оставалась только одна надежда - найти Мейнура, где бы он ни скрывался, и
потребовать от него успокоить демона, овладевшего моей душой. С этой целью я
путешествовал из города в город, я деятельно разыскивал его при помощи
итальянской полиции. Я даже требовал помощи инквизиции, власть которой снова
поднялась после процесса над Калиостро, который менее опасен, чем Мейнур.
Все было бесполезно, я не мог открыть никаких следов его. Я был не один,
Адела!..
Здесь Глиндон остановился как бы в смущении: в своем рассказе он только
неопределенно намекал на Филлиду, которая, как мог бы предположить читатель,
должна была стать его сообщницей.
- Я был не один, но та, которая меня сопровождала, была не из таких,
что я мог бы открыть ей мою душу. Верная и преданная, но необразованная, она
не имела качеств, необходимых, чтобы понять меня, и обладала скорее
интуицией, чем развитым умом; в часы забвения сердце могло отдыхать с нею,
но ум не мог найти в ней ничего сродного, а смятенный дух - опоры. Тем не
менее в обществе этой женщины демон не мучил меня. Позвольте мне несколько
точнее объяснить вам условия его ужасного появления. Среди грубых
впечатлений обыденной жизни, в безумии кутежа, в одуряющих и преступных
излишествах, в бесчувствии чисто животной жизни его глаза были невидимы, его
шепот неслышен. Но когда душа стремилась подняться, когда возбужденное
воображение старалось забыться в чудных мечтах, когда совесть начинала
бороться против унизительной жизни, которую я вел, тогда, Адела... тогда я
находил его около себя среди бела дня или сидящего у моего изголовья ночью -
тень, видимую во тьме. Если в галереях, где собраны предметы Божественного
Искусства, мечты моей юности пробуждали мой энтузиазм, давно заглохший, если
я обращался к мыслям мудрецов, если пример героев или разговор ученых
возбуждал заснувший ум, призрак тотчас являлся ко мне.
Наконец однажды вечером в Генуе, куда я приехал искать Мейнура, он сам
вдруг появился передо мной самым неожиданным образом. Это было во время
карнавала, среди сцен шумного и беспорядочного скорее безумства, чем
веселья, когда языческие сатурналии смешиваются с христианским праздником.
Утомленный танцами, я вошел в залу, где было много народа, который пил, пел
и орал под отвратительными масками и фантастическими костюмами; в этой
оргии, казалось, все потеряли человеческий облик. Я занял место среди них и
в ужасном возбуждении чувств (счастливы те, которые никогда его не знали)
скоро стал шумливее всех. Разговор зашел о революции во Франции: эта тема
всегда была неотразимой для меня. Маски заговорили о золотом веке, который
эта революция должна принести в мир, но совсем не как философы,
провозглашавшие наступление эпохи света и разума, но как головорезы и
мерзавцы, которые изъявляли бурный восторг при известии об уничтожении
власти закона. Не знаю почему, но их безумные и буйные речи заразили меня; и
я, который всегда жаждал быть первым в любом обществе, вскоре превзошел даже
этих негодяев и дебоширов в своих декларациях о природе и сущности свободы.
Я вопил о том, что свобода должна быть распространена на каждую семью на
земле, она должна пронизывать собой не только гражданское законодательство,
но и семейную жизнь, которая должна быть свободна от всех оков, что человек
искусственно наложил на себя.
В середине этой тирады одна из масок наклонилась ко мне.
- Берегитесь! - прошептала она. - Вас, кажется, подслушивает шпион.
Мои глаза устремились по направлению, указанному маской, и я заметил
человека, который, казалось, не принимал никакого участия в разговоре, но
взгляд которого был устремлен на меня. Он так же был в маске, как и все мы,
но, судя по общей реакции, никто не видел, как он вошел. Его молчание, его
внимание испугали это шумное общество; что касается меня, то я только еще
более оживлялся. Увлеченный моим сюжетом, я развивал его, не обращая
внимания на знаки соседей и адресуясь только к таинственной маске. Я не
