Страница:
Вместе с Лехлером Марта объезжала участковые отряды дорожной жандармерии, выслушивала и переводила доклады о положении дел.
На этот раз маршрут изменился. Шпеер повел машину на Литейный завод. Лехлер молчал.
Неподалеку от омертвевшего завода — его силуэт проглядывал в сизоватом тумане — за колючей изгородью Марта увидела несколько одноэтажных строений красного кирпича, без крыш, с темными провалами окон.
— Здесь, — сказал Лехлер.
Шпеер остановил машину у деревянных ворот, тоже обвитых колючей проволокой.
Лехлер помог Марте выйти из автомобиля. Часовой пропустил их в ворота.
Из разрушенных пожаром зданий, словно по неслышной команде, стали появляться люди. Они были страшны — исхудавшие, измученные, грязные, заросшие, многие в одном белье, несмотря на холодный ветер, свистевший в степи. Марта с удивлением и страхом смотрела на своего шефа, который чистил ногти перочинным ножичком.
Внезапно откуда-то сверху простучала автоматная очередь. Солдат на вышке что-то кричал, но люди продолжали идти к воротам. Из-за разрушенного здания, обнесенного проволокой, появились солдаты. Они бежали навстречу людям, на ходу подпоясываясь.
— Цурюк!
Но люди уже столпились у ворот.
— Послушайте, мадам! — крикнул кто-то из толпы, и все зашевелились, пропуская человека, которого поддерживали под руки. Рубашка его была смочена кровью. Он то и дело вскидывал голову, словно выталкивая слова. — Послушайте, вы... Я юрист... Они стреляли в меня на пари, сам видел. — Он мотнул головой в сторону вышки. — Стали палить, когда я пошел к бочке напиться. Существует международное право... Мы, военнопленные, требуем человечности. В госпиталь... мне операцию надо. Передайте, если сама не сволочь... передай, что... Москва все узнает...
Марта перевела Лехлеру эти слова. Лехлер оторвался от своих ногтей, посмотрел на раненого:
— Успокойте его, Марта! В четыре часа ему сделают операцию.
— Но до четырех он умрет!
— Ничего, выдержит.
Теперь уже заговорили все: их лишили пайка, они с утра не ели.
Лехлер, морщась, выслушал Марту.
— В четыре часа их накормят.
Переведя ответ Лехлера, Марта не назвала времени: ей стал понятен зловещий смысл срока.
Затем Лехлер пригласил начальника охраны в автомобиль. Машина остановилась у глубоких ям, где некогда строители завода гасили известь.
На обратном пути Лехлер по-прежнему молчал. Молчала и Марта. Она догадывалась, что предстоит сегодня.
Когда они были уже в его кабинете, он сказал:
— Идите домой, Марта. Вижу, вам не по себе. Справимся, пожалуй, без вас.
— Думаете, я из слабонервных? В конце концов, я служу...
— Воля ваша. — Лехлер усмехнулся. — Вы одна из тех немногих, которые не растворились в русской каше и в русском борще... — Его ободрило собственное остроумие, и он подумал, что вовсе неплохо было бы подогреть себя и переводчицу бокалом вина. Бокалом!.. В Павлополе нет бокалов. Но ничего, дайте срок, и этот городишко превратится в премилый чистенький городок, не хуже немецких.
Марта тем временем вышла во двор. На скамеечке сидели буфетчица с профилировки — вертлявая глуповатая девушка — и молодой жандарм из фельджандармерии.
Марта не ошиблась, жандарм напевал: «Солнце светит ярким светом, шум на улицах сильней...» Это все было слишком давно, в той первой, далекой жизни, которую прожила Марта с мужем на берегу Волчьей.
— Что поёшь? — спросила Марта приблизившись.
— Ничего, так... — ответил солдат, заметно смутившись.
— Что значит — «ничего, так»?
— Какой-то случайный мотив.
— За такие мотивы расстреливают. Встать!
— Яволь. — Жандарм вытянулся, щелкнул каблуками. — Я больше не буду, мадам.
— Почему знаешь эту песню? — спросила Марта, внимательно изучая парня. — А ты, девка, уши развесила. Не соображаешь? Конец песням, конец и Советам! Хочешь висеть?
Девушка заплакала:
— Ей же богу, Марта Карловна... Только так... знакомый мотив, честное слово.
— Почему немец знает эту песню? — Марта не унималась, хотя тон ее смягчился.
— Я — латыш. Учился в Москве, мадам. Приехал к матери в Ригу на каникулы — началась война. Меня забрали в немецкую армию, мадам.
— Ты будешь сегодня на Литейном в четыре часа? — Нет, мадам, не буду.
— Почему?
— Я не участвую... в этом. Не могу! — Он почти истерически выкрикнул эти слова.
— Я хочу, чтобы ты побывал там, — сказала Марта. — Потом расскажешь мне. Я никогда не видела этих ваших акций. Мне интересно, но страшно...
Парень диковато посмотрел на фрау. Говорят, есть дамочки, испытывающие наслаждение от этих подробностей. Он знает, что готовится сегодня на Литейном. Однажды под Львовом он впал в беспамятство, и с тех пор его перестали брать с собой, окрестив маменькиным сынком. Если мадам интересно, пусть идет сама.
— Grobian! Dummkopf! [2]
… В три часа она опять забралась в машину вместе с Отто Лехлером. Тот не отговаривал ее, хотя сам был довольно мрачен. Он бы охотно взорвал жандармерию вместе с Экке и его бледиоглазьш переводчиком. Ведь это Экке, сговорившись с Гейнеманом, приказал Лехлеру контролировать акцию на Литейном.
Ровно в четыре часа дня всех обитателей лагеря охранники вывели из ворот и погнали к белым ямам.
Марта находилась довольно далеко, в машине. Но она видела, как торопили военнопленных, подгоняя их прикладами автоматов, как обреченные помогали друг другу передвигаться по своей последней стежке, слышала выкрики конвойных и затем глухие выстрелы, напоминавшие хлопки детского пугача. У белых рвов началась суета, выстрелы участились, людей сталкивали в ямы и пристреливали. На бровке рва метались живые, но конвойные полосовали их из автоматов и сбрасывали в могилы.
Лехлер с деланным спокойствием чистил ногти лезвием перочинного ножичка. На мизинце его левой руки сверкал ноготь-колосс. Это был своеобразный бюргерский шик — Лехлер дал зарок растить его до победы. Марта спросила как-то шефа: а что, если, не дай бог, война затянется? Лехлер улыбнулся. К весне ноготь наверняка будет ликвидирован. Браухич в бинокль просматривает улицы красной столицы.
Марта заметила, как дрожит рука Лехлера, как растерянно перебирают лезвия ножика его пухлые пальцы.
Стрельба у рвов стихла. Марту затошнило. Она схватилась за дверцу автомашины.
