Страница:
В девяноста километрах от Павлополя, у Днепра, выше железнодорожного моста с осиротевшими быками и рухнувшими фермами, — сизые очертания заводов. Когда-то их трубы постоянно дымили, а доменные и мартеновские печи что ни час зажигали факелы плавок, озаряя край неба над городом багровыми сполохами.
Не светят огни и на проспекте Карла Маркса, прежде самой людной магистрали. Морозный декабрь вслед за вражескими войсками люто сковал областной город Днепровск, оставшийся без света и искристых зимних радостей.
Канун Нового года.
Кого только не веселил прежде его приход! В витринах красовались разукрашенные елки, сияя золотом и серебром игрушек. Хлопушки, снегурочки, деды-морозы, разноцветные флажки...
Ныне город-гигант, сверкавший некогда металлургическим и рудным самоцветами в российской короне, а затем сотрясавший ту корону революционными громами, повидавший на своих улицах и Шкуро, и Махно, и Григорьева, и Деникина, и Петлюру, и австро-германцев, и иных врагов свободы — этот город теперь словно устал от борьбы, свалился на берегу и уснул тяжким сном.
Веселятся иноземцы.
Из Гамбурга и Аахена, Берлина и Мюнхена, Киля и Нюрнберга переместились они сюда на зимние квартиры. Зельцнер постарался, чтобы все в этом городе напоминало милую Германию. Елку подарили человечеству немцы. Украсив пиршества древних германцев, она затмила и русскую березу, и ракитовый куст, и даже языческий дуб. А кто подарил миру Санта Клауса, доброго малого, предпочитающего влезать через дымовую трубу с мешком добрых подарков?
Пахло Нибелунгами, самим богом Вотаном, осенившим железной дланью германское воинство. В передней тоже тянуло домашними запахами Дрездена или Мюнхена: ветчиной, свежим пивом (здесь уже пущен пивной завод).
— Фон Метцгер! — представил Зельцнер гостям дородного, розовощекого мужчину в полувоенной одежде. — Акционерное общество «Стальверке», основной капитал — сто тысяч марок. Число пайщиков ограничено.
Генерал-комиссар любит пошутить. Крупный работник партии — штандартенфюрер! — он слывет и смелым человеком. В двух соседних областях его имя хорошо знали. Зельцнер!
Фон Метцгер поклонился присутствующим и пружинистым шагом прошел к столу. Усевшись на край стула, он в кругу военных демонстрировал приятную гражданскую скромность.
Уже съехались дельцы сюда, на юг. Пусть помогают осваивать богатства края. Вилли Метцгер, оказывается, родился в этом городе. Ему минуло не больше десяти, когда началась революция. Папаша Карл Метцгер, владелец колбасного магазина, увез сына в Германию. Советы, правда, кое-что успели за эти годы. Их пятилетки изменили город. Брянский, Шодуар, Гантке — старые заводы правобережья и левобережья ждут своих хозяев. На одном из заводов им удалось создать большой цех колесного проката. Остатки оборудования британской марки — город Шеффилд.
Заводчик был отлично осведомлен. Уже осели тут фирмы Ланца, Бека, Шедемаера, Дерна и даже Круппа. В германском банке действуют представители товарищества для снабжения электротоком в колене Днепра с основным капиталом 20 тысяч марок. Гамбургская фирма Маннесмана собирается торговать железом. Фирма Бистерфельда — химия и лекарства. Фирмы спецстроительства Отто Крохта, Мюллера, Гильтнера, Валлера... Это организаторы новой жизни, кровь, пульсирующая в артериях нации...
Стрелка подбиралась к двенадцати.
Ободренный вниманием военной администрации, Метцгер быстро разговорился и уже болтал без умолку. Зельцнер бесцеремонно прервал его:
— За Новый год, год победы! За фюрера!
У каждого прибора — изящная коробочка с кексом и набором разноцветных свечей. Это рождественский подарок фатерланда своим солдатам.
Фрау Эльза села за рояль.
Гебитскомиссар Павлополя Циммерман устало смотрел из-за стекол пенсне. Он вовсе не предполагал оказаться на пирушке. После оперативного совещания Зельцнер задержал его:
— Останьтесь, Циммерман, с нами. Вам необходимо иногда освежаться в областной столице. Сама история сделала вас своим часовым.
Зельцнер — известный шутник. Но не до шуток тому, кто в самом деле на опаснейшем посту и работает во славу фюрера.
Гебитскомиссар Циммерман уязвлен. Выскочки! На уме у них собственные особняки, бабы, развлечения. Правда, в Павлополе аскетический Циммерман также не испытывает стеснения. Он, например, занят кое-чем своим. Разбираются ли местные Stutzerin [4]в цветах? Пожалуй, и нюхать их как надо не умеют. Оранжерея вымахает на два квартала, на ее грядках расцветут такие растения, начнется такая зимняя выгонка!..
