновенно выбирала себе
книгу для чтения и работу. Книга и работа занимали ее время до весны; тогда
она продолжала работать и переставала читать. Она предпочитала занятия
историей, и ее руководителем в этом деле был доктор Голдсмит. В литературе
ее любимым автором был, разумеется, доктор Джонсон. Невозможно было найти
более достойную и уважаемую женщину, разве лишь в эпитафиях!
Это было в один осенний вечер. Мистер и миссис Мерваль, только что
возвратившиеся домой, сидели в гостиной.
- Да, уверяю вас, моя милая, - говорил муж, - что Глиндон, несмотря на
все свои эксцентричности, был милый и любезный человек, все женщины любили
его.
- Мой милый Томас, простите мне мое замечание, но это выражение: все
женщины...
- Тысяча извинений, вы правы. Я хотел сказать, что он вообще имел успех
у прекрасного пола.
- Я понимаю; он был немного легкомыслен.
- Легкомыслен! Нет, не совсем, скорее, непостоянный, очень странный,
самонадеянный, с упрямым характером, но в то же время манеры у него
чрезвычайно скромные, даже, может быть, чересчур. Возвращаясь к тому, что я
вам говорил, я должен сказать, что я очень озабочен тем, что узнал о нем
сегодня. Он, как кажется, вел странную и беспорядочную жизнь, переезжая с
места на место, вероятно, уже много растратил денег.
- Кстати, о деньгах, - сказала миссис Мерваль, - я боюсь, что придется
отказаться от нашего мясника, он, очевидно, заодно с поваром.
- Это очень жаль, он поставляет отличное мясо! Эта лондонская прислуга
хуже карбонариев... Но я вам говорил, что этот бедный Глиндон...
Раздался звонок.
- Боже мой! - вскричала миссис Мерваль. - Уже одиннадцатый час, кто
может прийти так поздно?
- Может быть, ваш дядя-адмирал, - сказал муж с некоторой
язвительностью. - Он обыкновенно в это время делает нам честь своим
посещением.
- Я надеюсь, друг мой, что все мои родственники являются желанными
гостями в вашем доме. Адмирал - человек очень интересный и может располагать
своим состоянием как угодно.
- Я никого так не уважаю, как его, - совершенно серьезно отвечал
Мерваль.
В эту минуту слуга отворил дверь и доложил о приходе Глиндона.
- Глиндон! Какое странное... - начала миссис Мерваль.
Но прежде чем она успела кончить, Глиндон уже вошел.
Оба друга поздоровались со всем дружелюбием давно не видавшихся
приятелей. Затем Глиндон был представлен хозяйке дома. Миссис Мерваль
изобразила на своем лице улыбку, бросила испытующий взгляд на сапоги гостя и
поздравила друга своего мужа со счастливым возвращением на родину.
Глиндон сильно изменился с тех пор, как Мерваль его не видел. Со
времени их разлуки прошло не более двух лет, но в этот промежуток его
смуглое лицо приняло более мужественное выражение. Глубокие морщины,
проведенные заботой, или мыслями, или беспутным образом жизни, сменили
гармонические черты счастливой и беззаботной юности.
Прежние мягкие манеры заменились решительностью тона и манер,
показывавшей привычки общества, мало заботящегося о приличиях. Но в то же
время какое-то странное благородство, чуждое ему до этого времени,
характеризовало его наружность и придавало известное достоинство свободе его
языка и манер.
- Так как вы устроились, Мерваль, то я не спрашиваю вас, счастливы ли
вы. Богатство, отличная репутация и такая прелестная подруга жизни
непременно приносят с собой счастье.
- Не угодно ли вам чашку чая, мистер Глиндон? - спросила хозяйка с
любезной улыбкой.
- Благодарю вас, сударыня. Я предлагаю моему другу более приятельский
напиток. Вина, Мерваль, вина! Или кружку старого английского пунша! Прошу
извинения у вашей супруги, но эта ночь должна быть нашей.
Миссис Мерваль отодвинула свой стул и старалась не показать своего
ужаса.
Глиндон не дал своему другу времени отвечать.
- Наконец-то я в Англии, - сказал он и поглядел вокруг себя с едва
заметной иронией. - Нет сомнения, что этот трезвый воздух окажет на меня
свое влияние: я должен стать таким же, как другие.
- Вы были больны, Глиндон?
- Болен? Да! Гм. У вас прекрасный дом. Нет ли в нем свободной комнаты
для одинокого путника?
Мистер Мерваль поглядел на жену, жена пристально глядела в пол.
"Скромен и робок, даже чересчур!.." Миссис Мерваль не находила слов для
негодования и изумления.
- Мой друг! - сказал наконец Мерваль умоляющим тоном.
- Мой друг, - повторила миссис Мерваль невинным тоном.
- Я думаю, что мы можем устроить комнату для моего старого друга, не
так ли, Сара?
Старый друг развалился в кресле, вытянув ноги к камину и молча глядя в
огонь, казалось, он забыл про свой вопрос.
Миссис Мерваль прикусила губу и приняла торжественный вид.
- Конечно, - холодно сказала она наконец, - ваши друзья, мистер
Мерваль, хорошо делают, считая себя у вас как дома.
Сказав это, она зажгла свечу и торжественно оставила гостиную.
По ее возвращении друзья исчезли в кабинете Мерваля.
Пробило полночь, час, два часа. Миссис Мерваль три раза посылала в
кабинет, сначала спросить, не надо ли чего, потом - имеет ли мистер Глиндон
привычку спать на перине или на матраце, и, наконец, надо ли открыть чемодан
мистера Глиндона.
К каждому ответу старый друг прибавлял громовым голосом:
- Еще кружку, да покрепче.
