Страница:
Что за напасть приладилась к Федору Сазоновичу в этот громовой день, когда, сдается, все силы земной артиллерии дырявят небо над городом?
— Учителя Кондратенко знаешь? Твою дочку учил, Антон Афанасьевич, по литературе он. Вот до него и приходь... Завтра к шести вечера. На Железке он живет, восемнадцатый номер. Придешь — не пожалеешь, добрых украинцев увидишь. Только не вздумай болтать про то своим босякам. Клавка твоя в списках давно значится в Германию. Но пока до поры воздерживаюсь. Есть резерв кой-какой, им и обхожусь.
Странный разговор, опасная встреча!
— Клавдии-то всего четырнадцать.
— Особый учет. До побачення.
— До свидания, пан Байдара.
Город, словно на дрожжах, разбух в то утро от солдатни и полицейских чинов. Заглушая разрывы снарядов сиренами, по улицам проносились автомашины. Полицаи проверяли документы у прохожих. Опять начнутся аресты — по подозрению, по соучастию, по сокрытию, по чаепитию, по доносу, по неугодному носу... Мало ли за что и по какому поводу могут забрать, схватить, арестовать и даже расстрелять гитлеровцы!
— Аусвайс!
Перед Федором Сазоновичем стоял Сидорин, с которым однажды его знакомил Рудой. Милый, добрый Сидорин, коротающий свои дни в вонючей павлопольской полиции. Ничего, друг, придут наши, зачтется тебе эта служба троекратной выслугой!
— Ничего такого не предвидится. Сочли, что этот взрыв не работа партизан, а случайность. Детонация... Проходи. Следующий! Аусвайс!
В самом деле, немцы на сей раз не заполнили казармы полиции арестованными, не прибавилось людей в лагере военнопленных. Взрыв артиллерийского склада показался им несчастным случаем, вызванным детонацией: так, во всяком случае, объявила читателям «Павлопольская газета».
Рудой перечитывал строки газетного сообщения и ухмылялся, пощипывая рыжую бороденку: с тех пор как вернулся из командировки, ни разу не брился. Дал слово не бриться, пока немцы не уйдут. Федор Сазонович даже посмеивался в ту минуту, сказав, что прогноз неточный, может вырасти его борода, как борода Черномора из известной сказки Пушкина «Руслан и Людмила». Рудой, убитый горем, не понимал, как могут смеяться люди перед свежей могилой тех, в Днепровске. Позади поля, уже покрытые нестойкой-наледью и первой снеговой порошей. Стеганка, кирзовые сапоги, бороденка, давно ждущая бритвы, и глаза, глубоко запавшие, подернутые туманом. Ни слезинка не выкатилось из них, хоть душа и плакала: все понимала это. Миссия закончилась неудачей.
Нечего себя казнить. Так сказали ему тогда. И Федор Сазонович, и тот, новенький, заменивший Сташенко, который сказал, что такова логика борьбы и что надо быть готовым ко всему. Выработать не только презрение к смерти, но и понять всю диалектику нынешней борьбы. Костя Рудой не очень-то разбирался в философии. Он знал, что необходимо сделать все возможное для спасения ребят, но спасти их не удалось. Зато на артиллерийских складах получилось здорово...
Газетенка лежала на столе, и кто-то из собравшихся на явку уже оторвал краешек ее на козью ножку. Удача с взрывом на складах взбодрила. Дымили вовсю, самосад щипал легкие.
Казарин изложил обстановку, по отрывочным сведениям по радио, по некоторым газетным сообщениям немцев ему удалось составить общую картину. Бои идут на улицах Сталинграда. Город обороняют Шестьдесят вторая и Шестьдесят четвертая армии. Геббельс выпустил листовку: «Сталинград пал. Москва — это голова Советского Союза. Сталинград — его сердце». Но сердце еще бьется. Гитлеровцы сеют панику. Тяжелые бои идут на юге. Немцы заняли Ростовскую область, Краснодар, Орджоникидзе, Калмыкию, вторглись в Грузию, Кабардино-Балкарию... Но наступление выдыхается. Это точно. Ленинград держится. Под Воронежем идут ожесточенные бои. Западный фронт тоже сковывает силы противника. Недалек час, когда враг потерпит решающее поражение. А газетенки немецкие врут. Они уже не раз кричали о падении Москвы, по поводу нынешнего взрыва тоже врут, очки втирают. Детонация — это красиво, но он не сомневается, что гитлеровцы усилят розыск, снова качнутся аресты. Взрыв артскладов — сильный удар по врагу, активная помощь фронту. Задача дня — привести в порядок наличные силы, закрепить и объединить боевые группы. Он верит, что на улицах Павлополя еще зазвучат выстрелы восставших. Крайне необходимо теперь единое руководство. Оно дисциплинирует, выравнивает тактику подполья. Приучить к военной четкости и точности. Этому можно поучиться у врага. Необходимо создать штаб единой антифашистской организации.
Рудой с увлечением слушал майора, участника событий в Испании. Ясно, что майор и есть командир объединенных отрядов. Он только что, закашлявшись, попросил поменьше курить. Такое мог разрешить себе лишь командир. У него был суховатый голос, чисто выбритое лицо и густые усы с проседью. Радовало, что у руля всего дела становится настоящий военный, знающий что почем.
— Нужен нам начальник штаба, боевой, грамотный командир, — сказал Казарин, завершая свое сообщение. — Чтобы способен был организовать и поддерживать связь с отрядами...
И тогда Федор Сазонович назвал имя Рудого.
— Разведчик он. Смело на связь пошел. Неплохой конспиратор. Знает штабное дело.
Рудой встал и приосанился. Казарин пожал ему руку. Рука майора была теплая и обнадеживающая.
— Начальнику штаба надлежит побриться, как думаешь? — заметил Казарин. — Свежие подворотнички оставим на после, а вот внешний вид... внешний вид надо...
— Так точно, товарищ майор. Придется сбрить, хоть и жалко. Как-никак маскировочка.
— Звание?
— Старший лейтенант, товарищ майор.
— Ну что ж... Надеюсь, справишься.
— Так что же? Можно рассчитывать на вас? Вы же человек военный?
Лахно давно потерял былую выправку. Трудно было узнать в небритом мужичке с немытыми, потрескавшимися руками щеголеватого начальника снабжения кавалерийского полка, дамского обольстителя. Нынче он шлепал рваными сапогами в конюшне немхоза, куда пристроил его все тот же Рудой: как ни странно, а Рудой настойчиво заботился о человеке, едва не погубившем его самого.
— Служил, это верно, было, — ответил Лахно, привычно пощипывая бородавку под глазом. — Но дело это прошлое, забытое. Давай не впутывай меня в свои затеи.
— Забытое, говорите? — Рудой почти с ненавистью смотрел на опустившегося командира, человека, загубленного страхом. — Так легко вы забыли свое прошлое? У немцев, оказывается, получше память, нежели у вас. Ну...
