ЗИМНИЕ РОДНИКИ

Глава первая

 
1
 
   Гул все приближался. А может быть, это только так казалось ему. Он уже привык к надсадному гулу неба, рождавшему затем тяжелые вздохи бомбовых разрывов. В осеннем лазоревом небе кувыркались серебристые коршуны, срываясь затем с тошнотворным гулом книзу, к земле, и было это так называемое пике, или тот же бреющий полет, который совсем недавно чистенько «побрил» колонну отступающих через город войск. Тогда еще надежда теплилась в душе, в «эмках» разъезжали свои, в школе стонали люди, застигнутые штурмовиками на августовском, размытом ночным дождем грейдере, и состав санпоезда, зеленый, новенький, заехавший в самый центр города по давним, не тронутым временем путям, тоже вселял надежду, что раненых увозят, а на смену придут свежие, боевые заслоны.
   Теперь кричала сама земля. Кричала на чужом и непонятном наречии, из одних лязгающих согласных.
   Немецкие танки втягивались в город. Их было не так уж и много, но Федор Сазонович, припавший к щели забора, ощутил вдруг холодок металла у сердца, будто сам головной танк коснулся его и вдавил в развороченную вчерашним дождем и гусеницами землю. Страх? Нет, то, пожалуй, не был страх перед силой с черными в белой окантовке крестами, перед серо-зелеными солдатами, которые деловито шагали рядышком с грохочущими танками, вздернув полы шинелей к поясным ремням и с усталыми автоматами в руках. Скорее всего, нетерпеливое любопытство владело Федором, готовое вытолкать его из убежища, чтобы в болезненном чаду прикоснуться к новизне, хоронившей все, что было дорого и близко. Почти физически ощущал он превращение всего сущего, что окружало его с юности, домов и улиц, скверов и прибрежных ивушек, учреждений и школы, где училась дочка, здания горкома партии, особнячка милиции, где оформляли паспорта, в чужое и враждебное, захваченное завоевателями. И только маленький этот дворик оставался укромным и, пожалуй, надежным, отгороженным от грозных стихий островком. Почерневший от влаги и уже сбросивший листья клен у крыльца, бревенчатый накат погребка в глубине двора, поросший травой, густая вязь, ярко запламеневшая в эти дни, дикого винограда у забора, ржавая цепь подле пустой собачьей будки — постаревшего Рекса схоронили еще весной в буераке, — скворечник на раскоряченной вишне, пожелтевшие травинки и жухлые листья на земле — все стало иным, приблизилось, как под волшебной линзой.
   И снова тишина. Словно ничего такого только что и не было, будто не скрежетала сама история в переулке, не лязгало железо, не чавкали солдатские сапоги по грязи. Федор Сазонович приоткрыл калитку и выглянул. В самом деле, если бы не глубокие вмятины на дороге, уже наполненные водой, ничто бы не напоминало о вражеском вторжении.
   Вдалеке знакомо заголосил петух. Утро зажигало над крышами домов беспечные дымки, словно оповещало мир: как и вчера, город будет дышать, просыпаться, завтракать, обедать...
   — Выходь, выходь, сосед! Чего прятаешься?
   Вот уж чего не ожидал Федор Сазонович! Кровь ожгла сердце. Первое, выходит, испытание на вражьей улице.
   — Здорово, Лука. — Непослушными пальцами вытащил пачку из кармана и предложил соседу.
   Тот покачал головой:
   — Сам не курю, другим не советую. Здоровье берегти надо.
