Страница:
Избавиться бы от него. Подвернись сносный переводчик из местных... Надо послать заявку на биржу.
— Так что же произошло? — спросил Отто Лехлер, очнувшись от сумбурных мыслей — Вас арестовали... Это есть правда?
— Да, правда.
Харченко никогда не арестовывали. Он врал, и у него плохо получалось. Даже врагуонне умел врать, черт побери!
— Кто заставил вам менять паспорт? Вы есть директор. Вы болшевик. Зачем остался? Вы есть партизан?
Лехлер не спускал глаз с Харченко.
— Отвечайте, черт вас побери! — закричал он, когда переводчик умолк. — Называйте партизан. Иначе повешу.
— Я переменил паспорт, потому что боялся быть разоблаченным как коммунист. А с ними... уходить не хотел. Как говорится, ни нашим, ни вашим. Нейтралитет. Понимаете?
Лехлер выслушал переводчика.
— Мы не занимаемся тотальным уничтожением коммунистов. Если бы вы помогли нам пустить завод...
Харченко кивнул: надо оттянуть конец.
Отто Лехлер не без ликования подумал: «Вот и еще один сотрудник. Может быть, поважнее этого... Ка-нав-ки».
Он сочувственно смотрел на сидящего перед ним русского, но тут же сник под карими буравчиками Ромуальда.
— Послушайте, Харченко. Назовите всех из партизанского комитета, и мы отпустим вас, — устало проговорил Лехлер. — Вы их знаете.
— Не знаю я никаких партизан. Я не понимаю...
— Что не понимаешь, швайн? — Переводчик мотнул лысой головой. — Не полагай, что ты есть живой на этот свет...
Лехлер вздрогнул: о, этот переводчик! Он знает свое дело. А Лехлер умеет уговаривать только предпринимателей: резина, абразивы, битте... Вот образцы. Сколько заводов он посещал за день! Собственный автомобиль, жили сносно. Когда вступил в национал-социалистскую партию, его назначили управляющим по заказам. Повестка именем фюрера вытолкнула его из служебного кабинета на Восток, в этот вшивый город. Если бы не переводчик, они бы с этим директором наговорились вдосталь: как там у вас с абразивами? Применялись на заводе алмаз, корунд, кремень, кварц? А искусственные абразивы, вроде карборунда, карбида бора? Шлифовальные круги, бруски, коронки?
— Что вы ему сказали? — спросил Лехлер у переводчика.
— Я сказал, что он скотина. Он не смеет отнимать столько времени у офицера, выполняющего свой долг. Он должен считаться...
— Вы слишком высокого мнения о сознании этих людей. Ромуальд.
Переводчик иронически посмотрел на Лехлера:
— Я слишком хорошо знаю работу шефа.
У переводчика явно чесались руки. Роль подручного при Лехлере не устраивала его. Другое дело — майор Экке. При майоре Экке ему вовсе не приходилось потеть. Разговоры были короткие. За двадцать минут — любое признание. Нерешительность и неопытность господина Лехлера тормозят дело. В Днепровске ждут данных, забывать нельзя. Харченко — фигура подходящая. Если он и не партизан, то все равно что-то у него есть близкое к партизанам. Он еще не попробовал настоящего допроса. А попробует — назовет родного брата!.. Франц Риц поможет. К приезду майора Экке все будет кончено.
— Ну что ж, — Лехлер бодро улыбается. — Я не против того, чтобы вы еще раз доказали майору Экке непригодность дорожника к работе в мясной лавке... Я устал и пойду.
Лехлер покинул комнату. Переводчик тут же послал за «негритосом», который, как всегда, околачивался во дворе с девкой из парикмахерской.
Риц вошел веселый, пружинистый, с сигаретой в зубах,
— Встать! — скомандовал переводчик.
— Не торопись, — Риц подошел к Харченко и, потянувшись, пахнул ему в лицо дылом.
— Ну что, швайн, будем говорить? — спросил переводчик. — Я из тебя буду вытягивать по жилке, по жилочке...
Однажды осенью в станице Зеленой казаки генерала Шкуро закопали человека живьем. Голова торчала из земли, как арбуз. В те дни красноармейцу Харченко удалось уйти из контрразведки белых. А сейчас...
Он грохнулся на пол всей тяжестью тела: из-под него умелым ударом ноги вышибли табуретку, Что-то горячее хлынуло к мозгу, заливая сознание.
Глава вторая
Сыплет сухой снежок, покрывает плечи и волосы повещенного. Снежинки не тают на его почерневшем лице. Труп медленно поворачивается на веревке, словно еще и еще раз прощается со всем, что было ему близко и дорого на свете.
Бреус, без шапки, неподалеку от виселицы ловит губами холодок снежинок. Первый снег... Он всегда приносил радость. А этот родил только горечь, отчаяние, гнев. И стыд... «Барин» висит. Ни газировки на льду, ни дорогих папирос.
А ведь могло статься, что и Харченко дышал бы, так же ловил бы губами снежинки своей пятидесятой зимы. Проникнуть к шефу полевой жандармерии. Пистолет к виску: «Освободить Харченко — иначе пуля». Телефонный звонок шефа — и Харченко на свободе. Ауфвидерзеен.
Федор Сазонович сказал, что фантазия Бреуса пригодна только для кино. Встав из-за стола, он даже опрокинул табуретку:
— Ты это серьезно? Герой какой! Проникни к шефу, попробуй. С твоими прогнозами жить нам всем недельку-другую, не больше. Переловят, как горобцов, и вывесят перед народом: «Не узнаете землячков?»
Расхрабрился после Канавки...
Бреус уже не рад был, что выступил с нелепым «прогнозом» — это было любимое словцо Федора Сазоновича. Не мог примириться с черной петлей на базарной площади, все казнил себя. Харченко висит второй день и не отпускает Бреуса от себя, держит в почетном карауле.
Дел же сегодня немало. Велел прийти Тихонович с электростанции, дальняя — седьмая вода на киселе — родня Федора Сазоновича. Пообещал ткнуть Бреуса куда-нибудь меж своих на зарплату и паек. Насчет жилья Степанового тоже озабочен Федор Сазонович.
— Сходишь к Ростовцевым, прощупаешь...
Кое-что зарубил Федор Сазонович в памяти про особнячок на Артемовской. Там издавна тянуло не нашим духом. Однажды и Бреус убедился в том.
Тогда со страниц плюшевого альбома с позолоченными застежками глянули на Бреуса выхоленные обличья саповитых господ, бородатых и бритых, с пышными усами, опущенными книзу и лихо завинченными штопором; одни были затянуты в чиновные мундиры, другие позировали в отглаженных тройках. Вот с ними-то и посчитал нужным познакомиться Федор Сазонович.
— Сходишь к Ростовцевым, прощупаешь, нельзя ли тебе там пожить. Здесь нехорошо оставаться, все же явка...
Надо было видеть Татьяну в тот миг. Глаза вспыхнули, и лицо пошло алыми пятнами.
— Недобитки! — сказала она, стукнув кулачком по столу. — Не понимаю, как можно таким доверять. В городе все знают, чем они дышат. Не зря хозяина взяли — враг народа...