Циммерман. Лепестковое хозяйство. Бавария. Розы, круглый год расцветавшие в просторных розариях, гордые нарциссы и нежные орхидеи, флердоранж — цветы новобрачных, радуги камелий, самоцветы гортензий и цикламенов, пламя махровых тюльпанов, каких не встречал даже у Лефебера в Голландии. Его амариллисы и каллы, напоминающие лилии, всегда появлялись в магазинах ранней весной — никто не успевал так, как Циммерман. Пармские фиалки, гиацинты, около трехсот сортов георгинов, среди которых были и «скульптуры» самого хозяина, гладиолусы и хризантемы, расцветавшие летом в грунте...
Мальчишкой он охотился за цветами в дядюшкином саду. Цветы удивляли его разнообразием форм, оттенков и запахов. Вместе с тем ему нравилось единообразие сортов и видов, заданность симметрии. Дядя был скуп и не одарял племянников цветами и фруктами. Тогда маленький Генрих решил позаботиться о себе сам. Под дядюшкиным окном иного лет подряд расцветала красная роза, она очень пахла и, вероятно, одурманила мальчика. Он сорвал ее и незаметно сунул в рукав пиджачка. Когда племянники стали прощаться, дядя, оторвавшись от газеты, внимательно поглядел поверх очков на трех малышей в коротких штанишках: «Один из вас сорвал мою любимую розу. Кто?» Все стали отнекиваться. Отпирался и Генрих, хотя красная роза в рукаве жгла тело.
Много лет спустя Генрих Циммерман, установив опеку над бездетным, выжившим из ума дядей и ловко устранив единокровных претендентов, прикарманил не одну розу, а все «дело». Красная роза стала эмблемой.
Теперь же его племянники, в свою очередь, воруют цветы из дядиного хозяйства у предгорий Альп.
Да, гебитскомиссар понимал толк в цветах. Не только запахом и красотой своей радовали они его. Он не уставал поражаться их отличной дисциплинированностью и четкой определенностью каждого сорта. В умелых руках растения как бы превращались в чеканный строй пестрых солдатиков, точно выполнявших по весне команды. Он приказывал им расти так-то, куститься тогда-то. Он одевал их в изящную форму сенегальских или альпийских стрелков. Он не был солдафоном, но очень любил порядок. И когда Гитлер стал наводить порядок в Германии, а затем Германия начала наводить порядок в Европе, он стал помогать и Гитлеру, и Германии.
Циммерман стал чиновником рейхскомиссариата, преданным солдатом фюрера. Увлечение цветами, однако, не прошло и на чужой земле. Когда летом под Брестом расстреливали большевистских комиссаров, он, выпустив заряд своего парабеллума по военнопленным и предоставив дальнейшее солдатам из зондеркоманды, пошел по цветастому лугу, полному прелестной неопределенности, лег на теплую от дневного зноя землю и стал изучать разновидности русской флоры: колокольчики, ромашки и лютики — сугубо цивильные, еще не приведенные им к повиновению цветы.
Циммерман успел уже убедиться, что в гостеприимном доме генерал-комиссара цветов не любят. У него под Новый год всегда благоухали розы. А здесь же пахнет только ветчиной.
За роялем сидела рыхлая Эльза. Кое-кто танцевал.
Шумно вошли новые гости — парни из СД. Зельцнер, впрочем, их ожидал: появление этих людей в разгар пиршества не вызвало удивления. Они были уже навеселе и возбужденно разговаривали, не обращая внимания на присутствующих. Циммерману подумалось, что стволы их пистолетов еще дымятся в кобурах.
Он слышал обрывки фраз, полупьяную болтовню. Оказывается, сотрудники военно-политического бюро СД разыграли целый спектакль и разоблачили подпольные коммунистические центры. Явка секретаря обкома подпольщиков засечена. Катрина Помаз, девчонка, работавшая при большевиках в ведомстве народного образования, влюбилась в офицера СД Эриха, выдавшего себя за коммуниста, подпольщика, антифашиста. Он блестяще провел свою роль. Под финал ей были предложены деньги для подпольной организации, и она клюнула. Эрих пожертвовал еще одной ночью. Ее взяли прямо в постели. Теперь эти ребята поработали над ней коллективно. И кое-что сумели выдавить... Пароль явки — «Ласточка», отзыв — «Лапка».
Зельцнера распирало. Он весь лоснился от нетерпения.
— Господа! Добрый Санта Клаус прислал нам подарочек... Эти солдаты фюрера... — Генерал-комиссар загадочно помолчал, торжествующе поглядывая на притихших гостей, и вдруг наткнулся на выжидающий взгляд сотрудника генерал-комиссариата по информации Вюнде.
Вюнде был всегда почтителен и тих. Его доклады и справки кратки, но содержательны. Он много знал. Рыжий, с красным апоплексическим лицом, в прошлом видный нацистский работник в Мюнхене, он был замечен в свое время Розенбергом и даже представлен в дни съезда самому Гитлеру.