   — Бог вроде не обидел, Лука Терентьевич, здоровьем-то. Справный ты мужик, Тищенко.
   В самом деле, на Федора Сазоновича глядело крупное, политое здоровьем, чуть одутловатое лицо пятидесятилетнего человека, еще, казалось, не задетое временем, а длинные, мясистые, натруженные пальцы выдавали в нем мастерового, каким понаслышке и числился где-то в ветеринарной больнице.
   — Был Тищенко — стал Байдара.
   — Подпольная кличка, что ли? — Федор Сазонович подивился своей находчивости и даже отчаянности.
   — Зачем подпольная? Настоящее мое фамилии Байдара. Тето для Соввласти кое-что подчистить пришлось. В гражданской войне за Петлюру стоял. Во как получается...
   Хоть чуть и обрюзг уже этот человек, а вот ведь до сих пор не лишен военной, может быть, и офицерской выправки: плечи вразворот, в фигуре ни прогиба, ни сутуловатости, ноги в начищенных сапогах, уже тронутых осенней грязью, прочно держали грузное туловище, коему не хватало, пожалуй, только лишь портупеи и парабеллума, — вылитый офицер гражданской. Как такого раньше не замечал Федор, литейщик с «Красного металлиста»?
   — Вместе, значит, зимуем? — спросил Федор.
   — Ты тоже, сдается, партейный был? Жинка рассказывала, правда, сключался за что-сь?
   — Было дело, не пофартил товарищам. Скрыл, что при нэпе мастерскую сапожную держал на одиннадцать мастеров. Вас еще здесь и духу не было. Ну, погнали как надо. Как чуждый элемент. Правда, восстановили потом...
   — Я только в сороковом из ссылки прибег, правда твоя. Куда приткнуться думаешь?
   — Может, петухов ощипывать господам офицерам стану. Слышишь, голосят? Горшок чуют.
   Петушиный переклик доносился издалека, от водокачки.
   — Стихия, — сказал Байдара многозначительно. — То, может, не петухи — душа наша плачет. Новая эра начинается, скажу. Нехай оскому сгонят — полный порядок исделают. Новый порядок — по-ихнему — Он пристукнул ладошкой по кулаку, словно жестом этим хотел утвердить тот новый порядок. Испытующе, почти прицельно смотрел на Иванченко: — А какой он будет, тот новый порядок?
   — Табак махорки не горше. — Не зная, как держаться с собеседником, Федор Сазонович улыбнулся и довольно-таки растерянно оглянулся по сторонам. Речи были странные, хотя Тищенко — теперь Байдара — никогда не вызывал симпатии у Федора. Его появление на улице вслед за передовым отрядом немецких войск и явно злопыхательская болтовня настораживали. Смущали, однако, слова о душе, которая-де «плачет». С чего бы ей «плакать», когда по всем данным этот Байдара — Тищенко давно не в ладах был с той самой Соввластью, которая заставила его подчищать нечто и в документах, и в биографии. Да и сама повадка соседа в этот трагический час нисколько не слезливой была, а, напротив, радостно возбужденной: как же, как же, новый порядок под Гитлером, каков он будет? — Сапожничать попробую, старого не позабыл. Может, артель подберу: я, ты да третий Давыдка. Как новая власть дозволит.
   — Дале не сигаешь? — спросил Байдара.
   — Куда мне? Замаранный был партбилетом...
   — А он-то где?
   — В рамочке под стеклом. Для Музея революции.
   — Шутник, сосед.
   — Видать, шутки наши недолгие. Сила идет. Куда же ты?
   — На птичий базар! — весело откликнулся Байдара, как-то несуразно, по-птичьи взмахнув руками. — Пойду. Бог даст, встретимся еще...
 