— Зачем я вам нужен?
— Обидно, и ничего больше. Как за красного командира...
— Не дай бог повторения пройденного. — Лахно ухмыльнулся как человек, которому прощаются и слабости характера, и несуразность поведения. Вот ведь простил ему Рудой прямое предательство и сам же липнет. А с него взятки гладки.
Рудой не сбавлял тона:
— Думаете, не знают про вас в полиции? Ваше счастье, что начальник полиции заменен, а то бы гнить вам до сей поры в концлагере, а может, давно и в расход пустили бы.
— Послушай, Рудой, — уже молил его Лахно, — нервы-то у меня не канаты. Кроме лошадей, ни про что нынче не ведаю. Только и есть что кнут да хомут.
— Не прибедняйтесь.
— Да что пристал? За что борешься?
— За вашу душу, господин капитан. Она уже так пропахла конским одеколоном, что ничего человеческого в ней... Если бы из другого теста вы, я бы вам добрую работенку предложил...
— Не надо мне никакой. Не корми лошадь тестом да не нуди ездом. Я как раз только здесь и справляюсь, спасибо тебе.
— Таки нашли на старости лет свой истинный корень. Ну и живите на здоровье, крутите коням хвосты.
Зачем Рудой снова пожаловал сюда, в полутемную конюшню на окраину города, где человек копошится подобно жуку в навозе? Чего стоил Лахно вместе со своим капитанским званием нынче, когда край неба уже пылает от гнева людского и скоро-скоро прольется вражья кровь на улицах? Рудого одолевала брезгливость, какую он испытывал тогда в лагере.
Но временами — это же удивительно! — его тянуло к Лахно, в сумеречную конюшню, в стихию его странных, сомнительных речей. Проникнуть бы в тайники чужой души, подавленной страхом! Исцелить ее. Был Лахно даже занимательным в своем петлянии. Знал немало солдатских присказок, особенно про лошадей, которых понимал. Вероятно, эта его привязанность к лошадям и привлекала к нему Рудого. Впрочем, на сей раз Рудой пришел сюда не ради его лошадиных присказок, а по делам, как солдат к солдату. Помнил тот немолодой кавалерист немало ценного из штабной практики, что могло пригодиться новоиспеченному начальнику штаба.
— Эх вы, кощей бессмертный... Так-то вы обмарали свои петлицы.
… Сдержанность немцев после взрыва артскладов была только видимой. Сотрудники СД и гестапо из Днепровска уже прибыли в Павлополь. Они никого не брали: тотальные аресты не дают должных результатов и только озлобляют население. Чертово логово! Просчеты местных властей, глупость, граничащая с изменой...
Начальник гестапо Ботте обмяк, выстояв десяток минут перед областным шефом, гауптштурмфюрером Тайхмюллером. Что он успел в этом городишке? Начальник жандармерии Риц и то уже понадежней. В действиях Рица — настоящий патриотизм и непримиримость к либералам. Не кто иной, как он, сообщил, например, о Ценкере, вонючем протестанте, жрущем тыловых цыплят, когда его соотечественники гибнут на фронте, защищая дурацкий зад этого селекционера. Кое-кто из военных вмешивается в дела жандармерии и полиции, срастается с местным населением и мешает работать.
Риц подозревал и фрау Марту. Но здесь промахнулся. Гейнеман высоко отозвался о ней, а берлинская газета «Русское слово» написала о патриотке фольксдойчо, самоотверженно исполняющей далеко не женскую работу на освобожденной земле. Тем не менее Риц настороже. И днем и ночью.
Сто дней он не снимал засаду у жилья начальника ассенизационного обоза, расстрелянного в Днепровске. Риц лично следил за исправностью дозорной службы. Авось кто-нибудь да наведается!
Наблюдатели дежурили круглые сутки, в любую минуту были готовы засечь нечаянного посетителя. И засекли.
Клюнула разведчица. Прихрамывая, шурша юбками, икая с перепугу, она божилась, что не ведала о происшествии, если бы знала, какая птица тот хозяин квартиры, не молоком бы его поила, а отравой, никогда бы в дом не ступила, чтобы он сгорел вместо с Хозяевами. Расстреляли? Туда им и дорога, проклятущим, она не знала, что такое сталось, уходила в деревню к родичам, потому что с харчами трудно, а ведь задолжал, проклятый, тридцать рублей задолжал, а, как ни говорите, три десятки — деньги.
— Вой! — приказал Риц, и та хромая бестия с молочным бидоном исчезла. Вот уж в самом деле партизанку поймали!..
Она так и не получила должка, но зато вечером смогла доложить тому, кто ее послал, что заветный коробок по-прежнему на старом месте, на полке буфета, и никто, видно, к той коробке не прикасался. Ах, если бы знать Рицу эту тайну! Ходил ведь вокруг да около, скользил взглядом по старомодным вещам, по безделушкам на полочках и на буфете, держал в руках картонную коробку из-под конфет. Не поверил бы Риц, что однажды в его руках поместилась вся неуловимая рать подпольщиков с их связями, паролями и отзывами, за которыми вот уже второй год охотится вся краевая карательная братия. Был в стенку коробочки искусно вложен потайной листочек с подробными записями Сташенко, завещание живым: списки верных людей, склады оружия, адреса явок, рассеянных по всей области.
Этого всего не знали ни Риц, ни его коллеги.
Но Риц знал кое-что другое.
Он начал распутывать тугой клубок еще с пожара на нефтебазе. Покойник с бандитской челюстью и бычьим затылком был опознан, за его семьей установлено наблюдение. Можно было, конечно, покончить со всем его выводком, но здравый смысл подсказал не торопиться. Жена Симакова проговаривается. Подозревается в соучастии некий сапожник из мастерской горуправы, бывший партийный, по фамилии Иванченко. Помимо следователя полиции Одудько к Рицу вхожи некоторые цивильные, преданные новому порядку. Они хорошо помогают. Начальник биржи Байдара, тоже из бывших коммунистов, приносит ценные сведения. Он искусно работает и достоин похвалы. Завтра прямо на явке возьмут врагов рейха, мечтавших об Украине без немцев. Всё — Байдара...
На стол Рица постепенно ложатся кончики нитей, которые приведут в дальние и недальние конспиративные квартиры, где пекутся листовки с сообщениями Кремля. Риц уже непохож на того юношески пылкого «негритоса», каким помнит себя в начале войны. Вместе с осложнениями на фронтах и внутри рейха прибывало в характере мудрой выдержки. Сопротивление и саботаж в этом чертовом углу вырабатывали у Рица черты, способные противостоять сопротивлению и саботажу. Никакой торопливости. Он свое дело знает и утрет нос чиновникам из генерал-комиссариата. Тогда-то о нем, Рице, заговорят. Его пригласят на высокие посты в те инстанции, которые сегодня посматривают на него как на военного дворника с медной бляхой. Он им покажет!.. А пока что...
— Фрейлейн Марина, говорите? — спрашивает Риц и затягивается сигаретой.