— Не надо туда, фрау... — Это сказал Шпеер. Лехлер между тем спрятал ножик, направился к ямам.
Марта снова услышала выстрелы, напоминавшие щелканье детского пугача.
В руке Лехлера пистолет вздрагивал и подскакивал: он добивал оставшихся в живых.
Потом над ямами вспыхнуло пламя. Марта видела канистры, которые вытаскивали солдаты из грузовика. Запах бензина, смешанный с запахом паленых волос и чего-то еще, трудно определимого, достиг Марты.
Когда Лехлер уселся в машину, Марта отодвинулась.
— Вы очень бледны, дорогая моя, — сказал Лехлер. — Напрасно поехали. Это мужская работа и не для слабонервных.
— Но, пожалуй, для любопытных. — У Марты дернулось лицо. Это, видимо, была улыбка.
— Вам тяжело переносить такое, — сказал Лехлер сочувственно. — Поверьте, и мне гораздо веселее работать с абразивами... Я рассказывал вам о прошлом. Но мы, немцы, в великом историческом походе. Мы расчищаем дорогу поколениям, и на этом пути нет места жалости. Мы должны быть тверды, как эта сталь.. — Он повертел свой ножичек со множеством лезвий. — В детстве меня считали слабым ребенком, фрау Марта. В ученических спектаклях я исполнял роли Изольд и Гретхен. Вы, к сожалению, были лишены прелести нашего воспитания. Нежный цветок, выросший на чужой почве, огрубел, простите меня. Сегодня, там, я благодарил всевышнего за то, что он придает мне силы. Восьмилетним я чуть не умер. У меня образовался вот такой живот — водянка... Я был приговорен. Спас счастливый случай. Некий фельдшер, клиент отца — отец мой был адвокатом — предложил: давайте я попробую его спасти. Надев резиновую перчатку, он стал пальцем массировать там, где надо, извините меня, фрау Марта... Произошло чудо. Я выздоровел. Моя мать уверовала, что провидение спасло ее сына. Мы зачастили в церковь, я стал петь. В белом облачении, как ангелочки, мы возносились на крыльях песни. Мы стали самыми набожными католиками во всем Кобленце. Все земное — но воле небес и с их благословения. Сегодня среди выстрелов я услышал хоралы. «Heilige Maria, Mutter Gottes, bitte fur uns jetzt und in der Stunde des Todes, amen...» [3]Вам трудно, Марта. Вы росли среди людей, разрушивших церкви и самый трон божий. Мы поможем вам. Доверьтесь мне, дорогая...
Лехлер в экстазе притронулся к ее руке холодными пальцами. Марта вздрогнула, но не убрала руки.
Машина шла уже по улицам города. Марта боялась улиц. Людские взгляды — как выстрел в спину.
Лехлер пригласил Марту к себе. Голову наотрез, что она не пробовала рейнских вин. Среди них марка, которую дегустировал сам Геринг на выставке. Есть и коньяк, право, ей не мешает взбодриться...
— Спасибо, шеф. Пойду домой. Слишком много впечатлений сегодня...
— Жаль, Марта... Очень жаль, — Лехлер почесал кончиком своего длинного ногтя под носом, где чернели усики. — Шпеер отвезет вас.
— Спасибо, господин Лехлер, я сойду, если разрешите, Мне хотелось бы навестить родственников...
— Не задерживайтесь, Марта. Здесь небезопасно. Вы понимаете меня.
Марта проводила машину долгим взглядом.
Ветер леденил лицо. Усталость разлилась по всему телу. Весь день ее преследовали выстрелы. Ножик Лехлера напоминал скорпиона, готового смертельно ужалить. Ничего ведь не стоит загнать короткое лезвие под сердце. Перестанешь видеть и слышать. Глубоко ли надо погрузить нож?
Она шла, распахнув шинель. Снова увидела тех, у белых ям, и явственно ощутила прогорклый запах, идущий оттуда.
Двигаться становилось все труднее. Ветер, прежде замкнутый в улочках города, вырвался на простор, когда Марта миновала водокачку и направилась к хуторам. Ветер пытался свалить ее с ног, рвал полы шинели, заставил застегнуться, покрепче укутаться.
Возле домика с прикрытыми ставнями она остановилась и негромко постучала в окошко. Ей ответили. Скрипнула дверь. Блеклый свет керосиновой лампы озарил сени. Остро пахнуло старыми бочками.
Глава третья
После солнечных осенних дней резко похолодало. Предчувствие зимы настораживало степь. Потягивало морозцем. Еще день-два, и лужицы возьмутся темновато-лучистой корочкой льда, земля — инеем, усохшие травы — изморозью, а грязь, щедро взбитая колесами войны, застынет, как вулканическая лава.
Дождь зарядил спозаранку. В сапогах мокро, и на душе зябко. Путник в стеганке широко шагает вдоль железной дороги, которую давно не тревожат веселые гудки поездов. Высохшие и уже кое-где почерневшие, надломленные стебли кукурузы издали напоминают могильные кресты. Много крестов на неохватном осеннем кладбище, хоть никто и не зарыт под ними, разве только надежда. Не один путник шагает по горестной земле. С мешками, кошелками и посошками движутся старые и молодые. Одни из эвакуации — немцы перехватили в пути, другие — переодетые в цивильное, чтобы не угодить в лагерь военнопленных, третьи — на менку в окрестные села.
— Рус, ком гер!
Путник вздрогнул и оглянулся. Мотоцикл повизгивал, расшвыривая воду из канавы. Худощавый водитель просительно улыбался. — Рус, ком гер! Надо... ехать... ферштеен? Подмогай.
— Ферштей, будь ты неладен...
Путник вошел в воду и, погрузившись до колен, подхватил обеими руками коляску. Веером разбрызгивая вокруг воду, мотоцикл выкарабкался из колдобины.
— Ну и угораздило тебя туда, — проворчал путник, вытирая руки о полу влажной стеганки. — Водитель называется, матери твоей черт. Выпивши, что ли? Говори «данке» и пошел...
Немец не торопился. Он отряхивался и все улыбался русскому, как бы благодаря за помощь. Потом жестом пригласил его в коляску.
— Рус! Ехай! Будет... вперьед...
Человек в стеганке поколебался, но, тут же решившись, влез в коляску. Мотоцикл помчался. Вот удача! После долгого пешего перехода — ветер в ушах...
На развилке пассажир осторожно тронул мотоциклиста за рукав:
— Мне сходить. Останови-ка.
Но мотоциклист круто повернул влево. Путник приподнялся:
— Слушай, немец! Что делаешь-то, а? Куда везешь?
— Ехай! — весело крикнул тот. — Шнапс будет.
— На кой черт мне твой шнапс? Останови, слышишь? — И седок уже грубо дернул немца за руку.
Тот выругался, оттолкнул его и, погрозив кулаком, прибавил скорость.
