Страница:
… Снова он играл в битки, и та роковая бита попала в пролаз между стеной дома и стоячей канализационной трубой, приготовленной для строительства. Вскоре в его руках оказалась стеклянная банка, наполненная белой ватой, и в снеговом этом облаке сверкали бриллианты, и золотые цепи, и кольца, и броши, усыпанные драгоценными камнями. Он собрался в Индию. Эта страна была далека и несбыточна, но с таким богатством можно было рискнуть отправиться даже на край света. А Индия Густава Эмара и Луи Жаколио так манила Степана!..
Мать «расколола» путешественника, отобрала у него драгоценности, и отчим, официант железнодорожного ресторана, первый раз в жизни целовал своего пасынка: «Теперь мы заживем, браток! Только никому ни слова, слышишь?..»
Степан запомнил ту пощечину, от которой звенело в голове точно так же, как сейчас звенит от ударов гестаповцев. Удары, удары, удары. Кто бил его сейчас? Риц или отчим? Тогда мать вступилась за него, оттащила отчима, озверевшего в лютой ненависти: ведь Степан отдал найденный клад в милицию, государству... Почему же сейчас?..
Он сбежал тогда в детдом. Директорша сказала: «Он сорванец, я люблю сорванцов, из них получаются настоящие люди. Не из всех, правда».
Мать приходила в детдом, плакала, а Степан заявил, что домой не вернется. Впрочем, где мать? Ее вынесли вскоре в алом гробу...
В бригадном ученичестве было нелегко. Очкастый мастер подозрительно смотрел на новичка, прятал документы, наряды: босяк, Степан ходил босиком... Всю жизнь босиком и сейчас босиком. Где обувка? Кто носит ее? Отличные сапоги сшили себе германцы, офицерье. Где достали столько кожи, хрома?.. На профсоюзных курсах им выдавали сандалеты. А сейчас... Ноги опухли, почернели. Больше — он никогда не сможет носить штиблеты. За одно кольцо с рубином можно купить десять пар сапог, таких, как у Рица. Он играл в битки... И нашел что-то. А потом на курсах он изучал технику безопасности, законы о труде и задачи инспектора. Это стало главным в его жизни. Он ненавидел тех, кто зажимал рабочего человека.
… Потом он полз по снежному полю, и снег, тающий по весне, приятно холодил горящее тело. Кто это придумал снег? Белый, сверкающий, прохладный, способный утолить жажду и боль. Впереди прокладывает путь Шинкаренко, черненький, худощавый, напоминающий мальчика.
Он и впрямь, как мальчишка, играет минами и взрывчаткой, словно всю жизнь только и делал, что набивал порохом эти «игрушки» и изготавливал запалы. В мирное время Шинкаренко был газорезчиком. Играл на аккордеоне... Неужели эти пальцы, почерневшие от пороха и махорки, касались когда-нибудь клавишей?
Бреус не видел пламени, зато хорошо слышал музыку взрыва. Шинкаренко сказал: «Порядок. Всю жизнь с огнем... Строю, взрываю».
Мост ежедневно пропускал десятки поездов. Над Волчьей проносились составы с боеприпасами и солдатами, высвечивая в ночи букетами искр. Теперь тоненькая полоска, соединяющая берега на карте, перечеркнута красным карандашом.
На другой день донесли, что гестаповцы взяли заложников. Тогда Бреус нацарапал свой приказ начальнику жандармерии. Получилось нескладно, но, кажется, внушительно. Вообще он не мастер сочинять.
О его затее с приказом никто не знал. Надо было бы предупредить Федора Сазоновича, но тот наверняка возразил бы. Осторожничает, обюрократился, без полета человек!
Дома он вымыл руки туалетным мылом, подсунутым Мариной. Он давно не слышал такого запаха. Где она достала мыло?
Накануне наводнения заложников выпустили. Бреус торжествовал: испугались, гады!
Его почерневшие руки и сейчас пахнут туалетным мылом. Говорят, что на войне не бывает любви.
… Увидев Марину в полутемном коридоре, он не поверил. Но вот она подошла совсем близко, и он уловил свежие запахи мыла. Она поцеловала его, деловито рассмотрела ссадины на лице, затекший глаз и снова поцеловала, прижавшись к его лохмотьям.
— Тебя очень били? Он кивнул.
— Я люблю тебя, Бреус, — прошептала она.
В коридоре они были одни, и он попытался прижаться к ее губам своими, но рассеченная губа страшно болела и он не мог поцеловать Марину, показавшуюся ему взрослой, сильной женщиной — вовсе не девочкой, как прежде.
— Как тебе удалось пройти сюда, Марина? — спросил он.
Оказывается, здесь, у дверей Рица, толпились те, из альбома, господа и дамы, генералы и сановники, и даже один обрусевший немец, царский генерал Павел Карлович Рененкампф, когда-то подлец из подлецов, но сегодня полезная фигура...
— Здесь и мама, она произвела впечатление.
— Спасибо ей передай. Я ничего не сказал, ничего не знаю. Ищут вслепую, провоцируют. Брехали, что ты призналась...
— В чем?
Она опять прижалась к его рассеченным губам, не зная, что делает ему больно, а он не уклонялся от поцелуя, терпел, готовый расплакаться от счастья.
— Что слышно на воле?
Но Марина только покачала головой. Она ничего не знает, и здесь не надо об этом спрашивать. Она лишь шепнула:
— Наших разбили под Харьковом... Много пленных. Большая беда...
Вот оно что! Стало ясно, почему возбуждена охрана, почему повеселел Риц. Его овчарка носилась как бешеная по двору, словно и она вместе с хозяином радовалась победе.
Ничего, ничего... Радуйтесь, псы-рыцари! Придет и ваш черед.
Глава десятая
За Мартой установлено наблюдение... Берегись, Марта!
Чьи эти слова? Кто нашептал? Страх, который прячется в углах кабинета, где прежде восседал Лехлер?
Она не ошиблась. Гейнеман приехал не случайно. Он редко приезжал сюда, так как ее участок считался надежным. Здесь все благополучно. Марта пополняла батальон исполнительными людьми, увольняла пьяниц и лодырей, эксцессов не было.
Взгляд Гейнемана казался влажным, тяжелым. Синие с поволокой глаза смотрели ожидающе и нагловато. Может, он, как и все мужики, не прочь поволочиться за ней, на том и закончить визит?
Они уже побывали в подразделениях. «Хайль Гитлер!» Гейнеман засматривал в лица, словно выискивал признаки измены. Видимо, так и не найдя ничего, он смягчился, но Марта уже была неспокойна.
— За вами следят, Марта, — сказал Гейнеман за обедом. — Берегитесь.
Уж не ослышалась ли она?
— Что вы сказали?
— Я предупредил вас.
Она почувствовала, что покраснела. Ладони ее вспотели.