— Да, господин Риц, — подтверждает Байдара.
— Мы с ней знакомы. Кажется...
— О, это огурчик, господин Риц.
Риц смотрит на Байдару из-под полузакрытых век и прячет улыбку в табачном облаке.
— А за вами кое-что водится, Байдара. Жена мирится с вашими увлечениями?
В комнате гремит радио. Риц принимает Байдару у себя дома под звуки радио: так поступают настоящие конспираторы. На столе вино. Риц предпочитает французский коньяк, и Ромуальд какими-то путями организует этот шнапс для шефа. Байдара пьет мало. Он почти всегда насторожен, хотя у Рица никаких сомнений в его благонадежности. Попросту трусит. Немало у него врагов здесь. Впрочем, и он в долгу не остается. Чуть что — в эшелоны. «Нах Дойчланд» — в Германию, с медной музыкой, в новую прекрасную жизнь под флагом фюрера.
Байдара оставляет без ответа нескромный вопрос шефа. Он неохотно откровенничает на интимные темы. Риц же, как назло, все настойчивей выпытывает подробности тайных увлечений. Прослышал, черт!
Бес похоти, верно это, взнуздал старика. Да и мудрено ли? Много лет, словно гиря на шее, висела жена, стыдно сказать, еврейка, с которой спутался, когда большевики провозгласили смешение рас и национальностей, полное забвение идеалов нации. И хотя позднее, уже при немцах, ошибка молодости была исправлена: — жену расстреляли вместе с единоплеменниками еще в сорок первом году — он до сих пор стесняется своего прошлого. Теперь-то он свободен! Хоть за пятьдесят Байдаре, а кряжист он и силен, девчонки не обижаются. Они сговорчивы, особенно если числятся в списках на угон. Байдара же нетороплив, положителен. Обещал — можешь быть спокойна, от эшелона выручит. Но зато долг платежом красен. Тут уж он не отступит.
Зачастил Байдара к Симаковым. Все же как-никак по глупости человека не стало. Связался с кем не следует, вот и поплатился. С кем знался-то?
Там он и услышал имя сапожника. Удивился, Неужто в самом деле замешан тот сутулый, казалось бы, совсем далекий от политики сосед? Выходит, что да. Там же, у Симаковых, он застал девчонку из благородных. Приручить бы ее, а, господин Риц? Хе-хе... Она приходит туда, видать, тоже из сострадания.
Это слово непривычно для Байдары. И чувство сострадания ему незнакомо. Но, встречаясь с Рицем, начбиржи всегда испытывает неловкость за свою корявую речь. Подлаживается, потеет, просеивает словечки.
— А не связана ли и она с партизанами? Вспоминаю, вместе с матерью просила за кого-то. — Риц переключает приемник, и в комнату врывается немецкий марш. Медная музыка помогает нации. Фюрер не пренебрегает мелочами. Он понимает, что медная музыка в жизни нации играет не последнюю роль. Она закаляет характер, делает жизнь праздничной и победной.
Переводчик кивнул. Байдара ничего не понял из сказанного. Но Ромуальд тотчас же донес до него смысл вопроса.
— Не связана ли ваша Марина с партизанами? Шеф помнит ее по летним встречам, когда...
— Не полагаю, — ответил Байдара, лихорадочно прикидывая, как выгоднее обернуть дело. — Она до сих пор под крылом немецкого офицера, господина Ценкера из крейсландвирта... того самого господина...
— Доннерветтер! Опять эта гнилушка! Неплохо же устроился плебей. — Риц выключил приемник, и в комнате стало тихо. — А что, если здесь заговор? Вы представляете? Если бы нам удалось...
— Я понимаю вас, господин Риц. Если бы...
— Не будем, однако, фантазировать, — вдруг оборвал Байдару Риц и включил приемник. Он, кажется, переборщил.
— Офицер германской армии вне подозрений, запомните, Байдара.
— Так точно, господин начальник.
— Ну, а то, что он там переспит с ней, какое это имеет для нас значение. В конце концов, какой он ни есть, тo Ценкер, я думаю, он сумеет влить и свою каплю в источник... в тот самый источник, который бурно рождает... э... э... э... германское поколение на обновленной земле... ха-ха Ромуальд. Неплохо, кажется, сказано?
Ромуальд показал продымленные, гнилые зубы. Улыбнулся и Байдара, отчего на его налитых щеках обозначились волевые складки: Ромуальд коротко перевел ему остроту Рпца. Байдара, однако, считает важным поправить шефа. Спит с ней вовсе не Ценкер, а тот самый жених или муж, о котором заботилась почтенная мадам...
— Ага, припоминаю.
Но Риц уже ничего не припоминает. Вино владеет им. Какое ему дело, кто с кем спит? Он и сам не обижен. Видать, не обижен и этот!
— Ты знаешь, кто такой Вильгельм Телль?
— Тельман? — переспрашивает Байдара, полагая, что Риц ошибся.
— Дурак.
Рица мутит от непроходимой глупости собеседника и от того, что чем-то они все же похожи друг на друга. Жестокостью, определяющей, по словам фюрера, нордический xaрактер. При чем же здесь этот тип?
— Значит, Железка, восемнадцать, — напоминает Байдара, прощаясь с Рицем, который, пошатываясь, провожает его к калитке.
Наплевать на темноту, на то, что ветер свистит в ушах. Риц никого не боится, несмотря на то что кто-то взрывает артиллерийские склады. Этот склад — последняя диверсия. Как только закончится кампания на Волге, здесь, в тылу, прекратится сопротивление: Советы будут покорены, а остатки Красной Армии выброшены за Урал.
— Железка, восемнадцать, — повторяет Риц. Сколько девок перепробовал этот? Они уже обусловили весь порядок акции, пароль известен: «Па-ля-ни-ца».
И вдруг дикая мысль ударяет в голову начальника жандармерии. Врет все этот четырежды провокатор! Не тот он, за которого выдает себя. Работает на партизан. Он и есть Вильгельм Телль. Задумал предать завтра тех, кто верно служит фюреру...
Риц вытаскивает пистолет и сжимает в руке его горячую рукоятку. Широкая спина Байдары просит пули.
Кровь пульсирует в висках Рица. Нервы, черт побери, сдают. Что-то мерещится по ночам, особенно когда хлебнет лишнего. Приходит девка из пригорода, которую расстреливал по приговору особого суда. За кражу зимних вещей для фронта. Один изъеденный молью шерстяной джемпер. Она кричала: «Да моль же ее посекла, моль посекла, была бы вещь как вещь... а то ведь моль посекла». В ушах звенит ее голос. Даже Ромуальд отвернулся, когда Риц исполнял акцию. Девчонке было не более девятнадцати.
А потом началось: «Моль, моль, моль...» Сдают нервы: война. Здесь привыкли, что Риц как из железа.