Зельцнер умолк. Черт побери, он чуть было не сказанул лишнего. Взгляд рыжего Вюнде отрезвил его. Что ни говори, а партийности в нем больше, чем у самого Зельцнера и всех сидящих здесь, вместе взятых. Надо уметь молчать.
Замешательство, однако, длилось недолго. Никто, кроме Вюнде, не заметил смущения Зельцнера. Генерал-комиссар обратился к сидевшему рядом Циммерману:
— Давайте выпьем. Этот рыжий, кажется, на содержании у гестапо. Вам что-нибудь говорит имя Шташенко? Шташенко-Лисий...
— Шташенко? — Циммерман отрицательно покачал головой.
— Они, кажется, произносят это имя не Шташенко, а Эс-т... Сташенко. Его явки также и у вас, в Павлополе. Вам можно позавидовать. Это секретарь большевистского обкома.
Гебитскомиссар развел руками, не зная, что ответить. Проклятый город!
Он посмотрел на часы — скоро три. Пора домой. Хоть зябко и неуютно дома, хоть и прячется где-то там некий Шташенко, а все же — дома. Давно ли стал Павлополь его домом? И днем и ночью особняк охраняют усиленные наряды.
— Пора домой, — сказал он Зельцнеру. — Спокойной ночи. Между прочим, у меня на Новый год всегда цвели живые цветы. Циммерман. Цветоводство. Бавария. Будущим летом, господин Зельцнер, в Павлополе...
В этот момент раздался далекий взрыв. За ним другой, третий. Гости переглянулись. Зельцнер поднял рюмку.
— Ровно три, — сказал он, посмотрев на часы. — Выпьем за немецкую точность. Я приказал ликвидировать три неразорвавшиеся авиабомбы в три часа ночи. В честь нашего праздника. Выпьем же... Не волнуйтесь, господа.
Вскоре Зельцнер незаметно вышел во двор и по пожарной лестнице поднялся на крышу особняка. У пего нашлось достаточно выдержки. Может, этому он как раз и научился у рыжего Вюнде. Если бы он мог рассказать кому-нибудь о своей находчивости! Впрочем, придет время — он засядет за мемуары. Этот случай засверкает на страницах. В гимназии он был редактором рукописного сатирического журнала «Pumpe», и ему прочили успех в литературе. Он и сейчас пописывает в свободное вреди, как говорится, в стол, для будущего.
В районе вокзала горело. Пламя озаряло край неба над спящим городом, усиливая черноту ночи. Зельцнеру не впервые видеть подобные костры в ночи. Горела Варшава, рушились здания, погребая под собой людей, и, казалось, люди, как вши, трещали в том огне. Горел Минск, его щедро подожгли «осветители» со многих сторон сразу. Пожары и днем и ночью озаряли победный путь германского воинства к единой, захватывающей цели. Горел и Днепровск. Говорили в войсках, что он похож на Рио-де-Жанейро и стоило бы его сохранить. Попробуй сохрани... Огонь будто приближается и обжигает до пота. Это сработали те, кого расстреляли в ноябре. Их сыновья... Отцы, женихи, школьные товарищи. Он был там сразу же после акции. Надгробный холм дышал. Нечистая работа. Из-под снега виднелись человеческие конечности... собаки грызли... Работнички...
Зельцнер вытащил платок и вытер вспотевшее, несмотря на январский мороз, лицо.
— Жарко, господин генерал-комиссар? — спросил кто-то.
Зельцнер схватился за кобуру:
— Кто здесь? Ах, это Вюнде... Как вы сюда попали?
— Я уже, вероятно, десятый раз поднимаюсь сюда сегодня. Проклятущая ночь. Признаться, я все время ожидал чего-то недоброго.
— Нас поздравили, Вюнде, — с горечью произнес генерал-комиссар. — Подарочек Санта Клауса. Пусть гости допивают. Не будем их тревожить без надобности. Где горит, как думаете?
— Полагаю, цистерны с бензином, господин Зельцнер. Вчера прибыл эшелон. Впрочем, я ошибаюсь. Вполне возможно, что это взорвали три бомбы по вашему приказу...
— Вы шутник, Вюнде.
— Очень важно пошутить вовремя, господин Зельцнер. Оба переглянулись. В районе станции полыхнул новый факел пламени, и через мгновение донесся уже не глухой, а отчетливый, близкий и грозный звук четвертого взрыва.
Циммерман вернулся домой взвинченный. Новогодняя попойка у Зельцнера и эти идиотские взрывы на товарной станции, о которых наутро говорил весь город — там полетело до полудесятка цистерн с горючим из Плоешти — вызвали в душе смятение. Взорваны пути и на соседней станции. Неизвестные убили паспортиста, знавшего имена подпольщиков. Незримый Staschenko протягивал свою мстительную руку и к нему, наместнику фюрера на этом клочке земли.