— Может, потому-то и надо к ним, — вразумительно заметил Федор Сазонович, густо пыхтя цигаркой. — Не подумала?
Федор Сазонович чего-то недоговаривал. Так, во всяком случае, показалось Бреусу. Он уже видел себя в комнате со скромным убранством, в так называемой столовой — старинный буфет да комод темных тонов, стол под клеенкой. Несколько картин в позолоченных рамах остались, видно, от прошлого достатка.
В тот вечер, когда о войне еще и не думали, Марина вела себя очень странно. Она показала Степану фотографию отца, красивого человека с бородкой и с молоточками в петлицах тужурки, запальчиво сказала: «Врут про отца. Он честный, никакой не враг». А с этими из альбомов у нее вообще никаких связей. Теперь на нее косятся из-за отца, ее после школы никуда не примут...»
Бреус отчужденно смотрел на девушку. Что болтает, в самом деле? Хорошо, что напоролась на комсомольца с крепкой закваской. Знает ли она, что два дня он, сын лачуги, был богаче, нежели все ее генералы и фабриканты, затиснутые меж толстых листов альбома? Все у него было. Об этом он ей не расскажет... А ведь правильно говорят про бдительность! Ишь ты: «Он честный, никакой не враг». Честных не берут, пусть запомнит это раз и навсегда. Раз взяли, значит, что-то есть, это уж точно. Надо осторожней знакомиться. Беда его — влюбчивый. Познакомились на пляже, даже понравилась девчонка. Не ломалась, просто заговорила, улыбнулась. Пошел провожать, и вот на тебе. Мамаша чаек затеяла: «Проходите, садитесь, не стесняйтесь». Этак всю революцию за чайком пропьешь!!! Не дай бог, ребята узнают... Не стал засиживаться — «дай чего почитать» — сунул предложенную книжицу под мышку и — пока.
Ныне этот меченый дом встал на перекрестье опасных дорог. Федор Сазонович, оказывается, знал инженера Ростовцева лично, тот преподавал на рабфаке.
Правильно метит Федор Сазонович, далеко закидывает. Борьба предстоит не на день и не на два, надо искать очаги, связи... А где жить, где спать — в том ли забота? Чудачка Таня! Вот уж, в самом деле... Неужели ревнует?
… Снег все сыплет и сыплет. Ветерок чуть раскачивает окоченевший труп Харченко. Каркнул ворон, слетевший с тополя на перекладину.
Видно, и для него виселица в диковинку. Мелкими шажками двинулся по бревну, а подобравшись к мертвецу, осыпанному снежком, испуганно взмахнул крыльями и улетел.
С Татьяной оказалось нелегко. Она осталась в городе, как только поняла, что Степан не собирается эвакуироваться вместе с заводскими, хотя и был заметным человеком. Оставались и сверстницы, но только вряд ли кто-нибудь был полон такого счастья, как она. Наконец-то они будут вместе! Вместе бороться, если придется, вместе умирать. Беда только, что Бреус не замечает ее маленького подвига.
Вообще она фантазерка. Так ее звали еще в детдоме. Она задумала написать сценарий для кино из истории детского дома, начавшейся еще в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Сценарий у нее не получился, хотя она исписала множество ученических тетрадей. После неудачи со сценарием, все так же увлеченная кино, влюбилась в известного киноартиста, сумела завести с ним переписку, а очутившись в Москве вместе с экскурсией ребят, появилась на пороге его дома с цветами в руках. Жена артиста встретила девочку приветливо, угостила чаем, представила мужу, когда тот вернулся со съемки. Он устало слушал: она рассказывала о своем сценарии. Ей самой вдруг стало скучно и неуютно, и она сбежала так же неловко, как и появилась.
В детдоме долго подтрунивали над неудачницей. Ее называли Франческой Гааль, Мери Пикфорд, Любовью Орловой. Она изорвала тетради со сценарием, возненавидела кинематографистов, не оценивших ее замысла. Когда же газеты оповестили о скоропостижной смерти артиста, у которого Татьяна была в гостях, она поняла, что любовь — нет, не прошла. Повзрослевшая за одну ночь, простилась с детдомом и поехала в Павлополь, к тетке. Ребяческие иллюзии миновали. Каждый день она упорно взбиралась по лесенке на электрокран. Ее окружали новые люди, и она нередко удивлялась переменчивости человеческих желаний, Кто-то прозвал ее Кармен: она вплетала в волосы ярко-красную ленту.
Романтический характер ее, однако, не переменился. Она все искала и искала.
На сей раз это был Бреус, инспектор профсоюза. Тоже в детдоме рос. Свой.
Пришел к ней в опустевший дом — тетка эвакуировалась с первым эшелоном — и остался.
— Будешь связной, — сказал он. — Тебя не замечали, прямо скажу. Но раз так получилось, будешь связной. Дело опасное, приходится рисковать.
— Буду связной, — прошептала Таня и мысленно добавила: «Буду женой, кем хочешь буду... Если надо — умру за тебя. Бреус...»
Бреус ушел в отведенную ему каморку.
Ночью она пришла к нему.
Теперь, когда речь зашла о Ростовцевых, Таня снова взбунтовалась. Вот уж, в самом деле, некстати. Он здесь для смертельного дела. Эх, Кармен, Кармен!..
Марина на кухне переговорила с матерью. Зоя Николаевна вышла озабоченная, но приветливая. Она охотно приняла бы молодого человека, тем более знакомого Мариши, но здесь уже проживает немецкий офицер, Вильгельм Ценкер, тоже вполне порядочный человек.
Бреус едва сдержался. Знает ли мадам, кого эти «порядочные» повесили на площади?
Он только резко бросил:
— Вильгельм — гнусное имя. Немецкий кайзер тоже, кажется, был Вильгельмом.
Марина попыталась смягчить недобрый топ Степана Бреуса:
— Есть и знаменитое имя Вильгельм. Вам не приходилось читать драму Шиллера «Вильгельм Телль»?
— Не приходилось.
— Вильгельм Телль — бесстрашный герой. Сражался за бедных...
— Ну, среди таких Вильгельмов пет.
Марина повзрослела и похорошела за минувший год. У нее был чуть длинноватый, ровный нос, небольшие, но лучистые глаза, крепкая, тренированная фигура с сильными, мальчишечьими ногами. На голове — копна светлых волос; коротко стриженные, они рассыпались в беспорядке. Мягкий овал лица с чуть отяжеленным, решительным подбородком и беспомощная ямочка на левой щеке...
— Они друг другу не помешают, мама. Ценкер чаще в разъездах, нежели дома. Степан Силович займет мою комнату, а я перекочую в столовую.
Зоя Николаевна недовольно взглянула на дочь, но тут же смягчилась:
— Что ж, если не помешают друг другу...
Бреус посидел для приличия в своей новой комнате, пахнущей туалетным мылом. Здесь было бело и уютно. Пряча ноги под стул, он сказал:
— Спасибо, Марина... Как-то даже совестно мне, так здесь хорошо... А я у тебя книжку замотал, помнишь?