— Я не совсем понимаю... — проговорила Марта. — В чем меня могут заподозрить? В том, что я спала с русским? Так я ведь этого и не скрываю...
Она заметила, как дернулись у Гейнемана уголки глаз и весь он напрягся. Марта знала слабую струнку шефа.
— Я пошутил, Марта.
— А ведь я могла остаться заикой на всю жизнь, — сказала Марта. — Мне надоели подобные шутки. Я на прицеле у тысяч павлопольцев, а тут еще вы... — Глаза ее налились слезами.
— Успокойтесь, Марта. Я не собирался вас обижать. У меня нет оснований... Я хотел только предупредить вас об этом.
Гейнеман вытащил из кармана бумажный треугольник.
— Письмо?
Он поднял стакан с бурой жидкостью.
— Сначала выпьем.
— Идет.
Марта храбро глотала самогон. Осушил стакан и Гейнеман.
— Все это болтовня, — проговорила Марта, плохо слыша себя. — Болтовня... и грязь. Они все завидуют мне, трусы... Я одинокая женщина...
Черт дернул ее выпить столько!
У нее кружится голова, и она уже говорит сама не знает что. Вот уж в самом деле: самогон так самогон. А еще предстоит работенка, надо заготовить новые аусвайсы — просил Петро Захарович. Штампы у гаулейтера в чемодане. Если он уедет...
Она не стала упрашивать Гейнемана — он сам вытащил письмо.
— Марта, у меня в Кривом Роге плохой переводчик, — сказал он, целуя ей руку выше локтя. — Учитель, из местных. Но то, что он перевел, встревожило меня, и вот я здесь. Честное слово! У вас в батальоне, оказывается, немало подлецов, которым место на собачьей свалке, моя дорогая.
Буквы прыгали перед ней, как пьяные. Синие кляксы то там, то тут слепили и бухали, как бичи. Подписи не скрывались: братья Одудько из Чертков.
Она знала их, черночубых, надменных. В двадцать девятом раскулачили их отца, а теперь вся родня служила у гитлеровцев. Их дядька, горбатый Игнат Одудько — следователь полиции. Плечи его перекошены, отчего одна рука казалась длиннее. Племянники вызывали отвращение, смешанное со страхом: она побаивалась их больше, чем кого бы то ни было.
Марта привезла как-то в Чертки на должность командира отделения одного вояку, присланного Петром. В Марту врезался взгляд младшего Одудько, чубатого Илюшки. «Марта Карловна, а я надеялся... Что же, у нас из своих некого назначить? — сказал Илюшка. — А вы все присылаете. Коммунистов присылаете?» — «Я тебе не Марта Карловна, хам! — ответила Марта сгоряча. — Это — одно. А завтра приедешь в Павлополь за расчетом. Мне такие не нужны».
Она уволила Илюшку Одудько. А ныне в письме гаулейтеру Украины Эриху Коху братья жаловались на Марту. Написали они, в общем, истинную правду, в которую трудно было поверить. И Гейнеман не поверил. Они обвиняли ее в связях с подпольщиками, в том, что она разгоняет людей, преданных Германии, а набирает красных коммунистов.
Хмель медленно оставлял ее.
— Так что же, Франц?.. Повесите или расстреляете меня?
— Полноте, Марта.
— Но вы прибыли как настоящая гончая! — Марта обозлилась. — Вам все известно. Лехлер никогда... никогда не разрешил бы себе такого... У меня трое детей...
Она заплакала.
Пьяные слезы не входили в расчет Гейнемана.
— Я прибыл, Марта, не по своей воле. К вам присматривается гестапо. Это письмо проделало немалый путь. Оно поступило ко мне знаете каким путем? — Гейнеман прищелкнул пальцами и хитро подмигнул Марте.
Но она уже владела собой. Значит, следователь полиции, кривой Одудько, объявил ей войну? Что ж, пусть только не просчитается. Надо быть осторожнее. Не слишком ли щедр ее Петро? Она уже не одного из его людей поставила под ружье... Последним пришел сержант Фурсов, каменщик из Подмосковья. Все-то он окает да окает, давно такого москвича не встречала. Трое у него детей. «Неужто трое? И у меня трое... Надо же...» Назначила командиром отделения. И Гришу Вронского, лейтенанта связи, прислал Петро. Молоденький, пушок на верхней губе, только что из училища. Не успел стрельнуть — попал в окружение. Гетьманчуку из Западной Украины не очень доверяла. Вымахало чудище не менее двух метров, косая сажень в плечах, краснорожий, стриженный наголо, Малюта Скуратов — ни дать ни взять. Рассказывал, что у его отца шестнадцать быков, но землицы маловато. Потому пошел Гетьманчук за немцев: авось отломят бате краюху, получит после войны земельный пай.
Она перебирала в памяти людей, пополнявших отряды: осторожнее, Марта, как бы не накренился ковчег твой, воды не зачерпнул...
— Что же теперь будете делать, Гейнеман? Как поступите с партизанским агентом?
— Я думаю, что придется... только так...
Он привлек ее к себе, обдал запахом дешевого одеколона и самогона. Похотливый владыка профилировок, видимо, привык к легким победам.
— Франц!.. — Марта вывернулась.
— Я давно хочу тебя, Цирцея!
— Торопишься, пока не остыла на виселице? Ведь ты меня готов послать туда... Правда ведь, готов? Говори, говори же...
— Будь ты проклята... будь они все прокляты! На вот! Гейнеман снова вытащил измятое письмо и порвал его в клочки.
— Получай, Марта!
Он налил стакан и с отвращением выпил.
— Вы джентльмен, Франц!
— Что такое «джентльмен»? Джентльмены водятся на берегах Темзы. Они очень гордые, но скоро будут целовать зад фюреру...
— Вы уезжаете сегодня?
— Нет, еще поживу. Проверю твою деятельность. Присмотрюсь. Тупица Лехлер! Этот Зигфрид ничего в тебе не понял, Цирцея. Слизняк, медуза!..
Прав был Шпеер: когда Гейнеман напивался, он становился невыносимым.
Он, кажется, позабыл о Марте. Она ему не далась, и бог с ней. Всю неделю он прожил в свое удовольствие на квартире прелестной павлопольской фрау, которая готовила ему прекрасные «варьеники», чистила сапоги и без сопротивления укладывалась в постель. Кто она, Гейнеман не знал.
Он не стал домогаться Марты еще и потому, что, говорят, у нее для услады есть некто из ее подчиненных, который постоянно при ней. Что же, каждому свое.
Гейнеман побывал на фронте и теперь, после ранения, вкушал прелести тыловой жизни в Кривом Роге, где размещалось окружное управление дорожной жандармерии.
Огромные просторы доверены Гейнеману фюрером! Кривой Рог... Неоценимое богатство для индустрии: рудники, отвалы красноватой руды, эшелонами уходящей в Германию. Но он к подземным сокровищам не имеет отношения, его задача — наземные дороги, что простираются от края и до края.
