— Что же делать прикажешь с нашим немцем? — в упор спросил Бреус.
   — Не знаешь что делать? — Нет, не знаю.
   — Нож в хозяйстве имеется? — Ну?
   — Вот и зарежь немца, чтобы никаких сомнений...
   — Шутишь?
   — А ты как думаешь? В немцах тоже разбираться надо. Знаешь хоть, кто есть тот Мюнцер? Томас Мюнцер! Это был выдающийся немец, о нем Энгельс какие слова написал! Вождь крестьянской революции в шестнадцатом веке, вождь бедноты... Понял? — А ты-то откуда... про Мюнцера?
   — Читал, брат. Изучал. Мы в свое время первоисточники разве так штудировали? Начинали на рабфаке, потом на вечернем... Хоть и не закончил, а основы получил. Взять Маркса, Энгельса, ленинские работы... «Детская болезнь «левизны» в коммунизме», к примеру... Или «Шаг вперед, два шага назад»... Это же мудрость какая, она, мне думается, и сегодня нас держит на свете, если хочешь...
   Федор заходил по комнате, явно взволнованный воспоминаниями о том, как его поколение самозабвенно штудировало основы революционной теории.
   — Что-то размечтался я, парень. Расскажи-ка лучше о твоем «домашнем» немце...
   Бреус сказал, что более точно о нем может сообщить дочь хозяйки, Марина: она понимает по-немецки. Вообще в этой семье и помина нет о какой-либо злости по отношению к Советской власти. Разве что в глубине души память о прошлом прячут. Семья вроде надежная — что мать, что Марина... А тут еще и немец оказался незловредным.
   Татьяна, слушая все это, примостилась у краешка стола и горящими глазами обжигала Бреуса. Она редко вмешивалась в разговоры мужчин, но на тот раз не выдержала:
   — Эх, Степан Силович! А я-то думала, вы орел! И вышла из комнаты.
   Федор Сазонович забарабанил пальцами по столу.
   — Ты эти дела уладь, Степан, — сказал он после долгого молчания.
   — Да ничего и нет. Какие дела?
   — Переговори и уладь. Разберитесь там, чтобы не примешивалось личное...
   Что-то и впрямь надо было улаживать.
   Татьяна не собиралась отвечать на его расспросы. Когда она вошла, слезы текли по ее ставшим худыми потемневшим щекам. Она немного обморозила их несколько дней назад, когда перевозила по поручению Бреуса радиоприемник. В сайках, покрытых тряпьем, лежал драгоценный ящик. Навстречу шли немецкие солдаты, полицаи, цивильные, и никто не подозревал, что под видом съестного хромая нищенка везла оружие, которое пострашнее минометов и пушек. Возле дома — места назначения — расположились солдаты; пронести ящик было нельзя. Татьяна несколько часов колесила по городу, пока наконец не выполнила задание. Она пришла домой окоченевшая, усталая, по гордая тем, что справилась с поручением.
   Ныне Степан не узнавал ее.
   — Послушай, Таня, — сказал он, когда Федор Сазонович ушел и они остались вдвоем. — Да скажи ты наконец, что все это значит? Давай разберемся...
   — Не надо, Степан, — отвечала Татьяна, с трудом сдерживая слезы. — Так, слабость... Блажь какая-то.
   Бреус промолчал.
   — Нет, это не блажь, — твердо сказал он. — Может, я и виноват в чем, так не время нынче...
   — Не буду, — тихо проговорила Татьяна.
   Провожая его к дверям, она все же открылась ему. В холодных сенях он слышал ее учащенное дыхание, ощущал теплоту груди, которой она прижималась к нему, но по-прежнему не находил в душе ответного чувства. И не мог скрыть этого.
   — На этом все, точка, — сказала она на прощание. — Стыдно мне. За себя стыдно, что не могу быть сильной. Понадеялась, думала, иначе сложится. Сама виновата. Ревность? Может, и ревность, а может, что и посильнее ревности. Над этим не властна.
 
3
 
   Вскоре они встретились.