Остановился мотоцикл у станции Мизгово. Одноэтажное здание неподалеку от сожженного вокзала было обнесено колючей проволокой. Подъезды к вокзалу запружены крытыми темным брезентом автомашинами с выброшенными кверху штырями. На ветвях деревьев провисли провода. «Не иначе, узел связи, — подумал невольный пассажир. — Или штаб. Черт меня занес сюда».
— Извините, данке, — поблагодарил он мотоциклиста, который тоже не без любопытства разглядывал своего пассажира. — Не поняли друг друга. Мне на Карабьяновку надо. А ты меня куда привез?
— Карабьяновка? О, Карабьяновка! Нихтс, нихтс. Карабьяновка! — Немец, сверкнув глазами, решительно покачал головой и, обернувшись, крикнул что-то.
Из-за машин выбежал солдат в очках, вооруженный автоматом, и щелкнул каблуками.
— Ком, ком! — Солдат приказывал пассажиру следовать за собой.
— Да что же это?! — возмутился тот. — Я помог тебе мотоцикл вытащить, а ты меня арестовываешь? Такая у немцев благодарность, выходит? мотоциклист уже скрылся в дверях одноэтажного здания, огражденного колючей проволокой. Солдат, ощупав карманы пленника, ухмылялся и подталкивал его автоматом:
— Ком, ком!
Из помещения за оградой доносились пьяные голоса.
Дождь резко усилился, и солдат вместе с пленником спрятались, без слов поняв друг друга, под козырьком крыши заколоченного киоска.
— Рус, Харков капут, партизан капут, хо, хо... — Железные очки солдата сползли на нос. Они придавали немцу вполне мирный вид. — Капут партизан, капут...
— Пошел ты к чертовой матери, сволочь! — не выдержал пленник. — Заладила сорока Якова: капут, капут...
Немец вскинул автомат, но тут же снова опустил его, видимо сообразив, что никакой опасности этот безоружный не представляет.
Вновь появился мотоциклист, и вскоре задержанный, удивляясь стремительности событий, стоял в просторной комнате, где за столом, уставленным бутылками, сидело несколько военных.
— Партизан? — спросил, подходя к пленнику, немолодой коренастый немец с розовым шрамом на подбородке. Было видно, что он пьян.
— Да что вы, господин офицер! Из Карабьяновки я...
Офицер коротко ткнул пленного в лицо. Тот упал.
— За что же это, гад?! — Пленник поднялся с пола, рукавом размазывая на лице кровь.
— Мне приказано переводить каждое слово, — сказал по-русски человек с глубокими залысинами и жиденькой, бесцветной бородкой.
— Кто ты?
— Учитель. Немного умею по-немецки.
— Скажи, что я из Карабьяновки, в армии не служил, никакой не партизан. Мобилизован на оконные работы, в Кременчуге попал в плен. Добираюсь домой.
— Вчера в Карабьяповке убили ихнего фельдфебеля. Каждого карабьяновского теперь считают партизаном. Стреляют почем зря.
Переводчик сказал офицеру что-то. Тот нетерпеливо топнул ногой.
— Предъяви документы, — сказал учитель. Пленник, порывшись в кармане стеганки, протянул бумажку.
— Вот, пожалуйста...
— Ру-дой... — медленно прочитал офицер. — Кон-стан-тин... Партизанович...
Он куражился над пленником, поглядывая на него мутноватыми от алкоголя глазами, и словно продумывал, что с ним делать.
— Ру-дой... партизан... Капут! — вдруг закричал офицер и, скомкав бумажку, швырнул в лицо пленнику. Он еще что-то кричал, топал ногами, сидевшие за столом тоже заорали, наполнили стаканы и дружно их подняли.
Рудому подумалось, что пьют они за упокой своего фельдфебеля, подстреленного где-то в Карабьяновке. Он подобрал помятый свой документ и сунул в карман.
Офицеры переговорили между собой, и вскоре Рудого вытолкнули из комнаты под дождь.
— Ком, ком!
За ним шел уже не прежний долговязый в очках, а молодой автоматчик.
Зрачок автомата внимательно следил за каждым движением пленника. Они минуют одинокие пристанционные строения, войдут в поросший густым кустарником овражек, который тянется вдоль насыпи железной дороги. Там — конец.
Дождь не переставал. Рудой прислушивался к шагам немца, которому, видимо, приказано расстрелять его. Шаг. Еще шаг.
Значительно позднее, когда Рудой, не веря тому, что случилось, бессмысленно глядел на труп немца, он не мог бы толком объяснить себе, какая сила бросила его на конвоира, как он свалил его и, мгновенно подмяв, обеими руками намертво вцепился в податливую мягкую шею. Теперь же, совершенно обессиленный, он сидел в кустах подле трупа, чувствуя покалывание в пальцах рук и плохо соображая, что же делать дальше. О том, что могут хватиться конвоира, организовать поиск, преследовать, Рудой еще не думал.
Стараясь не смотреть на лицо мертвеца, Рудой снял с него сумку, в которой нашлись галеты и кусочек шоколада, аккуратно завернутый в хрустящий целлофан.
Где-то загудел паровоз. Гудок возник внезапно и так остро напомнил о близости станции и немцев, что Рудой по-настоящему испугался. Какого черта он медлит?
Схватив автомат, он побежал вдоль овражка. Мокрые ветки хлестали по ногам. Каждый шаг, казалось, гулко оповещал округу, вел следом и овчарок и карателей. Он останавливался на мгновение, прислушивался и с новой энергией бросался вперед. Когда-то он неплохо бегал. Но то было на гаревой дорожке стадиона...
Острая боль ниже колена заставила вскрикнуть. Рудой налетел на что-то твердое.
Снова побежал, уже прихрамывая. Только бы уйти от погони. Он держал путь, вопреки здравому смыслу, на Карабьяновку. Впрочем, может быть, это единственное правильное решение. Обнаружив убитого конвоира, немцы решат, что беглец не осмелится спасаться в Карабьяновки. А он отсидится там. До Карабьяновки, по его предположениям, осталось не так далеко, с пяток километров. Сколько он отмахал? Сумерки уже поглотили все вокруг.
Овражек кончился. Исчезли и ориентиры — телеграфные столбы. Пошла степь без дорог и тропинок, без примет на местности и счастливых укрытий. На горизонте полыхали голубоватые и багровые зарницы, и от этого степь казалась подожженной по краям. Вдали посвистывал паровозик.
Близка ли спасительная Карабьяновка? Не сбился ли он с пути? Открытая степь лишала беглеца уверенности.
Потянуло сыростью. Через несколько минут Рудой стоял на берегу мелководной речушки, невесело журчавшей у коряг. Осторожно ступая, он вошел в воду и, погружаясь по колени, а кое-где и выше колеи, перебрался на противоположный берег, покрытый густым лозняком.