Раздражали и самоуверенность Зельцнера, и нескрываемое чванство его коллеги штадткомиссара Днепровска Клостермана. Черт их всех побери, этих патрициев. Ожиревший Клостерман размахнулся широко. Он решил вышвырнуть Исторический музей и занять весь дом. Его прельстила дорическая архитектура, лепной орнамент, высота стен, акустика. Твоему голосу хором отвечают стены всех восьми залов. Здание это — точное повторение дома Гофмана в Берлине, известного финансиста, поклонника дорического ордера. Черты строения стали еще роднее Клостерману. В этом дворце не стыдно принять самого фюрера!
Циммерман не без смущения спросил тогда: можно ли надеяться на визит фюрера в Павлополь? Об этом, между прочим, толкуют в инстанциях. Ему ответили ироническим взглядом. «Сначала обезопасьте проезды! Проветрите коридоры». Циммерман стушевался. Если придется, они еще услышат о нем: он усыплет путь своего фюрера цветами.
А пока он усилит охрану. На станции Мизгово задушен конвоир-автоматчик — об этом сообщалось в секретной сводке. Пусть придут пулеметчики, замаскируются в щелях. Пусть увеличат наряды автоматчиков. Если здесь в самом деле прячется большевистский секретарь, пусть воздух пропитается ядом, а каждый дом станет ловушкой.
Он переговорил с «негритосом» Рицем, которого неожиданно повысили и назначили в полевую жандармерию. Нонсенс! Здесь распоряжаются лейтенанты. Плотва.
Высокомерный, но деловой мальчишка однако не терял времени. Чаще звучали выстрелы на окраине города, за кладбищем. После акции на Литейном — так называют павлопольцы завод чугунного и стального литья — среди населения усилилось недовольство. Информация поступает достоверная. Помимо сотрудников вспомогательной полиции и доверенных лиц — «фаулейте», Рицу удалось привлечь и терциаров — мирских монахов, которых оказалось в этих местах немало. Терциары — надежные помощники. Циммерману довелось увидеть их как-то в кабинете Рица.
— Воронье гнездо, — сказал Риц, выслушав Циммермана. — Даю руку на отсечение, что Харченко, которого мы вздернули, был бандитом... Что ж, господин Циммерман, я их пропущу через такое сито...
Листовки, предъявленные «негритосом», вовсе расстроили гебитскомиссара. Он не страшился партизан, которые, как говорят, еще прячутся где-то в Новокадомских и Усовских лесах. В конце концов, у рейха достанет сил, чтобы прочесать огнем и штыком эти рощицы! Угнетало, а порой и удивляло неприятие большинством населения попыток немецкого командования наладить сотрудничество, широко открыть границы империи для восточных наций, предоставить им работу в рейхе на первоклассных заводах, окропить всех целительным дождем германской культуры, чтобы они, подобно цветам, иссохшим от зноя, подняли голову, повеселели и... покорились.
Листовки пахли сыростью. Ромуальд переводил: сводки Советского информбюро, призывы к саботажу и сопротивлению. В листовках описывались подробности расстрела на Литейном. Значит, есть у авторов этих писулек и разведчики, и радиоприемники. Есть и тайные квартиры, есть и люди, с риском выполняющие чьи-то поручения.
— Где вы ловите эти вот... листовки? — не скрывая раздражения, спросил Циммерман.
— Партизаны называют их ласточками, — с улыбкой заметил Риц. — Они порхают. Их раздают на рынке. Расклеивают на стенах. Иногда их находят в собственных карманах наши люди — полицейские и жандармы. — И партизаны всерьез думают победить этими бумажками? — Блеклое лицо гебитскомиссара с ледяшками глаз под стеклами пенсне выражало недоумение. — Эти грамотеи до сих пор называют меня «геббельскомиссар» и никак не привыкнут к правильному произношению.
— Господин Циммерман, Ленин листовками завоевал полмира, вспомните слова рейхсминистра.
О, Риц, оказывается, еще и теоретик! Циммерман считал, что он мастер только сворачивать скулы да уничтожать политруков и евреев.
— Полагаю все же, что пуля гораздо надежнее этой клозетной бумаги, — грубо произнес Циммерман. — Если бы вы слышали взрывы цистерн в Днепровске, у вас появилось бы больше практической ненависти к этим пропагандистам. Хотелось бы мне увидеть хоть одного сочинителя...
Риц определенно обиделся. «Практической ненависти...»
— Могу познакомить! Желаете? Уверен, что каждый второй — сочинитель и организатор преступного саботажа.
Циммерман согласился.
В жандармерии происходила отметка неблагонадежных. Пара за парой входили в комнату люди, одетые в однообразно серые одежды войны. На одних были стеганки мышиного цвета, такие же ватные штаны, шинелишки, повидавшие виды, темные демисезонные пальтишки, подбитые ветром, кепки, шапки-ушанки, ботинки солдатского образца, сапоги кирзовые или, реже, яловые. Лица у входящих были тоже серые, порой небритые, и взгляды невеселые, припрятанные. Который из них царапал пером при свете ночника или выстукивал одним пальцем на машинке слова-взрывчатку? Разгадаешь ли в этом скучном людском потоке тех, кто сеял смуту?