заметил, как все мои слушатели один за другим потихоньку скрылись, так что я
остался вдвоем с незнакомцем.
- А вы, синьор, - сказал я наконец, - что вы скажете относительно этой
новой эры? Эры, когда свобода мнений не будет преследоваться, богатство не
будет омрачено ревностью, любовь станет свободной...
- А жизнь станет безбожной, - добавила маска, подсказывая мне еще одну
характеристику новой эры.
Звук этого хорошо знакомого голоса вдруг изменил направление моих
мыслей.
- Обманщик или демон! Я нашел тебя наконец, - вскричал я, бросаясь к
нему.
При моем приближении незнакомец встал и снял маску, открывшую черты
Мейнура.
Его пристальный взгляд и величественный вид заставили меня остановиться
в нерешительности. Я не тронулся с места.
- Да, - сказал он торжественным голосом, - мы встретились, и это я
искал этой встречи. Так ты следуешь моим предупреждениям! Разве такие
выходки помогут ученику тайной науки избежать встречи с безжалостным и
отвратительным врагом? Высказанные тобою мысли, которые уничтожили бы
порядок во вселенной, неужели они выражают надежды мудреца, стремящегося
возвыситься до Гармонии Небесных Сфер?
- Это твоя вина! Твоя! - закричал я. - Убери призрак, освободи мою душу
от его ужасного присутствия!
Мейнур взглянул на меня с холодным презрением, которое внушило мне
боязнь и гнев, и ответил:
- Нет, раб и игрушка своих страстей! Нет, ты должен до конца постигнуть
опыт иллюзий, которые встречает на своем титаническом пути наука, что хочет
без веры подняться до небес. Ты желаешь этой эры счастья и свободы, ты ее
увидишь, ты будешь действующим лицом в этой драме. Сейчас, когда я с тобой
говорю, я вижу около тебя Призрак, это он руководит тобою, и он имеет еще
над тобою власть, власть, которая оспаривает мою. В последние дни той
революции, которую ты призывал с таким нетерпением, среди обломков того
порядка, который ты проклинал как гнет, ищи исполнения своей судьбы и жди
своего исцеления.
В эту минуту шумная толпа пьяных масок хлынула в залу и отделила меня
от Мейнура. Я пробивался сквозь толпу, я всюду искал его, но напрасно. Целые
недели прошли в бесплодных поисках, я не мог открыть никаких следов Мейнура.
Утомленный погоней за удовольствиями, возбужденный упреками, которые я
заслужил, напуганный его предсказаниями, его описанием тех условий, в
которых я должен был найти облегчение от моих страданий, я решил наконец,
что в трезвой атмосфере моей родной страны, ведя упорядоченную и деловую
жизнь, я сумею избавиться от призрака своими собственными усилиями. Я
оставил всех, с кем до тех пор был связан. Я приехал сюда. В биржевых
спекуляциях я обретал такое же облегчение, как и в кутежах. Призрак стал
невидим, но такая жизнь вскоре надоела мне, как и все остальное. Я постоянно
чувствовал, что рожден для чего-то более благородного, чем жажда прибылей,
что жизнь может быть одинаково бесплодна и душа одинаково унижена как
холодной страстью к наживе, так и самыми огненными страстями. Более высокое
честолюбие не переставало мучить меня. Но... но, - продолжал он, дрожа и
бледнея, - при каждом моем усилии подняться к более благородному
существованию ужасный призрак возвращался, я находил его у моего изголовья.
Его сверкающие глаза склонялись над строками поэта или философа, и мне
слышался его страшный голос, нашептывавший соблазны, которые я никогда не
должен разглашать.
Он остановился, холодный пот покрывал его лоб.
- Но я, - сказала Адела, преодолевая свои страхи и обнимая его за шею,
- у меня впредь не будет другой жизни, кроме твоей. И в этой чистой и святой
любви твой призрак рассеется.
- Нет! Нет! - вскричал Глиндон, вырываясь из ее объятий. - Ты еще не
знаешь самого ужасного. С тех пор как ты здесь, с тех пор как я принял
непоколебимое решение избегать всех мест, всех притонов, где я находил
убежище от своего врага... я... О, Небо, пощади! Вот он стоит около тебя!..
И он упал без чувств.