2
 
   Завоеватели рвались на восток, торопливо, давясь и обжираясь, заглатывали с ходу города, села, нивы, дороги, станции, снова города.
   Гранитный памятник Ленину на центральной площади свалили: на пустом пьедестале теперь фотографировались немецкие и итальянские унтеры. Горела городская библиотека, и никто ее не гасил. Начались аресты; какого-то крупного партийца схватили.
   Об этом со слов соседей Федору Сазоновичу рассказывала Антонина. Бегала к школе «узнавать» и востроносая Клава: «Ой, папа, сколько немцев в городе, если бы ты знал!.. На губных гармошках пиликают, конфетами угощают. Скоро, говорят, школу откроют. Немка паша, Эльза, с ихними офицерами запросто, сама видела».
   Федор Сазонович ласково гладил дочку по голове, отвечал ей невпопад и то и дело лазил по скрипучей лестнице на чердак, словно примерялся к убежищу.
   Под вечер четвертого, а может, и пятого дня новой власти он натянул свой брезентовый плащ и взял кепку.
   Антонина смотрела выжидающе.
   — Пойду, — сказал Федор Сазонович, виновато косясь на жену. — Пора мне, Тоня, — по привычке он вытер суконкой сапоги и, как всегда, положил ее на место, у порога.
   Сеялся дождь. Ноги скользили по размокшей глине. Федор Сазонович миновал водоразборную колонку, к которой частенько хаживал с ведрами, жалея Антонину, и, свернув налево, зашагал вдоль белесых хатенок нелюдной, притихшей улочкой.
   Накануне отхода последних боевых заслонов они вместе с моложавым секретарем обкома, третьим, ходили этой дорогой на маслозавод — там и выбрали место для явки... Были до того и беседы в горкоме, и встречи с людьми в приемной секретаря. Запомнился заместитель директора завода «Металлист», пожилой, надежный Харченко — «старый партизан, еще с гражданской, повоюем, чего там» — и молодой, длиннорукий, чуть взвинченный инспектор профсоюза по труду Степан Бреус, который все добивался, где же завязли «тридцать дивизий Семена Михайловича Буденного, определенно брошенные в рейд по тылам гитлеровцев».
   Потом всех привели в паспортный стол. Длинные пальцы писаря любовно ощупывали новенькие паспорта, как будто жалели отдавать их в чужие руки, легко порхали от бумажки к бумажке, припадали к перу, каллиграфически выводя замысловатые новые фамилии — сам придумывал! Федор Сазонович залюбовался его работой. Конспиратор! Молодец!
   Сколько народу разошлось по городу с новыми паспортами! Федор Сазонович думал о них, шагая по грязи.
   Горела центральная аптека со стеклянными разноцветными шарами в окнах. В них неправдоподобно отражалось страдание улицы, тронутой бедой, вражеским нашествием, паникой. Один шар был разбит, но остальные три добросовестно исказили фигуру самого Федора Сазоновича, чье лицо, казалось, перекошено было страхом. В здании что-то гулко потрескивало; звук напоминал выхлопы гигантских пробок.
 