Не без опаски поглядывали входящие на немецких офицеров.
Циммерман выбрал наугад пару и обратился к переводчику. Тот облизнул губы и понимающе мотнул головой.
— Работаешь? — спросил он у одного из вошедших.
— Так точно, — ответил мужчина лет тридцати в стеганке и рабочих сапогах.
— Кем работаешь?
— Конюхом в стройконторе городской управы, — Конюх вытащил какую-то бумажку и протянул ее офицерам. — Благодарность получил от управы за честную работу.
— Коммунист?
— Господь с вами. Таких, как я, в коммунисты не принимали.
Циммерман заинтересовался. Ромуальд, отлично сработавшийся с Рицом, уверенно задавал вопросы:
— Почему?
— Неграмотный я, вот что, — ответил конюх.
— Как же, по-твоему, становится... все коммунисты грамотные, образованные? Культурные...
— Может, и не все, пан геббельскомиссар, но, как водится, в коммунисты записывались кто неграмотней. Ну и назначались, конечно, на руководящие, как говорится, должностя.
— Офицер?
— Нет, не офицер. До старшины еле-еле допер, пан геббельскомиссар. Где работал до войны? В пожарной охране завода. К службе негодный я, вывезли на окопы под Кременчуг. Немцы прорвали фронт, нас всех захватили и привезли сюда чин чинарем.
— Что значит «чин чинарьем»? — спросил переводчик, передав Циммерману смысл беседы.
— Чин чинарем, чинарики-чубчики, — весело ответил конюх. — Это присказка такая. Без нее никак не могу.
— Dummkopf, — заключил переводчик и обратился к другому, смугловатому, ожидавшему своей очереди у стола: — Юде?
Тот отрицательно качнул головой. Ромуальд что-то сказал гебитскомиссару. Циммерман усмехнулся и надел пенсне, которое до сих пор болталось на золотой цепочке.
— Покажи паспорт, — приказал Ромуальд. Он вертел паспорт, всматриваясь в его странички, и что-то негромко говорил Циммерману.
— Вы знаете друг друга? — наконец спросил переводчик, отдавая паспорт владельцу.
— Никак нет, — Конюх приложил руку к груди и для пущей доказательности пялил глаза на незнакомца, такого же, вероятно, как и он сам, одиночку армейца.
— Вранье, — определил переводчик и, ободряемый скупой улыбкой Циммермана, накинулся на обоих: — Партизан! Сочинял листовок и бросал по городу. Убил милиционер. Юде...
— А дули не хочешь? — вдруг остервенел тот, к которому он обращался.
— Дули? — переспросил Ромуальд и, тотчас увидев ту увесистую дулю в натуре, что-то коротко бросил Рицу.
«Негритос», отшвырнув ногой стул, шагнул к смельчаку и резким ударом кулака в живот отбросил его к стене.
Худенькая подрумяненная девушка, выполнявшая несложную процедуру отметки паспортов, приподняла подведенные брови и, вскинув плечиками, вышла из комнаты.
Пострадавший сидел на корточках, силясь перевести дыхание.
— Здорово, — вырвалось у конюха. — Вот это ударчик! Учите, учите его, дурака. Будет знать, как с панами офицерами разговаривать.
— Заткнись, сволочь... — процедил сидевший. — Убью, гад.
— Дурак ты, дурачок... Ну как тут не съездить по роже? Через тебя, выходит, и мне беда. Вставай, ну... Держись вот так. Паны офицеры...
Конюх оказался добрым, наивным малым. Было бы таких побольше среди украинцев, глядишь, и дело пошло бы веселее. Он просил «геббельскомиссара» отпустить этого дурачка, потому что «никуда он не денется», все равно быть ему на глазах полиции. Только понять надо, что оскорбился он, когда его назвали «юде», потому и психанул. Не очень эта нация нравится людям. А он ведь чистый украинец, поглядите...
Циммерман плохо понимал по-русски. Но на этот раз он уловил смысл происходящего. Он не разделял уверенности Ромуальда в виновности этих. Покоробила его и выходка Рица. При девушке. Да ведь это неуважение к нему, гебитскомиссару. Риц хорохорится, пижонит, теряет чувство меры.
— Уходите, — сказал Циммерман. — Пусть уходят. Они такие же авторы листовок, как я автор «Майстерзингеров», бог мой...
Риц крикнул:
— Прочь!
Когда оба вышли на улицу, конюх сочувственно заметил:
— Здорово саданул тебя фриц. Может, приляжешь вон на скамейке?
— Прошло уже. Ты иди, иди... Чего тебе?
— Не дюже ты осторожный, парень.