Вместе с Мартой он посещал отряды, проводил строевым смотры, инспектировал дороги. Хлопот на них было немало, они нуждались в ежедневном ремонте: чуть упустить — «полез» грунт, захлюпал и омертвел транспорт. Жандармы круглосуточно охраняли профилировку, сгоняли население окрестных сел на работы, требовали от старост лошадей и материалов. Шеф был доволен, черт возьми! Рассказать кому-нибудь — не поверят. Такого порядка, как у фрау Трауш, не найдешь, пожалуй, ни у кого другого. А ведь ей труднее. Она здесь «своя», доморощенная... Неудивительно, что некая мразь осмелилась оклеветать ее.
После очередного волнения Гейнеман сказал:
— Вы, Марта, берегите себя. Берегитесь партизанской пули. Судьба ваша необыкновенная. Будь я писателем, я бы сочинил про вас роман.
«Если бы ты знал еще кое-что, наверняка взялся бы за перо», — подумала Марта.
Теперь она чувствовала себя прочно. Вчера при помощи Гейнемана она вышибла из отряда последнего Одудько. Он униженно бормотал извинения. Подвыпивший Гейнеман грозился расстрелять грязную свинью. Пусть знает, что любую попытку обесславить эту даму или при чинить ей зло он пресечет смертью. Вонючим крокодилам здесь не место. Эти слова переводила сама Марта, слегка смягчая непристойные выражения криворожского гаулейтера. Сотня ее подчиненных слушала его. Он любил произносить речи перед строем.
На прощание Гейнеман посоветовал Марте усилить патрулирование в конце Александровской улицы, ведущей на хутора. Он с недоверием относился к хуторам на окраинах Павлополя. Там, по его мнению, водятся партизаны, там они фабрикуют свои дурацкие листовки, прячут оружие. И он не ошибался, рыжий козел. Ей нечего было радоваться его прозорливости.
— Всех задерживать после восьми часов! — сказал Гейнеман. — Всех! Будь то цивильный, будь то военный, даже сам генерал. Порядок есть порядок.
Он часто встречался с Мартой в столовой Тодта. Столовую и продовольственные склады в этом районе сторожили ее люди.
Одно название, что жандармерия. Захудалое войско.
— Как ни равняй строй, господин Гейнеман, а шантрапа шантрапой остается. Раздобудьте нам форму, что ли... Тогда мы покажем, на что способны.
Она, впрочем, показала, на что способна ее шантрапа. Гейнеман заигрался в бридж с коллегами из фетпункта и, подвыпивши, возвращался ночью. Поначалу, надо сказать, изрядно струхнул: ему скрутили руки. Он тотчас протрезвел. От сердца отлегло, лишь когда услышал идиотское: «Бефель! Бефель!» [6]Накричал, грозился перестрелять дураков, которые не могут отличить офицера германской армии от партизан.
Марта обещала строго наказать виновных и просила прощения за то, что произошло. Гейнеман не успокаивался, буйствовал в ее кабинете, пока наконец не приказал вызвать тех, кто его задержал.
Дело принимало дурной оборот. Марта не рада была, что затеяла эту комедию. Трезвея, Гейнеман мрачнел и собирался, по-видимому, жестко расправиться с ее ребятами.
— Я прошу вас, шеф!..
Гейнемана словно подменили. Он всматривался в скуластые лица вызванных, щелкнувших каблуками.
— Разбойники! — сказал он по-немецки — Бандиты!
Знают ли они, что полагается за нападение на немецкого офицера?
Марта перевела ответ:
— Они выполняли приказ.
— Молодцы! — сказал вдруг Гейнеман и вытащил пачку сигарет. — Они, надо думать, давно уже не курили настоящих сигарет...
— Он щелкнул зажигалкой...
— Вы полагали, фрау Марта, что германский офицер — тупица и капризник? Поблагодарите их за службу. Он определенно любовался произведенным эффектом. Марта в самом деле была удивлена. У него хватило ума...
Гейнемаи отпустил вызванных. Развалившись на диване, он успокаивался, становился прежним Гейнеманом, великодушным циником.
— Их надо обмундировать, вы правы, — сказал он, окончательно подобрев. — Постараюсь достать что-нибудь.
— А оружие? — поспешила Марта. — Огня зажигалок маловато, шеф.
— А огонь в глазах? — пошутил Гейнеман и тут же прицельно посмотрел на нее. — Зачем вам оружие, фрау Марта? Рейхсминистр, например, против излишних репрессий... Отвечайте.
— Мы не расстреливаем безоружных, как некоторые! — дерзко сказала Марта. — Но для самозащиты оружие необходимо. Если мой батальон пригоден только для уборки нужников и подметания дорог, тогда не к чему ломать комедию. Переименуйте его в отряд дворников и выдайте им метлы. Но вы убедились, кажется, что ребята кое-что...
— Да, парни подходящие... — протянул Гейнеман. — Мы подумаем... Присядь.
— У нас на всех десяток винтовок. Патрульным и то не хватает.
— Хорошо, Марта, — Гейнеман взял ее за руку. — Ты получишь весь Рур. Хочешь?
Она мягко высвободилась из его рук и подошла к окну.
— Вас трудно уличить в постоянстве, Франц. Останемся друзьями.
О, если бы он умел дружить с женщинами!
— Послушай, Марта!..
Он поднялся и, пошатываясь, шагнул к ней.
— Нет, господин Гейнеман!
Это уже не та Марта. В ее глазах сверкнуло что-то чужое и опасное. На миг она стала похожа на тех молодых из Кривого Рога, которых расстреляли за связь с партизанами...
— Ну ладно, ладно... не обижайся.
— Я выхожу замуж, шеф.
Это прозвучало неожиданно игриво и доверительно. И он по-прежнему вот расположен к ней. О ней хорошо говорят и пишут. Ехал он сюда, черт возьми, с добрыми чувствами и твердым намерением не вожделеть, держаться в рамках. Служба есть служба.
— Замуж?.. Есть ли в этой дыре кто-нибудь достойный вас?
Он расчувствовался и казался себе рыцарем, гремящим доспехами, благородным ландскнехтом из романов старогерманских писателей, которыми увлекался в детстве.
— Послушайте, Марта... Забудем обо всем. Ваши парни знают службу. Я доволен вами. Скоро вы вздохнете посвободнее. Вы слышали что-нибудь о гроссекретарь Сташенко? Очень скоро этот большой секретарь будет схвачен. Мастера из СД напали на след, и если вы связаны с подпольщиками, то имеете возможность сообщить им об этом.
Он рассмеялся как идиот, как одержимый, а у Марты по спине забегали мурашки.
— У меня свои заботы, — сказала она, превозмогая дрожь. — Помимо команды у меня трое детей и ни одного мужа. Знаете ли вы, что такое трое детей при моей работе? Ваши не щадят меня, они...