   Миновав аптеку, Федор Сазонович свернул за угол. Навстречу гнали арестованных. Они скользили по немощеной, расползшейся от дождя дороге, сжавшиеся, смятые чужой грубой силой. Впереди конвоя шагал высокий человек в кожухе и армейской ушанке без звездочки.
   — Подтянись, кто там! Пулю в башку захотел?
   — Не отставай, коммуна, поживей двигай!
   Федор Сазонович вглядывался в лица арестованных и, только когда они прошли, вдруг припомнил и знакомую походку, и лицо, исклеванное оспинками, и длиннополое, синего драпа, пальто — словом, узнал Харченко. Вот это начало так начало! Не так, думалось, пойдет дело в первые дни.
   На маслозавод он пришел затемно. В дверях котельной кто-то стоял. Приблизившись, Федор Сазонович узнал худощавого Бреуса. Под навесом белели горы оцинкованных бидонов. Пахло молоком, сывороткой.
   — Здорово! — Федор Сазонович крепко пожал руку Бреусу. — Один пока?
   — Один. Жутковато здесь. И кто только придумал эту явку?
   — В горкоме настояли. Хорошо, брат, что ты здесь. Знаешь, беда какая? Пойдем вниз.
   Они спустились в котельную. Федор Сазонович нащупал скамейку у котла.
   — Садись, Бреус, слушай беду...
   Молодой человек долго молчал, пораженный вестью об аресте Харченко. Он знал этого замдиректора: нередко сталкивались по службе. Харченко плохо понимал требования профсоюза по части охраны труда и техники безопасности. Заелся на своем руководящем посту. И вообще этого Харченко...
   — Что — Харченко?
   — Да так, ничего...
   Бреус примолк. Иванченко, выходит, безоговорочно доверяет тому замдиректора. А вот у него — сомнения. В свое время исключался за связь с врагами народа, а в последние годы стал барином, плохо понимал рабочих, оторвался. В кабинете баллон с газировкой на льду, папиросы самой лучшей марки. Вообще...
   — Может, обознались, не Харченко это? Он же хвалился, что опытный партизан. С чего бы ему провалиться? Может, сам...
   — Скоро самому себе верить не станешь, — с горечью сказал Иванченко. Холодок пробежал между ними. — А ты что видел? — явно смягчился Федор Сазонович. — Может, твои новости повеселее моих...
   Бреус и в самом деле был набит новостями. В отличие от Федора Сазоновича, он целыми днями рыскал по городу, присматривался и прислушивался ко всему. Немецкие войска переполнили город. На Железной улице стоит итальянская часть. Офицеры в фетровых шляпках — тирольками зовутся — со всякими значками на полях. Уже объявилась городская управа, председателем — некий Петря, бывший бухгалтер из «Заготзерна». Открылась биржа труда. Расклеен приказ о немедленной сдаче оружия. Найдут — расстрел. Инженер Стремовский, что работал в горсовете, пересел в горуправу и даже стола не поменял. В редакции верстают новую газету. Редактором назначен бывший сотрудник «Социалистических полей». Оказывается, как это ни больно, немало предателей вскормила паша земля. Теперь повылезали из щелей, гады!
   — Какой-то итальяшка взобрался на пьедестал и строил рожи перед фотографом. Хотел снять его — спасибо Татьянке, удержала.
   — Кто такая? — спросил Федор Сазоновпч — Жена?
   — Нет... — Бреус улыбнулся в темноте. — Осталась, когда узнала, что и я того... Наша, заводская.
   — И живешь у нее?
   — У нее. — Бреус, плохо скрывая неловкость, добавил: — Никак не могу привыкнуть к своей новой фамилии: Кибкало. Надо уметь такую фамилию придумать.
   — Твоя настоящая, по совести говоря, тоже на подозрения может навести.
   — Знаю! — Бреус не удивился: многие принимали его фамилию за иностранную. — Самая что ни есть казацкая: «брей ус» — прозвище. А потом и пошло: Бреус да Бреус.
   — И псевдонима не надо. А на мою выдумки не хватило. Семенов и Семенов.
   — Вполне подходящая фамилия. У нас секретарь окружкома был когда-то Семенов...
   — Послушай, казак, — перебил Бреуса Иванченко. — Не очень, вижу, ты осторожный. Чуть что — стреляешь. — Федор Сазонович чиркнул спичкой и посмотрел на часы-луковицу. — Что ж делать, брат, нету кворума-то — попытался он пошутить.
   Где-то вдали затрещали автоматные выстрелы, и снова наступила тишина. Оба примолкли, возвращаясь к гнетущей действительности. А когда во дворе послышались шаги, оба привстали.
   Скрипнула дверь.
   — Есть тут кто?
   Вошедший дышал, как после быстрого бега.
   — А ты кто такой?
   — Симаков. Андрей Симаков из поселка. В горкоме виделись.
   — Проходи. Строитель, что ли?
   — Он самый.
   — Опоздал, брат, и изрядно.
   — Добро еще так. А то и вовсе застать не надеялся. Милиционера из паспортного стола помните? Аккуратиста такого? Так вот, с немцами его видел.
   — Не может быть?!
   — Точно. Возле полиции с офицерьем сигареты раскуривал.
   — Плохо дело. Наш настает черед, — выдавил Бреус. — Харченко плюс паспортист — хана...
   — Черед подождет, — перебил Федор Сазонович. — Только теперь нам лучше без новых фамилий. Спрятать эти паспорта. Нас и со старыми пока не тревожат.
 