Дождь не переставал. Нога ныла и вспухла. Кустарник хорошо скрывал беглеца, и теперь можно было передохнуть. Рудой стащил мокрые сапоги, вылил из них воду, выжал портянки. Обувшись, поднялся, но тотчас упал на песок. Кружилась голова. Внезапно ощутил соленое во рту. Кровь?
Еще чего не хватало! В мозгу отчетливо возникли картины конной атаки под Белоусовкой. Оставшиеся в живых гитлеровцы опомнились, открыли пулеметный огонь.
Верный Орлик вынес из сечи. Рудой лежал на сене среди своих, изо рта шла кровь. Голова кружилась, как сейчас. В дивизионном лазарете он услышал: «Бронхоэкотазия».
Нынче все повторялось, но теперь он был один. Ни лазарета, ни медсестры...
Стараясь не упасть, поднялся и поплелся бережком.
Рассвет застал Рудого в густой кукурузе неподалеку от какой-то деревни. Мысли путались. Рудой, прикинув, где примерно всходит солнце, понял, что Карабьяновка осталась в стороне, а перед ним Балашовка, куда он частенько ездил за полковым сеном.
— Человек, а человек... Ты живой?
Рудой открыл глаза. Над ним стояла пожилая женщина в синем выцветшем платье, в мужском поношенном пиджаке. От нее пахло дымом деревенского утра. А может, этот горьковатый дымок приполз сюда из деревни?
— Живой пока, спасибо, мать.
— Откуда будешь?
— Павлопольский. Шел на менку, притомился. Немцы в деревне есть?
— Вчера на всех мужиков облаву устроили.
— В Германию, значит... — Рудой помолчал. — А что народ? Как?
— Что народ? Бедует. Что ж ты на сырой земле спишь-то? Простудишься. Не здешний небось?
— Павлопольский же! — А в глазах женщины прочитал насмешливое: «Такой ты Павлопольский, как я мелитопольская» — Голодный я.
Эти слова вырвались помимо воли, как требование. Женщину в пиджаке не смутил тон незнакомца:
— Поднимайся, пойдем со мной.
Рудой встал. Голова еще кружилась, но короткий сон все же освежил. Боль в ноге утихла.
Прихрамывая, Рудой поплелся за женщиной и вскоре жадно глотал душистый хлеб, запивая молоком прямо из глечика. В комнате было тепло и уютно. Солнце веселило душу. Гостеприимная хозяйка постелила тем временем за пологом, и через несколько минут Рудой уже крепко спал на мягкой хозяйской постели.
Проснулся он от громкого разговора за занавесью.
— Что за люди? — слышался мужской голос.
— Знакомый, павлопольский, — отвечала хозяйка. — Вы его не чинайте, Григорович.
— Знаем этих знакомых! — Полог отдернули. Рудого ощупали острые глаза человека с голубой повязкой на рукаве.
Полицай опустился на скрипучий стул, поместив винтовку между колен. Рудой, свесив босые ноги, беспомощно сидел на кровати.
— Из знакомых, значит? — переспросил полицай — Знаем таких. Вы, тетя Саша, зря до себя чужих людей пускаете. Где так уделался? — Он посмотрел на одежду Рудого, развешанную на стуле.
— Попал под дождь, господин полицейский, — ответил Рудой и с трудом узнал свой голос.
— Добрые люди в такую непогодь дома сидят. Одевайся.
— Куда это?
— Недалече тут, — Полицай снова хитровато улыбнулся. — Вчера тоже одного задержали, уклониста от Германии. Привезли в комендатуру, а выявилось — партизан, самый что ни есть чистый партизан. Тут, брат, со вчерашнего большой розыск идет, парашютистов скинули, говорят... — Он показал пальцем на низковатый потолок.
— У меня справка есть, — сказал Рудой, натягивая непросохшие сапоги.
— Ни к чему мне твоя справка. Мое дело задержать. Не знаешь, что вчера здесь облава была? Или прикидываешься?
— Не знаю, не здешний я.
— Торопись...
Перед самым уходом, вытаскивая по просьбе хозяйки ведро воды из колодца, Рудой успел шепнуть ей:
— Придут наши, мать... Рудой, скажешь, Константин, три девятки... — И громко: — Спасибо, мать, за вашу ласку. Свидимся еще на этом свете, бог даст...
— Чем черт не шутит, когда бог спит, — заключил полицай и приказал задержанному лезть в кузов крытой машины. Деревянная дверца грузовика незлобно захлопнулась за Рудым, по вслед жестко щелкнул засов.
В кузове было пусто и темно. Рудой понимал, что на этот раз совершает истинно последний рейс. По-дурацки попался. Польстился на краюху хлеба и пуховую перину.
Глаза женщины не обманывали. Выследил проклятый полицай...
Машина мчалась, подпрыгивая на выбоинах размытой дождем дороги. Рудому было слышно, как колеса со звуком рвущегося полотна рассекают воду в лужах. Первые минуты оцепенения прошли, вдруг осенила шальная догадка: машина идет обратно на Мизгово, дорогой, которую он преодолел минувшей ночью. Усталый мозг, оказывается, фиксировал виражи этого черного драндулета.
Дверь, запертая наглухо, открывала снизу ниточку света. Рудой припал к щели и вдохнул морозный воздух. Он попытался расширить щель, навалившись на дощатую дверь. Она подалась. Напрягая силы, борясь за каждый дюйм света и свободы, он оттягивал нижнюю часть двери и наконец просунул здоровую ногу в образовавшуюся щель между дверью и бортом. Дверь оказалась не такой прочной, как, вероятно, думалось тому, кто сидел в кабине рядом с водителем. Еще чуток... вот так... чтобы подались окантованные железом доски...
Спасибо тебе, земля! Спасибо за все, чем жил до сих пор. За хлеб, взросший спелым колосом, за полынный запах степей, волнующий с самого детства, за сочные арбузы и ароматные дыни, за тугое, как молодость, яблоко и за багровый помидор. Спасибо тебе и за сырой окоп во весь рост, и за надежный бруствер, закрывший от вражеской нули, и за одиночную ячейку, вскопанную саперной лопаткой! И на этот раз ты не очень жестоко обошлась со своим сыном...
Чуть отлежавшись в кювете, он скрылся в зарослях почерневшей кукурузы и затем вышел на знакомый шлях.
Город медленно приближался.
… Железнодорожный мост через Волчью был взорван. Тонкие доски перехода держались нынче на бревенчатых сваях старого, тоже разрушенного пешеходного моста. Прежде чем пройти по шаткому настилу, Рудой невольно полюбовался суровой осенней красотой реки. Теперь, когда угроза верной смерти отступила, он снова подумал о Нине, оставшейся с ребятишками в пылающем Стрые. Удалось ли им выскочить из того ада? В Бродах, в Золочеве, в Киеве, Харькове, Тернополе, Полтаве — всюду, где довелось побывать, мотаясь по фронту, он неизменно искал родных среди эвакуированных женщин и детей. Увы! Воина гнала на восток тысячи чужих жизней, как эта холодная река катит набегающие друг на друга волны.