Самообладание возвращается к Рицу. Сознание, затуманенное вином, проясняется. Спина Байдары растаяла в темноте. Нет, он не выдаст, человек надежный, до конца с немцами. Отступать некуда, послужной список у него такой, что пощады ждать нечего. Живи, процветай, Байдара!
Надо было задержать молочницу. Неспроста приходила...
«Моль, моль, моль...»
Да будь ты проклята, эта моль!
Глава пятнадцатая
Федор Сазонович бежал. Размышлять было некогда. На рассвете пришел Сидорин. Виновато прислонился к косяку двери.
— Собирайся, пан сапожник, — сказал он. — Пока время есть, драпайте в надежном направлении. Ушли вы на менку или еще куда — не знаю. А то ведь дела плохо оборачиваются. Помогите ему, мадам.
Антонина не шевелилась, окаменев. Федор Сазонович бросал в котомку необходимое, надевал на ходу кожушок.
— Спасибо, — наконец выговорила Антонина. — Спасибо вам... Кто вы есть, не знаю...
— Из «спасибо» шубы не сошьешь, — пошутил Сидорин. — Когда-нибудь, бог даст, погуляем вот на ее свадьбе, — он погладил Клаву по голове. — Счастливо оставаться. Есть квартира?
— Есть, — ответил Федор Сазонович. — Будьте все здоровы. Дай руку, брат. Не забуду.
— Не забудь главное, когда наши придут. Чтобы не наградили за полицейскую службу решеткой или к стенке, чего доброго, не поставили...
Сидорин ушел. А утром полицаи хозяйничали в мастерской и на квартире Иванченко.
— Где муж?
— На менку пошел.
— Правду говоришь?
— Истинный бог.
— Часто отлучался? Заведующий, тебе вопрос!
— Иной раз и смывался, господин начальник! Я, как завмастерской, ничего к нему не имею. Выполнял в срок...
— Кто ходил к нему?
— Уследишь разве?
— Не выкручивайся.
— Да что вы, господин? Ко всем ходили, и к нему ходили. У кого пальцы наружу, те и ходили.
Вопрос был как будто исчерпан.
Но тут кто-то из чинов приказал задержать Антонину и препроводить до выяснения в камеру.
В первые минуты Антонину охватил страх. Что же это, куда ведут? Пан полицай, что хотят от женщины? За что взяли? Дома ребенок. Да и хозяйство какое ни есть. Отруби замесила, лепешки печь... А может, казнить прямо ее ведут?
— Да замолчи ты наконец! — прикрикнул на нее полицай. — Видать, важная птица твой муженек, раз сам господин Риц за ним прибыли. Ничего, скажешь, не знала о его проделках?
— Какие проделки? Мой муж никакими проделками не занимался.
— Там посмотрят, занимался или не занимался. В тихом омуте черти оказались.
Впервые в жизни ее в е л и. Всегда-то она шла сама куда хотела. Теперь же вели, и она очень испугалась. Что будет с Клавкой? Может, и ее возьмут? Как Людку, расстрелянную со всеми. Не посчитались, что девчонка. Ах, Федя, Федя, пожалеть бы тебе...
О себе она не думала. Страх за дочку вытеснил все.
Прошлое сбивчиво проносилось в голове, покуда шла вместе с полицаем. Грозили ей беда, допросы, а может, и смерть. Сам Риц, как сказал полицай, задержал ее. Выходит, она тоже кое-что значит.
Неподалеку от полиции Антонина увидела Бреуса. Он был в неизменной кубаночке, с зеленой сумкой электрика.
Он тоже узнал, но виду не подал.
А она приосанилась и даже невольно вскинула голову, приобретая вид гордый и независимый. Чем неровня она тем, с кем водился ее Федор?
Гремела музыка — духовой оркестр городской управы непрерывно играл немецкие марши и украинские тесни.
Была видимость праздника. Целый день люди толпились, как на ярмарке, народу все прибывало, и к вечеру было не протолкаться. Над станцией развевался германский флаг со свастикой, а рядом, чуть поменьше, желтый с голубым флаг «самостийников». Площадь оцепили жандармы и полицейские, вооруженные автоматами.
Полицейский привел Клаву, незлобиво втолкнул ее в толпу.
— Держись вот этих ребят, если жизнь не надоела. За побег — расстрел, так и знай. Запомни и готовься к новой жизни, там неплохо.
Все отъезжающие были постарше Клавдии. Одни молча жались к матерям, другие плакали, третьи, как и она, не провожаемые никем, знакомились, чтобы уже держаться друг дружки в дороге.
В стороне, поближе к станционным постройкам, в палисаде наяривала гармошка и кто-то даже пританцовывал, изображая веселье. Потом снова загремела медь оркестра.
Все происшедшее в этот день трагически венчало тревоги и раздумья Клавдии. Злые люди разметали семью. Отец где-то скрывается. Мать арестовали полицаи. Ее же по приказанию Байдары (он тотчас появился у них дома) пихнули в эту толпу для отправки в Германию. А как мать боялась этого! К счастью, год «мобилизации» Клавдии все не подходил. И сейчас ее отправляли незаконно: ей еще нет четырнадцати. Но тут уж приказ Байдары, который вдруг озлобился.
Он вошел в дом, когда Клавдия в слезах прибирала вещи, раскиданные полицаями при обыске. Мать приучала ее к аккуратности, и теперь, когда маму увели, все ее поучения были как заповеди.
— Прихорашиваешься, значит? — проговорил Байдара, тяжело опускаясь на скрипучий стул, принадлежавший папе, только папе. Всегда-то папа за столом сидел на этом гнутом стуле. — Приборку делаешь — значит, гостей ждешь. Клавкой тебя звать, кажется, или как?
— Клава, да.
— А что у вас тут случилось сегодня? Папаня где? — Байдара явно издевался. Ах, если бы папа был!
— Папа ушел на менку. Знаете...
— Что же менять собрался папочка твой? Шило на швайку? Что ему менять-то? Власть на власть? Это он не прочь бы поменять: власть немецкую на власть Советскую, я знаю. Ну только не в его силенках сделать это, дите. Тебе сколько лет?
— Четырнадцать скоро.
— Гляди ты, я бы все семнадцать-восемнадцать дал. Все у тебя на месте, хоть замуж выдавай. А женишок-то есть? Признавайся, красавица. Наверно, ухажеры так и вертятся под окнами? Говори, не стесняйся, Байдара зла не сделает. Только и ты к Байдаре без зла. Подойди-ка.
— Зачем?
— Вот еще, вопросы задаешь, глупая. Ты к гостю по-хорошему, и гость тебе зла не сделает — Байдара побагровел, и в висках его гулко застучали молоточки — Теперь тебе защита нужна. Мать посадили, не скоро, надо думать, выцарапается оттуда, а батя твой далеко. Товарищи его по партейной работе тоже на примете, так что носа не покажут. Остался один Байдара, старый друг вашей семьи... Вот так... Ты не бойся... Слышишь? Постой же ты, окаянная...