    V



Горячка, сопровождаемая бредом, на несколько дней лишила Глиндона
сознания, и когда, скорее благодаря попечениям Аделы, нежели искусству
доктора, он возвратился к жизни и обрел рассудок, то был испуган переменой,
которая произошла с сестрой.
Сначала он думал, что ее здоровье расстроено бессонными ночами и она
поправится вместе с ним, но скоро заметил с болью и раскаянием, что болезнь
имела глубокие корни, которых врачебное искусство не могло вырвать. Ее
воображение, почти столь же пылкое, как и у брата, было роковым образом
поражено странными признаниями, которые она подслушала в его бреду. Тысячу
раз он повторял: "Он тут, тут, сестра, около тебя!" И он переселил в ее
воображение призрак, который преследовал его.
Он понял это не по ее словам, но по ее молчанию, по ее глазам,
напряженно глядевшим в пространство, по неожиданной дрожи, охватывавшей ее,
по ее взгляду, не смевшему оглянуться. Он горько раскаивался в своей
исповеди и с отчаянием чувствовал, что между его страданиями и человеческой
симпатией не могло быть нежной и святой связи; напрасно старался он
перечеркнуть результаты своего неосторожного шага, напрасно говорил, что все
им рассказанное было только плодом разгоряченного воображения.
В этом отрицании самого себя было мужество и великодушие, так как,
много раз говоря таким образом, он видел ужасный призрак, проходивший мимо
нее и глядевший на него в то время, как он отрицал его существование.
Но что приводило его в еще большее отчаяние, чем истощенное здоровье и
расстроенные нервы его сестры, так это изменение, происшедшее в ее любви к
нему, - ее заменил непреодолимый ужас. Она бледнела при его приближении,
вздрагивала, если он брал ее за руку. Отделенный от всего остального мира,
он видел теперь, как между ним и Аделой разверзлась пропасть ужасных
воспоминаний. Он не мог переносить долее присутствия женщины, жизнь которой
он отравил.
Он начал придумывать различные предлоги, чтобы не бывать дома, и был
удручен, убеждаясь, с какой поспешностью они принимались. С этой роковой
ночи он в первый раз увидал на лице Аделы радость, когда сказал ей "прощай"!
В течение нескольких недель он путешествовал по живописнейшим местам
Шотландии, но все прелести природы меркли в его глазах. Неожиданно он
получил письмо из Лондона. Он бросился туда на крыльях беспокойства и
отчаяния; приехав, он нашел рассудок и здоровье сестры в таком состоянии,
которое подтверждало его самые мрачные опасения. Ее отсутствующий взгляд,
безжизненное выражение лица ужаснули его. Точно он увидел голову Медузы и
почувствовал, что все его существо постепенно цепенеет. Это не было ни
безумие, ни слабоумие, это была апатия, сон наяву. Но, когда приближался
одиннадцатый час вечера, час, когда Глиндон кончил свой рассказ в тот
злосчастный вечер, она делалась беспокойной и взволнованной. Ее губы
начинали шевелиться, она ломала руки, с отчаянием оглядывалась вокруг и
вдруг, когда часы начинали бить, вскрикивала и без чувств падала на землю. С
трудом, и только после долгих просьб, она ответила наконец на отчаянные
вопросы Глиндона - созналась, то в этот час, и только в этот час, где бы она
ни была, чем бы ни занималась, она ясно видела старую ведьму, которая
стучала три раза в дверь, входила, приближалась к ней с лицом, искаженным
ненавистью, и клала ей на лоб свои ледяные пальцы. В этот момент она теряла
сознание и приходила в себя только для того, чтобы с отчаянием ждать
возвращения ужасного видения.
Доктор, который был приглашен еще до возвращения Глиндона и письмо
которого вызвало его самого в Лондон, был человек простой и ограниченный,
бессильный против такого расстройства; он выразил честное желание, чтобы
призвали другого, более опытного. Кларенс пригласил одного из светил
медицины и подробно описал ему галлюцинации сестры.
Доктор внимательно выслушал его и сказал, что болезнь можно излечить.
Он пришел к больной заранее до рокового часа и потихоньку перевел стрелки
вперед на полчаса, так, чтобы этого не знала Адела и даже ее брат. Затем он
дал больной невинное средство, которое, по его словам, должно было разрушить
иллюзию. Это был человек, наделенный неподражаемым даром вести беседу,
остроумный и занимательный. Его уверенность пробуждала надежду в самой
больной, он продолжал возбуждать ее внимание, рассеивать ее апатию; он
смеялся, шутил, а время шло. Часы пробили одиннадцать.
- Какое счастье, брат! - вскричала она, бросаясь в его объятия. -
Роковой час прошел!
Затем, как бы освобожденная от заклятия, она развеселилась более
обыкновенного.
- Ах, Кларенс, - говорила она, - простите мне, что я забывала вас, что
я вас боялась. Я буду жить! Я в свою очередь прогоню призрак, который
преследует моего брата.
Кларенс с улыбкой отер ее слезы. Доктор между тем продолжал свои шутки
и анекдоты. Вдруг, среди самого оживленного разговора, Глиндон заметил в
лице Аделы то же ужасное изменение, тот же испуганный, беспокойный и
напряженный взгляд, как и накануне... Он поднялся и подошел к ней. Адела с
испугом встала.
- Посмотри! Посмотри! - вскричала она. - Она идет, спаси меня, спаси
меня!
И она упала к его ногам в страшных конвульсиях.
В ту же минуту нарочито и бесполезно переставленные часы пробили
половину.
Доктор встал.
- Мои самые мрачные предчувствия подтвердились, - сказал он, - это
эпилепсия.
На следующий день, в этот же час, Адела умерла.