Наконец мистер Мерваль появился в спальне... смущенный и
раскаивающийся? Нисколько. Его глаза сверкали, щеки горели, ноги
заплетались, и он... напевал песенку!
На другое утро за завтраком на лице миссис Мерваль можно было прочесть
все раздражение оскорбленной женщины. Что касается Мерваля, то он казался
воплощением раскаяния и вины, принесенных в жертву мстительной
раздражительности. Он говорил только про свою мигрень. Тогда как Кларенс
Глиндон, недоступный раскаянию, без стыда и совести, словно закоренелый
грешник, пребывал в настроении самой шумной веселости и говорил за троих.
- Бедный Мерваль! Он на короткое время оставил привычку вести себя
прилично. Но еще ночь или две, и он снова приобретет ее.
- Позвольте мне напомнить вам, сударь, - с достоинством проговорила
миссис Мерваль заранее приготовленную фразу, - позвольте мне напомнить вам,
что мистер Мерваль теперь женат, что он может сделаться отцом семейства и
уже в настоящее время глава дома.
- Именно поэтому я так ему и завидую. Я сам хочу жениться. Счастье
заразительно.
- Вы по-прежнему занимаетесь живописью? - томно спросил Мерваль с целью
заставить гостя переменить разговор.
- О, нет. Я последовал вашим советам. Для меня более не существует ни
искусства, ни идеала, ничего, что поднималось бы выше обыкновенной жизни. Я
думаю, что если бы я теперь рисовал, то вы охотно покупали бы мои картины.
Кончайте скорее ваш завтрак, мне надо с вами посоветоваться. Я возвратился в
Англию, чтобы заняться моими делами. Мое честолюбие жаждет теперь денег,
ваши советы и ваша опытность могут оказать мне большую помощь.
- А! Вы разочаровались в вашем философском камне. Надо вам сказать,
Сара, что, когда я расстался с Глиндоном, он решился сделаться алхимиком и
магом.
- Вы сегодня остроумны, мистер Мерваль.
- Это чистая правда. Я уже говорил вам об этом. Глиндон быстро встал.
- К чему пробуждать эти воспоминания безумия и самонадеянности? Разве я
не сказал, что вернулся в свою родную страну, чтобы жить такой же жизнью,
как и мои собратья? Что может быть благоразумнее того, что вы зовете
практической жизнью? Если у нас есть способности, то мы должны извлекать из
них выгоду. Будем покупать науку, как колониальные товары, по самой низкой
цене, чтобы перепродать по самой высокой. Вы еще не кончили вашего завтрака?
Друзья вышли, и Мервалю было не по себе от иронии, с которой Глиндон
стал поздравлять его с его положением, занятиями, счастливым браком и
восемью картинами в роскошных рамах.
Прежде практический Мерваль изощрялся в остроумии над своим другом,
тогда он смеялся, а Глиндон, застенчивый и озадаченный, краснел перед
другом, который так ловко умел находить в нем смешное. Теперь роли
переменились. В изменившемся характере Глиндона появилась непоколебимая и
безжалостная решимость, которая внушала невольный ужас и заставляла умолкать
Мерваля. Глиндон, казалось, находил злое удовольствие убеждать себя, что
обыкновенная жизнь низка и презренна.
- А! - говорил он. - Как вы были правы, уговаривая меня сделать
приличную партию, обеспечить себе прочное положение, жить в страхе перед
светом и своей женой, пользоваться завистью бедных и уважением богатых!
Вы приложили к практике ваши правила. Чудное существование! Бюро
негоцианта и супружеские выговоры! Ха-ха! Не провести ли нам вторую ночь,
как вчера?
Смущенный и раздраженный Мерваль перевел разговор на дела Глиндона. Он
был изумлен знанием света, которое вдруг приобрел художник, но еще более
изумлен проницательностью и жаром, с которыми он говорил о наиболее
известных финансовых спекуляциях на бирже. Да, Глиндон серьезно желал
сделаться богатым и уважаемым... и получать за свои деньги по крайней мере
десять процентов.
Проведя у банкира несколько дней, которые он добросовестно употребил на
то, чтобы расстроить весь распорядок дома, сделать из ночи день, из согласия
разногласие, довести бедную миссис Мерваль почти до сумасшествия и убедить
ее мужа, что она его безжалостно обирала, зловещий гость так же неожиданно
оставил их, как и появился.
Он снял внаем дом, стал искать людей из солидного общества, погрузился
в финансовые операции и коммерческую деятельность; его планы были смелы и
обширны, расчеты быстры и глубоки.
Он изумил Мерваля своей решимостью и ослепил успехом.
Мерваль начал ему завидовать. Он был недоволен своими собственными
менее чем скромными достижениями на этом поприще.
Покупал ли Глиндон или продавал, деньги лились к нему рекой, точно
притягиваемые магнитом; то, чего не дали бы ему годы занятий искусством, он
добыл за несколько месяцев с помощью успешных спекуляций.
Но вдруг его рвение охладилось, и новые предметы увлекли его
честолюбие. Если он слышал на улице барабанщика, то ему казалось, что нет
славы почетнее славы солдата. Появлялась новая поэма, и ему казалось, что
нет славы более привлекательной, чем слава поэта. Он небезуспешно начинал
работать в литературе и с отвращением бросил ее. То вдруг он оставлял
общество, которого сначала домогался, и бросался в самые безумные водовороты
сладкой жизни великого города, где золото одинаково царит над трудом и
удовольствиями. Всюду и во все он вносил с собою какую-то силу и жар души.