— Учителя Кондратенко знаешь? Твою дочку учил, Антон Афанасьевич, по литературе он. Вот до него и приходь... Завтра к шести вечера. На Железке он живет, восемнадцатый номер. Придешь — не пожалеешь, добрых украинцев увидишь. Только не вздумай болтать про то своим босякам. Клавка твоя в списках давно значится в Германию. Но пока до поры воздерживаюсь. Есть резерв кой-какой, им и обхожусь.
Странный разговор, опасная встреча!
— Клавдии-то всего четырнадцать.
— Особый учет. До побачення.
— До свидания, пан Байдара.
Город, словно на дрожжах, разбух в то утро от солдатни и полицейских чинов. Заглушая разрывы снарядов сиренами, по улицам проносились автомашины. Полицаи проверяли документы у прохожих. Опять начнутся аресты — по подозрению, по соучастию, по сокрытию, по чаепитию, по доносу, по неугодному носу... Мало ли за что и по какому поводу могут забрать, схватить, арестовать и даже расстрелять гитлеровцы!
— Аусвайс!
Перед Федором Сазоновичем стоял Сидорин, с которым однажды его знакомил Рудой. Милый, добрый Сидорин, коротающий свои дни в вонючей павлопольской полиции. Ничего, друг, придут наши, зачтется тебе эта служба троекратной выслугой!
— Ничего такого не предвидится. Сочли, что этот взрыв не работа партизан, а случайность. Детонация... Проходи. Следующий! Аусвайс!
2
В самом деле, немцы на сей раз не заполнили казармы полиции арестованными, не прибавилось людей в лагере военнопленных. Взрыв артиллерийского склада показался им несчастным случаем, вызванным детонацией: так, во всяком случае, объявила читателям «Павлопольская газета».
Рудой перечитывал строки газетного сообщения и ухмылялся, пощипывая рыжую бороденку: с тех пор как вернулся из командировки, ни разу не брился. Дал слово не бриться, пока немцы не уйдут. Федор Сазонович даже посмеивался в ту минуту, сказав, что прогноз неточный, может вырасти его борода, как борода Черномора из известной сказки Пушкина «Руслан и Людмила». Рудой, убитый горем, не понимал, как могут смеяться люди перед свежей могилой тех, в Днепровске. Позади поля, уже покрытые нестойкой-наледью и первой снеговой порошей. Стеганка, кирзовые сапоги, бороденка, давно ждущая бритвы, и глаза, глубоко запавшие, подернутые туманом. Ни слезинка не выкатилось из них, хоть душа и плакала: все понимала это. Миссия закончилась неудачей.
Нечего себя казнить. Так сказали ему тогда. И Федор Сазонович, и тот, новенький, заменивший Сташенко, который сказал, что такова логика борьбы и что надо быть готовым ко всему. Выработать не только презрение к смерти, но и понять всю диалектику нынешней борьбы. Костя Рудой не очень-то разбирался в философии. Он знал, что необходимо сделать все возможное для спасения ребят, но спасти их не удалось. Зато на артиллерийских складах получилось здорово...
Газетенка лежала на столе, и кто-то из собравшихся на явку уже оторвал краешек ее на козью ножку. Удача с взрывом на складах взбодрила. Дымили вовсю, самосад щипал легкие.
Казарин изложил обстановку, по отрывочным сведениям по радио, по некоторым газетным сообщениям немцев ему удалось составить общую картину. Бои идут на улицах Сталинграда. Город обороняют Шестьдесят вторая и Шестьдесят четвертая армии. Геббельс выпустил листовку: «Сталинград пал. Москва — это голова Советского Союза. Сталинград — его сердце». Но сердце еще бьется. Гитлеровцы сеют панику. Тяжелые бои идут на юге. Немцы заняли Ростовскую область, Краснодар, Орджоникидзе, Калмыкию, вторглись в Грузию, Кабардино-Балкарию... Но наступление выдыхается. Это точно. Ленинград держится. Под Воронежем идут ожесточенные бои. Западный фронт тоже сковывает силы противника. Недалек час, когда враг потерпит решающее поражение. А газетенки немецкие врут. Они уже не раз кричали о падении Москвы, по поводу нынешнего взрыва тоже врут, очки втирают. Детонация — это красиво, но он не сомневается, что гитлеровцы усилят розыск, снова качнутся аресты. Взрыв артскладов — сильный удар по врагу, активная помощь фронту. Задача дня — привести в порядок наличные силы, закрепить и объединить боевые группы. Он верит, что на улицах Павлополя еще зазвучат выстрелы восставших. Крайне необходимо теперь единое руководство. Оно дисциплинирует, выравнивает тактику подполья. Приучить к военной четкости и точности. Этому можно поучиться у врага. Необходимо создать штаб единой антифашистской организации.
Рудой с увлечением слушал майора, участника событий в Испании. Ясно, что майор и есть командир объединенных отрядов. Он только что, закашлявшись, попросил поменьше курить. Такое мог разрешить себе лишь командир. У него был суховатый голос, чисто выбритое лицо и густые усы с проседью. Радовало, что у руля всего дела становится настоящий военный, знающий что почем.
— Нужен нам начальник штаба, боевой, грамотный командир, — сказал Казарин, завершая свое сообщение. — Чтобы способен был организовать и поддерживать связь с отрядами...
И тогда Федор Сазонович назвал имя Рудого.
— Разведчик он. Смело на связь пошел. Неплохой конспиратор. Знает штабное дело.
Рудой встал и приосанился. Казарин пожал ему руку. Рука майора была теплая и обнадеживающая.
— Начальнику штаба надлежит побриться, как думаешь? — заметил Казарин. — Свежие подворотнички оставим на после, а вот внешний вид... внешний вид надо...
— Так точно, товарищ майор. Придется сбрить, хоть и жалко. Как-никак маскировочка.
— Звание?
— Старший лейтенант, товарищ майор.
— Ну что ж... Надеюсь, справишься.
— Так что же? Можно рассчитывать на вас? Вы же человек военный?
Лахно давно потерял былую выправку. Трудно было узнать в небритом мужичке с немытыми, потрескавшимися руками щеголеватого начальника снабжения кавалерийского полка, дамского обольстителя. Нынче он шлепал рваными сапогами в конюшне немхоза, куда пристроил его все тот же Рудой: как ни странно, а Рудой настойчиво заботился о человеке, едва не погубившем его самого.
— Служил, это верно, было, — ответил Лахно, привычно пощипывая бородавку под глазом. — Но дело это прошлое, забытое. Давай не впутывай меня в свои затеи.
— Забытое, говорите? — Рудой почти с ненавистью смотрел на опустившегося командира, человека, загубленного страхом. — Так легко вы забыли свое прошлое? У немцев, оказывается, получше память, нежели у вас. Ну...
— Зачем я вам нужен?
— Обидно, и ничего больше. Как за красного командира...