Неподалеку от горуправы, разместившейся в здании ветеринарного техникума, Бреус увидел рабочих с пилами, топорами и прочим плотницким инструментом.
— Эй, дядьки, чего делать собрались?
— Мух бить, в лапоть звонить. Новая пятилетка навыворот.
— А именно?
— Послал бог работу, да черт отнял охоту,
— Наше дело телячье...
— Интересно все же.
— Спроси у Стремовского, он тебе живо расскажет, коли под настроение... Клин в зад живо заработаешь.
— Эх вы, шарашкина артель... Виселицу-то на базаре не вы сколотили? На таких-то власть гитлеровская держится, мухоморы!
— Пошел ты туда и растуда... Агитатор нашелся!
Во дворе толпились люди: на первом этаже — биржа, на втором — горуправа.
Бреус приметил мальчишку, который бойко болтал то с военными, то с цивильными.
— Эй, пацан! Подь-ка сюда. Ты из немцев, что ли?
— Из каких немцев! Русский.
— А здесь что делаешь?
— Сижу. Мама курьером работает. Она заболела, так я вместо нее.
— Заместитель, значит?
— Яволь.
— Службу знаешь.
Бреус задержался с мальчишкой. Тот рассказал: двадцать третья группа — рабочие без специальности. Украинцы стоят триста граммов хлеба, фольксдойче — девятьсот. Высшая раса. Требования на работу разные: слесари, водопроводчики, электрики, строители, каменщики, штукатуры, маляры, плотники... Перестройка центра — резиденция гебитскомиссара Циммермана. Знаете такого? Пенсне носит. Говорят, в Германии у него фабрика цветов. Да, да... Здесь тоже будет оранжерея, целый квартал, от Артемовской до Харьковской.
Работа, видимо, спорилась. Где-то стучали молотки строителей и время от времени доносились выхлопы мотора.
«Не теряют времени, сволочи», — подумал Бреус. Уже усаживались за парты дети и так же, как до войны, под руководством учителей собирали металлолом. Местная газетка публиковала распоряжения коменданта и горуправы, сводки из «главной квартиры фюрера» о панике на улицах Москвы... Обживаются. Неужто долгие годы хозяйничать им в Павлополе?
— Ну что ж, парень, иди служи. Не забывай только, какая мать тебя родила.
Бреус вошел в толпу безработных.
— Устраиваемся?
— Хлеб есть надо.
— За хлеб душу не продавай.
— Видали, идейный?
— Может, прокормишь? Москву, слышь, сдали...
— Не видать немцам Москвы как ушей. Вот когда не ладошке волосы...
— Прикуси язык. Чем обороняться-то? На троих одна винтовка.
Из зеленоватой машины, подкатившей к воротам, вышла пышногрудая, затянутая в форменную шинель женщина с новенькой портупеей через плечо. На светлых с рыжинкой волосах — пилотка, лихо сдвинутая набок. Голубые, чуть навыкате глаза холодны и неподвижны. Женщина торопливо прошла во двор, и изящные сапожки засверкали на ступеньках крыльца.
Бреус уже слышал от людей о красивой переводчице из фольксдойче, жестокой фрау Марте. Объявилась она совсем недавно… Не она ли это?
— Кто такая? — спросил Бреус, когда женщина скрылась в доме.
— Сука номер один, — ответил кто-то. — Не знаешь? По национальности — немка.
— А ведь у нее трое ребят… И муж, говорят, был порядочный.
— Другое говорят: сама наших расстреливает…
— Привет, господин Бреус!
Степан вздрогнул и растерянно пожал руку, протянутую ему худым, изможденным парнем.
— Здорово, коли не шутишь.
— Какие теперь шутки?
— Послушай, браток, пойдем-ка отсюда... Где виделись, лучше скажи.
— Забыли? Сборочный цех, бригада Малеваного...
— Лицо знакомое, а фамилию не вспомню.
— Фамилия не обязательна. Санькой звать.
— Ответь на вопрос: разве комсомольцы остаются в оккупации? Где это записано?
— А где записано, чтобы немцы на советской земле хозяйничали? Все у нас по писанному, что ли?
— Не выкручивайся, говори честно...
— Скажу, был в истребительном батальоне. Половину наших перебили под Лозоваткой, а я приполз. — Парень отогнул ворот заношенной рубашки: — Вот, гляди.
— Чем это?
— Осколком.
— Фрау эту знаешь?
— Знаю. Мы с ней соседи...
Они уже шли глухой боковой улицей, то горячо споря, то примолкая, чтобы вскоре вновь продолжить разговор.
Санька уехал в областной центр на второй день войны.
Не помогли ни уговоры, ни слезы матери. Он торопился на фронт, чтобы убить хотя бы одного фрица. А то вступят в дело главные силы Красной Армии и — не успеешь оглянуться — переколошматят немцев, вышвырнут за границу. Как потом оправдаешься, что отсиделся у маменькиной юбки?
Из военкомата Саньку направили в запасной полк, в старинные казармы на окраине.
Под потолком в казарме висел плотный сизый туман, Запахи махорки, пота, портянок теснили грудь. Люди спали вповалку на тощих матрацах. Санька примостился рядом с немолодым близоруким учителем математики из местной школы.
По утрам на казарменном дворе под палящим июльским солнцем дымили походные кухни, ржали лошади, тысячи сапог и ботинок взбивали багровую пыль. Полк все разбухал. Санька маршировал вместе с другими — ать, два, три!.. — не понимая, зачем муштровка, когда неподалеку бои.
То и дело слышалось: «Становись!», «Рассчитайсь!», «Смирно!» Позвякивали котелки. Винтовок ни у кого не было.
Радио передавало сдержанные сводки об ожесточенных и упорных боях. По батальонам ползла невеселая информация от очевидцев, которые пополняли полк ежедневно. Гитлеровцы выбрасывали парашютные десанты, вбивали «клинья», расчленяли оборону, окружали «на Минском направлении», «на Гомельском направлении». Война оказалась не такой скоротечной и победа не такой близкой, как мечталось Саньке. Уж и военная форма его не радовала. В суконном обмундировании, пригодном скорее в январе, нежели в июле, было жарко. Летней формы в цейхгаузах почему-то не нашлось.
Однажды ночью людей посадили в автомашины: где-то выбросился немецкий десант. Вскоре доехали до того места. Санька бесстрашно лежал на сырой земле — недавно прошел дождик — и с завистью смотрел на новую автоматическую винтовку Токарева, которую держал близорукий учитель математики. У Саньки в руках была старенькая трехлинейка.
На рассвете стали рваться мины. Появились вражеские штурмовые самолеты. Пикировали, казалось, прямо на голову, поливали огнем. Погибло не менее половины отряда. Санька потерял сознание от сильного удара в затылок.
Когда очнулся, никого из своих рядом не было...
Свои, тоже пленные, врачи лечили его более двух месяцев. Домой Санька приплелся истощенный физически, но полный жгучей ненависти к врагу.