   Татьяна переступила порог этой квартиры с чувством разведчика, проникающего в стан врага. Оценивающим взглядом окинула скромную обстановку, задержалась глазами на широкой кровати с горкой подушек, на стенах, которые облепила почти вся родословная дворян Ростовцевых. Однако особо пристального ее внимания удостоился самый младший отпрыск фамилии — белотелая, красивая, стройная, та, что стояла рядом, в двух шагах. Татьяна смотрела на нее немигающими угольками глаз, словно пыталась надолго запечатлеть недобрый облик.
   «Хорошо живут, мило устроились, — подумала она. — Кому война, а кому мать родна. И наш Степан сюда же. Ой, укатают они его, точно укатают».
   И вдруг под кроватью заметила комнатные туфли с богатой опушкой. Не кто другой, как Степан, носит их. Хозяйские, конечно. У Степана за душой ни черта нет, уж она-то знает. Две рубашки на перемену — вот и все, что нажил к немецкому нашествию. Да носков три пары. А здесь его охаживают, под ноги туфельки подмащивают...
   Налаженным, устоявшимся бытом пахнуло на нее, чистотой и мылом, теплотой печи, которую, видать, исправно топили, ароматом духовки, где готовили для того загадочного немца, о котором рассказывал Степан. И Татьяна подумала, что конечно же нечем ей приворожить Степана в своей нетопленой хатенке.
   — Садитесь, — пригласила Марина. — Вы к Степану Силовичу?
   Татьяна все смотрела на туфли.
   — Садитесь, пожалуйста. Может быть, передать что? Дома-то его нет, на дежурстве.
   Татьяна очнулась. Нет, она не станет садиться. И передавать ничего не надо. Надо срочно видеть.
   Она подумала: так может принимать жена. «Дома нет. Может, передать что надо?»
   Она бы никогда не появилась здесь, в этом незнакомом, но давно постылом доме, куда попал на свою и ее погибель Степан. Но Федор Сазонович приказал срочно разыскать Степана, из-под земли достать, а найти. И вот она здесь.
   «Так вот ты какая! Хорошо, рассмотрим тебя поближе, панянка! Понятно теперь, почему Степан все реже заглядывает к ней, в ее неуютную хату. Он не из тех, кто пройдет мимо такой криницы, не испивши. А ведь враги — враги и есть. Заслепили они очи Степану. Расцветили царскими чиновниками да помещиками стенки. Большой под стеклом портрет какого-то генерала с молоточками на мундире, очень похожего на молодую Степанову хозяйку».
   — Отец твой, что ли?
   — Да, отец.
   Татьяна понимающе кивнула и сухо заметила:
   — А вам, в общем, неплохо живется при немцах... Марина невозмутимо улыбнулась, условно соглашалась с гостьей.
   — Что-нибудь случилось? — спросила она.
   — Нет, ничего.
   Так она и расскажет этой панянке, что случилось. Нужен Степан Силович. Вот и все.
   Выйдя, едва сдержалась, чтобы не запустить камнем в ненавистное окно. Но не время нынче для счетов. Тревога гнала ее с той минуты, когда узнала о Санькиной идиотской затее. Довериться немецкой шлюхе, что служит переводчицей у жандармов! А та возьми и назначь явку и время. Федор Сазонович, которому Санька доложил о счастливом событии, отвесил ему пощечину, чего трудно было ожидать от него, очень мирного человека. Но тут уж не удержаться было.
   Саньку трясла лихорадка, но он, посинев от испуга и часто посапывая, по-дурацки твердил, что верит ей, что немка эта не такая, как о ней думают, что она очень обрадовалась, когда узнала, что есть люди, готовые ей помочь... и сказала, что сама может помочь...
   — Помощь их известная, — хмуро сказал Федор Сазонович, чуть смягчившись. — Петля или пуля — вот ее помощь. Мы-то знаем, как они помогают советским людям.
   Бреус пришел к Татьяне под вечер. Все уже разошлись, не дождавшись Степана, и только Санька, укрытый старым Татьяниным пальто, спал на диване.