— Не дай бог повторения пройденного. — Лахно ухмыльнулся как человек, которому прощаются и слабости характера, и несуразность поведения. Вот ведь простил ему Рудой прямое предательство и сам же липнет. А с него взятки гладки.
Рудой не сбавлял тона:
— Думаете, не знают про вас в полиции? Ваше счастье, что начальник полиции заменен, а то бы гнить вам до сей поры в концлагере, а может, давно и в расход пустили бы.
— Послушай, Рудой, — уже молил его Лахно, — нервы-то у меня не канаты. Кроме лошадей, ни про что нынче не ведаю. Только и есть что кнут да хомут.
— Не прибедняйтесь.
— Да что пристал? За что борешься?
— За вашу душу, господин капитан. Она уже так пропахла конским одеколоном, что ничего человеческого в ней... Если бы из другого теста вы, я бы вам добрую работенку предложил...
— Не надо мне никакой. Не корми лошадь тестом да не нуди ездом. Я как раз только здесь и справляюсь, спасибо тебе.
— Таки нашли на старости лет свой истинный корень. Ну и живите на здоровье, крутите коням хвосты.
Зачем Рудой снова пожаловал сюда, в полутемную конюшню на окраину города, где человек копошится подобно жуку в навозе? Чего стоил Лахно вместе со своим капитанским званием нынче, когда край неба уже пылает от гнева людского и скоро-скоро прольется вражья кровь на улицах? Рудого одолевала брезгливость, какую он испытывал тогда в лагере.
Но временами — это же удивительно! — его тянуло к Лахно, в сумеречную конюшню, в стихию его странных, сомнительных речей. Проникнуть бы в тайники чужой души, подавленной страхом! Исцелить ее. Был Лахно даже занимательным в своем петлянии. Знал немало солдатских присказок, особенно про лошадей, которых понимал. Вероятно, эта его привязанность к лошадям и привлекала к нему Рудого. Впрочем, на сей раз Рудой пришел сюда не ради его лошадиных присказок, а по делам, как солдат к солдату. Помнил тот немолодой кавалерист немало ценного из штабной практики, что могло пригодиться новоиспеченному начальнику штаба.
— Эх вы, кощей бессмертный... Так-то вы обмарали свои петлицы.
… Сдержанность немцев после взрыва артскладов была только видимой. Сотрудники СД и гестапо из Днепровска уже прибыли в Павлополь. Они никого не брали: тотальные аресты не дают должных результатов и только озлобляют население. Чертово логово! Просчеты местных властей, глупость, граничащая с изменой...
Начальник гестапо Ботте обмяк, выстояв десяток минут перед областным шефом, гауптштурмфюрером Тайхмюллером. Что он успел в этом городишке? Начальник жандармерии Риц и то уже понадежней. В действиях Рица — настоящий патриотизм и непримиримость к либералам. Не кто иной, как он, сообщил, например, о Ценкере, вонючем протестанте, жрущем тыловых цыплят, когда его соотечественники гибнут на фронте, защищая дурацкий зад этого селекционера. Кое-кто из военных вмешивается в дела жандармерии и полиции, срастается с местным населением и мешает работать.
Риц подозревал и фрау Марту. Но здесь промахнулся. Гейнеман высоко отозвался о ней, а берлинская газета «Русское слово» написала о патриотке фольксдойчо, самоотверженно исполняющей далеко не женскую работу на освобожденной земле. Тем не менее Риц настороже. И днем и ночью.
Сто дней он не снимал засаду у жилья начальника ассенизационного обоза, расстрелянного в Днепровске. Риц лично следил за исправностью дозорной службы. Авось кто-нибудь да наведается!
Наблюдатели дежурили круглые сутки, в любую минуту были готовы засечь нечаянного посетителя. И засекли.
Клюнула разведчица. Прихрамывая, шурша юбками, икая с перепугу, она божилась, что не ведала о происшествии, если бы знала, какая птица тот хозяин квартиры, не молоком бы его поила, а отравой, никогда бы в дом не ступила, чтобы он сгорел вместо с Хозяевами. Расстреляли? Туда им и дорога, проклятущим, она не знала, что такое сталось, уходила в деревню к родичам, потому что с харчами трудно, а ведь задолжал, проклятый, тридцать рублей задолжал, а, как ни говорите, три десятки — деньги.
— Вой! — приказал Риц, и та хромая бестия с молочным бидоном исчезла. Вот уж в самом деле партизанку поймали!..
Она так и не получила должка, но зато вечером смогла доложить тому, кто ее послал, что заветный коробок по-прежнему на старом месте, на полке буфета, и никто, видно, к той коробке не прикасался. Ах, если бы знать Рицу эту тайну! Ходил ведь вокруг да около, скользил взглядом по старомодным вещам, по безделушкам на полочках и на буфете, держал в руках картонную коробку из-под конфет. Не поверил бы Риц, что однажды в его руках поместилась вся неуловимая рать подпольщиков с их связями, паролями и отзывами, за которыми вот уже второй год охотится вся краевая карательная братия. Был в стенку коробочки искусно вложен потайной листочек с подробными записями Сташенко, завещание живым: списки верных людей, склады оружия, адреса явок, рассеянных по всей области.
Этого всего не знали ни Риц, ни его коллеги.
Но Риц знал кое-что другое.
Он начал распутывать тугой клубок еще с пожара на нефтебазе. Покойник с бандитской челюстью и бычьим затылком был опознан, за его семьей установлено наблюдение. Можно было, конечно, покончить со всем его выводком, но здравый смысл подсказал не торопиться. Жена Симакова проговаривается. Подозревается в соучастии некий сапожник из мастерской горуправы, бывший партийный, по фамилии Иванченко. Помимо следователя полиции Одудько к Рицу вхожи некоторые цивильные, преданные новому порядку. Они хорошо помогают. Начальник биржи Байдара, тоже из бывших коммунистов, приносит ценные сведения. Он искусно работает и достоин похвалы. Завтра прямо на явке возьмут врагов рейха, мечтавших об Украине без немцев. Всё — Байдара...
На стол Рица постепенно ложатся кончики нитей, которые приведут в дальние и недальние конспиративные квартиры, где пекутся листовки с сообщениями Кремля. Риц уже непохож на того юношески пылкого «негритоса», каким помнит себя в начале войны. Вместе с осложнениями на фронтах и внутри рейха прибывало в характере мудрой выдержки. Сопротивление и саботаж в этом чертовом углу вырабатывали у Рица черты, способные противостоять сопротивлению и саботажу. Никакой торопливости. Он свое дело знает и утрет нос чиновникам из генерал-комиссариата. Тогда-то о нем, Рице, заговорят. Его пригласят на высокие посты в те инстанции, которые сегодня посматривают на него как на военного дворника с медной бляхой. Он им покажет!.. А пока что...
— Фрейлейн Марина, говорите? — спрашивает Риц и затягивается сигаретой.
— Да, господин Риц, — подтверждает Байдара.
— Мы с ней знакомы. Кажется...
— О, это огурчик, господин Риц.