3
 
   Антон Канавка много лет служил в паспортном столе милиции. В папках, заполнявших полки старомодного шкафа, хранились старые анкеты людей, привязанных пропиской к Павлополю.
   Поскрипывала дверь, обитая железом. Канавка навечно запоминал посетителей. «Вот ведь, черт, — говорили о нем, — не паспортист, а картотека какая-то...»
   Только сам он нисколько не удовлетворялся своей работой, не гордился и чудом памяти. С годами становился все замкнутей и желчней, считал, что ему «не дают хода».
   Начальники менялись, а он все сидел и сидел над паспортами. В горотделе к нему привыкли, как к вытертой задами длинной лавке в коридоре, как к висевшему в сенях ржавому умывальнику с сосочком.
   Однажды, когда в очередной раз освободилось место начальника паспортного стола, Канавка решился высказать все: за что такое невнимание к старому работнику? Неужели небольшой частный извоз, которым промышлял в свое время отец, такое каиново проклятье? Сын за отца не ответчик. За что же такая беда Канавке? Он почти не помнит битюгов в позолоченной сбруе и платформы на дутиках! Почему же он недостоин быть начальником паспортного стола? Нет, конечно, достоин...
   Начальство тем временем назначило на освободившуюся должность безусого оперативного работника, члена партии. Этого Канавка не мог снести: он запил, устроил дома дебош.
   С женой Канавка жил недружно. Глаша, дородная, с черными, выразительными глазами и чувственными пунцовыми губами, высватанная покойной матерью в родном селе и привезенная в город в извозчичью семью, не уживалась с мужем, скучным канцеляристом. Говорили, что она погуливала.
 
   Началась война, и Канавка понял, что всем его семейным неурядицам, так же как и иссушающей зависти по службе, пришел конец. Народилось незнакомое бодрящее чувство. Оно крепло по мере приближения немцев. Сослуживцы уходили в армию. А он, Канавка, неизменно курсировал выверенным маршрутом. Походка его мало-помалу твердела.
   — Ты что же, — спросила однажды Глафира, — в армию не берут, так ты уж и присох? Или мало врагов у тебя здесь?
   — Я до особого распоряжения, Глаша, — ответил Канавка. — Должность такая. Тебя с Антошкой отправлю, потом и сам...
   — Ой, Антон! — вздохнула Глафира. — Чует сердце — не увидимся.
   — Увидимся...
 