На столе возвышалась стопа ученических тетрадей. Чернильница высохла, всюду лежала пыль. На буфете Санька нашел записку: «Сынок, уезжаю с детдомом. У Марты узнаешь, как все было. Береги себя. Обнимаю. Твоя мама».
Когда-то у Саньки в горле застряла рыбья косточка. Марта с проворством заправской медицинской сестры ловко вытащила ее пинцетом. Мальчик долго не мог забыть запаха Марты.
У Марты было трое детей и муж, работник военторга. Иногда Санька слышал непонятную фразу: «Не пара они!»
Теперь Марта предала: работает у немцев! Овчарка!
Она отдала Саньке ключ, оставленный матерью. Грудь ее жарко дышала под сарафаном, оголенные руки приковывали его взгляд. Муж Марты погиб на реке Прут. Она одна, совсем одна!
— Говорят про вас, Марта...
— Пускай говорят. Трое у меня...
Санька бродил по городу голодный, неприкаянный. Искал знакомых. Попал на базар, когда вешали человека. Зрелище потрясло его, ноги стали ватными, все вокруг закачалось. Очнувшись, услыхал: «припадок», «припадочный». А может, от голода все?
Марта подкармливала чем могла. Тарелку борща принесет, кусочек сала с хлебом. Надо устраиваться, думать о чем-то...
— Поможете, Марта? Вы теперь власть.
— Власть-то власть, абы поесть всласть. Постараюсь. Голод не мешал Саньке желать ее. Ночами он грезил ею. И страшился. Он часто ощупывал рубец на шее. Вот откуда его болезнь — от ранения. Тянуло поделиться горем с Мартой. Но что-то восставало против этого.
Вскоре она сама стала очевидцем его беды. Он упал во дворе. Очнувшись, увидел над собой глаза Марты, вырез платья, грудь, готовую выплеснуться из лифчика. В его комнате остался стойкий запах ее духов.
— Это абсолютно ни о чем не говорит, — заметил Бреус, когда Санька умолк. — Я читал где-то, палач оплакивает свою жертву. Кажется, в романе Виктора Гюго. Но топор все же опускается. Не поддавайся на удочку. Хуже нет, когда размягчишься.
Санька подумал, что Бреус вполне подходит для подпольной работы. Только насчет Марты у них расхождения. Но разве это не правда? Спелась же с немцами! Сколько на ее совести загубленных душ! Подлец ты, Александр, за тарелку борща продался...
Вздыбленный Бреусом, Санька старался накалять себя ненавистью. Но когда Бреус предложил, не откладывая, ликвидировать палача в юбке, Санька сказал:
— Трое у нее... Нельзя так.
— Да я шучу, шучу... — Бреус похлопал его по спине. — Шуток не понимаешь?
Черный кот Мурза метнулся из-под ног вышедшей во двор Марты. На крыльце Санька потягивал сигаретку.
— Здравствуй, Саня, — сказала Марта, поправляя прическу. — Твой Мурза вредный. Жди теперь неприятностей.
— Вы суеверная?
— Все теперь суеверные. Война.
— Для кого война, а для кого мать родна. Марта не раз слышала эти слова.
— И ты, значит, Саня...
— Извините. Кота приговорю к смертной казни через повешение. Вам понравится.
Ее позвал сигнал автомашины. Марта мысленно поблагодарила Шпеера. Дерзкий мальчишка!
Шпеер равнодушно вел машину, время от времени поглядывая на переводчицу.
… Она попросит Лехлера насчет квартиры. Ей небезопасно на старом месте. Соседи не простят, что она сотрудничает с немцами. Фрося, помогающая по хозяйству, без стеснения передает ей то, что слышит от людей. У одних, конечно, зависть: женщина при важной службе и завидном пайке. Иные осуждают жену военного, погибшего на фронте. Да и не такое говорят...
— На чужой роток не накинешь платок. Вас это пугает, Фрося?
— Мне-то что? Ребятишек жаль, если...
Малыши уписывали борщ, грызли хлебные корочки, капризничали, забавлялись тряпичными куклами, радовали и тревожили. Старший, Сережа, уже школьник, в непомерно больших и редко просыхающих валенках, спросил как-то:
— Мама, мы немцы или русские?
— Конечно, русские. — Ответила спокойно, а у самой заныло сердце.
— Почему же меня дразнят немцем?
— Мальчишки всегда чем-нибудь дразнят.
— И не мальчишки вовсе. Взрослые.
— Не обращай внимания, сынок. Пора, пора съезжать отсюда!
— О чем фрау задумалась? — Шпеер резко вывернул баранку, объезжая выбоину.
— Мало ли забот у многодетной вдовы, Шпеер?
Шоферу было за пятьдесят. Он задыхался от астмы и часто принимал какое-то лекарство.
— Вам нелегко, фрау Марта?
Клочковатые брови его собрались у переносицы. Он привычно вел зеленый вездеход по замерзшим кочкам.
— Да, нелегко, — согласилась Марта.
— Впрочем, не тяжелее, чем нашему Отто, — шофер засмеялся. — Вот влип, я вам скажу... Извините, чуть в штаны не наделал.
Марта промолчала. Ей было все известно о Лехлсрс. Его с треском вышибли из полевой жандармерии и водворили на старое место, туда, где лопаты, катки, лошади и подводы.
Он не скрывал, что сильно испугался тогда. История с паспортистом могла кончиться очень плохо. Налетела многочисленная команда во главе со штурмбанфюрером Гейнике.
— Нужники солдатские убирать — вот его работа, — решил штурмбанфюрер. — Пусть отправляется к свиньям на старое место, чтобы им и не воняло здесь, в органах безопасности.
— Что с вами, Марта? — спросил Лехлер, когда переводчица вошла и, поздоровавшись, уселась на стул в позе просителя. — Вы расстроены?
— Мало ли забот, господин Лехлер? — Марта вздохнула. — Мне хочется просить вас... — она запнулась.
— Продолжайте, Марта. Если только я смогу...
Марта изложила свою просьбу.
Отто восторженно хлопнул себя по ляжкам.
— Все, все сделаем! Вы переедете в центр, поближе к цивилизации. Как это мне самому в голову не пришло? Свинья, свинья, трижды свинья. Но только и у меня сегодня немало забот, фрау Марта — Лехлер уже не улыбался. — Попросту — беда. Вы мне поможете?
Предстояла невеселая поездка.
Дорожная жандармерия насчитывала три опорных пункта: Мамыкино, Богодар, Павлополь... Марта хорошо знала размещение, или, как любил выражаться Лехлер, geographie его хозяйства. Жандармы из Мамыкино оберегали профилировку; после дождя они направляли машины в объезд. Немцы любят хорошие дороги. Из соседнего села Юрковки ежедневно тянулись подводы с песком, щебнем, инструментом. Жандармы Богодарского участка тоже бдительно охраняли дорогу от порчи, а павлопольские дежурили еще у складов Тодта, у столовых и гаражей. В числе жандармов были павлопольские, мамыкинские и богодарские мужики, обиженные на Советскую власть, и бывшие кулаки, и уголовники, разбежавшиеся из тюрем, и просто мужички «себе на уме», и дезертиры.