Риц смотрит на Байдару из-под полузакрытых век и прячет улыбку в табачном облаке.
— А за вами кое-что водится, Байдара. Жена мирится с вашими увлечениями?
В комнате гремит радио. Риц принимает Байдару у себя дома под звуки радио: так поступают настоящие конспираторы. На столе вино. Риц предпочитает французский коньяк, и Ромуальд какими-то путями организует этот шнапс для шефа. Байдара пьет мало. Он почти всегда насторожен, хотя у Рица никаких сомнений в его благонадежности. Попросту трусит. Немало у него врагов здесь. Впрочем, и он в долгу не остается. Чуть что — в эшелоны. «Нах Дойчланд» — в Германию, с медной музыкой, в новую прекрасную жизнь под флагом фюрера.
Байдара оставляет без ответа нескромный вопрос шефа. Он неохотно откровенничает на интимные темы. Риц же, как назло, все настойчивей выпытывает подробности тайных увлечений. Прослышал, черт!
Бес похоти, верно это, взнуздал старика. Да и мудрено ли? Много лет, словно гиря на шее, висела жена, стыдно сказать, еврейка, с которой спутался, когда большевики провозгласили смешение рас и национальностей, полное забвение идеалов нации. И хотя позднее, уже при немцах, ошибка молодости была исправлена: — жену расстреляли вместе с единоплеменниками еще в сорок первом году — он до сих пор стесняется своего прошлого. Теперь-то он свободен! Хоть за пятьдесят Байдаре, а кряжист он и силен, девчонки не обижаются. Они сговорчивы, особенно если числятся в списках на угон. Байдара же нетороплив, положителен. Обещал — можешь быть спокойна, от эшелона выручит. Но зато долг платежом красен. Тут уж он не отступит.
Зачастил Байдара к Симаковым. Все же как-никак по глупости человека не стало. Связался с кем не следует, вот и поплатился. С кем знался-то?
Там он и услышал имя сапожника. Удивился, Неужто в самом деле замешан тот сутулый, казалось бы, совсем далекий от политики сосед? Выходит, что да. Там же, у Симаковых, он застал девчонку из благородных. Приручить бы ее, а, господин Риц? Хе-хе... Она приходит туда, видать, тоже из сострадания.
Это слово непривычно для Байдары. И чувство сострадания ему незнакомо. Но, встречаясь с Рицем, начбиржи всегда испытывает неловкость за свою корявую речь. Подлаживается, потеет, просеивает словечки.
— А не связана ли и она с партизанами? Вспоминаю, вместе с матерью просила за кого-то. — Риц переключает приемник, и в комнату врывается немецкий марш. Медная музыка помогает нации. Фюрер не пренебрегает мелочами. Он понимает, что медная музыка в жизни нации играет не последнюю роль. Она закаляет характер, делает жизнь праздничной и победной.
Переводчик кивнул. Байдара ничего не понял из сказанного. Но Ромуальд тотчас же донес до него смысл вопроса.
— Не связана ли ваша Марина с партизанами? Шеф помнит ее по летним встречам, когда...
— Не полагаю, — ответил Байдара, лихорадочно прикидывая, как выгоднее обернуть дело. — Она до сих пор под крылом немецкого офицера, господина Ценкера из крейсландвирта... того самого господина...
— Доннерветтер! Опять эта гнилушка! Неплохо же устроился плебей. — Риц выключил приемник, и в комнате стало тихо. — А что, если здесь заговор? Вы представляете? Если бы нам удалось...
— Я понимаю вас, господин Риц. Если бы...
— Не будем, однако, фантазировать, — вдруг оборвал Байдару Риц и включил приемник. Он, кажется, переборщил.
— Офицер германской армии вне подозрений, запомните, Байдара.
— Так точно, господин начальник.
— Ну, а то, что он там переспит с ней, какое это имеет для нас значение. В конце концов, какой он ни есть, тo Ценкер, я думаю, он сумеет влить и свою каплю в источник... в тот самый источник, который бурно рождает... э... э... э... германское поколение на обновленной земле... ха-ха Ромуальд. Неплохо, кажется, сказано?
Ромуальд показал продымленные, гнилые зубы. Улыбнулся и Байдара, отчего на его налитых щеках обозначились волевые складки: Ромуальд коротко перевел ему остроту Рпца. Байдара, однако, считает важным поправить шефа. Спит с ней вовсе не Ценкер, а тот самый жених или муж, о котором заботилась почтенная мадам...
— Ага, припоминаю.
Но Риц уже ничего не припоминает. Вино владеет им. Какое ему дело, кто с кем спит? Он и сам не обижен. Видать, не обижен и этот!
— Ты знаешь, кто такой Вильгельм Телль?
— Тельман? — переспрашивает Байдара, полагая, что Риц ошибся.
— Дурак.
Рица мутит от непроходимой глупости собеседника и от того, что чем-то они все же похожи друг на друга. Жестокостью, определяющей, по словам фюрера, нордический xaрактер. При чем же здесь этот тип?
— Значит, Железка, восемнадцать, — напоминает Байдара, прощаясь с Рицем, который, пошатываясь, провожает его к калитке.
Наплевать на темноту, на то, что ветер свистит в ушах. Риц никого не боится, несмотря на то что кто-то взрывает артиллерийские склады. Этот склад — последняя диверсия. Как только закончится кампания на Волге, здесь, в тылу, прекратится сопротивление: Советы будут покорены, а остатки Красной Армии выброшены за Урал.
— Железка, восемнадцать, — повторяет Риц. Сколько девок перепробовал этот? Они уже обусловили весь порядок акции, пароль известен: «Па-ля-ни-ца».
И вдруг дикая мысль ударяет в голову начальника жандармерии. Врет все этот четырежды провокатор! Не тот он, за которого выдает себя. Работает на партизан. Он и есть Вильгельм Телль. Задумал предать завтра тех, кто верно служит фюреру...
Риц вытаскивает пистолет и сжимает в руке его горячую рукоятку. Широкая спина Байдары просит пули.
Кровь пульсирует в висках Рица. Нервы, черт побери, сдают. Что-то мерещится по ночам, особенно когда хлебнет лишнего. Приходит девка из пригорода, которую расстреливал по приговору особого суда. За кражу зимних вещей для фронта. Один изъеденный молью шерстяной джемпер. Она кричала: «Да моль же ее посекла, моль посекла, была бы вещь как вещь... а то ведь моль посекла». В ушах звенит ее голос. Даже Ромуальд отвернулся, когда Риц исполнял акцию. Девчонке было не более девятнадцати.
А потом началось: «Моль, моль, моль...» Сдают нервы: война. Здесь привыкли, что Риц как из железа.
Самообладание возвращается к Рицу. Сознание, затуманенное вином, проясняется. Спина Байдары растаяла в темноте. Нет, он не выдаст, человек надежный, до конца с немцами. Отступать некуда, послужной список у него такой, что пощады ждать нечего. Живи, процветай, Байдара!