— Ну, ну, Марта... Успокойтесь, забудем...
Ей пора домой, уже поздно. Да и ему следует отдохнуть. Его тоже ждут дома; она проводит его как хозяйка. Нет, нет, пусть не возражает!
— Ну, а когда же этого «большого секретаря» поймают? — спросила Марта по дороге, смутившись собственного любопытства. Она поправила портупею: офицерскую форму она носила по настоянию Гейнемана.
— Говорят, его возьмут не позднее чем завтра. Впрочем, они тоже порядочные хвастуны, хотя и прибыли сюда в полном составе. Дело тянется еще с зимы. Девчонка из партизанских агентов втрескалась в нашего подставного. Он ловко разыграл из себя коммуниста. Это настоящая работа! Не наши с вами лопаты и хомуты, черт их побери! Очень скоро вы здесь заживете спокойно.
— Когда же будут патроны, шеф? Пока мне еще страшновато.
У калитки она поцеловала Гейнемана: «На сон грядущий».
— Прощайте, Марта! — Шеф не удержался и прижал ее к себе. — Да хранит вас бог. Верите вы в бога?
— Меня отучили. Здесь почти все безбожники.
— Ошибаетесь. К церкви обратили свои взоры многие. Никогда не поздно вернуться в ее лоно.
— Постараюсь, шеф.
Квартира Гейнемана находилась неподалеку от управления. На дворе тихо. Запахи акаций плывут в безветрии.
Шаги Марты гулко звучали в тишине ночных улиц. Несколько раз ее окликали патрули, но, узнав «хозяйку», опускали оружие. Вот, сдается, и конец всему: завтра Гейнеман уедет. Миссия его кончилась благополучно. Марта избавилась от нечисти. Ей, вероятно, попытаются мстить. Чепуха. А дети?.. После ее переезда в скромный домик, отведенный городской управой, ребятишки вовсе остались без присмотра. Петро Захарович обещал прислать надежного человека для связи и к детям.
Марта не испугалась, когда от стены ее дома отделилась фигура. Как всегда, у калитки дежурил Щербак. Буйный чуб свисал на чистый ребячий лоб лейтенанта. Тысячи таких лейтенантов сражались нынче против фашизма. Марта видела их и среди пленных, и среди окруженцев. Щербак, присланный Петром Захаровичем одним из первых, стал ее ближайшим помощником. Ему не было и двадцати трех. Он заканчивал университет по факультету физики и математики, когда началась война. Университет эвакуировался в Саратов, а он с товарищами пошел на фронт и попал в окружение. На новой должности Анатолий Щербак проявил бесстрашие и неистовство, быстро стал своим: пил, играл в карты, ругался как заправский разбойник и, несмотря на молодость, внушал подчиненным уважение и даже страх.
— Я полагал, он будет вас провожать, Марта Карловна.
— Как видишь, Толя.
— Все благополучно?
— Почти.
— Вы чем-то встревожены. Что случилось? Марта оглянулась по сторонам.
— Зайдем во двор...
Скрипнула калитка.
— Надо немедленно связаться с Петром Захаровичем. Скажешь, Марта узнала... Срочно прячьте того человека. Его предали... Женщина предала.
Щербак крепко сжал руку Марты. Будет сделано, пропуск при нем. Как-нибудь доберется до хуторов.
Глава одиннадцатая
Последний маршрут Сташенко был долгим и мучительным. Редко удавалось выспаться, надежных явок оставалось все меньше и меньше. В Кривом Роге задержался: после мартовских расстрелов вставала к борьбе новая смена — молодые, неоперившиеся. Старые связи рухнули, как будто единым махом кто-то смахнул терпеливо вывязанную паутинку.
Затем он перебрался в Пятиречье, где гитлеровцы при помощи местных предателей тоже провели солидную «чистку»: в каждую ранее верную дверь теперь стучался с опаской.
Вовсе обессиленный, он пришел в Павлополь. Михаил Андреевич Глушко, человек в свое время крепко обиженный Советской властью, встретил его так, будто ожидал давно.
— Ну что ж, племянник, садись, пей чай, закусывай с дороги. Тебя-то как звать, племянничек?
— Василий, Вася, — ответил Сташенко. — Сын вашего младшего брата Ивана Андреевича, что сослан большевиками, если помните, в тридцать третьем. Из Архангельска он, если не ошибаюсь...
— Тебе, племянник, ошибаться не положено, про брата точно это. Оставайся, стало быть, слово свое исполню. Я энкаведешникам обещал тебя принять и обеспечить в трудную минуту. В пульку играешь?
— Преферанс, что ли?
— Да, в преферанс.
— Нет, не сподобился.
— Вот, значит, что скажу, по-карточному: мизер купил ты неудачно, при пяти взятках, пожалуй, остаешься.
— Плохо это?
— Куда уж хуже.
Глушко нынче был главой ассенизационного обоза. Организация эта, по словам самого Глушко, работала «не бей лежачего», хоть запахи источала на всю «губернию». Днем начальник пропадал на обозном дворе среди вонючих бочек, а по вечерам усаживался за преферанс с пивом и водкой.
Хозяйкой в доме была Люда, подвижная и смышленая девчушка. Мать давно умерла, оставив двух дочек и мужа. Старшая уже была замужем, проживала в Егоршино, под Свердловском, а младшая — с отцом. Тоненькая, белесая и востроносенькая Люда по вечерам сиживала на скамеечке, пела под гитару, собирая вокруг себя солдат и цивильных. Итальянцы, дымя сигаретами, добродушно подпевали: «А я пиду в сад зельеный, в сад криниченку копат...»
Она внимательно и, надо сказать, настороженно приглядывалась к своему новоявленному «двоюродному братцу», видимо соображая, какая миссия выпала на ее долю. Вскоре они подружили. Она называла его «дядя Вася», хоть приходился он ей кузеном. Иногда и кузен подсаживался к солдатам, щелкал или, как говорила Люда, «лузгал» семечки, вступая в беседы, когда надо было, ругал Советы и порядки при них. Он слегка посвежел, хотя зеркало на комоде по-прежнему отражало худое и часто небритое лицо.
Дядя Вася сошелся с железнодорожником Никифором, жившим во дворе, и стал делать зажигалки. Он подолгу не бывал дома, а простаивал за верстаком у соседа.
Однажды кто-то попытался спугнуть Сташенко. Люду расспрашивали о нем, кто да откуда, чем живет. Девчушка встревожилась, хоть виду не подала. Она не раз уже по просьбе дяди Васи носила в один дом книжки, все больше томики Лермонтова. «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит». Сташенко сказал ей, чтобы никому не рассказывала про эти его чтения.