— Вот еще один из заводоуправления.
— Чего-чего?
— Ничего. Говорю, на таких, как ты, осторожных как раз Гитлер и рассчитывает. Ты кто?
— Слышал ведь. Конюхом работаю.
— И благодарность от фашистов получаешь?
— Как видишь, пригодилась. Больно горячий ты.
— А ты не остужай.
— Мне бы таких три девятки, — вдруг сказал конюх и потрепал парня по плечу. — Вот дело-то...
— Какие тебе три девятки?
— В ремиз играешь? На кукурузные зернышки. Научу, коли хочешь, чин чинарем. Приходи в гости в стройконтору на конюшню. Знаешь, на Тургеневской, возле школы... Рудого спросишь.
— Фамилия такая или кличка? Теперь, говорят, более клички надо, не фамилии.
— Болтаешь что — не пойму.
— Вижу, солдат службу знает. Не рудой ты, а седой. А ведь не более тридцати тебе. До капитана хотя бы дослужился?
— С чего взял?
— По походочке вижу. Поседел-то давно?
— На той неделе.
— Ну, прощевай. За выручку спасибо. Обувка твоя ремонта требует. Приходи, подможем, Артемовская, пятьдесят четыре. Работу исполняем честно. Бреуса спросишь.
Когда новоявленный знакомый скрылся за углом, Рудого вдруг охватило волнующее предчувствие. Артемовская, 54. Что-то кроется за тем адресом: сапоги-то у Рудого целехонькие, без малейшей царапины. Никакого ремонта не требуют.
«За муки наших людей, за муки женщин, детей, стариков, сожженных, расстрелянных и замученных, за разрушенные наши очаги; за поруганные нивы и землю клянусь мстить, мстить и мстить, уничтожать гитлеровских оккупантов, убивать всю фашистскую нечисть. Смерть за смерть! Кровь за кровь! И если я сам или кто-нибудь смалодушничает, продаст, переметнется или даже под страхом смерти выдаст...»
Все было предусмотрено в этой клятве. Нина переписывала ее снова и снова. Глядя на жену, всегда замороченную домашними делами, а теперь всерьез занятую этим необычным делом, Костя и сам проникался особенной торжественностью. Великое дело — присяга. Она связывает людей и на жизнь, и на смерть.
Хотелось об этом рассказать человеку, сидящему за сапожным верстаком. Взволнуют ли его эти слова?
Скучный длинноносый сапожник слишком уж долго вертел в руках стоптанные ребячьи башмаки. Как ни голодно, как ни туго бывает в семействе, а ребятишкам море по колено. Гоняют с утра до ночи на улице, играют в войну, в красных и немцев, придут домой синие-пресиние, а кормить их нечем. Шинка недавно выменяла на новые туфли ведро картошки, нацедила постного масла из старых бабкиных запасов, нарезала мелко лук — и вот весь обед.
Не светят огни и на проспекте Карла Маркса, прежде самой людной магистрали. Морозный декабрь вслед за вражескими войсками люто сковал областной город Днепровск, оставшийся без света и искристых зимних радостей.
Канун Нового года.
Кого только не веселил прежде его приход! В витринах красовались разукрашенные елки, сияя золотом и серебром игрушек. Хлопушки, снегурочки, деды-морозы, разноцветные флажки...
Ныне город-гигант, сверкавший некогда металлургическим и рудным самоцветами в российской короне, а затем сотрясавший ту корону революционными громами, повидавший на своих улицах и Шкуро, и Махно, и Григорьева, и Деникина, и Петлюру, и австро-германцев, и иных врагов свободы — этот город теперь словно устал от борьбы, свалился на берегу и уснул тяжким сном.
Веселятся иноземцы.
Из Гамбурга и Аахена, Берлина и Мюнхена, Киля и Нюрнберга переместились они сюда на зимние квартиры. Зельцнер постарался, чтобы все в этом городе напоминало милую Германию. Елку подарили человечеству немцы. Украсив пиршества древних германцев, она затмила и русскую березу, и ракитовый куст, и даже языческий дуб. А кто подарил миру Санта Клауса, доброго малого, предпочитающего влезать через дымовую трубу с мешком добрых подарков?
Пахло Нибелунгами, самим богом Вотаном, осенившим железной дланью германское воинство. В передней тоже тянуло домашними запахами Дрездена или Мюнхена: ветчиной, свежим пивом (здесь уже пущен пивной завод).
— Фон Метцгер! — представил Зельцнер гостям дородного, розовощекого мужчину в полувоенной одежде. — Акционерное общество «Стальверке», основной капитал — сто тысяч марок. Число пайщиков ограничено.
Генерал-комиссар любит пошутить. Крупный работник партии — штандартенфюрер! — он слывет и смелым человеком. В двух соседних областях его имя хорошо знали. Зельцнер!
Фон Метцгер поклонился присутствующим и пружинистым шагом прошел к столу. Усевшись на край стула, он в кругу военных демонстрировал приятную гражданскую скромность.