    VI



- О, счастье, о, блаженство! Ты возвратился. Это твоя рука, твои губы!
Скажи мне, что ты оставлял меня не для того, чтобы любить другую; скажи это
еще раз, говори это всегда, и я прощу тебе все!..
- Ты, значит, вспоминала обо мне?
- Вспоминала! И ты был так жесток, что оставил мне золото: вот оно, я
не притронулась к нему!
- Бедное дитя природы! Как же нашла ты себе в Марселе приют и хлеб?
- Честно, душа моей души, честно и, между прочим, с помощью этого
личика, которое ты находил когда-то прекрасным; находишь ли ты теперь его
таким же?
- Еще прекраснее, чем когда-либо, Филлида, но что ты хочешь сказать?
- Здесь есть один живописец, великий человек, один из важных людей
Парижа, я не знаю, как их называют, но он располагает здесь всем, жизнью и
смертью, и он щедро заплатил мне, чтобы нарисовать мой портрет. Он должен
подарить его нации, он работает только для славы. Подумай о славе твоей
Филлиды.
При этих словах глаза молодой девушки засверкали, ее тщеславие было
возбуждено.
- Он женился бы на мне, если бы я хотела, и развелся бы со своей женой,
чтобы жениться на мне. Но я ждала тебя, неблагодарный!
В дверь постучали, и вошел мужчина.
- Нико!
- А, Глиндон! Гм. Здравствуйте! Что я вижу! Опять мой соперник! Но Жан
Нико не питает зла. Добродетель - моя мечта, моя родина, моя любовница.
Служи моей родине, гражданин, и я прощу тебе твои успехи у красавиц.
В то время как Нико говорил, зазвучала и прокатилась по улицам яростная
"Марсельеза". Там, внизу, двигалась толпа, масса, народ со знаменами,
оружием и песнями. Кто, однако, мог предполагать, что эти вооруженные люди
идут не на войну, а на резню - французы на французов: ведь в Марселе
существовали две партии. Но этот англичанин - он только что прибыл и, чуждый
всем борющимся сторонам, ничего еще в этом не понимал. Он ничего не слышал и
не видел, кроме песни, энтузиазма, блеска оружия и знамен, которые как бы
протягивали к солнцу начертанную на них поразительную, знаменитую и страшную
ложь: "Народ Франции, подымайся против тиранов!"
Мрачное чело несчастного путешественника оживилось при взгляде на
толпу, проходившую под окнами. При виде патриота и друга Свободы Нико,
стоявшего у окна, в толпе поднялись крики в его честь. Эй, вы, приветствуйте
храброго англичанина, который отрекся от всех своих Питтов и Кабуров, чтобы
стать гражданином Свободы и Франции!
Тысяча голосов сотрясли воздух, и снова торжественно зазвучала
"Марсельеза".
- Может быть, среди высоких надежд этого отважного народа навсегда
исчезнет Призрак и наступит излечение, - прошептал Глиндон, и ему
показалось, что таинственный эликсир течет в его жилах.
- Ты будешь в отряде Пена и Клота, я все устрою для тебя, - вскричал
Нико, ударив его по плечу, - и Парижа...
- О! Если бы я могла только увидеть Париж! - радостно вскричала
Филлида.
Радость! Само время, сам город, сам воздух были радостью, если,
конечно, не считать тех мест и тех минут, где и когда раздавались стоны
умирающих и истошные вопли убиваемых.
Спи спокойно в своей могиле, холодная Адела. Радость! Радость! На
Празднике Человечества всякое личное горе должно исчезнуть.
Берегись, бродяга мореход, огромный водоворот затягивает тебя в
бурлящую воронку. Там нет места для личного. Там все части принадлежат
целому.
Открывай ворота, прекрасный Париж, для гражданина-чужестранца.
Принимайте в свои ряды, о мягкотелые, кроткие республиканцы, нового
защитника Свободы, Разума, Человечества! "Мейнур прав - если стать
участником славной борьбы за Человечество, борьбы, развивающей добродетели,
и в первую очередь мужество, то Призрак сгинет во тьму, откуда он пришел!"
Пронзительный и резкий голос Нико восхвалял его, а тощий Робеспьер -
"свет, опора и краеугольный камень здания Республики" - зловеще улыбался ему
своими налитыми кровью глазами. Филлида страстно прижимала его к сердцу. А
между тем днем и ночью, за столом, в постели, всюду, хотя он и был невидим,
безымянный Призрак направлял его своим демоническим взглядом к этому морю с
его кровавыми волнами и водоворотами.