Во всяком обществе он старался повелевать, на всяком поприще отличиться. Но
какова бы ни была его очередная страсть, ее последствия были ужасны. Иногда
он погружался в глубокие и мрачные мысли. Казалось, он старался бежать от
воспоминаний, но воспоминания снова настигали и терзали его. Мерваль видел
его редко, они взаимно избегали друг друга. У Глиндона не было ни одного
друга.
Глиндон был выведен из этого состояния беспокойства и волнения
посещением одной особы, которая, казалось, имела на него самое благотворное
влияние.
Его сестра, сирота, как и он, жила в деревне у тетки. Глиндон в юности,
проведенной под родительской кровлей, очень любил эту сестру, которая была
гораздо моложе его. По его возвращении в Англию он, казалось, совершенно
забыл о ее существовании. После смерти тетки она напомнила ему о себе
печальным и трогательным письмом. У нее не было более другого пристанища,
кроме его дома, другой поддержки, кроме его привязанности; он плакал, читая
эти строки, и нетерпеливо ждал приезда Аделы.
Под спокойной и кроткой наружностью эта восемнадцатилетняя девушка
скрывала романтический энтузиазм, который в ее годы характеризовал и ее
брата. Но этот энтузиазм, более чистый и более благородный, сдерживался в
должных границах отчасти нежностью ее женской натуры, отчасти строгим и
методическим воспитанием. Она в особенности отличалась от него
застенчивостью и робостью, редкою в ее годы, но которую она так же тщательно
старалась скрывать, как и свои романтические стремления. Адела не была
красавицей, ее лицо и вся наружность свидетельствовали о слабом здоровье, а
утонченная нервная система делала ее восприимчивой ко всем впечатлениям,
которые могли иметь опасное влияние на ее физическое состояние.
Но она никогда не жаловалась, и ее спокойная манера держать себя
многими принималась за равнодушие. Она долго переносила страдания, не
выдавая их, и научилась скрывать их без усилий. Не будучи, как я уже сказал,
красивой, она нравилась и возбуждала интерес; в ее улыбке, манерах, в
желании нравиться, утешать, оказывать услуги было столько нежной доброты,
очарования, что они невольно привлекали к ней сердца.
Такова была сестра, которую Глиндон так долго игнорировал, но теперь
принимал с такою любовью.
В течение многих лет Адела была жертвой капризов и нянькой эгоистичной
и требовательной тетки. Нежная и почтительная привязанность брата была для
нее непривычной и приятной. Ему нравилось окружать ее заботой, мало-помалу
он уединился от всякого общества и начал ценить прелесть домашнего очага. И
нет ничего удивительного, что это юное существо, свободное от другой, более
пылкой привязанности, сосредоточило всю свою благодарную привязанность и
любовь на своем дорогом брате-покровителе. Ее дневные старания, ее ночные
мечты были преисполнены благоговения и благодарности. Она гордилась его
достоинствами и заботилась о его удобствах; самая пустая вещь, как только ею
заинтересовывался Кларенс, становилась в ее глазах важным жизненным делом.
Одним словом, весь свой давний энтузиазм, свое опасное наследство, она
сосредоточила на единственном предмете своей святой нежности и чистого
честолюбия.
Но чем более Глиндон избегал волнений, которыми до сих пор старался
наполнить свое время или рассеять свои мысли, тем более глубокой и
постоянной делалась его мрачная озабоченность в часы одиночества.
Он всегда и в особенности боялся одиночества; он не мог надолго
отпускать от себя свою новую подругу, он ходил с ней гулять пешком и
совершал верховые прогулки, а когда в весьма поздний час надо было
расставаться, он уходил от нее с видимой неохотой, почти страхом.
Эта мрачная печаль не могла быть названа меланхолией, это было нечто
более сильное и походило на отчаяние.
Очень часто после молчания, которое казалось мертвым - так оно было
тяжело, - он вдруг быстро вставал, бросая вокруг себя испуганные взгляды;
все его тело дрожало, губы были бледны, лоб покрыт потом.
Убежденная, что какое-то тайное горе грызло его душу и подтачивало
здоровье, Адела только и желала сделаться его поверенной и утешительницей,
но она понимала, что ему не нравится, что она замечает эти припадки мрачной
печали и тем более сострадает им. И она научилась скрывать свои чувства и
опасения. Она не просила раскрыть ей его тайну, а пыталась украдкой
проникнуть в нее. И постепенно она почувствовала, что ей это удается.
Слишком погруженный в свое собственное странное существование, чтобы
быть проницательным в распознавании чужих характеров, Глиндон принял
великодушную привязанность и смирение за природное мужество, и это качество
нравилось ему и морально утешало его. Больная душа требует мужества как
необходимого качества от поверенного, которого она выбирает, чтобы излечить
себя. Но жажда откровенности непреодолима! Сколько раз он думал про себя:
"Если бы я мог открыть мое сердце, мое страдание смягчилось бы".
Он чувствовал, кроме того, что со своей молодостью, неопытностью и
поэтической натурой Адела поймет его лучше и будет к нему снисходительнее,
чем человек более строгий и более практический.
Мерваль принял бы его откровение за бред безумного, а большая часть
людей в лучшем случае приняли бы это за галлюцинации больного. Но наступил
наконец момент, когда он решился открыться сестре.
Однажды вечером они были одни; Адела, до некоторой степени обладавшая
талантом художника, как и ее брат, занималась рисованием; через какое-то
время Глиндон, прогнав беспокойные мысли, впрочем менее мрачные, чем
обыкновенно, встал, нежно обнял ее за талию и взглянул на ее работу.
Крик ужаса вырвался у него; он выхватил рисунок из рук сестры.
- Что это? - вскричал он. - Чей это портрет?!