   В зарешеченную Канавкину обитель привели людей. Он выписал им новые паспорта, запомнив всех до единого. Затем ему самому выдали документы и приказали отправляться в тыл с очередным эшелоном. Он приказа не выполнил, никуда не поехал, спрятался в погребе.
   … Важные немецкие начальники в мундирах и с кокардами не без любопытства слушали сбивчивый рассказ Канавки о паспортах, партизанах, оставленных для диверсий, о его необычайной памяти.
   Немцы одобрительно хлопали Канавку по плечу и даже поднесли ему стакан шнапса, пододвинув бутерброд с толстым слоем сырого фарша. Канавка выпил. Шнапс понравился. А вот непривычная закуска в глотку шла плохо.
   Захмелев, он поведал офицерам свои печали. Те похохатывали: гут, гут. Угостили сигаретой. Потом вытолкали в коридор, и там Канавка смешался с другими такими же, как он, мелкими негодяями. Ему показалось, что немцы ни черта не поняли из его рассказа и надо снова напомнить им о себе. Но немцы все отлично поняли.
   Канавку допрашивал рыхлый, рыжеватый тип с белесыми ресницами. Переводчик был лыс и кареглаз. У Канавки от шнапса и от волнения кружилась голова. В горуправе было суетно. Канавка подумал, что эти два симпатичных немца тоже на взводе и тоже куда-то торопятся. Они рассеянно расспрашивали его о родителях, о жене и родственниках и ничего не записывали. Наконец переводчик сказал:
   — Завтра будем продольжить. Нам не страшни серий вольф. Правильно говорю, ха-ха? Господин Лехлер есть визван командование. Вы дольжен составить список...
   Они оставили его, пьяненького и в общем довольного ходом событий.
   Пошатываясь, побрел Канавка к недавно такому ненавистному зданию милиции. Там еще никого не было. Створки дверей тоже болтались, как пьяные. Ни черта не успели отсюда вывезти! Кожаное кресло начальника с высокой резной спинкой на прежнем месте.
   Ого-го! Мягко! Удобно!
   Вдосталь насидевшись в кресле, Канавка направился в свою железную каморку с зарешеченным окном. Одну за другой вытаскивал из шкафов запыленные папки, и перед ним, как на экране, проходили вереницы людей, примеченных его глазом. Он перелопачивал груды старых бумаг, словно разрыхлял почву для новых своих ядовитых посевов. Ивановы и Кириленки, Степанюки и Одудьки, Чумаки и Процепки, Баранники и Марченки, Сидоренки и Кривули... Фамилии обступали будущего начальника паспортного стола, вызывая в затуманенной вином памяти внешние черты каждого. Старые архивы еще послужат новому порядку.
   Потом, отодвинув папки, Канавка уселся за список. Он вспомнит всех! Одна под другой укладывались на бумаге фамилии, словно трупы расстрелянных — штабельками... Точка — выстрел. Точка — выстрел. Он расправлялся с ними за долгие годы унижения. Его держали на задворках. Сунулся в партию — постановили воздержаться. Мильтон третьего сорта. Дерьмо!
   Последняя фамилия не давалась. Ускользала из памяти, растворяясь в сознании. Все шнапс. Не торопись, Канавка! Спокойствие. Найдешь последнюю — короткая, сухая, полурусская. Рост средний, острый кадык, руки жилистые, цепкие. Глаза мутные. Нос прямой, рот невелик, припухшие губы...
   Страх скрючил его так решительно, словно давно подстерегал в сумерках. Память впервые давала осечку. Нос прямой... кадык...
   Канавка уже не владел собой. Почему немцы оставили его одного? Они никого не боятся. Им наплевать на всех, и на Канавку тоже. Они едят сырой фарш.
   Легкий озноб охватил писаря, когда он вышел на улицу. Путь недалек, но страх делал его нескончаемым. На подступах к своему дому он даже побежал. Почудилось: кто-то следит за ним... Он скрипнул калиткой и прислонился к забору. Ну и денек!
   Отдышавшись, направился к крыльцу.
   Под ногами знакомо заскрипели ступеньки. Сейчас он заберется под одеяло, согреется. Утро вечера мудренее...
   — Паспортист Канавка? — спросил кто-то негромко, Голос показался Канавке знакомым.онхотел отстраниться, но его уже крепко держали.
   — Что надо? — крикнул изо всех сил, но в горле только прошуршало. — Отпустите, буду кричать!
   — Кричи! Харченко — твоя работа?
   — Бреус?! — вырвалось у Канавки. Он вспомнил наконец последнюю фамилию.
   — Он самый. Бреус, — подтвердил голос, и то были последние слова, услышанные Канавкой на этом свете.
 
4
 
   В аресте Харченко Канавка, однако, повинен не был.
   Проводив эшелон, старый партизан пошел «на хутора», в пригород, к связной Анастасии. Там, «в приймах» у одинокой обрубщицы, вдалеке от завода, ему будет безопасней, тем более что отныне он уже никакой не Харченко.
   Все было бы ладно, но к Насте заявился ее брат Гришка.
   Харченко представился:
   — Садовский Николай Степанович, коммерсант.
   — Ого, уже и коммерсанты на нашей земле завелись! Приятно слышать. Значит, полный разворот жизни? Откуда же вы?
   — Из Перемышля. Следую с войсками.
   На столе появилась бутыль самогона, желтое сало. Настя сварила картошку. Угощал Гришка, празднуя свое возвращение. Он, по его словам, попал в окружение под Гродно и пешком добрался до Павлополя, где и поступил в полицию. Немцы с украинцами дружат, германская нация правильная, понимает, что без местного населения нельзя. Таких, как Гришка, обеспечивают неплохо.
   Когда Гришка захмелел, Анастасия шепнула Харченко:
   — Вы уходите. Боюсь я его. Продажная душа, вы же сами видите...
   Харченко усмехнулся:
   — От сморкачей в жизни не бегал и бегать не собираюсь.
   Но Гришка только прикинулся пьяным. Он вышел по надобности, а возвратился с полицаями.
   — Этот коммерсант — замдиректора с «Металлиста». Чужой фамилией прикрылся. Думал, Гришка — дурачок, не узнает. Ну, а Гришка — с первого взгляда!
   Настя со слезами бросилась к брату, влепила ему пощечину и получила в ответ такой удар, что потемнело в глазах.
 