    КНИГА ШЕСТАЯ



    СУЕВЕРИЕ ОСТАВЛЯЕТ ВЕРУ



    I



Занони и Виола оставили греческий остров, где они провели два
счастливых года, некоторое время спустя после приезда Глиндона в Марсель.
Виола бежала из Неаполя со своим таинственным возлюбленным в 1791 году,
тогда же, когда и Глиндон явился к Мейнуру в роковой замок. Теперь конец
1793 года, и мы снова возвратимся к Занони.
Зимние звезды отражались в лагунах Венеции. Говор на мосту Риальто
смолк, последние гуляющие оставили площадь Святого Марка, и только время от
времени слышны были удары весел легких гондол, развозящих запоздалых
любовников или гостей.
Но за шторами окон одного из больших дворцов, тень которого покоится на
Большом канале, еще виден свет, и в этом дворце бодрствуют две Эвмениды
{Богини мщения (греч.).}, никогда не спящие и всегда готовые наброситься на
человека: страх и страдание.
- Спаси ее, и я сделаю из тебя самого богатого человека в Венеции!
- Синьор, - отвечал доктор, - ваше золото невластно над смертью и над
волей Божией. Синьор, если через час не произойдет благоприятной перемены,
то приготовьтесь ко всему.
Как, таинственный и могущественный Занони, ты, который невозмутимо
прошел через все человеческие страсти, неужели и ты почувствовал наконец
страх? Неужели твое мужество начинает колебаться? Неужели ты познал наконец
силу и величие смерти?
Бледный и взволнованный, отошел он от врача. Он бросился через
громадные залы и длинные коридоры дворца в отдаленную комнату, куда никто не
смел заходить, кроме него.
Он открыл сосуды, зажег лампы, и серебристое пламя осветило комнату. Но
Сын Звездного Луча не являлся! Адон-Аи был глух к его таинственному призыву.
Занони был бледен и дрожал. Каббалист! Неужели твои заклинания напрасны?
Неужели твой трон исчез из пространства? Теперь ты стоишь бледный и
дрожащий. Но не так ты выглядел, когда могущественные духи являлись на твое
заклинание. Никогда эти силы не внимали дрожащему человеку. Душа, а не
травы, и не серебристое пламя, и не заклинания каббалы повелевает сынами
воздуха. Но душа его от любви и страха смерти потеряла свое могущество.
Наконец пламя заколебалось, и воздух стал холоден, как ветер кладбища.
Что-то туманное и бесформенное появилось вдали. Этот молчащий ужас начал
приближаться, подкрадываться, укутанный в сумрачную дымку, из-под которой он
глядел на Занони лиловато-синими, исполненными злобы глазами.
- А! Это ты, юный халдей! Юный, после твоих бесчисленных веков, юный,
как в тот час, когда, равнодушный к удовольствиям и красоте, ты слушал на
старой огненной башне, как звездная тишина шептала тебе последнюю тайну,
которая торжествует над смертью; неужели ты боишься теперь смерти? Или твоя
наука есть круг, который снова привел тебя к тому месту, откуда ты начал
свой путь? Много поколений прошло со времени нашего последнего свидания. И
вот я снова перед тобой!
- Я смотрю в твои глаза без страха, хотя тысячи твоих жертв не
выдерживали их взгляда; они воспламеняют в сердце человека нечистые страсти,
и у тех, кого ты можешь покорить своей воле, твое присутствие вызывает
безумие, ведет их к преступлению и отчаянию, и, несмотря на все это, ты мне
не господин, а раб.
- И, как твой раб, я буду служить тебе. Приказывай твоему рабу,
прекрасный халдей... Слушай стоны женщин! Пронзительные крики твоей
возлюбленной! Смерть в твоем дворце! Адон-Аи не является на твой призыв.
Сыны Звездного Луча только тогда внимают человеку, когда никакая земная
страсть не омрачает ясный взгляд его ума. Но я могу помочь тебе, слушай!
Занони даже на этом расстоянии ясно слышал в своем сердце голос Виолы,
звавшей в бреду своего возлюбленного.
- О! Виола, я не могу тебя спасти! - вскричал он с отчаянием. - Моя
любовь к тебе отняла у меня мое могущество.
- Нет, не отняла! Я могу дать тебе средство для ее спасения.
- Для обоих, для матери и ребенка?
- Для обоих.
Занони вздрогнул, страшная душевная борьба потрясла его человеческую
природу, и время пересилило его сопротивляющийся дух.
- Я согласен! Мать и ребенок! Спасай того и другого!
Виола была во власти самых ужасных страданий, какие только может
испытывать женщина, жизнь, казалось, готова была оставить ее, среди криков и
стонов она призывала Занони, своего возлюбленного.
Доктор глядел на часы; они точно и безжалостно отмечали время.
- Крики затихают, - проговорил он, - еще десять минут, и все будет
кончено.
Глупец! В эту самую минуту больной становится лучше. Дыхание делается
ровнее, бред затихает. Виоле кажется, что она с Занони, что ее голова
отдыхает на его груди, что его взгляд смягчает ее страдания, что его рука
уменьшает жар в ее голове; она слышит его голос, и страдания бегут от нее.
Доктор глядит на часы, стрелка передвинулась, минуты канули в вечность, но
душа, которую он приговорил покинуть мир, все еще живет в нем.
Виола уснула, жар уменьшился, конвульсии утихли, щеки порозовели,
кризис прошел. Супруг, твоя супруга жива! Возлюбленный, ты не одинок в своей
вселенной! Время идет. Еще минута... одна минута... О радость! О счастье!..
Отец! Поцелуй твоего ребенка!