- Дорогой Кларенс! Разве вы забыли оригинал? Это копия портрета нашего
мудрого предка, который, по словам нашей матери, был так похож на вас. Я
думала сделать вам приятный сюрприз, срисовав его по памяти.
- Да будет проклято это сходство, - мрачно сказал Глиндон. - Разве вы
не угадываете, почему я избегал жилища наших предков?.. Потому что я боялся
увидеть этот портрет, потому что... потому что... Но простите меня, я вас
пугаю!
- О, нет, Кларенс, нет! Вы никогда не пугаете меня, когда говорите, а
только тогда, когда молчите. О, если бы вы считали меня достойной вашего
доверия! О, если бы дали мне право вместе с вами размышлять над горем, кото-
рое я так желаю разделить с вами!
Глиндон не отвечал; несколько времени он ходил по комнате неуверенными
шагами. Наконец он остановился и пристально поглядел на сестру.
- Да, вы также его потомок, - проговорил он наконец, - вы знаете, что
такие люди жили и страдали. Вы не станете смеяться надо мною, вы не будете
столь недоверчивы. Слушайте!.. Что это за шум?
- Это ветер стучит железом на крыше, Кларенс.
- Дайте мне вашу руку, чтобы я чувствовал ее живое пожатие, и когда я
все скажу, то не вспоминайте никогда мой рассказ. Никому его не
пересказывайте. Поклянитесь, что эта тайна останется между нами...
последними из нашего обреченного рода.
- Я никогда не изменю вашему доверию, никогда! Клянусь вам! - твердо
сказала Адела.
Она придвинулась к нему, и Глиндон начал свой рассказ.
То, что в книге или для умов, предрасположенных к сомнению и недоверию,
может показаться холодным и нестрашным, то приобретает совершенно другой
характер, если оно говорится бледными устами, с той истиной страдания,
которая убеждает и пугает. Он пропустил много подробностей и многое смягчил,
но, во всяком случае, открыл достаточно, чтобы сделать свою историю ясной и
понятной для той, которая слушала его, бледная и дрожащая.
- Рано утром, - продолжал он, - я покинул это проклятое место. Мне
таинственной книги и вазы с эликсиром?
Часы проходили за часами, художник зажег лампу; ночь застала его еще за
работой. Но что это?! Как воздух стал холоден! Отчего побледнела лампа?
Отчего волосы твои поднялись? Там... там... там... у окна! Он глядит на
тебя, этот отвратительный, страшный призрак! Там... на тебя устремлены
ужасные глаза с их полной ненависти дьявольской насмешкой.
Глиндон глядел неподвижно... это не была иллюзия. Призрак не говорил,
не шевелился. Не будучи в состоянии переносить долее этот сверкающий и
беспощадный взгляд, Глиндон закрыл лицо руками, но сейчас же отнял их с тре-
петом ужаса; он чувствовал, что существо приближалось к нему. Оно прижалось
к стене, около рисунка, и фигуры с рисунка, казалось, сходили со стены. Эти
бледные, обвиняющие лица, которые он сам сотворил, смотрели на него,
угрожали, смеялись. Страшным усилием, потрясшим все его существо и покрывшим
тело холодным потом, Глиндон преодолел свой ужас.
Он подошел к призраку и взглянул ему прямо в глаза, назвал его твердым
голосом и спросил о причине его появления, сказав, что не боится его власти.
Тогда призрак заговорил голосом, тихим, как ветер кладбища.
Что он сказал, что он открыл, язык не должен повторять этого. Чтобы
пережить эти роковые минуты, Глиндону понадобилась вся энергия его
молодости, которой эликсир дал силу, превышающую возможности самого сильного
и мужественного из простых смертных.
Не так страшно было бы проснуться в катакомбах, видеть мертвецов в
саванах, встающих из гробов, или видеть ужасных ведьм, рвущих трупы, и
слышать их вопли на чудовищных оргиях, чем глядеть на этот призрак и слушать
его голос.
На другой день Глиндон бежал из развалин замка. С какими надеждами
переступил он в первый раз его порог! С какими воспоминаниями, способными
всякий раз повергнуть его в дрожь ужаса, бросил он последний взгляд на эти
угрюмые, изъеденные временем башни!
Подвиньте, дорогой читатель, свое кресло поближе к камину, прочистите
как следует горн, снимите нагар. О, милый сердцу домашний лоск, глянец,
порядок, настоящий уют! О, какая чудесная вещь - действительность!
Прошло некоторое времени после событий, описанных нами в предыдущей
главе. Перенесемся теперь не на острова, освещенные луною, не в
полуразрушенные замки, но в большую гостиную, хорошо меблированную, с мягки-
ми и прочными креслами, с восемью дрянными картинками в роскошных рамах. Это
гостиная Томаса Мерваля, эсквайра, лондонского негоцианта.
Ничего не было легче для Мерваля по возвращении с континента, как снова
усесться перед своим бюро, - его сердце не покидало родного дома. Смерть
отца дала ему, по праву рождения, высокое положение в уважаемом торговом
доме, но второго разряда, в Сити. Его честолюбие заключалось в том, чтобы
поднять его до первого разряда. Он недавно женился, и брак его не был браком
только по расчету. У него не было романтических идей насчет любви, но он был
слишком благоразумен, чтобы не знать, что жена должна быть подругой, а не
только выгодной сделкой. Он мало заботился о красоте и развитии ума, но он
любил здоровье, хороший характер и здоровый рассудок. Он выбрал жену
разумом, а не сердцем, и выбрал весьма удачно.