   А Харченко увели.
   Отто Лехлер — ровесник Харченко.
 
   — Мы с вами Altergenosse — одногодки, — перевел переводчик. — У вас есть семья? Дочки? Ах, сыновья... Тоже капитал. Зачем же мне расстреливать вас? Почему у моих детей должен быть отец, а у ваших детей отец должен не быть? Правильно?
   Полный белесый немец вовсе не корчил из себя победителя. Напротив, он не скрывал растерянности. На днях убили одного из полиции. Он просит арестованного сообщить все, что, может быть, прольет свет...
   Харченко ничего не знал. Он сопротивлялся как мог, хотя уже ни на что не надеялся. Его, правда, еще не пытали иглами, не жгли огнем, не подвешивали за вытянутые руки. В Павлополь пока не завезли оборудование для этого. Не хватает, видно, у гитлеровцев и заплечных дел мастеров для такой провинции. Ему просто не давали пить, предварительно накормив ржавой тюлькой. Словно проведав о его брезгливости, заставили подставлять под черпак с баландой засаленную пилотку. Они придумывали что могли, всячески изощрялись: запретили курить, не давали умываться.
   — Так почему же вы изменили Familienname? Объясняйте.
   От неопрятного переводчика тянуло табаком и сивухой.
   — Этот вопрос щекотливый... Дело в том, что я был арестован по ложному доносу, сидел, понимаете?
   — Ну и что же? Weiter [1]...
   Лехлер внимательно изучал своего подследственного. Впрочем, он делал вид, что внимательно изучает сидящего, так как вообще не разбирался в этих делах. Его специальность — абразивы. Знает ли русский, что такое абразивы? Это целый мир сверхтвердых материалов, которые...
   — Weiter, weiter!
   Он в жизни никогда не допрашивал. Кто знал, что тот, из полиции, такой нужный человек? Надо было сразу же выкачать из него все сведения. «Завтра, завтра»... Идиоты!
   Начальник дорожной жандармерии Отто Лехлер вынужден заниматься чужим делом. Его задача: трасса Берлин — Москва. Он следует за войсками и укатывает дороги. Дороги должны быть прямыми и чистыми, как душа немца.
   Майора Экке отозвали в Ровно. Лехлера временно назначили вместо него. Видит бог, Лехлер не тянется ни к наградам, ни к чинам. Он честный немец и должен, как говорят фюрер и генерал Рихтер — командующий военной группировкой — слиться в духовном единстве с украинским народом, потомком великих остготов, еще полторы тысячи лет назад пришедших к берегам Днепра.
   Этот русский устал. Неудивительно. Его, говорят, мучили жаждой. Работа, разумеется, маленького «негритоса». Вот уж нисколько не похож Франц Риц на арийца. Черен как уголь. С ученическим озорством придумывает он разные «новинки» на допросах, а иногда и участвует в акциях, проводимых командированными из полиции безопасности.
   Переводчик, неряшливый субъект из сановитых остзейцев, прибалтийских соплеменников, не скрывает своего презрения к Лехлеру. Вот уж в самом деле эстонская свинья, подлец! А может, Ромуальд — тоже имечко! — действует по приказу гестапо? Слежка! Очень просто.