— Так что же произошло? — спросил Отто Лехлер, очнувшись от сумбурных мыслей — Вас арестовали... Это есть правда?
— Да, правда.
Харченко никогда не арестовывали. Он врал, и у него плохо получалось. Даже врагуонне умел врать, черт побери!
— Кто заставил вам менять паспорт? Вы есть директор. Вы болшевик. Зачем остался? Вы есть партизан?
Лехлер не спускал глаз с Харченко.
— Отвечайте, черт вас побери! — закричал он, когда переводчик умолк. — Называйте партизан. Иначе повешу.
— Я переменил паспорт, потому что боялся быть разоблаченным как коммунист. А с ними... уходить не хотел. Как говорится, ни нашим, ни вашим. Нейтралитет. Понимаете?
Лехлер выслушал переводчика.
— Мы не занимаемся тотальным уничтожением коммунистов. Если бы вы помогли нам пустить завод...
Харченко кивнул: надо оттянуть конец.
Отто Лехлер не без ликования подумал: «Вот и еще один сотрудник. Может быть, поважнее этого... Ка-нав-ки».
Он сочувственно смотрел на сидящего перед ним русского, но тут же сник под карими буравчиками Ромуальда.
— Послушайте, Харченко. Назовите всех из партизанского комитета, и мы отпустим вас, — устало проговорил Лехлер. — Вы их знаете.
— Не знаю я никаких партизан. Я не понимаю...
— Что не понимаешь, швайн? — Переводчик мотнул лысой головой. — Не полагай, что ты есть живой на этот свет...
Лехлер вздрогнул: о, этот переводчик! Он знает свое дело. А Лехлер умеет уговаривать только предпринимателей: резина, абразивы, битте... Вот образцы. Сколько заводов он посещал за день! Собственный автомобиль, жили сносно. Когда вступил в национал-социалистскую партию, его назначили управляющим по заказам. Повестка именем фюрера вытолкнула его из служебного кабинета на Восток, в этот вшивый город. Если бы не переводчик, они бы с этим директором наговорились вдосталь: как там у вас с абразивами? Применялись на заводе алмаз, корунд, кремень, кварц? А искусственные абразивы, вроде карборунда, карбида бора? Шлифовальные круги, бруски, коронки?
— Что вы ему сказали? — спросил Лехлер у переводчика.
— Я сказал, что он скотина. Он не смеет отнимать столько времени у офицера, выполняющего свой долг. Он должен считаться...
— Вы слишком высокого мнения о сознании этих людей. Ромуальд.
Переводчик иронически посмотрел на Лехлера:
— Я слишком хорошо знаю работу шефа.
У переводчика явно чесались руки. Роль подручного при Лехлере не устраивала его. Другое дело — майор Экке. При майоре Экке ему вовсе не приходилось потеть. Разговоры были короткие. За двадцать минут — любое признание. Нерешительность и неопытность господина Лехлера тормозят дело. В Днепровске ждут данных, забывать нельзя. Харченко — фигура подходящая. Если он и не партизан, то все равно что-то у него есть близкое к партизанам. Он еще не попробовал настоящего допроса. А попробует — назовет родного брата!.. Франц Риц поможет. К приезду майора Экке все будет кончено.
— Ну что ж, — Лехлер бодро улыбается. — Я не против того, чтобы вы еще раз доказали майору Экке непригодность дорожника к работе в мясной лавке... Я устал и пойду.
Лехлер покинул комнату. Переводчик тут же послал за «негритосом», который, как всегда, околачивался во дворе с девкой из парикмахерской.
Риц вошел веселый, пружинистый, с сигаретой в зубах,
— Встать! — скомандовал переводчик.
— Не торопись, — Риц подошел к Харченко и, потянувшись, пахнул ему в лицо дылом.
— Ну что, швайн, будем говорить? — спросил переводчик. — Я из тебя буду вытягивать по жилке, по жилочке...
Однажды осенью в станице Зеленой казаки генерала Шкуро закопали человека живьем. Голова торчала из земли, как арбуз. В те дни красноармейцу Харченко удалось уйти из контрразведки белых. А сейчас...
Он грохнулся на пол всей тяжестью тела: из-под него умелым ударом ноги вышибли табуретку, Что-то горячее хлынуло к мозгу, заливая сознание.
Глава вторая
1
Сыплет сухой снежок, покрывает плечи и волосы повещенного. Снежинки не тают на его почерневшем лице. Труп медленно поворачивается на веревке, словно еще и еще раз прощается со всем, что было ему близко и дорого на свете.
Бреус, без шапки, неподалеку от виселицы ловит губами холодок снежинок. Первый снег... Он всегда приносил радость. А этот родил только горечь, отчаяние, гнев. И стыд... «Барин» висит. Ни газировки на льду, ни дорогих папирос.
А ведь могло статься, что и Харченко дышал бы, так же ловил бы губами снежинки своей пятидесятой зимы. Проникнуть к шефу полевой жандармерии. Пистолет к виску: «Освободить Харченко — иначе пуля». Телефонный звонок шефа — и Харченко на свободе. Ауфвидерзеен.
Федор Сазонович сказал, что фантазия Бреуса пригодна только для кино. Встав из-за стола, он даже опрокинул табуретку:
— Ты это серьезно? Герой какой! Проникни к шефу, попробуй. С твоими прогнозами жить нам всем недельку-другую, не больше. Переловят, как горобцов, и вывесят перед народом: «Не узнаете землячков?»
Расхрабрился после Канавки...
Бреус уже не рад был, что выступил с нелепым «прогнозом» — это было любимое словцо Федора Сазоновича. Не мог примириться с черной петлей на базарной площади, все казнил себя. Харченко висит второй день и не отпускает Бреуса от себя, держит в почетном карауле.
Дел же сегодня немало. Велел прийти Тихонович с электростанции, дальняя — седьмая вода на киселе — родня Федора Сазоновича. Пообещал ткнуть Бреуса куда-нибудь меж своих на зарплату и паек. Насчет жилья Степанового тоже озабочен Федор Сазонович.
— Сходишь к Ростовцевым, прощупаешь...
Кое-что зарубил Федор Сазонович в памяти про особнячок на Артемовской. Там издавна тянуло не нашим духом. Однажды и Бреус убедился в том.
Тогда со страниц плюшевого альбома с позолоченными застежками глянули на Бреуса выхоленные обличья саповитых господ, бородатых и бритых, с пышными усами, опущенными книзу и лихо завинченными штопором; одни были затянуты в чиновные мундиры, другие позировали в отглаженных тройках. Вот с ними-то и посчитал нужным познакомиться Федор Сазонович.
— Сходишь к Ростовцевым, прощупаешь, нельзя ли тебе там пожить. Здесь нехорошо оставаться, все же явка...
Надо было видеть Татьяну в тот миг. Глаза вспыхнули, и лицо пошло алыми пятнами.
— Недобитки! — сказала она, стукнув кулачком по столу. — Не понимаю, как можно таким доверять. В городе все знают, чем они дышат. Не зря хозяина взяли — враг народа...