На этот раз маршрут изменился. Шпеер повел машину на Литейный завод. Лехлер молчал.
Неподалеку от омертвевшего завода — его силуэт проглядывал в сизоватом тумане — за колючей изгородью Марта увидела несколько одноэтажных строений красного кирпича, без крыш, с темными провалами окон.
— Здесь, — сказал Лехлер.
Шпеер остановил машину у деревянных ворот, тоже обвитых колючей проволокой.
Лехлер помог Марте выйти из автомобиля. Часовой пропустил их в ворота.
Из разрушенных пожаром зданий, словно по неслышной команде, стали появляться люди. Они были страшны — исхудавшие, измученные, грязные, заросшие, многие в одном белье, несмотря на холодный ветер, свистевший в степи. Марта с удивлением и страхом смотрела на своего шефа, который чистил ногти перочинным ножичком.
Внезапно откуда-то сверху простучала автоматная очередь. Солдат на вышке что-то кричал, но люди продолжали идти к воротам. Из-за разрушенного здания, обнесенного проволокой, появились солдаты. Они бежали навстречу людям, на ходу подпоясываясь.
— Цурюк!
Но люди уже столпились у ворот.
— Послушайте, мадам! — крикнул кто-то из толпы, и все зашевелились, пропуская человека, которого поддерживали под руки. Рубашка его была смочена кровью. Он то и дело вскидывал голову, словно выталкивая слова. — Послушайте, вы... Я юрист... Они стреляли в меня на пари, сам видел. — Он мотнул головой в сторону вышки. — Стали палить, когда я пошел к бочке напиться. Существует международное право... Мы, военнопленные, требуем человечности. В госпиталь... мне операцию надо. Передайте, если сама не сволочь... передай, что... Москва все узнает...
Марта перевела Лехлеру эти слова. Лехлер оторвался от своих ногтей, посмотрел на раненого:
— Успокойте его, Марта! В четыре часа ему сделают операцию.
— Но до четырех он умрет!
— Ничего, выдержит.
Теперь уже заговорили все: их лишили пайка, они с утра не ели.
Лехлер, морщась, выслушал Марту.
— В четыре часа их накормят.
Переведя ответ Лехлера, Марта не назвала времени: ей стал понятен зловещий смысл срока.
Затем Лехлер пригласил начальника охраны в автомобиль. Машина остановилась у глубоких ям, где некогда строители завода гасили известь.
На обратном пути Лехлер по-прежнему молчал. Молчала и Марта. Она догадывалась, что предстоит сегодня.
Когда они были уже в его кабинете, он сказал:
— Идите домой, Марта. Вижу, вам не по себе. Справимся, пожалуй, без вас.
— Думаете, я из слабонервных? В конце концов, я служу...
— Воля ваша. — Лехлер усмехнулся. — Вы одна из тех немногих, которые не растворились в русской каше и в русском борще... — Его ободрило собственное остроумие, и он подумал, что вовсе неплохо было бы подогреть себя и переводчицу бокалом вина. Бокалом!.. В Павлополе нет бокалов. Но ничего, дайте срок, и этот городишко превратится в премилый чистенький городок, не хуже немецких.
Марта тем временем вышла во двор. На скамеечке сидели буфетчица с профилировки — вертлявая глуповатая девушка — и молодой жандарм из фельджандармерии.
Марта не ошиблась, жандарм напевал: «Солнце светит ярким светом, шум на улицах сильней...» Это все было слишком давно, в той первой, далекой жизни, которую прожила Марта с мужем на берегу Волчьей.
— Что поёшь? — спросила Марта приблизившись.
— Ничего, так... — ответил солдат, заметно смутившись.
— Что значит — «ничего, так»?
— Какой-то случайный мотив.
— За такие мотивы расстреливают. Встать!
— Яволь. — Жандарм вытянулся, щелкнул каблуками. — Я больше не буду, мадам.
— Почему знаешь эту песню? — спросила Марта, внимательно изучая парня. — А ты, девка, уши развесила. Не соображаешь? Конец песням, конец и Советам! Хочешь висеть?
Девушка заплакала:
— Ей же богу, Марта Карловна... Только так... знакомый мотив, честное слово.
— Почему немец знает эту песню? — Марта не унималась, хотя тон ее смягчился.
— Я — латыш. Учился в Москве, мадам. Приехал к матери в Ригу на каникулы — началась война. Меня забрали в немецкую армию, мадам.
— Ты будешь сегодня на Литейном в четыре часа? — Нет, мадам, не буду.
— Почему?
— Я не участвую... в этом. Не могу! — Он почти истерически выкрикнул эти слова.
— Я хочу, чтобы ты побывал там, — сказала Марта. — Потом расскажешь мне. Я никогда не видела этих ваших акций. Мне интересно, но страшно...
Парень диковато посмотрел на фрау. Говорят, есть дамочки, испытывающие наслаждение от этих подробностей. Он знает, что готовится сегодня на Литейном. Однажды под Львовом он впал в беспамятство, и с тех пор его перестали брать с собой, окрестив маменькиным сынком. Если мадам интересно, пусть идет сама.
— Grobian! Dummkopf! [2]
… В три часа она опять забралась в машину вместе с Отто Лехлером. Тот не отговаривал ее, хотя сам был довольно мрачен. Он бы охотно взорвал жандармерию вместе с Экке и его бледиоглазьш переводчиком. Ведь это Экке, сговорившись с Гейнеманом, приказал Лехлеру контролировать акцию на Литейном.
Ровно в четыре часа дня всех обитателей лагеря охранники вывели из ворот и погнали к белым ямам.
Марта находилась довольно далеко, в машине. Но она видела, как торопили военнопленных, подгоняя их прикладами автоматов, как обреченные помогали друг другу передвигаться по своей последней стежке, слышала выкрики конвойных и затем глухие выстрелы, напоминавшие хлопки детского пугача. У белых рвов началась суета, выстрелы участились, людей сталкивали в ямы и пристреливали. На бровке рва метались живые, но конвойные полосовали их из автоматов и сбрасывали в могилы.
Лехлер с деланным спокойствием чистил ногти лезвием перочинного ножичка. На мизинце его левой руки сверкал ноготь-колосс. Это был своеобразный бюргерский шик — Лехлер дал зарок растить его до победы. Марта спросила как-то шефа: а что, если, не дай бог, война затянется? Лехлер улыбнулся. К весне ноготь наверняка будет ликвидирован. Браухич в бинокль просматривает улицы красной столицы.
Марта заметила, как дрожит рука Лехлера, как растерянно перебирают лезвия ножика его пухлые пальцы.
Стрельба у рвов стихла. Марту затошнило. Она схватилась за дверцу автомашины.
— Не надо туда, фрау... — Это сказал Шпеер. Лехлер между тем спрятал ножик, направился к ямам.