Уже съехались дельцы сюда, на юг. Пусть помогают осваивать богатства края. Вилли Метцгер, оказывается, родился в этом городе. Ему минуло не больше десяти, когда началась революция. Папаша Карл Метцгер, владелец колбасного магазина, увез сына в Германию. Советы, правда, кое-что успели за эти годы. Их пятилетки изменили город. Брянский, Шодуар, Гантке — старые заводы правобережья и левобережья ждут своих хозяев. На одном из заводов им удалось создать большой цех колесного проката. Остатки оборудования британской марки — город Шеффилд.
Заводчик был отлично осведомлен. Уже осели тут фирмы Ланца, Бека, Шедемаера, Дерна и даже Круппа. В германском банке действуют представители товарищества для снабжения электротоком в колене Днепра с основным капиталом 20 тысяч марок. Гамбургская фирма Маннесмана собирается торговать железом. Фирма Бистерфельда — химия и лекарства. Фирмы спецстроительства Отто Крохта, Мюллера, Гильтнера, Валлера... Это организаторы новой жизни, кровь, пульсирующая в артериях нации...
Стрелка подбиралась к двенадцати.
Ободренный вниманием военной администрации, Метцгер быстро разговорился и уже болтал без умолку. Зельцнер бесцеремонно прервал его:
— За Новый год, год победы! За фюрера!
У каждого прибора — изящная коробочка с кексом и набором разноцветных свечей. Это рождественский подарок фатерланда своим солдатам.
Фрау Эльза села за рояль.
Гебитскомиссар Павлополя Циммерман устало смотрел из-за стекол пенсне. Он вовсе не предполагал оказаться на пирушке. После оперативного совещания Зельцнер задержал его:
— Останьтесь, Циммерман, с нами. Вам необходимо иногда освежаться в областной столице. Сама история сделала вас своим часовым.
Зельцнер — известный шутник. Но не до шуток тому, кто в самом деле на опаснейшем посту и работает во славу фюрера.
Гебитскомиссар Циммерман уязвлен. Выскочки! На уме у них собственные особняки, бабы, развлечения. Правда, в Павлополе аскетический Циммерман также не испытывает стеснения. Он, например, занят кое-чем своим. Разбираются ли местные Stutzerin [4]в цветах? Пожалуй, и нюхать их как надо не умеют. Оранжерея вымахает на два квартала, на ее грядках расцветут такие растения, начнется такая зимняя выгонка!..
Циммерман. Лепестковое хозяйство. Бавария. Розы, круглый год расцветавшие в просторных розариях, гордые нарциссы и нежные орхидеи, флердоранж — цветы новобрачных, радуги камелий, самоцветы гортензий и цикламенов, пламя махровых тюльпанов, каких не встречал даже у Лефебера в Голландии. Его амариллисы и каллы, напоминающие лилии, всегда появлялись в магазинах ранней весной — никто не успевал так, как Циммерман. Пармские фиалки, гиацинты, около трехсот сортов георгинов, среди которых были и «скульптуры» самого хозяина, гладиолусы и хризантемы, расцветавшие летом в грунте...
Мальчишкой он охотился за цветами в дядюшкином саду. Цветы удивляли его разнообразием форм, оттенков и запахов. Вместе с тем ему нравилось единообразие сортов и видов, заданность симметрии. Дядя был скуп и не одарял племянников цветами и фруктами. Тогда маленький Генрих решил позаботиться о себе сам. Под дядюшкиным окном иного лет подряд расцветала красная роза, она очень пахла и, вероятно, одурманила мальчика. Он сорвал ее и незаметно сунул в рукав пиджачка. Когда племянники стали прощаться, дядя, оторвавшись от газеты, внимательно поглядел поверх очков на трех малышей в коротких штанишках: «Один из вас сорвал мою любимую розу. Кто?» Все стали отнекиваться. Отпирался и Генрих, хотя красная роза в рукаве жгла тело.
Много лет спустя Генрих Циммерман, установив опеку над бездетным, выжившим из ума дядей и ловко устранив единокровных претендентов, прикарманил не одну розу, а все «дело». Красная роза стала эмблемой.
Теперь же его племянники, в свою очередь, воруют цветы из дядиного хозяйства у предгорий Альп.
Да, гебитскомиссар понимал толк в цветах. Не только запахом и красотой своей радовали они его. Он не уставал поражаться их отличной дисциплинированностью и четкой определенностью каждого сорта. В умелых руках растения как бы превращались в чеканный строй пестрых солдатиков, точно выполнявших по весне команды. Он приказывал им расти так-то, куститься тогда-то. Он одевал их в изящную форму сенегальских или альпийских стрелков. Он не был солдафоном, но очень любил порядок. И когда Гитлер стал наводить порядок в Германии, а затем Германия начала наводить порядок в Европе, он стал помогать и Гитлеру, и Германии.