   — Прощупал, значит, защитничек! — не скрывая злобы, крикнул Степан, когда Татьяна рассказала ему о случившемся. Санька вскинулся. — Пожалел волк кобылу. Да знаешь ли ты, что за это полагается такому, как ты, предателю? Расстрел за проявленную инициативу, и ничего больше. И дело с концом. Был такой тип во времена Французской революции, Говэн его имя, по роману Гюго. Спасибо тебе, Говэн, за ласку и заботу, паразит несчастный. Представляешь себя на первом допросе в гестапо? Или, думаешь, с тобой будут хороводиться там?
   Санька молчал. Татьяна заметила:
 
   — Федор Сазонович по морде ему съездил, но на явку решились идти.
   — Идти?
   — Точно, Степан.
   Он постарел за несколько минут. У припухших губ обозначились морщинки, тени на серых щеках стали отчетливее и подчеркивали худобу лица. Кадык на шее нервно подрагивал.
   Ей захотелось подойти, успокоить его. Не осмелилась.
   — С ума сошел он, что ли? Надо убрать ее, пока не поздно, и все дело.
   Санька вскочил с дивана, бросился к Бреусу, который уже шел к дверям:
   — Степан! Стойте...
   Словно поскользнувшись, Санька подогнул ноги и упал навзничь, выхрипывая какие-то непонятные для Татьяны слова.
   Бреус захлопнул за собой дверь.
   Татьяна склонилась над Санькой, не зная, что делать, как помочь этому несчастному парню.
 
4
 
   Они выжидающе смотрели друг на друга. Усатый протянул руку. Федор Сазонович положил на стол часы, а незнакомец, сверкнув умными карими глазами, спросил:
   — Вы не один?
   — Угадали. За окнами ждут люди.
   — Время?
   — Пятнадцать минут.
   — О, это вечность. Гранаты?
   — Все есть. И гранаты, и пистолеты.
   — Богато живете. У нас пока шило и дратва.
   — Это добро и у нас имеется. Работаем по штампу, все рядимся в сапожники.
   — Догматизм проклятый. Он еще до войны у нас в печенках сидел.
   Оба рассмеялись.
   Нет, подвоха не могло быть. Ай да Санька! Спасибо тебе, дорогой. Кончится война — лечить будем, на лучшие курорты пошлем, орденом наградим. За оплеуху прости.
   Усатый рассказал все.
   Гость поглядывал на часы. Теперь он не торопит время, а, наоборот, хотел бы замедлить галоп секундной стрелки.
   — Согласен, не с пустыми руками пришли мы к этой встрече, — сказал Федор Сазонович. — Время истекло.
   Обменялись явками. В последнюю минуту вошла Марта. Федор Сазонович, чуть смутившись, пожал ей руку.
   Женщина смотрела на него широко раскрытыми, чуть насмешливыми глазами, словно собиралась сказать: «Ну вот и я, узнаете? Та самая немецкая овчарка, которую проклинает весь Павлополь. Передайте Бреусу вашему, чтобы взял полтоном ниже... И вы тоже».
   Федор Сазонович впервые видел ее так близко. От нее пахло духами, такими неуместными здесь, в хате, пропитанной запахами сырости. От Антонины никогда так не пахло, хотя Федор Сазонович, бывало, привозил ей из области и из Киева флакончики, в которых нисколько не разбирался. Эта вся — от ногтей, покрытых лаком, до искусной прически и изящных туфелек — выглядела подтянутой: ничего лишнего, если не считать сдержанной полноты, которая, по особому мнению Федора Сазоновича, только украшает женщину.
   — Значит, это вы... — Федор Сазонович все еще никак не мог приладиться к обстановке. — Трудно поверить.
   — Я, — подтвердила она просто.
   Федор Сазонович еще раз пожал руку женщине и вышел.
   Усатый подошел к Марте, провел ладонью по ее пышным, с рыжеватым отливом волосам.
   Она молча вытерла пот с его лба. Вот и все. Ты доволен теперь?