Мадам Мерваль была молодая женщина, деятельная, разумная, экономная, но
добрая и любящая. У нее была своя воля, но она не была упряма. У нее были
очень определенные понятия о женских правах и чудесный дар тех качеств,
которые обеспечивают домашний уют. Она никогда бы не простила мужу, если бы
сочла его виновным в увлечении другой женщиной, но в то же время она в
высшей степени обладала чувством приличия. Она питала отвращение ко всякому
легкомыслию, ко всякому кокетству, к этим маленьким слабостям, которые часто
разрушают семейное счастье и которым так подвержены легкомысленные натуры.
Но, с другой стороны, она находила, что не следует слишком любить
своего мужа. Она оставляла себе запас привязанности для всех своих друзей,
для некоторых знакомых и для возможного второго замужества, в случае если с
г-ном Мервалем случится какой-нибудь неприятный казус.
Она давала хорошие обеды, как это и следовало в ее положении. Ее
характер считался, в одно и то же время, твердым и ровным. Она умела в
случае надобности сказать колкое слово, когда г-н Мерваль не был пунктуален.
Она непременно требовала, чтобы он, приходя, переменял свою обувь, так как
ковры были новые и дорогие. Она не была ни сварлива, ни вспыльчива (небеса
даровали ей это свойство), но когда она была недовольна, то показывала это
замечанием, полным достоинства, намекая на свои добродетели, на своего
дядю-адмирала и на тридцать тысяч фунтов стерлингов, которые она принесла в
приданое предмету своего выбора. Но так как у Мерваля был хороший характер и
он с одинаковой справедливостью признавал свои ошибки и достоинства жены, то
неудовольствие последней было всегда кратковременно.
Нет семейств, где не было бы никаких неприятностей, и очень мало таких,
в которых их было бы меньше, чем у мистера и миссис Мерваль. Миссис Мерваль,
не разоряясь на свои туалеты, в то же время заботилась о них, насколько того
требуют приличия. Никогда не выходила она из своей комнаты в папильотках или
в утреннем халате (в этом предмете женского туалета, который обычно приводит
супруга к сильнейшему разочарованию в своей второй половине). Каждое утро
около девяти она была одета на день, то есть до тех пор, пока не
переодевалась к обеду; ее платья, как зимой, так и летом, были из хорошего и
богатого шелка. Женщины в эту эпоху носили корсажи очень короткие, и мадам
Мерваль не отставала от моды. Утром она надевала на себя тяжелую золотую
цепь, на которой висели золотые часы, но не ту хрупкую карликовую вещицу,
которая так часто выходит из строя, а часы с репетиром, точно измеряющие ход
времени; она прибавляла к этому мозаичную брошь и браслет с портретом
дяди-адмирала. Для вечера у нее было два убора в полном комплекте: колье,
серьги, браслеты, один из аметистов, другой из топазов. Ее костюм состоял по
большей части из шелкового платья золотистого цвета и тюрбана. В этом
костюме она заставила нарисовать себя.
У миссис Мерваль был нос с горбинкой, хорошие зубы, хорошие волосы,
светлые ресницы, немного слишком румяный цвет лица, прекрасные плечи, полные
щеки, большие ноги, созданные для ходьбы, большие белые руки с
продолговатыми ногтями, под которые никогда, даже в детстве, не попадало ни
соринки. Она выглядела немного старше, чем была на самом деле: может быть,
это надо было приписать ее достоинству и вышеуказанному носу. Она охотно
носила лайковые перчатки. Она не читала никого из поэтов, кроме Голдсмита и
Купера. Романы ее не занимали, хотя она не имела против них предубеждения.
Она любила спектакли и пантомимы с легким ужином после представления. Но ей
не нравились концерты и опера. В начале зимы она обыкновенно выбирала себе
книгу для чтения и работу. Книга и работа занимали ее время до весны; тогда
она продолжала работать и переставала читать. Она предпочитала занятия
историей, и ее руководителем в этом деле был доктор Голдсмит. В литературе
ее любимым автором был, разумеется, доктор Джонсон. Невозможно было найти
более достойную и уважаемую женщину, разве лишь в эпитафиях!
Это было в один осенний вечер. Мистер и миссис Мерваль, только что
возвратившиеся домой, сидели в гостиной.
- Да, уверяю вас, моя милая, - говорил муж, - что Глиндон, несмотря на
все свои эксцентричности, был милый и любезный человек, все женщины любили
его.
- Мой милый Томас, простите мне мое замечание, но это выражение: все
женщины...
- Тысяча извинений, вы правы. Я хотел сказать, что он вообще имел успех
у прекрасного пола.
- Я понимаю; он был немного легкомыслен.
- Легкомыслен! Нет, не совсем, скорее, непостоянный, очень странный,
самонадеянный, с упрямым характером, но в то же время манеры у него
чрезвычайно скромные, даже, может быть, чересчур. Возвращаясь к тому, что я
вам говорил, я должен сказать, что я очень озабочен тем, что узнал о нем
сегодня. Он, как кажется, вел странную и беспорядочную жизнь, переезжая с
места на место, вероятно, уже много растратил денег.
- Кстати, о деньгах, - сказала миссис Мерваль, - я боюсь, что придется
отказаться от нашего мясника, он, очевидно, заодно с поваром.
- Это очень жаль, он поставляет отличное мясо! Эта лондонская прислуга
хуже карбонариев... Но я вам говорил, что этот бедный Глиндон...
Раздался звонок.
- Боже мой! - вскричала миссис Мерваль. - Уже одиннадцатый час, кто
может прийти так поздно?
- Может быть, ваш дядя-адмирал, - сказал муж с некоторой
язвительностью. - Он обыкновенно в это время делает нам честь своим
посещением.
- Я надеюсь, друг мой, что все мои родственники являются желанными
гостями в вашем доме. Адмирал - человек очень интересный и может располагать
своим состоянием как угодно.