— Может, потому-то и надо к ним, — вразумительно заметил Федор Сазонович, густо пыхтя цигаркой. — Не подумала?
Федор Сазонович чего-то недоговаривал. Так, во всяком случае, показалось Бреусу. Он уже видел себя в комнате со скромным убранством, в так называемой столовой — старинный буфет да комод темных тонов, стол под клеенкой. Несколько картин в позолоченных рамах остались, видно, от прошлого достатка.
В тот вечер, когда о войне еще и не думали, Марина вела себя очень странно. Она показала Степану фотографию отца, красивого человека с бородкой и с молоточками в петлицах тужурки, запальчиво сказала: «Врут про отца. Он честный, никакой не враг». А с этими из альбомов у нее вообще никаких связей. Теперь на нее косятся из-за отца, ее после школы никуда не примут...»
Бреус отчужденно смотрел на девушку. Что болтает, в самом деле? Хорошо, что напоролась на комсомольца с крепкой закваской. Знает ли она, что два дня он, сын лачуги, был богаче, нежели все ее генералы и фабриканты, затиснутые меж толстых листов альбома? Все у него было. Об этом он ей не расскажет... А ведь правильно говорят про бдительность! Ишь ты: «Он честный, никакой не враг». Честных не берут, пусть запомнит это раз и навсегда. Раз взяли, значит, что-то есть, это уж точно. Надо осторожней знакомиться. Беда его — влюбчивый. Познакомились на пляже, даже понравилась девчонка. Не ломалась, просто заговорила, улыбнулась. Пошел провожать, и вот на тебе. Мамаша чаек затеяла: «Проходите, садитесь, не стесняйтесь». Этак всю революцию за чайком пропьешь!!! Не дай бог, ребята узнают... Не стал засиживаться — «дай чего почитать» — сунул предложенную книжицу под мышку и — пока.
Ныне этот меченый дом встал на перекрестье опасных дорог. Федор Сазонович, оказывается, знал инженера Ростовцева лично, тот преподавал на рабфаке.
Правильно метит Федор Сазонович, далеко закидывает. Борьба предстоит не на день и не на два, надо искать очаги, связи... А где жить, где спать — в том ли забота? Чудачка Таня! Вот уж, в самом деле... Неужели ревнует?
… Снег все сыплет и сыплет. Ветерок чуть раскачивает окоченевший труп Харченко. Каркнул ворон, слетевший с тополя на перекладину.
Видно, и для него виселица в диковинку. Мелкими шажками двинулся по бревну, а подобравшись к мертвецу, осыпанному снежком, испуганно взмахнул крыльями и улетел.
С Татьяной оказалось нелегко. Она осталась в городе, как только поняла, что Степан не собирается эвакуироваться вместе с заводскими, хотя и был заметным человеком. Оставались и сверстницы, но только вряд ли кто-нибудь был полон такого счастья, как она. Наконец-то они будут вместе! Вместе бороться, если придется, вместе умирать. Беда только, что Бреус не замечает ее маленького подвига.
Вообще она фантазерка. Так ее звали еще в детдоме. Она задумала написать сценарий для кино из истории детского дома, начавшейся еще в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Сценарий у нее не получился, хотя она исписала множество ученических тетрадей. После неудачи со сценарием, все так же увлеченная кино, влюбилась в известного киноартиста, сумела завести с ним переписку, а очутившись в Москве вместе с экскурсией ребят, появилась на пороге его дома с цветами в руках. Жена артиста встретила девочку приветливо, угостила чаем, представила мужу, когда тот вернулся со съемки. Он устало слушал: она рассказывала о своем сценарии. Ей самой вдруг стало скучно и неуютно, и она сбежала так же неловко, как и появилась.
В детдоме долго подтрунивали над неудачницей. Ее называли Франческой Гааль, Мери Пикфорд, Любовью Орловой. Она изорвала тетради со сценарием, возненавидела кинематографистов, не оценивших ее замысла. Когда же газеты оповестили о скоропостижной смерти артиста, у которого Татьяна была в гостях, она поняла, что любовь — нет, не прошла. Повзрослевшая за одну ночь, простилась с детдомом и поехала в Павлополь, к тетке. Ребяческие иллюзии миновали. Каждый день она упорно взбиралась по лесенке на электрокран. Ее окружали новые люди, и она нередко удивлялась переменчивости человеческих желаний, Кто-то прозвал ее Кармен: она вплетала в волосы ярко-красную ленту.
Романтический характер ее, однако, не переменился. Она все искала и искала.
На сей раз это был Бреус, инспектор профсоюза. Тоже в детдоме рос. Свой.
Пришел к ней в опустевший дом — тетка эвакуировалась с первым эшелоном — и остался.
— Будешь связной, — сказал он. — Тебя не замечали, прямо скажу. Но раз так получилось, будешь связной. Дело опасное, приходится рисковать.
— Буду связной, — прошептала Таня и мысленно добавила: «Буду женой, кем хочешь буду... Если надо — умру за тебя. Бреус...»
Бреус ушел в отведенную ему каморку.
Ночью она пришла к нему.
Теперь, когда речь зашла о Ростовцевых, Таня снова взбунтовалась. Вот уж, в самом деле, некстати. Он здесь для смертельного дела. Эх, Кармен, Кармен!..
2
Марина на кухне переговорила с матерью. Зоя Николаевна вышла озабоченная, но приветливая. Она охотно приняла бы молодого человека, тем более знакомого Мариши, но здесь уже проживает немецкий офицер, Вильгельм Ценкер, тоже вполне порядочный человек.
Бреус едва сдержался. Знает ли мадам, кого эти «порядочные» повесили на площади?
Он только резко бросил:
— Вильгельм — гнусное имя. Немецкий кайзер тоже, кажется, был Вильгельмом.
Марина попыталась смягчить недобрый топ Степана Бреуса:
— Есть и знаменитое имя Вильгельм. Вам не приходилось читать драму Шиллера «Вильгельм Телль»?
— Не приходилось.
— Вильгельм Телль — бесстрашный герой. Сражался за бедных...
— Ну, среди таких Вильгельмов пет.
Марина повзрослела и похорошела за минувший год. У нее был чуть длинноватый, ровный нос, небольшие, но лучистые глаза, крепкая, тренированная фигура с сильными, мальчишечьими ногами. На голове — копна светлых волос; коротко стриженные, они рассыпались в беспорядке. Мягкий овал лица с чуть отяжеленным, решительным подбородком и беспомощная ямочка на левой щеке...
— Они друг другу не помешают, мама. Ценкер чаще в разъездах, нежели дома. Степан Силович займет мою комнату, а я перекочую в столовую.
Зоя Николаевна недовольно взглянула на дочь, но тут же смягчилась:
— Что ж, если не помешают друг другу...
Бреус посидел для приличия в своей новой комнате, пахнущей туалетным мылом. Здесь было бело и уютно. Пряча ноги под стул, он сказал:
— Спасибо, Марина... Как-то даже совестно мне, так здесь хорошо... А я у тебя книжку замотал, помнишь?