О любопытствующем том человеке она тотчас же рассказала дяде Васе и отцу. Папа был выпивши и сказал, что мало ли шантрапы ходит нынче по белу свету и стучит в чужие калитки? Он, если надо, до самого гебитскомиссара дойдет и обрубит тот наглый нос, что в его ароматную епархию суется. Его сам Петря назначил и стоит за него...
Мать «расколола» путешественника, отобрала у него драгоценности, и отчим, официант железнодорожного ресторана, первый раз в жизни целовал своего пасынка: «Теперь мы заживем, браток! Только никому ни слова, слышишь?..»
Степан запомнил ту пощечину, от которой звенело в голове точно так же, как сейчас звенит от ударов гестаповцев. Удары, удары, удары. Кто бил его сейчас? Риц или отчим? Тогда мать вступилась за него, оттащила отчима, озверевшего в лютой ненависти: ведь Степан отдал найденный клад в милицию, государству... Почему же сейчас?..
Он сбежал тогда в детдом. Директорша сказала: «Он сорванец, я люблю сорванцов, из них получаются настоящие люди. Не из всех, правда».
Мать приходила в детдом, плакала, а Степан заявил, что домой не вернется. Впрочем, где мать? Ее вынесли вскоре в алом гробу...
В бригадном ученичестве было нелегко. Очкастый мастер подозрительно смотрел на новичка, прятал документы, наряды: босяк, Степан ходил босиком... Всю жизнь босиком и сейчас босиком. Где обувка? Кто носит ее? Отличные сапоги сшили себе германцы, офицерье. Где достали столько кожи, хрома?.. На профсоюзных курсах им выдавали сандалеты. А сейчас... Ноги опухли, почернели. Больше — он никогда не сможет носить штиблеты. За одно кольцо с рубином можно купить десять пар сапог, таких, как у Рица. Он играл в битки... И нашел что-то. А потом на курсах он изучал технику безопасности, законы о труде и задачи инспектора. Это стало главным в его жизни. Он ненавидел тех, кто зажимал рабочего человека.
… Потом он полз по снежному полю, и снег, тающий по весне, приятно холодил горящее тело. Кто это придумал снег? Белый, сверкающий, прохладный, способный утолить жажду и боль. Впереди прокладывает путь Шинкаренко, черненький, худощавый, напоминающий мальчика.
Он и впрямь, как мальчишка, играет минами и взрывчаткой, словно всю жизнь только и делал, что набивал порохом эти «игрушки» и изготавливал запалы. В мирное время Шинкаренко был газорезчиком. Играл на аккордеоне... Неужели эти пальцы, почерневшие от пороха и махорки, касались когда-нибудь клавишей?
Бреус не видел пламени, зато хорошо слышал музыку взрыва. Шинкаренко сказал: «Порядок. Всю жизнь с огнем... Строю, взрываю».
Мост ежедневно пропускал десятки поездов. Над Волчьей проносились составы с боеприпасами и солдатами, высвечивая в ночи букетами искр. Теперь тоненькая полоска, соединяющая берега на карте, перечеркнута красным карандашом.
На другой день донесли, что гестаповцы взяли заложников. Тогда Бреус нацарапал свой приказ начальнику жандармерии. Получилось нескладно, но, кажется, внушительно. Вообще он не мастер сочинять.
О его затее с приказом никто не знал. Надо было бы предупредить Федора Сазоновича, но тот наверняка возразил бы. Осторожничает, обюрократился, без полета человек!
Дома он вымыл руки туалетным мылом, подсунутым Мариной. Он давно не слышал такого запаха. Где она достала мыло?
Накануне наводнения заложников выпустили. Бреус торжествовал: испугались, гады!
Его почерневшие руки и сейчас пахнут туалетным мылом. Говорят, что на войне не бывает любви.
… Увидев Марину в полутемном коридоре, он не поверил. Но вот она подошла совсем близко, и он уловил свежие запахи мыла. Она поцеловала его, деловито рассмотрела ссадины на лице, затекший глаз и снова поцеловала, прижавшись к его лохмотьям.
— Тебя очень били? Он кивнул.
— Я люблю тебя, Бреус, — прошептала она.
В коридоре они были одни, и он попытался прижаться к ее губам своими, но рассеченная губа страшно болела и он не мог поцеловать Марину, показавшуюся ему взрослой, сильной женщиной — вовсе не девочкой, как прежде.
— Как тебе удалось пройти сюда, Марина? — спросил он.
Оказывается, здесь, у дверей Рица, толпились те, из альбома, господа и дамы, генералы и сановники, и даже один обрусевший немец, царский генерал Павел Карлович Рененкампф, когда-то подлец из подлецов, но сегодня полезная фигура...
— Здесь и мама, она произвела впечатление.
— Спасибо ей передай. Я ничего не сказал, ничего не знаю. Ищут вслепую, провоцируют. Брехали, что ты призналась...
— В чем?
Она опять прижалась к его рассеченным губам, не зная, что делает ему больно, а он не уклонялся от поцелуя, терпел, готовый расплакаться от счастья.
— Что слышно на воле?
Но Марина только покачала головой. Она ничего не знает, и здесь не надо об этом спрашивать. Она лишь шепнула:
— Наших разбили под Харьковом... Много пленных. Большая беда...
Вот оно что! Стало ясно, почему возбуждена охрана, почему повеселел Риц. Его овчарка носилась как бешеная по двору, словно и она вместе с хозяином радовалась победе.
Ничего, ничего... Радуйтесь, псы-рыцари! Придет и ваш черед.
Глава десятая
1
За Мартой установлено наблюдение... Берегись, Марта!
Чьи эти слова? Кто нашептал? Страх, который прячется в углах кабинета, где прежде восседал Лехлер?
Она не ошиблась. Гейнеман приехал не случайно. Он редко приезжал сюда, так как ее участок считался надежным. Здесь все благополучно. Марта пополняла батальон исполнительными людьми, увольняла пьяниц и лодырей, эксцессов не было.
Взгляд Гейнемана казался влажным, тяжелым. Синие с поволокой глаза смотрели ожидающе и нагловато. Может, он, как и все мужики, не прочь поволочиться за ней, на том и закончить визит?
Они уже побывали в подразделениях. «Хайль Гитлер!» Гейнеман засматривал в лица, словно выискивал признаки измены. Видимо, так и не найдя ничего, он смягчился, но Марта уже была неспокойна.
— За вами следят, Марта, — сказал Гейнеман за обедом. — Берегитесь.
Уж не ослышалась ли она?
— Что вы сказали?
— Я предупредил вас.
Она почувствовала, что покраснела. Ладони ее вспотели.
— Я не совсем понимаю... — проговорила Марта. — В чем меня могут заподозрить? В том, что я спала с русским? Так я ведь этого и не скрываю...
Она заметила, как дернулись у Гейнемана уголки глаз и весь он напрягся. Марта знала слабую струнку шефа.
— Я пошутил, Марта.