   Помнит ли он ту ночь? Она ее никогда не забудет. Как пришла после страшного дня на Литейном, как ответили ей троекратным стуком. Скрипнула дверь. Блеклый свет керосиновой лампы озарил сени, в которых пахло бочками. Она вошла в дом и в горестном изнеможении опустилась на табуретку. Сняла пилотку, расстегнула шинель. Глаза были полны слез, губы дрожали.
   — Что с тобой, Марта? — Хозяин комнаты запер дверь.
   — Ничего... так...
   Упав грудью на стол, Марта забилась в истерике.
   — Марта, Марта, не надо. Нас услышат. Успокойся, родная.
   Он спрятал ее лицо на своей груди. Она продолжала рыдать, вздрагивая и все порываясь куда-то. Он принес кружку с водой. Она билась головой о стол, разметав волосы, глухо стонала, потому что плакать уже было нельзя. Он ведь знает, что можно, чего нельзя. Но знает ли он, что она не выдержит еще одного такого испытания? Целый день под пулями. Ведь это ее полосовали из автоматов. Она готова любым способом разделаться с ненавистным Лехлером, который добивал раненых.
   — Петро Захарович, милый, — проговорила она, глотая слезы. — Я ведь всего-навсего женщина, поймите. Меня ежедневно расстреливают тысячи глаз. Но то, что я видела сегодня...
   — Сегодня война и завтра война, — сказал тот, кого Марта назвала Петром Захаровичем. — И днем и ночью. Что поделаешь, Марта, коли война? Ты только все запоминай, ничего не забудь... Задача твоя ясна. Зажми сердце...
   — «Задача, задача»... Неужто моя задача только в том, чтобы без конца изучать идиотскую биографию Лехлера? Или Рица?
   — Когда-нибудь будут изучать биографию Марты. С благодарностью. У нас еще много забот на этой земле, и не следует торопиться. Ты по-прежнему будешь там самой надежной...
   Марта молчала, раздумывая над чем-то своим. Потом заговорила о ножике Отто Лехлера. Каждое из двадцати двух лезвий высокосортной стали «золинген» может пригодиться. Как живое существо, ворочался ножик в толстых пальцах Лехлера: «Возьми меня, фрау». Ей показалось, что она сходит с ума. Только что воспламенился бензин, и в яме корчились живые. Об этом сказал ей Шпеер:
   — Мне кажется, фрау, что эти типы сработали нечисто. Они торопятся и сжигают людей живьем.
   Человек с усами молча слушал рассказ Марты. Ничего не забыла она, ничего не утаила. Недаром она глаза и уши того, кто нынче так внимателен. Он так и сказал ей однажды:
   — Отныне ты, Марта, мои глаза и уши. Все видишь, все слышишь, но молчишь до поры. Запомни, ты самая лояльная немка, фольксдойче, ждала, сцепив зубы, прихода соотечественников. Теперь твой праздник. Играем до конца, ты еще сослужишь свою службу.
   Он многое с тех пор узнал. Кто-то устранил Канавку. Начальник гестапо, длинный Ботте, сказал Марте, что это — дело рук партизан. Значит, есть они, мстители. Марта докладывала Петру Захаровичу о Лехлере и Рице. Риц показал ей листовку, которую она с удовольствием перевела:
   — «Я, Канавка, подлый сын украинского народа, вскормившего и вырастившего меня. Отныне я сделался собакой, я буду бить беззащитного и гнать голодного со двора. С Советами я все порываю, немцам продаюсь телом и душой...»
   Это все, что ей удалось запомнить. Петр Захарович сказал, что надо побольше таких листовок распространить среди населения, и в первую очередь среди ее подчиненных. Через день он вручил ей пачку.
   Марта вызвалась заготовить для администрации гусей и мед. Она не раз уже ездила за продуктами в деревню. Лехлер предоставил ей свою машину, не подозревая, сколько листовок хранится у нее в укромных местах. Марта привезла к вечеру битую птицу, бидон меду и несколько бутылок самогона. Шпеер одобрительно улыбался, словно догадывался о тайных бумагах. Лехлер жрал мед ложками, давился душистым хлебом, также привезенным Мартой, похваливал переводчицу и сулил ей завидное будущее.