- Я никого так не уважаю, как его, - совершенно серьезно отвечал
Мерваль.
В эту минуту слуга отворил дверь и доложил о приходе Глиндона.
- Глиндон! Какое странное... - начала миссис Мерваль.
Но прежде чем она успела кончить, Глиндон уже вошел.
Оба друга поздоровались со всем дружелюбием давно не видавшихся
приятелей. Затем Глиндон был представлен хозяйке дома. Миссис Мерваль
изобразила на своем лице улыбку, бросила испытующий взгляд на сапоги гостя и
поздравила друга своего мужа со счастливым возвращением на родину.
Глиндон сильно изменился с тех пор, как Мерваль его не видел. Со
времени их разлуки прошло не более двух лет, но в этот промежуток его
смуглое лицо приняло более мужественное выражение. Глубокие морщины,
проведенные заботой, или мыслями, или беспутным образом жизни, сменили
гармонические черты счастливой и беззаботной юности.
Прежние мягкие манеры заменились решительностью тона и манер,
показывавшей привычки общества, мало заботящегося о приличиях. Но в то же
время какое-то странное благородство, чуждое ему до этого времени,
характеризовало его наружность и придавало известное достоинство свободе его
языка и манер.
- Так как вы устроились, Мерваль, то я не спрашиваю вас, счастливы ли
вы. Богатство, отличная репутация и такая прелестная подруга жизни
непременно приносят с собой счастье.
- Не угодно ли вам чашку чая, мистер Глиндон? - спросила хозяйка с
любезной улыбкой.
- Благодарю вас, сударыня. Я предлагаю моему другу более приятельский
напиток. Вина, Мерваль, вина! Или кружку старого английского пунша! Прошу
извинения у вашей супруги, но эта ночь должна быть нашей.
Миссис Мерваль отодвинула свой стул и старалась не показать своего
ужаса.
Глиндон не дал своему другу времени отвечать.
- Наконец-то я в Англии, - сказал он и поглядел вокруг себя с едва
заметной иронией. - Нет сомнения, что этот трезвый воздух окажет на меня
свое влияние: я должен стать таким же, как другие.
- Вы были больны, Глиндон?
- Болен? Да! Гм. У вас прекрасный дом. Нет ли в нем свободной комнаты
для одинокого путника?
Мистер Мерваль поглядел на жену, жена пристально глядела в пол.
"Скромен и робок, даже чересчур!.." Миссис Мерваль не находила слов для
негодования и изумления.
- Мой друг! - сказал наконец Мерваль умоляющим тоном.
- Мой друг, - повторила миссис Мерваль невинным тоном.
- Я думаю, что мы можем устроить комнату для моего старого друга, не
так ли, Сара?
Старый друг развалился в кресле, вытянув ноги к камину и молча глядя в
огонь, казалось, он забыл про свой вопрос.
Миссис Мерваль прикусила губу и приняла торжественный вид.
- Конечно, - холодно сказала она наконец, - ваши друзья, мистер
Мерваль, хорошо делают, считая себя у вас как дома.
Сказав это, она зажгла свечу и торжественно оставила гостиную.
По ее возвращении друзья исчезли в кабинете Мерваля.
Пробило полночь, час, два часа. Миссис Мерваль три раза посылала в
кабинет, сначала спросить, не надо ли чего, потом - имеет ли мистер Глиндон
привычку спать на перине или на матраце, и, наконец, надо ли открыть чемодан
мистера Глиндона.
К каждому ответу старый друг прибавлял громовым голосом:
- Еще кружку, да покрепче.
Наконец мистер Мерваль появился в спальне... смущенный и
раскаивающийся? Нисколько. Его глаза сверкали, щеки горели, ноги
заплетались, и он... напевал песенку!
На другое утро за завтраком на лице миссис Мерваль можно было прочесть
все раздражение оскорбленной женщины. Что касается Мерваля, то он казался
воплощением раскаяния и вины, принесенных в жертву мстительной
раздражительности. Он говорил только про свою мигрень. Тогда как Кларенс
Глиндон, недоступный раскаянию, без стыда и совести, словно закоренелый
грешник, пребывал в настроении самой шумной веселости и говорил за троих.
- Бедный Мерваль! Он на короткое время оставил привычку вести себя
прилично. Но еще ночь или две, и он снова приобретет ее.
- Позвольте мне напомнить вам, сударь, - с достоинством проговорила
миссис Мерваль заранее приготовленную фразу, - позвольте мне напомнить вам,
что мистер Мерваль теперь женат, что он может сделаться отцом семейства и
уже в настоящее время глава дома.
- Именно поэтому я так ему и завидую. Я сам хочу жениться. Счастье
заразительно.
- Вы по-прежнему занимаетесь живописью? - томно спросил Мерваль с целью
заставить гостя переменить разговор.
- О, нет. Я последовал вашим советам. Для меня более не существует ни
искусства, ни идеала, ничего, что поднималось бы выше обыкновенной жизни. Я
думаю, что если бы я теперь рисовал, то вы охотно покупали бы мои картины.
Кончайте скорее ваш завтрак, мне надо с вами посоветоваться. Я возвратился в
Англию, чтобы заняться моими делами. Мое честолюбие жаждет теперь денег,
ваши советы и ваша опытность могут оказать мне большую помощь.
- А! Вы разочаровались в вашем философском камне. Надо вам сказать,
Сара, что, когда я расстался с Глиндоном, он решился сделаться алхимиком и
магом.
- Вы сегодня остроумны, мистер Мерваль.
- Это чистая правда. Я уже говорил вам об этом. Глиндон быстро встал.