3
Неподалеку от горуправы, разместившейся в здании ветеринарного техникума, Бреус увидел рабочих с пилами, топорами и прочим плотницким инструментом.
— Эй, дядьки, чего делать собрались?
— Мух бить, в лапоть звонить. Новая пятилетка навыворот.
— А именно?
— Послал бог работу, да черт отнял охоту,
— Наше дело телячье...
— Интересно все же.
— Спроси у Стремовского, он тебе живо расскажет, коли под настроение... Клин в зад живо заработаешь.
— Эх вы, шарашкина артель... Виселицу-то на базаре не вы сколотили? На таких-то власть гитлеровская держится, мухоморы!
— Пошел ты туда и растуда... Агитатор нашелся!
Во дворе толпились люди: на первом этаже — биржа, на втором — горуправа.
Бреус приметил мальчишку, который бойко болтал то с военными, то с цивильными.
— Эй, пацан! Подь-ка сюда. Ты из немцев, что ли?
— Из каких немцев! Русский.
— А здесь что делаешь?
— Сижу. Мама курьером работает. Она заболела, так я вместо нее.
— Заместитель, значит?
— Яволь.
— Службу знаешь.
Бреус задержался с мальчишкой. Тот рассказал: двадцать третья группа — рабочие без специальности. Украинцы стоят триста граммов хлеба, фольксдойче — девятьсот. Высшая раса. Требования на работу разные: слесари, водопроводчики, электрики, строители, каменщики, штукатуры, маляры, плотники... Перестройка центра — резиденция гебитскомиссара Циммермана. Знаете такого? Пенсне носит. Говорят, в Германии у него фабрика цветов. Да, да... Здесь тоже будет оранжерея, целый квартал, от Артемовской до Харьковской.
Работа, видимо, спорилась. Где-то стучали молотки строителей и время от времени доносились выхлопы мотора.
«Не теряют времени, сволочи», — подумал Бреус. Уже усаживались за парты дети и так же, как до войны, под руководством учителей собирали металлолом. Местная газетка публиковала распоряжения коменданта и горуправы, сводки из «главной квартиры фюрера» о панике на улицах Москвы... Обживаются. Неужто долгие годы хозяйничать им в Павлополе?
— Ну что ж, парень, иди служи. Не забывай только, какая мать тебя родила.
Бреус вошел в толпу безработных.
— Устраиваемся?
— Хлеб есть надо.
— За хлеб душу не продавай.
— Видали, идейный?
— Может, прокормишь? Москву, слышь, сдали...
— Не видать немцам Москвы как ушей. Вот когда не ладошке волосы...
— Прикуси язык. Чем обороняться-то? На троих одна винтовка.
Из зеленоватой машины, подкатившей к воротам, вышла пышногрудая, затянутая в форменную шинель женщина с новенькой портупеей через плечо. На светлых с рыжинкой волосах — пилотка, лихо сдвинутая набок. Голубые, чуть навыкате глаза холодны и неподвижны. Женщина торопливо прошла во двор, и изящные сапожки засверкали на ступеньках крыльца.
Бреус уже слышал от людей о красивой переводчице из фольксдойче, жестокой фрау Марте. Объявилась она совсем недавно… Не она ли это?
— Кто такая? — спросил Бреус, когда женщина скрылась в доме.
— Сука номер один, — ответил кто-то. — Не знаешь? По национальности — немка.
— А ведь у нее трое ребят… И муж, говорят, был порядочный.
— Другое говорят: сама наших расстреливает…
— Привет, господин Бреус!
Степан вздрогнул и растерянно пожал руку, протянутую ему худым, изможденным парнем.
— Здорово, коли не шутишь.
— Какие теперь шутки?
— Послушай, браток, пойдем-ка отсюда... Где виделись, лучше скажи.
— Забыли? Сборочный цех, бригада Малеваного...
— Лицо знакомое, а фамилию не вспомню.
— Фамилия не обязательна. Санькой звать.
— Ответь на вопрос: разве комсомольцы остаются в оккупации? Где это записано?
— А где записано, чтобы немцы на советской земле хозяйничали? Все у нас по писанному, что ли?
— Не выкручивайся, говори честно...
— Скажу, был в истребительном батальоне. Половину наших перебили под Лозоваткой, а я приполз. — Парень отогнул ворот заношенной рубашки: — Вот, гляди.
— Чем это?
— Осколком.
— Фрау эту знаешь?
— Знаю. Мы с ней соседи...
Они уже шли глухой боковой улицей, то горячо споря, то примолкая, чтобы вскоре вновь продолжить разговор.
4
Санька уехал в областной центр на второй день войны.
Не помогли ни уговоры, ни слезы матери. Он торопился на фронт, чтобы убить хотя бы одного фрица. А то вступят в дело главные силы Красной Армии и — не успеешь оглянуться — переколошматят немцев, вышвырнут за границу. Как потом оправдаешься, что отсиделся у маменькиной юбки?
Из военкомата Саньку направили в запасной полк, в старинные казармы на окраине.
Под потолком в казарме висел плотный сизый туман, Запахи махорки, пота, портянок теснили грудь. Люди спали вповалку на тощих матрацах. Санька примостился рядом с немолодым близоруким учителем математики из местной школы.
По утрам на казарменном дворе под палящим июльским солнцем дымили походные кухни, ржали лошади, тысячи сапог и ботинок взбивали багровую пыль. Полк все разбухал. Санька маршировал вместе с другими — ать, два, три!.. — не понимая, зачем муштровка, когда неподалеку бои.
То и дело слышалось: «Становись!», «Рассчитайсь!», «Смирно!» Позвякивали котелки. Винтовок ни у кого не было.
Радио передавало сдержанные сводки об ожесточенных и упорных боях. По батальонам ползла невеселая информация от очевидцев, которые пополняли полк ежедневно. Гитлеровцы выбрасывали парашютные десанты, вбивали «клинья», расчленяли оборону, окружали «на Минском направлении», «на Гомельском направлении». Война оказалась не такой скоротечной и победа не такой близкой, как мечталось Саньке. Уж и военная форма его не радовала. В суконном обмундировании, пригодном скорее в январе, нежели в июле, было жарко. Летней формы в цейхгаузах почему-то не нашлось.
Однажды ночью людей посадили в автомашины: где-то выбросился немецкий десант. Вскоре доехали до того места. Санька бесстрашно лежал на сырой земле — недавно прошел дождик — и с завистью смотрел на новую автоматическую винтовку Токарева, которую держал близорукий учитель математики. У Саньки в руках была старенькая трехлинейка.
На рассвете стали рваться мины. Появились вражеские штурмовые самолеты. Пикировали, казалось, прямо на голову, поливали огнем. Погибло не менее половины отряда. Санька потерял сознание от сильного удара в затылок.
Когда очнулся, никого из своих рядом не было...
Свои, тоже пленные, врачи лечили его более двух месяцев. Домой Санька приплелся истощенный физически, но полный жгучей ненависти к врагу.