   Вскоре ей пришлось побывать в штабе карательной дивизии СС генерала фон Чаммера: несколько суток работала она при допросах партизан, взятых в лесах. Петр Захарович полагал, что немецкое командование зачем-то испытывает Марту. Ну что ж! Она видела кровавые оргии, пила с палачами вино и самогон, неумело курила сигареты — вот эта белая прядь оттуда, от Чаммера.
   О ней заговорили с одобрением: истинная арийка, волевая, бесстрашная. Тогда-то ей и была «подсунута» записка, которую она по указанию Петра Захаровича показала Лехлеру. Ей угрожали смертью за предательство. Лехлер задумался, но Марта, тряхнув головой, обнажила крепкие, яркие зубы: «Семь бед — один ответ». Лехлер не сразу понял эту пословицу, хотя Марта терпеливо переводила ее на немецкий язык.
   Как-то она при всем начальстве дала пощечину мужичку, прибежавшему, чтобы выдать зятя, коммуниста, командира Красной Армии. «Мы двадцать четыре года ждали вас, избавителей». Лехлеру объяснила: «Два его сына, коммуниста, воюют против германской армии, а он, подлец, просится в наши отряды. Не иначе, провокатор». — «Вы всех знаете здесь в округе, — почти с завистью проговорил Лехлер. — Вам легко работать, фрау Марта». Когда Лехлер прихворнул, он поручил ей замещать себя, и она успешно справилась. Дороги ремонтировались своевременно, отчетность была в ажуре. Подчиненные Лехлера ее побаивались: непорядка она не терпела.
   Вместе с ней Петр Захарович проникал в запретные комнаты, в узлы связи, знакомился с некоторыми секретными документами, которые попадались ей на глаза. Но в общем-то он был беспомощен, как рыба, брошенная на берег. Один в поле не воин. Он искал связей: пора же наконец начинать активные действия! Где-то вспыхивали пожары. Загорелось на складах зерно. От Марты он узнал о крушении воинского эшелона на перегоне Барбаровка — Ясное. — Кто-то боролся. А он помалкивал, словно еще не отдышался после жестоких боев и скитаний по тылам.
 
   … Ее неодолимо потянуло к нему тотчас, как увидела. Она еще не знала ни медузы Лехлера, ни сержантов из жандармерии, ни борова Байдару, который охотился за девчонками. Марта овдовела в июле — известие прибыло, когда немцы находились от Павлополя еще бог весть где. Бои на Пруте шли тяжелые, бойцы Тридцатой Иркутской дивизии стояли насмерть, и мужу Марты, экспедитору военторга, тоже пришлось лечь в скопы. Очевидец его гибели рассказал Марте подробности — штыком его...
   Марта тосковала. Соседи, поначалу искренне разделявшие горе вдовы, чем дальше, тем реже выражали ей сочувствие. При встречах больше помалкивали, и тогда Марта тоже стала обходить их. Ей трудно было впоследствии объяснить, как это произошло, но Петр Захарович, очевидно, хорошо понимал ту нараставшую стихию отчужденности и подозрительности, захватившую соседей и Марту.
   Вскоре послышались отдаленные раскаты артиллерии. Одни говорили, что это некое артиллерийское училище обороняет подступы к Павлополю, иные твердили другое: гремят, мол, немецкие дальнобойные орудия. Гул приближался. Марте становилось все тяжелее. Она, разумеется, догадывалась, почему начали сторониться соседи, прожившие рядом с ней не один год. Ну и что с того, что она колонистка, из немцев. Ведь она родилась здесь, на Украине, и дети ее украинцы, и муж...
   Как-то немцы вызвали ее а штаб и любезно попросили содействовать местной германской администрации — нужны переводчики. Марта сделала вид, что не решается. Офицеры не очень дружелюбно отпустили ее.