— А ведь я могла остаться заикой на всю жизнь, — сказала Марта. — Мне надоели подобные шутки. Я на прицеле у тысяч павлопольцев, а тут еще вы... — Глаза ее налились слезами.
— Успокойтесь, Марта. Я не собирался вас обижать. У меня нет оснований... Я хотел только предупредить вас об этом.
Гейнеман вытащил из кармана бумажный треугольник.
— Письмо?
Он поднял стакан с бурой жидкостью.
— Сначала выпьем.
— Идет.
Марта храбро глотала самогон. Осушил стакан и Гейнеман.
— Все это болтовня, — проговорила Марта, плохо слыша себя. — Болтовня... и грязь. Они все завидуют мне, трусы... Я одинокая женщина...
Черт дернул ее выпить столько!
У нее кружится голова, и она уже говорит сама не знает что. Вот уж в самом деле: самогон так самогон. А еще предстоит работенка, надо заготовить новые аусвайсы — просил Петро Захарович. Штампы у гаулейтера в чемодане. Если он уедет...
Она не стала упрашивать Гейнемана — он сам вытащил письмо.
— Марта, у меня в Кривом Роге плохой переводчик, — сказал он, целуя ей руку выше локтя. — Учитель, из местных. Но то, что он перевел, встревожило меня, и вот я здесь. Честное слово! У вас в батальоне, оказывается, немало подлецов, которым место на собачьей свалке, моя дорогая.
Буквы прыгали перед ней, как пьяные. Синие кляксы то там, то тут слепили и бухали, как бичи. Подписи не скрывались: братья Одудько из Чертков.
Она знала их, черночубых, надменных. В двадцать девятом раскулачили их отца, а теперь вся родня служила у гитлеровцев. Их дядька, горбатый Игнат Одудько — следователь полиции. Плечи его перекошены, отчего одна рука казалась длиннее. Племянники вызывали отвращение, смешанное со страхом: она побаивалась их больше, чем кого бы то ни было.
Марта привезла как-то в Чертки на должность командира отделения одного вояку, присланного Петром. В Марту врезался взгляд младшего Одудько, чубатого Илюшки. «Марта Карловна, а я надеялся... Что же, у нас из своих некого назначить? — сказал Илюшка. — А вы все присылаете. Коммунистов присылаете?» — «Я тебе не Марта Карловна, хам! — ответила Марта сгоряча. — Это — одно. А завтра приедешь в Павлополь за расчетом. Мне такие не нужны».
Она уволила Илюшку Одудько. А ныне в письме гаулейтеру Украины Эриху Коху братья жаловались на Марту. Написали они, в общем, истинную правду, в которую трудно было поверить. И Гейнеман не поверил. Они обвиняли ее в связях с подпольщиками, в том, что она разгоняет людей, преданных Германии, а набирает красных коммунистов.
Хмель медленно оставлял ее.
— Так что же, Франц?.. Повесите или расстреляете меня?
— Полноте, Марта.
— Но вы прибыли как настоящая гончая! — Марта обозлилась. — Вам все известно. Лехлер никогда... никогда не разрешил бы себе такого... У меня трое детей...
Она заплакала.
Пьяные слезы не входили в расчет Гейнемана.
— Я прибыл, Марта, не по своей воле. К вам присматривается гестапо. Это письмо проделало немалый путь. Оно поступило ко мне знаете каким путем? — Гейнеман прищелкнул пальцами и хитро подмигнул Марте.
Но она уже владела собой. Значит, следователь полиции, кривой Одудько, объявил ей войну? Что ж, пусть только не просчитается. Надо быть осторожнее. Не слишком ли щедр ее Петро? Она уже не одного из его людей поставила под ружье... Последним пришел сержант Фурсов, каменщик из Подмосковья. Все-то он окает да окает, давно такого москвича не встречала. Трое у него детей. «Неужто трое? И у меня трое... Надо же...» Назначила командиром отделения. И Гришу Вронского, лейтенанта связи, прислал Петро. Молоденький, пушок на верхней губе, только что из училища. Не успел стрельнуть — попал в окружение. Гетьманчуку из Западной Украины не очень доверяла. Вымахало чудище не менее двух метров, косая сажень в плечах, краснорожий, стриженный наголо, Малюта Скуратов — ни дать ни взять. Рассказывал, что у его отца шестнадцать быков, но землицы маловато. Потому пошел Гетьманчук за немцев: авось отломят бате краюху, получит после войны земельный пай.
Она перебирала в памяти людей, пополнявших отряды: осторожнее, Марта, как бы не накренился ковчег твой, воды не зачерпнул...
— Что же теперь будете делать, Гейнеман? Как поступите с партизанским агентом?
— Я думаю, что придется... только так...
Он привлек ее к себе, обдал запахом дешевого одеколона и самогона. Похотливый владыка профилировок, видимо, привык к легким победам.
— Франц!.. — Марта вывернулась.
— Я давно хочу тебя, Цирцея!
— Торопишься, пока не остыла на виселице? Ведь ты меня готов послать туда... Правда ведь, готов? Говори, говори же...
— Будь ты проклята... будь они все прокляты! На вот! Гейнеман снова вытащил измятое письмо и порвал его в клочки.
— Получай, Марта!
Он налил стакан и с отвращением выпил.
— Вы джентльмен, Франц!
— Что такое «джентльмен»? Джентльмены водятся на берегах Темзы. Они очень гордые, но скоро будут целовать зад фюреру...
— Вы уезжаете сегодня?
— Нет, еще поживу. Проверю твою деятельность. Присмотрюсь. Тупица Лехлер! Этот Зигфрид ничего в тебе не понял, Цирцея. Слизняк, медуза!..
Прав был Шпеер: когда Гейнеман напивался, он становился невыносимым.
2
Он, кажется, позабыл о Марте. Она ему не далась, и бог с ней. Всю неделю он прожил в свое удовольствие на квартире прелестной павлопольской фрау, которая готовила ему прекрасные «варьеники», чистила сапоги и без сопротивления укладывалась в постель. Кто она, Гейнеман не знал.
Он не стал домогаться Марты еще и потому, что, говорят, у нее для услады есть некто из ее подчиненных, который постоянно при ней. Что же, каждому свое.
Гейнеман побывал на фронте и теперь, после ранения, вкушал прелести тыловой жизни в Кривом Роге, где размещалось окружное управление дорожной жандармерии.
Огромные просторы доверены Гейнеману фюрером! Кривой Рог... Неоценимое богатство для индустрии: рудники, отвалы красноватой руды, эшелонами уходящей в Германию. Но он к подземным сокровищам не имеет отношения, его задача — наземные дороги, что простираются от края и до края.