Марта снова услышала выстрелы, напоминавшие щелканье детского пугача.
В руке Лехлера пистолет вздрагивал и подскакивал: он добивал оставшихся в живых.
Потом над ямами вспыхнуло пламя. Марта видела канистры, которые вытаскивали солдаты из грузовика. Запах бензина, смешанный с запахом паленых волос и чего-то еще, трудно определимого, достиг Марты.
Когда Лехлер уселся в машину, Марта отодвинулась.
— Вы очень бледны, дорогая моя, — сказал Лехлер. — Напрасно поехали. Это мужская работа и не для слабонервных.
— Но, пожалуй, для любопытных. — У Марты дернулось лицо. Это, видимо, была улыбка.
— Вам тяжело переносить такое, — сказал Лехлер сочувственно. — Поверьте, и мне гораздо веселее работать с абразивами... Я рассказывал вам о прошлом. Но мы, немцы, в великом историческом походе. Мы расчищаем дорогу поколениям, и на этом пути нет места жалости. Мы должны быть тверды, как эта сталь.. — Он повертел свой ножичек со множеством лезвий. — В детстве меня считали слабым ребенком, фрау Марта. В ученических спектаклях я исполнял роли Изольд и Гретхен. Вы, к сожалению, были лишены прелести нашего воспитания. Нежный цветок, выросший на чужой почве, огрубел, простите меня. Сегодня, там, я благодарил всевышнего за то, что он придает мне силы. Восьмилетним я чуть не умер. У меня образовался вот такой живот — водянка... Я был приговорен. Спас счастливый случай. Некий фельдшер, клиент отца — отец мой был адвокатом — предложил: давайте я попробую его спасти. Надев резиновую перчатку, он стал пальцем массировать там, где надо, извините меня, фрау Марта... Произошло чудо. Я выздоровел. Моя мать уверовала, что провидение спасло ее сына. Мы зачастили в церковь, я стал петь. В белом облачении, как ангелочки, мы возносились на крыльях песни. Мы стали самыми набожными католиками во всем Кобленце. Все земное — но воле небес и с их благословения. Сегодня среди выстрелов я услышал хоралы. «Heilige Maria, Mutter Gottes, bitte fur uns jetzt und in der Stunde des Todes, amen...» [3]Вам трудно, Марта. Вы росли среди людей, разрушивших церкви и самый трон божий. Мы поможем вам. Доверьтесь мне, дорогая...
Лехлер в экстазе притронулся к ее руке холодными пальцами. Марта вздрогнула, но не убрала руки.
Машина шла уже по улицам города. Марта боялась улиц. Людские взгляды — как выстрел в спину.
Лехлер пригласил Марту к себе. Голову наотрез, что она не пробовала рейнских вин. Среди них марка, которую дегустировал сам Геринг на выставке. Есть и коньяк, право, ей не мешает взбодриться...
— Спасибо, шеф. Пойду домой. Слишком много впечатлений сегодня...
— Жаль, Марта... Очень жаль, — Лехлер почесал кончиком своего длинного ногтя под носом, где чернели усики. — Шпеер отвезет вас.
— Спасибо, господин Лехлер, я сойду, если разрешите, Мне хотелось бы навестить родственников...
— Не задерживайтесь, Марта. Здесь небезопасно. Вы понимаете меня.
Марта проводила машину долгим взглядом.
Ветер леденил лицо. Усталость разлилась по всему телу. Весь день ее преследовали выстрелы. Ножик Лехлера напоминал скорпиона, готового смертельно ужалить. Ничего ведь не стоит загнать короткое лезвие под сердце. Перестанешь видеть и слышать. Глубоко ли надо погрузить нож?
Она шла, распахнув шинель. Снова увидела тех, у белых ям, и явственно ощутила прогорклый запах, идущий оттуда.
Двигаться становилось все труднее. Ветер, прежде замкнутый в улочках города, вырвался на простор, когда Марта миновала водокачку и направилась к хуторам. Ветер пытался свалить ее с ног, рвал полы шинели, заставил застегнуться, покрепче укутаться.
Возле домика с прикрытыми ставнями она остановилась и негромко постучала в окошко. Ей ответили. Скрипнула дверь. Блеклый свет керосиновой лампы озарил сени. Остро пахнуло старыми бочками.
Глава третья
1
После солнечных осенних дней резко похолодало. Предчувствие зимы настораживало степь. Потягивало морозцем. Еще день-два, и лужицы возьмутся темновато-лучистой корочкой льда, земля — инеем, усохшие травы — изморозью, а грязь, щедро взбитая колесами войны, застынет, как вулканическая лава.
Дождь зарядил спозаранку. В сапогах мокро, и на душе зябко. Путник в стеганке широко шагает вдоль железной дороги, которую давно не тревожат веселые гудки поездов. Высохшие и уже кое-где почерневшие, надломленные стебли кукурузы издали напоминают могильные кресты. Много крестов на неохватном осеннем кладбище, хоть никто и не зарыт под ними, разве только надежда. Не один путник шагает по горестной земле. С мешками, кошелками и посошками движутся старые и молодые. Одни из эвакуации — немцы перехватили в пути, другие — переодетые в цивильное, чтобы не угодить в лагерь военнопленных, третьи — на менку в окрестные села.
— Рус, ком гер!
Путник вздрогнул и оглянулся. Мотоцикл повизгивал, расшвыривая воду из канавы. Худощавый водитель просительно улыбался. — Рус, ком гер! Надо... ехать... ферштеен? Подмогай.
— Ферштей, будь ты неладен...
Путник вошел в воду и, погрузившись до колен, подхватил обеими руками коляску. Веером разбрызгивая вокруг воду, мотоцикл выкарабкался из колдобины.
— Ну и угораздило тебя туда, — проворчал путник, вытирая руки о полу влажной стеганки. — Водитель называется, матери твоей черт. Выпивши, что ли? Говори «данке» и пошел...
Немец не торопился. Он отряхивался и все улыбался русскому, как бы благодаря за помощь. Потом жестом пригласил его в коляску.
— Рус! Ехай! Будет... вперьед...
Человек в стеганке поколебался, но, тут же решившись, влез в коляску. Мотоцикл помчался. Вот удача! После долгого пешего перехода — ветер в ушах...
На развилке пассажир осторожно тронул мотоциклиста за рукав:
— Мне сходить. Останови-ка.
Но мотоциклист круто повернул влево. Путник приподнялся:
— Слушай, немец! Что делаешь-то, а? Куда везешь?
— Ехай! — весело крикнул тот. — Шнапс будет.
— На кой черт мне твой шнапс? Останови, слышишь? — И седок уже грубо дернул немца за руку.
Тот выругался, оттолкнул его и, погрозив кулаком, прибавил скорость.