    II



Ребенка положили на руки к отцу. Отец молча наклонился над этим нежным
сокровищем, и слезы, человеческие слезы хлынули потоками из его глаз. И
сквозь эти слезы Занони увидел, как маленькое создание улыбалось ему.
О! С какими радостными слезами встречаем мы появление нового создания в
нашем горестном мире! С какими слезами отчаяния провожаем мы его, когда оно
возвращается к ангелам! Как бескорыстна радость! Но как эгоистично горе!
Тогда в молчаливой комнате раздался слабый и нежный голос - голос
молодой матери.
- Я здесь, около тебя! - прошептал Занони.
Мать улыбнулась и сжала ему руку, она чувствовала себя умиротворенной.
Виола поправилась с быстротой, изумившей доктора.
Новорожденный процветал, точно любил уже этот мир, в который он
снизошел.
С этого времени Занони, казалось, жил жизнью ребенка, и в этой жизни
души отца и матери соединялись как бы новыми узами.
Никогда не было более прекрасного ребенка; кормилица удивилась, что,
появившись на свет, он не заплакал, а улыбнулся свету, точно чему-то
знакомому. Никогда он не плакал, как другие дети. Казалось, что даже во
время сна он слушал какой-то счастливый голос, раздававшийся в его сердце. В
его глазах уже светился ум, хотя он еще не имел слов для своего выражения.
Казалось, он уже знал своих родителей и протягивал ручонки, когда Занони
наклонялся над его колыбелью, от которой редко отходил, и глядел на него
ясными, полными счастья глазами. Ночью Занони снова сидел там в полудремоте,
и Виола часто слышала, как он шептал над ним неясные слова на неизвестном ей
языке; иногда, слыша его, она боялась и чувствовала, как к ней возвращались
смутные суеверия ее юности. У колыбели новорожденного мать боится всего на
свете, даже богов, чтобы они не причинили вреда ее ребенку.
Но Занони, погруженный в свои возвышенные планы, оживленные его
любовью, забыл все, даже то, что он потерял в этой слепой любви.
Но мрачное и бесформенное существо, хотя Занони не вызывал и не видел
его, часто подкрадывалось к нему, кружило вокруг него и нередко сидело у
колыбели ребенка, глядя на него полными ненависти глазами.

    III



    ЗАНОНИ К МЕЙНУРУ



"Мейнур! Человечество с его печалями и радостями стало моим уделом.
День за днем я кую себе свои цепи. Я живу жизнью других, и в них я потерял
более половины моего могущества. Не будучи в состоянии возвысить их, я
чувствую, что они увлекают меня к земле силою человеческой привязанности.
Лишенный общения с созданиями, видимыми только для чистого разума, я опутан