Вместе с Мартой он посещал отряды, проводил строевым смотры, инспектировал дороги. Хлопот на них было немало, они нуждались в ежедневном ремонте: чуть упустить — «полез» грунт, захлюпал и омертвел транспорт. Жандармы круглосуточно охраняли профилировку, сгоняли население окрестных сел на работы, требовали от старост лошадей и материалов. Шеф был доволен, черт возьми! Рассказать кому-нибудь — не поверят. Такого порядка, как у фрау Трауш, не найдешь, пожалуй, ни у кого другого. А ведь ей труднее. Она здесь «своя», доморощенная... Неудивительно, что некая мразь осмелилась оклеветать ее.
После очередного волнения Гейнеман сказал:
— Вы, Марта, берегите себя. Берегитесь партизанской пули. Судьба ваша необыкновенная. Будь я писателем, я бы сочинил про вас роман.
«Если бы ты знал еще кое-что, наверняка взялся бы за перо», — подумала Марта.
Теперь она чувствовала себя прочно. Вчера при помощи Гейнемана она вышибла из отряда последнего Одудько. Он униженно бормотал извинения. Подвыпивший Гейнеман грозился расстрелять грязную свинью. Пусть знает, что любую попытку обесславить эту даму или при чинить ей зло он пресечет смертью. Вонючим крокодилам здесь не место. Эти слова переводила сама Марта, слегка смягчая непристойные выражения криворожского гаулейтера. Сотня ее подчиненных слушала его. Он любил произносить речи перед строем.
На прощание Гейнеман посоветовал Марте усилить патрулирование в конце Александровской улицы, ведущей на хутора. Он с недоверием относился к хуторам на окраинах Павлополя. Там, по его мнению, водятся партизаны, там они фабрикуют свои дурацкие листовки, прячут оружие. И он не ошибался, рыжий козел. Ей нечего было радоваться его прозорливости.
— Всех задерживать после восьми часов! — сказал Гейнеман. — Всех! Будь то цивильный, будь то военный, даже сам генерал. Порядок есть порядок.
Он часто встречался с Мартой в столовой Тодта. Столовую и продовольственные склады в этом районе сторожили ее люди.
Одно название, что жандармерия. Захудалое войско.
— Как ни равняй строй, господин Гейнеман, а шантрапа шантрапой остается. Раздобудьте нам форму, что ли... Тогда мы покажем, на что способны.
Она, впрочем, показала, на что способна ее шантрапа. Гейнеман заигрался в бридж с коллегами из фетпункта и, подвыпивши, возвращался ночью. Поначалу, надо сказать, изрядно струхнул: ему скрутили руки. Он тотчас протрезвел. От сердца отлегло, лишь когда услышал идиотское: «Бефель! Бефель!» [6]Накричал, грозился перестрелять дураков, которые не могут отличить офицера германской армии от партизан.
Марта обещала строго наказать виновных и просила прощения за то, что произошло. Гейнеман не успокаивался, буйствовал в ее кабинете, пока наконец не приказал вызвать тех, кто его задержал.
Дело принимало дурной оборот. Марта не рада была, что затеяла эту комедию. Трезвея, Гейнеман мрачнел и собирался, по-видимому, жестко расправиться с ее ребятами.
— Я прошу вас, шеф!..
Гейнемана словно подменили. Он всматривался в скуластые лица вызванных, щелкнувших каблуками.
— Разбойники! — сказал он по-немецки — Бандиты!
Знают ли они, что полагается за нападение на немецкого офицера?
Марта перевела ответ:
— Они выполняли приказ.
— Молодцы! — сказал вдруг Гейнеман и вытащил пачку сигарет. — Они, надо думать, давно уже не курили настоящих сигарет...
— Он щелкнул зажигалкой...
— Вы полагали, фрау Марта, что германский офицер — тупица и капризник? Поблагодарите их за службу. Он определенно любовался произведенным эффектом. Марта в самом деле была удивлена. У него хватило ума...
Гейнемаи отпустил вызванных. Развалившись на диване, он успокаивался, становился прежним Гейнеманом, великодушным циником.
— Их надо обмундировать, вы правы, — сказал он, окончательно подобрев. — Постараюсь достать что-нибудь.
— А оружие? — поспешила Марта. — Огня зажигалок маловато, шеф.
— А огонь в глазах? — пошутил Гейнеман и тут же прицельно посмотрел на нее. — Зачем вам оружие, фрау Марта? Рейхсминистр, например, против излишних репрессий... Отвечайте.
— Мы не расстреливаем безоружных, как некоторые! — дерзко сказала Марта. — Но для самозащиты оружие необходимо. Если мой батальон пригоден только для уборки нужников и подметания дорог, тогда не к чему ломать комедию. Переименуйте его в отряд дворников и выдайте им метлы. Но вы убедились, кажется, что ребята кое-что...
— Да, парни подходящие... — протянул Гейнеман. — Мы подумаем... Присядь.
— У нас на всех десяток винтовок. Патрульным и то не хватает.
— Хорошо, Марта, — Гейнеман взял ее за руку. — Ты получишь весь Рур. Хочешь?
Она мягко высвободилась из его рук и подошла к окну.
— Вас трудно уличить в постоянстве, Франц. Останемся друзьями.
О, если бы он умел дружить с женщинами!
— Послушай, Марта!..
Он поднялся и, пошатываясь, шагнул к ней.
— Нет, господин Гейнеман!
Это уже не та Марта. В ее глазах сверкнуло что-то чужое и опасное. На миг она стала похожа на тех молодых из Кривого Рога, которых расстреляли за связь с партизанами...
— Ну ладно, ладно... не обижайся.
— Я выхожу замуж, шеф.
Это прозвучало неожиданно игриво и доверительно. И он по-прежнему вот расположен к ней. О ней хорошо говорят и пишут. Ехал он сюда, черт возьми, с добрыми чувствами и твердым намерением не вожделеть, держаться в рамках. Служба есть служба.
— Замуж?.. Есть ли в этой дыре кто-нибудь достойный вас?
Он расчувствовался и казался себе рыцарем, гремящим доспехами, благородным ландскнехтом из романов старогерманских писателей, которыми увлекался в детстве.
— Послушайте, Марта... Забудем обо всем. Ваши парни знают службу. Я доволен вами. Скоро вы вздохнете посвободнее. Вы слышали что-нибудь о гроссекретарь Сташенко? Очень скоро этот большой секретарь будет схвачен. Мастера из СД напали на след, и если вы связаны с подпольщиками, то имеете возможность сообщить им об этом.
Он рассмеялся как идиот, как одержимый, а у Марты по спине забегали мурашки.
— У меня свои заботы, — сказала она, превозмогая дрожь. — Помимо команды у меня трое детей и ни одного мужа. Знаете ли вы, что такое трое детей при моей работе? Ваши не щадят меня, они...
— Ну, ну, Марта... Успокойтесь, забудем...
Ей пора домой, уже поздно. Да и ему следует отдохнуть. Его тоже ждут дома; она проводит его как хозяйка. Нет, нет, пусть не возражает!