На столе возвышалась стопа ученических тетрадей. Чернильница высохла, всюду лежала пыль. На буфете Санька нашел записку: «Сынок, уезжаю с детдомом. У Марты узнаешь, как все было. Береги себя. Обнимаю. Твоя мама».
Когда-то у Саньки в горле застряла рыбья косточка. Марта с проворством заправской медицинской сестры ловко вытащила ее пинцетом. Мальчик долго не мог забыть запаха Марты.
У Марты было трое детей и муж, работник военторга. Иногда Санька слышал непонятную фразу: «Не пара они!»
Теперь Марта предала: работает у немцев! Овчарка!
Она отдала Саньке ключ, оставленный матерью. Грудь ее жарко дышала под сарафаном, оголенные руки приковывали его взгляд. Муж Марты погиб на реке Прут. Она одна, совсем одна!
— Говорят про вас, Марта...
— Пускай говорят. Трое у меня...
Санька бродил по городу голодный, неприкаянный. Искал знакомых. Попал на базар, когда вешали человека. Зрелище потрясло его, ноги стали ватными, все вокруг закачалось. Очнувшись, услыхал: «припадок», «припадочный». А может, от голода все?
Марта подкармливала чем могла. Тарелку борща принесет, кусочек сала с хлебом. Надо устраиваться, думать о чем-то...
— Поможете, Марта? Вы теперь власть.
— Власть-то власть, абы поесть всласть. Постараюсь. Голод не мешал Саньке желать ее. Ночами он грезил ею. И страшился. Он часто ощупывал рубец на шее. Вот откуда его болезнь — от ранения. Тянуло поделиться горем с Мартой. Но что-то восставало против этого.
Вскоре она сама стала очевидцем его беды. Он упал во дворе. Очнувшись, увидел над собой глаза Марты, вырез платья, грудь, готовую выплеснуться из лифчика. В его комнате остался стойкий запах ее духов.
— Это абсолютно ни о чем не говорит, — заметил Бреус, когда Санька умолк. — Я читал где-то, палач оплакивает свою жертву. Кажется, в романе Виктора Гюго. Но топор все же опускается. Не поддавайся на удочку. Хуже нет, когда размягчишься.
Санька подумал, что Бреус вполне подходит для подпольной работы. Только насчет Марты у них расхождения. Но разве это не правда? Спелась же с немцами! Сколько на ее совести загубленных душ! Подлец ты, Александр, за тарелку борща продался...
Вздыбленный Бреусом, Санька старался накалять себя ненавистью. Но когда Бреус предложил, не откладывая, ликвидировать палача в юбке, Санька сказал:
— Трое у нее... Нельзя так.
— Да я шучу, шучу... — Бреус похлопал его по спине. — Шуток не понимаешь?
5
Черный кот Мурза метнулся из-под ног вышедшей во двор Марты. На крыльце Санька потягивал сигаретку.
— Здравствуй, Саня, — сказала Марта, поправляя прическу. — Твой Мурза вредный. Жди теперь неприятностей.
— Вы суеверная?
— Все теперь суеверные. Война.
— Для кого война, а для кого мать родна. Марта не раз слышала эти слова.
— И ты, значит, Саня...
— Извините. Кота приговорю к смертной казни через повешение. Вам понравится.
Ее позвал сигнал автомашины. Марта мысленно поблагодарила Шпеера. Дерзкий мальчишка!
Шпеер равнодушно вел машину, время от времени поглядывая на переводчицу.
… Она попросит Лехлера насчет квартиры. Ей небезопасно на старом месте. Соседи не простят, что она сотрудничает с немцами. Фрося, помогающая по хозяйству, без стеснения передает ей то, что слышит от людей. У одних, конечно, зависть: женщина при важной службе и завидном пайке. Иные осуждают жену военного, погибшего на фронте. Да и не такое говорят...
— На чужой роток не накинешь платок. Вас это пугает, Фрося?
— Мне-то что? Ребятишек жаль, если...
Малыши уписывали борщ, грызли хлебные корочки, капризничали, забавлялись тряпичными куклами, радовали и тревожили. Старший, Сережа, уже школьник, в непомерно больших и редко просыхающих валенках, спросил как-то:
— Мама, мы немцы или русские?
— Конечно, русские. — Ответила спокойно, а у самой заныло сердце.
— Почему же меня дразнят немцем?
— Мальчишки всегда чем-нибудь дразнят.
— И не мальчишки вовсе. Взрослые.
— Не обращай внимания, сынок. Пора, пора съезжать отсюда!
— О чем фрау задумалась? — Шпеер резко вывернул баранку, объезжая выбоину.
— Мало ли забот у многодетной вдовы, Шпеер?
Шоферу было за пятьдесят. Он задыхался от астмы и часто принимал какое-то лекарство.
— Вам нелегко, фрау Марта?
Клочковатые брови его собрались у переносицы. Он привычно вел зеленый вездеход по замерзшим кочкам.
— Да, нелегко, — согласилась Марта.
— Впрочем, не тяжелее, чем нашему Отто, — шофер засмеялся. — Вот влип, я вам скажу... Извините, чуть в штаны не наделал.
Марта промолчала. Ей было все известно о Лехлсрс. Его с треском вышибли из полевой жандармерии и водворили на старое место, туда, где лопаты, катки, лошади и подводы.
Он не скрывал, что сильно испугался тогда. История с паспортистом могла кончиться очень плохо. Налетела многочисленная команда во главе со штурмбанфюрером Гейнике.
— Нужники солдатские убирать — вот его работа, — решил штурмбанфюрер. — Пусть отправляется к свиньям на старое место, чтобы им и не воняло здесь, в органах безопасности.
— Что с вами, Марта? — спросил Лехлер, когда переводчица вошла и, поздоровавшись, уселась на стул в позе просителя. — Вы расстроены?
— Мало ли забот, господин Лехлер? — Марта вздохнула. — Мне хочется просить вас... — она запнулась.
— Продолжайте, Марта. Если только я смогу...
Марта изложила свою просьбу.
Отто восторженно хлопнул себя по ляжкам.
— Все, все сделаем! Вы переедете в центр, поближе к цивилизации. Как это мне самому в голову не пришло? Свинья, свинья, трижды свинья. Но только и у меня сегодня немало забот, фрау Марта — Лехлер уже не улыбался. — Попросту — беда. Вы мне поможете?
Предстояла невеселая поездка.
Дорожная жандармерия насчитывала три опорных пункта: Мамыкино, Богодар, Павлополь... Марта хорошо знала размещение, или, как любил выражаться Лехлер, geographie его хозяйства. Жандармы из Мамыкино оберегали профилировку; после дождя они направляли машины в объезд. Немцы любят хорошие дороги. Из соседнего села Юрковки ежедневно тянулись подводы с песком, щебнем, инструментом. Жандармы Богодарского участка тоже бдительно охраняли дорогу от порчи, а павлопольские дежурили еще у складов Тодта, у столовых и гаражей. В числе жандармов были павлопольские, мамыкинские и богодарские мужики, обиженные на Советскую власть, и бывшие кулаки, и уголовники, разбежавшиеся из тюрем, и просто мужички «себе на уме», и дезертиры.