- К чему пробуждать эти воспоминания безумия и самонадеянности? Разве я
не сказал, что вернулся в свою родную страну, чтобы жить такой же жизнью,
как и мои собратья? Что может быть благоразумнее того, что вы зовете
практической жизнью? Если у нас есть способности, то мы должны извлекать из
них выгоду. Будем покупать науку, как колониальные товары, по самой низкой
цене, чтобы перепродать по самой высокой. Вы еще не кончили вашего завтрака?
Друзья вышли, и Мервалю было не по себе от иронии, с которой Глиндон
стал поздравлять его с его положением, занятиями, счастливым браком и
восемью картинами в роскошных рамах.
Прежде практический Мерваль изощрялся в остроумии над своим другом,
тогда он смеялся, а Глиндон, застенчивый и озадаченный, краснел перед
другом, который так ловко умел находить в нем смешное. Теперь роли
переменились. В изменившемся характере Глиндона появилась непоколебимая и
безжалостная решимость, которая внушала невольный ужас и заставляла умолкать
Мерваля. Глиндон, казалось, находил злое удовольствие убеждать себя, что
обыкновенная жизнь низка и презренна.
- А! - говорил он. - Как вы были правы, уговаривая меня сделать
приличную партию, обеспечить себе прочное положение, жить в страхе перед
светом и своей женой, пользоваться завистью бедных и уважением богатых!
Вы приложили к практике ваши правила. Чудное существование! Бюро
негоцианта и супружеские выговоры! Ха-ха! Не провести ли нам вторую ночь,
как вчера?
Смущенный и раздраженный Мерваль перевел разговор на дела Глиндона. Он
был изумлен знанием света, которое вдруг приобрел художник, но еще более
изумлен проницательностью и жаром, с которыми он говорил о наиболее
известных финансовых спекуляциях на бирже. Да, Глиндон серьезно желал
сделаться богатым и уважаемым... и получать за свои деньги по крайней мере
десять процентов.
Проведя у банкира несколько дней, которые он добросовестно употребил на
то, чтобы расстроить весь распорядок дома, сделать из ночи день, из согласия
разногласие, довести бедную миссис Мерваль почти до сумасшествия и убедить
ее мужа, что она его безжалостно обирала, зловещий гость так же неожиданно
оставил их, как и появился.
Он снял внаем дом, стал искать людей из солидного общества, погрузился
в финансовые операции и коммерческую деятельность; его планы были смелы и
обширны, расчеты быстры и глубоки.
Он изумил Мерваля своей решимостью и ослепил успехом.
Мерваль начал ему завидовать. Он был недоволен своими собственными
менее чем скромными достижениями на этом поприще.
Покупал ли Глиндон или продавал, деньги лились к нему рекой, точно
притягиваемые магнитом; то, чего не дали бы ему годы занятий искусством, он
добыл за несколько месяцев с помощью успешных спекуляций.
Но вдруг его рвение охладилось, и новые предметы увлекли его
честолюбие. Если он слышал на улице барабанщика, то ему казалось, что нет
славы почетнее славы солдата. Появлялась новая поэма, и ему казалось, что
нет славы более привлекательной, чем слава поэта. Он небезуспешно начинал
работать в литературе и с отвращением бросил ее. То вдруг он оставлял
общество, которого сначала домогался, и бросался в самые безумные водовороты
сладкой жизни великого города, где золото одинаково царит над трудом и
удовольствиями. Всюду и во все он вносил с собою какую-то силу и жар души.
Во всяком обществе он старался повелевать, на всяком поприще отличиться. Но
какова бы ни была его очередная страсть, ее последствия были ужасны. Иногда
он погружался в глубокие и мрачные мысли. Казалось, он старался бежать от
воспоминаний, но воспоминания снова настигали и терзали его. Мерваль видел
его редко, они взаимно избегали друг друга. У Глиндона не было ни одного
друга.
Глиндон был выведен из этого состояния беспокойства и волнения
посещением одной особы, которая, казалось, имела на него самое благотворное
влияние.
Его сестра, сирота, как и он, жила в деревне у тетки. Глиндон в юности,
проведенной под родительской кровлей, очень любил эту сестру, которая была
гораздо моложе его. По его возвращении в Англию он, казалось, совершенно
забыл о ее существовании. После смерти тетки она напомнила ему о себе
печальным и трогательным письмом. У нее не было более другого пристанища,
кроме его дома, другой поддержки, кроме его привязанности; он плакал, читая
эти строки, и нетерпеливо ждал приезда Аделы.
Под спокойной и кроткой наружностью эта восемнадцатилетняя девушка
скрывала романтический энтузиазм, который в ее годы характеризовал и ее
брата. Но этот энтузиазм, более чистый и более благородный, сдерживался в
должных границах отчасти нежностью ее женской натуры, отчасти строгим и
методическим воспитанием. Она в особенности отличалась от него
застенчивостью и робостью, редкою в ее годы, но которую она так же тщательно
старалась скрывать, как и свои романтические стремления. Адела не была
красавицей, ее лицо и вся наружность свидетельствовали о слабом здоровье, а
утонченная нервная система делала ее восприимчивой ко всем впечатлениям,
которые могли иметь опасное влияние на ее физическое состояние.
Но она никогда не жаловалась, и ее спокойная манера держать себя
многими принималась за равнодушие. Она долго переносила страдания, не
выдавая их, и научилась скрывать их без усилий. Не будучи, как я уже сказал,
красивой, она нравилась и возбуждала интерес; в ее улыбке, манерах, в
желании нравиться, утешать, оказывать услуги было столько нежной доброты,
очарования, что они невольно привлекали к ней сердца.