— Ну, а когда же этого «большого секретаря» поймают? — спросила Марта по дороге, смутившись собственного любопытства. Она поправила портупею: офицерскую форму она носила по настоянию Гейнемана.
— Говорят, его возьмут не позднее чем завтра. Впрочем, они тоже порядочные хвастуны, хотя и прибыли сюда в полном составе. Дело тянется еще с зимы. Девчонка из партизанских агентов втрескалась в нашего подставного. Он ловко разыграл из себя коммуниста. Это настоящая работа! Не наши с вами лопаты и хомуты, черт их побери! Очень скоро вы здесь заживете спокойно.
— Когда же будут патроны, шеф? Пока мне еще страшновато.
У калитки она поцеловала Гейнемана: «На сон грядущий».
— Прощайте, Марта! — Шеф не удержался и прижал ее к себе. — Да хранит вас бог. Верите вы в бога?
— Меня отучили. Здесь почти все безбожники.
— Ошибаетесь. К церкви обратили свои взоры многие. Никогда не поздно вернуться в ее лоно.
— Постараюсь, шеф.
Квартира Гейнемана находилась неподалеку от управления. На дворе тихо. Запахи акаций плывут в безветрии.
Шаги Марты гулко звучали в тишине ночных улиц. Несколько раз ее окликали патрули, но, узнав «хозяйку», опускали оружие. Вот, сдается, и конец всему: завтра Гейнеман уедет. Миссия его кончилась благополучно. Марта избавилась от нечисти. Ей, вероятно, попытаются мстить. Чепуха. А дети?.. После ее переезда в скромный домик, отведенный городской управой, ребятишки вовсе остались без присмотра. Петро Захарович обещал прислать надежного человека для связи и к детям.
Марта не испугалась, когда от стены ее дома отделилась фигура. Как всегда, у калитки дежурил Щербак. Буйный чуб свисал на чистый ребячий лоб лейтенанта. Тысячи таких лейтенантов сражались нынче против фашизма. Марта видела их и среди пленных, и среди окруженцев. Щербак, присланный Петром Захаровичем одним из первых, стал ее ближайшим помощником. Ему не было и двадцати трех. Он заканчивал университет по факультету физики и математики, когда началась война. Университет эвакуировался в Саратов, а он с товарищами пошел на фронт и попал в окружение. На новой должности Анатолий Щербак проявил бесстрашие и неистовство, быстро стал своим: пил, играл в карты, ругался как заправский разбойник и, несмотря на молодость, внушал подчиненным уважение и даже страх.
— Я полагал, он будет вас провожать, Марта Карловна.
— Как видишь, Толя.
— Все благополучно?
— Почти.
— Вы чем-то встревожены. Что случилось? Марта оглянулась по сторонам.
— Зайдем во двор...
Скрипнула калитка.
— Надо немедленно связаться с Петром Захаровичем. Скажешь, Марта узнала... Срочно прячьте того человека. Его предали... Женщина предала.
Щербак крепко сжал руку Марты. Будет сделано, пропуск при нем. Как-нибудь доберется до хуторов.
Глава одиннадцатая
1
Последний маршрут Сташенко был долгим и мучительным. Редко удавалось выспаться, надежных явок оставалось все меньше и меньше. В Кривом Роге задержался: после мартовских расстрелов вставала к борьбе новая смена — молодые, неоперившиеся. Старые связи рухнули, как будто единым махом кто-то смахнул терпеливо вывязанную паутинку.
Затем он перебрался в Пятиречье, где гитлеровцы при помощи местных предателей тоже провели солидную «чистку»: в каждую ранее верную дверь теперь стучался с опаской.
Вовсе обессиленный, он пришел в Павлополь. Михаил Андреевич Глушко, человек в свое время крепко обиженный Советской властью, встретил его так, будто ожидал давно.
— Ну что ж, племянник, садись, пей чай, закусывай с дороги. Тебя-то как звать, племянничек?
— Василий, Вася, — ответил Сташенко. — Сын вашего младшего брата Ивана Андреевича, что сослан большевиками, если помните, в тридцать третьем. Из Архангельска он, если не ошибаюсь...
— Тебе, племянник, ошибаться не положено, про брата точно это. Оставайся, стало быть, слово свое исполню. Я энкаведешникам обещал тебя принять и обеспечить в трудную минуту. В пульку играешь?
— Преферанс, что ли?
— Да, в преферанс.
— Нет, не сподобился.
— Вот, значит, что скажу, по-карточному: мизер купил ты неудачно, при пяти взятках, пожалуй, остаешься.
— Плохо это?
— Куда уж хуже.
Глушко нынче был главой ассенизационного обоза. Организация эта, по словам самого Глушко, работала «не бей лежачего», хоть запахи источала на всю «губернию». Днем начальник пропадал на обозном дворе среди вонючих бочек, а по вечерам усаживался за преферанс с пивом и водкой.
Хозяйкой в доме была Люда, подвижная и смышленая девчушка. Мать давно умерла, оставив двух дочек и мужа. Старшая уже была замужем, проживала в Егоршино, под Свердловском, а младшая — с отцом. Тоненькая, белесая и востроносенькая Люда по вечерам сиживала на скамеечке, пела под гитару, собирая вокруг себя солдат и цивильных. Итальянцы, дымя сигаретами, добродушно подпевали: «А я пиду в сад зельеный, в сад криниченку копат...»
Она внимательно и, надо сказать, настороженно приглядывалась к своему новоявленному «двоюродному братцу», видимо соображая, какая миссия выпала на ее долю. Вскоре они подружили. Она называла его «дядя Вася», хоть приходился он ей кузеном. Иногда и кузен подсаживался к солдатам, щелкал или, как говорила Люда, «лузгал» семечки, вступая в беседы, когда надо было, ругал Советы и порядки при них. Он слегка посвежел, хотя зеркало на комоде по-прежнему отражало худое и часто небритое лицо.
Дядя Вася сошелся с железнодорожником Никифором, жившим во дворе, и стал делать зажигалки. Он подолгу не бывал дома, а простаивал за верстаком у соседа.
Однажды кто-то попытался спугнуть Сташенко. Люду расспрашивали о нем, кто да откуда, чем живет. Девчушка встревожилась, хоть виду не подала. Она не раз уже по просьбе дяди Васи носила в один дом книжки, все больше томики Лермонтова. «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит». Сташенко сказал ей, чтобы никому не рассказывала про эти его чтения.
О любопытствующем том человеке она тотчас же рассказала дяде Васе и отцу. Папа был выпивши и сказал, что мало ли шантрапы ходит нынче по белу свету и стучит в чужие калитки? Он, если надо, до самого гебитскомиссара дойдет и обрубит тот наглый нос, что в его ароматную епархию суется. Его сам Петря назначил и стоит за него...