   Она не была партийной, вовсе нет. Но и не собиралась хватать, как другие, немецкие марки за свое происхождение. Она отсиживалась дома, иногда ездила на менку в окрестные села, старалась реже попадаться на глаза тем, кто знал ее. В те дни она неожиданно встретилась с ним, с Петром Захаровичем, который остановился у своей сестры, Кили, проживавшей через тын от дома свекрови Марты...
   Он больше молчал, выспрашивая у Марты все до мелочей. В нем не было оскорбительной подозрительности. Теплом и добротой веяло от этого человека, и она потянулась к нему.
   Однажды он рассказал ей о себе. Широко раскрыв глаза, Марта слушала исповедь человека, прошедшего за короткий срок три войны: сражался в Испании, замерзал в снегах Финляндии, отступал под Брестом и Витебском.
   Марта вышла к свекрови и вскоре возвратилась. Она по-женски, по-своему поняла состояние Петра Захаровича. Мужик грустит — надо успокоить. Петр Захарович с ухмылкой принял угощение, закусил кислой капустой, сдобренной каким-то маслом. Он помрачнел. Потом вдруг спросил:
   — Эти-то родичи знают про меня?
   — Schwiegormutter? — Она спохватилась, перевела: — Свекровь?
   — Да, швигермуттер. Не осуждает?
   Марта покачала головой:
   — Нет. Жизнь у меня была несладкой. Они знают. Сочувствовали.
   — Что же было?
   — Пил он сильно.
   Петру Захаровичу стало неловко, что вмешался в потаенное и не очень счастливое прошлое женщины. Ведь он хотел только перевести разговор на другую тему и сделал это не очень деликатно.
   — Прости меня, Марточка...
   — За что же, Петре Захарович? Ведь это жизнь. Женщины еще не такое выносят и терпят.
   — И ты терпела?
   — Терпела. Что же я, не баба, что ли? «Баба! — хотелось крикнуть Петру Захаровичу. — Баба ты настоящая, каких мужики до смерти любят за смелость, за беззаветную верность в любви, за открытость души, за простоту и нерастраченность чувств. И вместе с тем ты необыкновенная женщина, нисколько не похожая на многих. Потому-то, видать, я и доверился тебе...» Но вслух сказал:
   — Ты не очень прислушивайся к тому, что говорю. Это я так... для поддержки теплой беседы.
   В ее глазах не гасли искорки смеха, она, казалось, была наполнена радостью жизни, над которой не властны ни пушки, ни гестапо.
   Вскоре он поделился с ней своими планами.
   Был зимний день, первый снежок припорошил землю, на площади висел казненный. Говорят, бывший замдиректора завода. Петр Захарович все видел. В городе, выходит, нету силы, чтобы мстить оккупантам. Надо такую силу создать. Отсиживаться дальше нельзя. Надо действовать. Бороться. Пора.
   — Что значит «отсиживаться»? И как бороться? У нас только и оружия что ваши усы... — Марта прижалась к нему.
   — Deutsch. — В голосе Петра Захаровича она уловила незнакомую твердость.
   Марта улыбнулась, глаза ее понимающе сузились.
   — О, вы умеете по-немецки?
   — Ты лучше.
   Она поняла его. Она давно была готова к этому. Еще в те дни, когда город впервые услышал немецкие «ахтунг» и «хальт». Но она твердо решила не связываться до поры с соотечественниками, хотя понимала, что не так-то просто будет отделаться от притязаний фатерланда. Марта никогда не предполагала, что Германия, далекая Германия, которую она знала только по картинкам о похождениях Буша да мотиву «Ах, майн либер Августин», так неожиданно и грозно приблизится и предъявит на нее права. Тогда, в немецкой комендатуре, она впервые в жизни разговаривала с настоящими немцами из сегодняшней Германии и, блистая поистине совершенным знанием языка, испытывала чувство страха и вместе с тем болезненного любопытства. Какие они, ее далекие сородичи? Что общего между ними и Мартой? Не кликнет ли голос крови, о котором ей толковали офицеры, наперебой стараясь завладеть вниманием хорошенькой немки?