Такова была сестра, которую Глиндон так долго игнорировал, но теперь
принимал с такою любовью.
В течение многих лет Адела была жертвой капризов и нянькой эгоистичной
и требовательной тетки. Нежная и почтительная привязанность брата была для
нее непривычной и приятной. Ему нравилось окружать ее заботой, мало-помалу
он уединился от всякого общества и начал ценить прелесть домашнего очага. И
нет ничего удивительного, что это юное существо, свободное от другой, более
пылкой привязанности, сосредоточило всю свою благодарную привязанность и
любовь на своем дорогом брате-покровителе. Ее дневные старания, ее ночные
мечты были преисполнены благоговения и благодарности. Она гордилась его
достоинствами и заботилась о его удобствах; самая пустая вещь, как только ею
заинтересовывался Кларенс, становилась в ее глазах важным жизненным делом.
Одним словом, весь свой давний энтузиазм, свое опасное наследство, она
сосредоточила на единственном предмете своей святой нежности и чистого
честолюбия.
Но чем более Глиндон избегал волнений, которыми до сих пор старался
наполнить свое время или рассеять свои мысли, тем более глубокой и
постоянной делалась его мрачная озабоченность в часы одиночества.
Он всегда и в особенности боялся одиночества; он не мог надолго
отпускать от себя свою новую подругу, он ходил с ней гулять пешком и
совершал верховые прогулки, а когда в весьма поздний час надо было
расставаться, он уходил от нее с видимой неохотой, почти страхом.
Эта мрачная печаль не могла быть названа меланхолией, это было нечто
более сильное и походило на отчаяние.
Очень часто после молчания, которое казалось мертвым - так оно было
тяжело, - он вдруг быстро вставал, бросая вокруг себя испуганные взгляды;
все его тело дрожало, губы были бледны, лоб покрыт потом.
Убежденная, что какое-то тайное горе грызло его душу и подтачивало
здоровье, Адела только и желала сделаться его поверенной и утешительницей,
но она понимала, что ему не нравится, что она замечает эти припадки мрачной
печали и тем более сострадает им. И она научилась скрывать свои чувства и
опасения. Она не просила раскрыть ей его тайну, а пыталась украдкой
проникнуть в нее. И постепенно она почувствовала, что ей это удается.
Слишком погруженный в свое собственное странное существование, чтобы
быть проницательным в распознавании чужих характеров, Глиндон принял
великодушную привязанность и смирение за природное мужество, и это качество
нравилось ему и морально утешало его. Больная душа требует мужества как
необходимого качества от поверенного, которого она выбирает, чтобы излечить
себя. Но жажда откровенности непреодолима! Сколько раз он думал про себя:
"Если бы я мог открыть мое сердце, мое страдание смягчилось бы".
Он чувствовал, кроме того, что со своей молодостью, неопытностью и
поэтической натурой Адела поймет его лучше и будет к нему снисходительнее,
чем человек более строгий и более практический.
Мерваль принял бы его откровение за бред безумного, а большая часть
людей в лучшем случае приняли бы это за галлюцинации больного. Но наступил
наконец момент, когда он решился открыться сестре.
Однажды вечером они были одни; Адела, до некоторой степени обладавшая
талантом художника, как и ее брат, занималась рисованием; через какое-то
время Глиндон, прогнав беспокойные мысли, впрочем менее мрачные, чем
обыкновенно, встал, нежно обнял ее за талию и взглянул на ее работу.
Крик ужаса вырвался у него; он выхватил рисунок из рук сестры.
- Что это? - вскричал он. - Чей это портрет?!
- Дорогой Кларенс! Разве вы забыли оригинал? Это копия портрета нашего
мудрого предка, который, по словам нашей матери, был так похож на вас. Я
думала сделать вам приятный сюрприз, срисовав его по памяти.
- Да будет проклято это сходство, - мрачно сказал Глиндон. - Разве вы
не угадываете, почему я избегал жилища наших предков?.. Потому что я боялся
увидеть этот портрет, потому что... потому что... Но простите меня, я вас
пугаю!
- О, нет, Кларенс, нет! Вы никогда не пугаете меня, когда говорите, а
только тогда, когда молчите. О, если бы вы считали меня достойной вашего
доверия! О, если бы дали мне право вместе с вами размышлять над горем, кото-
рое я так желаю разделить с вами!
Глиндон не отвечал; несколько времени он ходил по комнате неуверенными
шагами. Наконец он остановился и пристально поглядел на сестру.
- Да, вы также его потомок, - проговорил он наконец, - вы знаете, что
такие люди жили и страдали. Вы не станете смеяться надо мною, вы не будете
столь недоверчивы. Слушайте!.. Что это за шум?
- Это ветер стучит железом на крыше, Кларенс.
- Дайте мне вашу руку, чтобы я чувствовал ее живое пожатие, и когда я
все скажу, то не вспоминайте никогда мой рассказ. Никому его не
пересказывайте. Поклянитесь, что эта тайна останется между нами...
последними из нашего обреченного рода.
- Я никогда не изменю вашему доверию, никогда! Клянусь вам! - твердо
сказала Адела.
Она придвинулась к нему, и Глиндон начал свой рассказ.
То, что в книге или для умов, предрасположенных к сомнению и недоверию,
может показаться холодным и нестрашным, то приобретает совершенно другой
характер, если оно говорится бледными устами, с той истиной страдания,
которая убеждает и пугает. Он пропустил много подробностей и многое смягчил,
но, во всяком случае, открыл достаточно, чтобы сделать свою историю ясной и
понятной для той, которая слушала его, бледная и дрожащая.
- Рано утром, - продолжал он, - я покинул это проклятое место. Мне