Остановился мотоцикл у станции Мизгово. Одноэтажное здание неподалеку от сожженного вокзала было обнесено колючей проволокой. Подъезды к вокзалу запружены крытыми темным брезентом автомашинами с выброшенными кверху штырями. На ветвях деревьев провисли провода. «Не иначе, узел связи, — подумал невольный пассажир. — Или штаб. Черт меня занес сюда».
— Извините, данке, — поблагодарил он мотоциклиста, который тоже не без любопытства разглядывал своего пассажира. — Не поняли друг друга. Мне на Карабьяновку надо. А ты меня куда привез?
— Карабьяновка? О, Карабьяновка! Нихтс, нихтс. Карабьяновка! — Немец, сверкнув глазами, решительно покачал головой и, обернувшись, крикнул что-то.
Из-за машин выбежал солдат в очках, вооруженный автоматом, и щелкнул каблуками.
— Ком, ком! — Солдат приказывал пассажиру следовать за собой.
— Да что же это?! — возмутился тот. — Я помог тебе мотоцикл вытащить, а ты меня арестовываешь? Такая у немцев благодарность, выходит? мотоциклист уже скрылся в дверях одноэтажного здания, огражденного колючей проволокой. Солдат, ощупав карманы пленника, ухмылялся и подталкивал его автоматом:
— Ком, ком!
Из помещения за оградой доносились пьяные голоса.
Дождь резко усилился, и солдат вместе с пленником спрятались, без слов поняв друг друга, под козырьком крыши заколоченного киоска.
— Рус, Харков капут, партизан капут, хо, хо... — Железные очки солдата сползли на нос. Они придавали немцу вполне мирный вид. — Капут партизан, капут...
— Пошел ты к чертовой матери, сволочь! — не выдержал пленник. — Заладила сорока Якова: капут, капут...
Немец вскинул автомат, но тут же снова опустил его, видимо сообразив, что никакой опасности этот безоружный не представляет.
Вновь появился мотоциклист, и вскоре задержанный, удивляясь стремительности событий, стоял в просторной комнате, где за столом, уставленным бутылками, сидело несколько военных.
— Партизан? — спросил, подходя к пленнику, немолодой коренастый немец с розовым шрамом на подбородке. Было видно, что он пьян.
— Да что вы, господин офицер! Из Карабьяновки я...
Офицер коротко ткнул пленного в лицо. Тот упал.
— За что же это, гад?! — Пленник поднялся с пола, рукавом размазывая на лице кровь.
— Мне приказано переводить каждое слово, — сказал по-русски человек с глубокими залысинами и жиденькой, бесцветной бородкой.
— Кто ты?
— Учитель. Немного умею по-немецки.
— Скажи, что я из Карабьяновки, в армии не служил, никакой не партизан. Мобилизован на оконные работы, в Кременчуге попал в плен. Добираюсь домой.
— Вчера в Карабьяповке убили ихнего фельдфебеля. Каждого карабьяновского теперь считают партизаном. Стреляют почем зря.
Переводчик сказал офицеру что-то. Тот нетерпеливо топнул ногой.
— Предъяви документы, — сказал учитель. Пленник, порывшись в кармане стеганки, протянул бумажку.
— Вот, пожалуйста...
— Ру-дой... — медленно прочитал офицер. — Кон-стан-тин... Партизанович...
Он куражился над пленником, поглядывая на него мутноватыми от алкоголя глазами, и словно продумывал, что с ним делать.
— Ру-дой... партизан... Капут! — вдруг закричал офицер и, скомкав бумажку, швырнул в лицо пленнику. Он еще что-то кричал, топал ногами, сидевшие за столом тоже заорали, наполнили стаканы и дружно их подняли.
Рудому подумалось, что пьют они за упокой своего фельдфебеля, подстреленного где-то в Карабьяновке. Он подобрал помятый свой документ и сунул в карман.
Офицеры переговорили между собой, и вскоре Рудого вытолкнули из комнаты под дождь.
— Ком, ком!
За ним шел уже не прежний долговязый в очках, а молодой автоматчик.
Зрачок автомата внимательно следил за каждым движением пленника. Они минуют одинокие пристанционные строения, войдут в поросший густым кустарником овражек, который тянется вдоль насыпи железной дороги. Там — конец.
Дождь не переставал. Рудой прислушивался к шагам немца, которому, видимо, приказано расстрелять его. Шаг. Еще шаг.
Значительно позднее, когда Рудой, не веря тому, что случилось, бессмысленно глядел на труп немца, он не мог бы толком объяснить себе, какая сила бросила его на конвоира, как он свалил его и, мгновенно подмяв, обеими руками намертво вцепился в податливую мягкую шею. Теперь же, совершенно обессиленный, он сидел в кустах подле трупа, чувствуя покалывание в пальцах рук и плохо соображая, что же делать дальше. О том, что могут хватиться конвоира, организовать поиск, преследовать, Рудой еще не думал.
Стараясь не смотреть на лицо мертвеца, Рудой снял с него сумку, в которой нашлись галеты и кусочек шоколада, аккуратно завернутый в хрустящий целлофан.
Где-то загудел паровоз. Гудок возник внезапно и так остро напомнил о близости станции и немцев, что Рудой по-настоящему испугался. Какого черта он медлит?
Схватив автомат, он побежал вдоль овражка. Мокрые ветки хлестали по ногам. Каждый шаг, казалось, гулко оповещал округу, вел следом и овчарок и карателей. Он останавливался на мгновение, прислушивался и с новой энергией бросался вперед. Когда-то он неплохо бегал. Но то было на гаревой дорожке стадиона...
Острая боль ниже колена заставила вскрикнуть. Рудой налетел на что-то твердое.
Снова побежал, уже прихрамывая. Только бы уйти от погони. Он держал путь, вопреки здравому смыслу, на Карабьяновку. Впрочем, может быть, это единственное правильное решение. Обнаружив убитого конвоира, немцы решат, что беглец не осмелится спасаться в Карабьяновки. А он отсидится там. До Карабьяновки, по его предположениям, осталось не так далеко, с пяток километров. Сколько он отмахал? Сумерки уже поглотили все вокруг.
Овражек кончился. Исчезли и ориентиры — телеграфные столбы. Пошла степь без дорог и тропинок, без примет на местности и счастливых укрытий. На горизонте полыхали голубоватые и багровые зарницы, и от этого степь казалась подожженной по краям. Вдали посвистывал паровозик.
Близка ли спасительная Карабьяновка? Не сбился ли он с пути? Открытая степь лишала беглеца уверенности.
Потянуло сыростью. Через несколько минут Рудой стоял на берегу мелководной речушки, невесело журчавшей у коряг. Осторожно ступая, он вошел в воду и, погружаясь по колени, а кое-где и выше колеи, перебрался на противоположный берег, покрытый густым лозняком.
Дождь не переставал. Нога ныла и вспухла. Кустарник хорошо скрывал беглеца, и теперь можно было передохнуть. Рудой стащил мокрые сапоги, вылил из них воду, выжал портянки. Обувшись, поднялся, но тотчас упал на песок. Кружилась голова. Внезапно ощутил соленое во рту. Кровь?