   Голос крови молчал. Наоборот, все ее существо восставало против завоевателей, распоряжавшихся в родном городе как хозяева. Она уже читала про Гитлера и фашизм в Германии, про погромы и зверства отрядов «Стального шлема». — Потом появились сообщения о злодеяниях, творимых эсэсовцами в Варшаве, Львове и других оккупированных городах. Когда она отказалась сотрудничать с немецкой администрацией, офицеры, не скрывая раздражения, грубо прогнали ее. Она охотно ушла, мысленно беседуя со своим старшеньким, мучимым одним и тем же: «Русские ли мы, мама?» — «Русские, сынок, русские! Советские! Нам не придется краснеть ни перед соседями, что поторопились отрешиться от нас, ни перед погибшим отцом твоим, ни перед дедом — кузнецом-коммунистом Карлом Ивановичем».
   Марта отлично помнит отца, высокого, широкоплечего, с синей прожилкой на правом виске, помнит его жилистые руки со вздутыми венами, и рыжие усы, и веснушки... Отец плохо говорил по-русски. Кайзеровский солдат, он попал в плен и остался в России. Участвовал в гражданской войне. Женился на немке-колонистке со станции Пришиб под Молочанском.
   Запорожье, Запорожье... Как полюбила Марта твои просторы, летние ароматные степи, Днепр, духовитые балки, в которых словно навечно застыл зной, напоенный запахами чебреца и душицы, грозы с электрическими разрядами-молниями, ударяющими в сырую землю, буйство садов на Мелитопольщине, благодатную Хортицу и знаменитый Ненасытен, которому суждено было в тридцатом году навечно уйти под воду. Днепрогэс! Марта закончила немецкую семилетку, язык отлично постигла, с отцом все «deutsch» и «deutsch».
   Замуж выскочила рано, была она видная, пышная. Понравился ей старшина из воинской части. Приезжал на станцию, в пакгаузы. Заходил вечерами в клуб, играл на баяне и присматривался к девчонке с толстой косой. Вскоре сыграли свадьбу.
   Жизнь сложилась, увы, недобро. Любил выпить ее Николай. Погиб, правда, как герой... Может, и характер у нее отковался крепкий, потому что все заботы по дому легли на ее плечи. Она была практичной, смелой, находчивой...
   Марта пришла на биржу и предложила свои услуги переводчицы. Байдара, щуря свои масленые глазки, сказал:
   — Наконец-то, мадам, взялись за ум, мы вас заждались.
   — Жить надо, господин начальник, трое у меня...
   Ее направили в дорожную жандармерию, к Лехлеру. С тех пор она стала глазами и ушами того, кто послал ее в логово врагов.
   … Сегодня на ее глазах расстреляли несколько сот военнопленных. Люди сходят с ума от подобных зрелищ. Если с ней этого не случилось, все равно пуля мстителя найдет ее...
   — Нужно сменить квартиру, — сказал Петр Захарович, когда Марта умолкла. — Срочно перебираться.
   — Я просила Лехлера об этом.
   — Вот и хорошо. А сегодня останься со мной, не ходи.
   — Петр Захарович...
   Она до сих пор обращалась к нему по имени и отчеству. Он был ненамного старше, но она упрямо величала его Петром Захаровичем и на «вы». Даже тогда, когда они впервые остались вдвоем и властная сила толкнула Марту к нему, а затем, не смея взглянуть в глаза, но полная счастья, она деловито взбивала примятую подушку — даже тогда она не назвала его просто Петром, а по-прежнему Петром Захаровичем.
 
5
 
   Их жизни пересеклись в тяжкую годину, когда ни он, ни она и не помышляли о счастье. А оно пришло. И, казалось им, навсегда. Если, конечно, смерть не уведет одного из них, но они не думали о смерти.
   Невмоготу было Петру Захаровичу отсиживаться на тихих хуторах, когда армия, каплей которой он был, истекала кровью. Так получилось, что он, как тысячи ему подобных, оторвался от ее монолита, от родных рот и полков.