Надо было задержать молочницу. Неспроста приходила...
«Моль, моль, моль...»
Да будь ты проклята, эта моль!
Глава пятнадцатая
1
Федор Сазонович бежал. Размышлять было некогда. На рассвете пришел Сидорин. Виновато прислонился к косяку двери.
— Собирайся, пан сапожник, — сказал он. — Пока время есть, драпайте в надежном направлении. Ушли вы на менку или еще куда — не знаю. А то ведь дела плохо оборачиваются. Помогите ему, мадам.
Антонина не шевелилась, окаменев. Федор Сазонович бросал в котомку необходимое, надевал на ходу кожушок.
— Спасибо, — наконец выговорила Антонина. — Спасибо вам... Кто вы есть, не знаю...
— Из «спасибо» шубы не сошьешь, — пошутил Сидорин. — Когда-нибудь, бог даст, погуляем вот на ее свадьбе, — он погладил Клаву по голове. — Счастливо оставаться. Есть квартира?
— Есть, — ответил Федор Сазонович. — Будьте все здоровы. Дай руку, брат. Не забуду.
— Не забудь главное, когда наши придут. Чтобы не наградили за полицейскую службу решеткой или к стенке, чего доброго, не поставили...
Сидорин ушел. А утром полицаи хозяйничали в мастерской и на квартире Иванченко.
— Где муж?
— На менку пошел.
— Правду говоришь?
— Истинный бог.
— Часто отлучался? Заведующий, тебе вопрос!
— Иной раз и смывался, господин начальник! Я, как завмастерской, ничего к нему не имею. Выполнял в срок...
— Кто ходил к нему?
— Уследишь разве?
— Не выкручивайся.
— Да что вы, господин? Ко всем ходили, и к нему ходили. У кого пальцы наружу, те и ходили.
Вопрос был как будто исчерпан.
Но тут кто-то из чинов приказал задержать Антонину и препроводить до выяснения в камеру.
В первые минуты Антонину охватил страх. Что же это, куда ведут? Пан полицай, что хотят от женщины? За что взяли? Дома ребенок. Да и хозяйство какое ни есть. Отруби замесила, лепешки печь... А может, казнить прямо ее ведут?
— Да замолчи ты наконец! — прикрикнул на нее полицай. — Видать, важная птица твой муженек, раз сам господин Риц за ним прибыли. Ничего, скажешь, не знала о его проделках?
— Какие проделки? Мой муж никакими проделками не занимался.
— Там посмотрят, занимался или не занимался. В тихом омуте черти оказались.
2
Впервые в жизни ее в е л и. Всегда-то она шла сама куда хотела. Теперь же вели, и она очень испугалась. Что будет с Клавкой? Может, и ее возьмут? Как Людку, расстрелянную со всеми. Не посчитались, что девчонка. Ах, Федя, Федя, пожалеть бы тебе...
О себе она не думала. Страх за дочку вытеснил все.
Прошлое сбивчиво проносилось в голове, покуда шла вместе с полицаем. Грозили ей беда, допросы, а может, и смерть. Сам Риц, как сказал полицай, задержал ее. Выходит, она тоже кое-что значит.
Неподалеку от полиции Антонина увидела Бреуса. Он был в неизменной кубаночке, с зеленой сумкой электрика.
Он тоже узнал, но виду не подал.
А она приосанилась и даже невольно вскинула голову, приобретая вид гордый и независимый. Чем неровня она тем, с кем водился ее Федор?
3
На станцию сгоняли молодежь со всей округи небольшими группами, по два-три десятка. Шли кто в чем, с мешками, баулами, чемоданами. Иных конвоировали полицаи.Гремела музыка — духовой оркестр городской управы непрерывно играл немецкие марши и украинские тесни.
Была видимость праздника. Целый день люди толпились, как на ярмарке, народу все прибывало, и к вечеру было не протолкаться. Над станцией развевался германский флаг со свастикой, а рядом, чуть поменьше, желтый с голубым флаг «самостийников». Площадь оцепили жандармы и полицейские, вооруженные автоматами.
Полицейский привел Клаву, незлобиво втолкнул ее в толпу.
— Держись вот этих ребят, если жизнь не надоела. За побег — расстрел, так и знай. Запомни и готовься к новой жизни, там неплохо.
Все отъезжающие были постарше Клавдии. Одни молча жались к матерям, другие плакали, третьи, как и она, не провожаемые никем, знакомились, чтобы уже держаться друг дружки в дороге.
В стороне, поближе к станционным постройкам, в палисаде наяривала гармошка и кто-то даже пританцовывал, изображая веселье. Потом снова загремела медь оркестра.
Все происшедшее в этот день трагически венчало тревоги и раздумья Клавдии. Злые люди разметали семью. Отец где-то скрывается. Мать арестовали полицаи. Ее же по приказанию Байдары (он тотчас появился у них дома) пихнули в эту толпу для отправки в Германию. А как мать боялась этого! К счастью, год «мобилизации» Клавдии все не подходил. И сейчас ее отправляли незаконно: ей еще нет четырнадцати. Но тут уж приказ Байдары, который вдруг озлобился.
Он вошел в дом, когда Клавдия в слезах прибирала вещи, раскиданные полицаями при обыске. Мать приучала ее к аккуратности, и теперь, когда маму увели, все ее поучения были как заповеди.
— Прихорашиваешься, значит? — проговорил Байдара, тяжело опускаясь на скрипучий стул, принадлежавший папе, только папе. Всегда-то папа за столом сидел на этом гнутом стуле. — Приборку делаешь — значит, гостей ждешь. Клавкой тебя звать, кажется, или как?
— Клава, да.
— А что у вас тут случилось сегодня? Папаня где? — Байдара явно издевался. Ах, если бы папа был!
— Папа ушел на менку. Знаете...
— Что же менять собрался папочка твой? Шило на швайку? Что ему менять-то? Власть на власть? Это он не прочь бы поменять: власть немецкую на власть Советскую, я знаю. Ну только не в его силенках сделать это, дите. Тебе сколько лет?
— Четырнадцать скоро.
— Гляди ты, я бы все семнадцать-восемнадцать дал. Все у тебя на месте, хоть замуж выдавай. А женишок-то есть? Признавайся, красавица. Наверно, ухажеры так и вертятся под окнами? Говори, не стесняйся, Байдара зла не сделает. Только и ты к Байдаре без зла. Подойди-ка.
— Зачем?
— Вот еще, вопросы задаешь, глупая. Ты к гостю по-хорошему, и гость тебе зла не сделает — Байдара побагровел, и в висках его гулко застучали молоточки — Теперь тебе защита нужна. Мать посадили, не скоро, надо думать, выцарапается оттуда, а батя твой далеко. Товарищи его по партейной работе тоже на примете, так что носа не покажут. Остался один Байдара, старый друг вашей семьи... Вот так... Ты не бойся... Слышишь? Постой же ты, окаянная...