Еще чего не хватало! В мозгу отчетливо возникли картины конной атаки под Белоусовкой. Оставшиеся в живых гитлеровцы опомнились, открыли пулеметный огонь.
Верный Орлик вынес из сечи. Рудой лежал на сене среди своих, изо рта шла кровь. Голова кружилась, как сейчас. В дивизионном лазарете он услышал: «Бронхоэкотазия».
Нынче все повторялось, но теперь он был один. Ни лазарета, ни медсестры...
Стараясь не упасть, поднялся и поплелся бережком.
Рассвет застал Рудого в густой кукурузе неподалеку от какой-то деревни. Мысли путались. Рудой, прикинув, где примерно всходит солнце, понял, что Карабьяновка осталась в стороне, а перед ним Балашовка, куда он частенько ездил за полковым сеном.
2
— Человек, а человек... Ты живой?
Рудой открыл глаза. Над ним стояла пожилая женщина в синем выцветшем платье, в мужском поношенном пиджаке. От нее пахло дымом деревенского утра. А может, этот горьковатый дымок приполз сюда из деревни?
— Живой пока, спасибо, мать.
— Откуда будешь?
— Павлопольский. Шел на менку, притомился. Немцы в деревне есть?
— Вчера на всех мужиков облаву устроили.
— В Германию, значит... — Рудой помолчал. — А что народ? Как?
— Что народ? Бедует. Что ж ты на сырой земле спишь-то? Простудишься. Не здешний небось?
— Павлопольский же! — А в глазах женщины прочитал насмешливое: «Такой ты Павлопольский, как я мелитопольская» — Голодный я.
Эти слова вырвались помимо воли, как требование. Женщину в пиджаке не смутил тон незнакомца:
— Поднимайся, пойдем со мной.
Рудой встал. Голова еще кружилась, но короткий сон все же освежил. Боль в ноге утихла.
Прихрамывая, Рудой поплелся за женщиной и вскоре жадно глотал душистый хлеб, запивая молоком прямо из глечика. В комнате было тепло и уютно. Солнце веселило душу. Гостеприимная хозяйка постелила тем временем за пологом, и через несколько минут Рудой уже крепко спал на мягкой хозяйской постели.
Проснулся он от громкого разговора за занавесью.
— Что за люди? — слышался мужской голос.
— Знакомый, павлопольский, — отвечала хозяйка. — Вы его не чинайте, Григорович.
— Знаем этих знакомых! — Полог отдернули. Рудого ощупали острые глаза человека с голубой повязкой на рукаве.
Полицай опустился на скрипучий стул, поместив винтовку между колен. Рудой, свесив босые ноги, беспомощно сидел на кровати.
— Из знакомых, значит? — переспросил полицай — Знаем таких. Вы, тетя Саша, зря до себя чужих людей пускаете. Где так уделался? — Он посмотрел на одежду Рудого, развешанную на стуле.
— Попал под дождь, господин полицейский, — ответил Рудой и с трудом узнал свой голос.
— Добрые люди в такую непогодь дома сидят. Одевайся.
— Куда это?
— Недалече тут, — Полицай снова хитровато улыбнулся. — Вчера тоже одного задержали, уклониста от Германии. Привезли в комендатуру, а выявилось — партизан, самый что ни есть чистый партизан. Тут, брат, со вчерашнего большой розыск идет, парашютистов скинули, говорят... — Он показал пальцем на низковатый потолок.
— У меня справка есть, — сказал Рудой, натягивая непросохшие сапоги.
— Ни к чему мне твоя справка. Мое дело задержать. Не знаешь, что вчера здесь облава была? Или прикидываешься?
— Не знаю, не здешний я.
— Торопись...
Перед самым уходом, вытаскивая по просьбе хозяйки ведро воды из колодца, Рудой успел шепнуть ей:
— Придут наши, мать... Рудой, скажешь, Константин, три девятки... — И громко: — Спасибо, мать, за вашу ласку. Свидимся еще на этом свете, бог даст...
— Чем черт не шутит, когда бог спит, — заключил полицай и приказал задержанному лезть в кузов крытой машины. Деревянная дверца грузовика незлобно захлопнулась за Рудым, по вслед жестко щелкнул засов.
В кузове было пусто и темно. Рудой понимал, что на этот раз совершает истинно последний рейс. По-дурацки попался. Польстился на краюху хлеба и пуховую перину.
Глаза женщины не обманывали. Выследил проклятый полицай...
Машина мчалась, подпрыгивая на выбоинах размытой дождем дороги. Рудому было слышно, как колеса со звуком рвущегося полотна рассекают воду в лужах. Первые минуты оцепенения прошли, вдруг осенила шальная догадка: машина идет обратно на Мизгово, дорогой, которую он преодолел минувшей ночью. Усталый мозг, оказывается, фиксировал виражи этого черного драндулета.
Дверь, запертая наглухо, открывала снизу ниточку света. Рудой припал к щели и вдохнул морозный воздух. Он попытался расширить щель, навалившись на дощатую дверь. Она подалась. Напрягая силы, борясь за каждый дюйм света и свободы, он оттягивал нижнюю часть двери и наконец просунул здоровую ногу в образовавшуюся щель между дверью и бортом. Дверь оказалась не такой прочной, как, вероятно, думалось тому, кто сидел в кабине рядом с водителем. Еще чуток... вот так... чтобы подались окантованные железом доски...
Спасибо тебе, земля! Спасибо за все, чем жил до сих пор. За хлеб, взросший спелым колосом, за полынный запах степей, волнующий с самого детства, за сочные арбузы и ароматные дыни, за тугое, как молодость, яблоко и за багровый помидор. Спасибо тебе и за сырой окоп во весь рост, и за надежный бруствер, закрывший от вражеской нули, и за одиночную ячейку, вскопанную саперной лопаткой! И на этот раз ты не очень жестоко обошлась со своим сыном...
Чуть отлежавшись в кювете, он скрылся в зарослях почерневшей кукурузы и затем вышел на знакомый шлях.
Город медленно приближался.
… Железнодорожный мост через Волчью был взорван. Тонкие доски перехода держались нынче на бревенчатых сваях старого, тоже разрушенного пешеходного моста. Прежде чем пройти по шаткому настилу, Рудой невольно полюбовался суровой осенней красотой реки. Теперь, когда угроза верной смерти отступила, он снова подумал о Нине, оставшейся с ребятишками в пылающем Стрые. Удалось ли им выскочить из того ада? В Бродах, в Золочеве, в Киеве, Харькове, Тернополе, Полтаве — всюду, где довелось побывать, мотаясь по фронту, он неизменно искал родных среди эвакуированных женщин и детей. Увы! Воина гнала на восток тысячи чужих жизней, как эта холодная река катит набегающие друг на друга волны.