Циммерман стал чиновником рейхскомиссариата, преданным солдатом фюрера. Увлечение цветами, однако, не прошло и на чужой земле. Когда летом под Брестом расстреливали большевистских комиссаров, он, выпустив заряд своего парабеллума по военнопленным и предоставив дальнейшее солдатам из зондеркоманды, пошел по цветастому лугу, полному прелестной неопределенности, лег на теплую от дневного зноя землю и стал изучать разновидности русской флоры: колокольчики, ромашки и лютики — сугубо цивильные, еще не приведенные им к повиновению цветы.
Циммерман успел уже убедиться, что в гостеприимном доме генерал-комиссара цветов не любят. У него под Новый год всегда благоухали розы. А здесь же пахнет только ветчиной.
За роялем сидела рыхлая Эльза. Кое-кто танцевал.
Шумно вошли новые гости — парни из СД. Зельцнер, впрочем, их ожидал: появление этих людей в разгар пиршества не вызвало удивления. Они были уже навеселе и возбужденно разговаривали, не обращая внимания на присутствующих. Циммерману подумалось, что стволы их пистолетов еще дымятся в кобурах.
Он слышал обрывки фраз, полупьяную болтовню. Оказывается, сотрудники военно-политического бюро СД разыграли целый спектакль и разоблачили подпольные коммунистические центры. Явка секретаря обкома подпольщиков засечена. Катрина Помаз, девчонка, работавшая при большевиках в ведомстве народного образования, влюбилась в офицера СД Эриха, выдавшего себя за коммуниста, подпольщика, антифашиста. Он блестяще провел свою роль. Под финал ей были предложены деньги для подпольной организации, и она клюнула. Эрих пожертвовал еще одной ночью. Ее взяли прямо в постели. Теперь эти ребята поработали над ней коллективно. И кое-что сумели выдавить... Пароль явки — «Ласточка», отзыв — «Лапка».
Зельцнера распирало. Он весь лоснился от нетерпения.
— Господа! Добрый Санта Клаус прислал нам подарочек... Эти солдаты фюрера... — Генерал-комиссар загадочно помолчал, торжествующе поглядывая на притихших гостей, и вдруг наткнулся на выжидающий взгляд сотрудника генерал-комиссариата по информации Вюнде.
Вюнде был всегда почтителен и тих. Его доклады и справки кратки, но содержательны. Он много знал. Рыжий, с красным апоплексическим лицом, в прошлом видный нацистский работник в Мюнхене, он был замечен в свое время Розенбергом и даже представлен в дни съезда самому Гитлеру.
Зельцнер умолк. Черт побери, он чуть было не сказанул лишнего. Взгляд рыжего Вюнде отрезвил его. Что ни говори, а партийности в нем больше, чем у самого Зельцнера и всех сидящих здесь, вместе взятых. Надо уметь молчать.
Замешательство, однако, длилось недолго. Никто, кроме Вюнде, не заметил смущения Зельцнера. Генерал-комиссар обратился к сидевшему рядом Циммерману:
— Давайте выпьем. Этот рыжий, кажется, на содержании у гестапо. Вам что-нибудь говорит имя Шташенко? Шташенко-Лисий...
— Шташенко? — Циммерман отрицательно покачал головой.
— Они, кажется, произносят это имя не Шташенко, а Эс-т... Сташенко. Его явки также и у вас, в Павлополе. Вам можно позавидовать. Это секретарь большевистского обкома.
Гебитскомиссар развел руками, не зная, что ответить. Проклятый город!
Он посмотрел на часы — скоро три. Пора домой. Хоть зябко и неуютно дома, хоть и прячется где-то там некий Шташенко, а все же — дома. Давно ли стал Павлополь его домом? И днем и ночью особняк охраняют усиленные наряды.
— Пора домой, — сказал он Зельцнеру. — Спокойной ночи. Между прочим, у меня на Новый год всегда цвели живые цветы. Циммерман. Цветоводство. Бавария. Будущим летом, господин Зельцнер, в Павлополе...
В этот момент раздался далекий взрыв. За ним другой, третий. Гости переглянулись. Зельцнер поднял рюмку.
— Ровно три, — сказал он, посмотрев на часы. — Выпьем за немецкую точность. Я приказал ликвидировать три неразорвавшиеся авиабомбы в три часа ночи. В честь нашего праздника. Выпьем же... Не волнуйтесь, господа.
Вскоре Зельцнер незаметно вышел во двор и по пожарной лестнице поднялся на крышу особняка. У пего нашлось достаточно выдержки. Может, этому он как раз и научился у рыжего Вюнде. Если бы он мог рассказать кому-нибудь о своей находчивости! Впрочем, придет время — он засядет за мемуары. Этот случай засверкает на страницах. В гимназии он был редактором рукописного сатирического журнала «Pumpe», и ему прочили успех в литературе. Он и сейчас пописывает в свободное вреди, как говорится, в стол, для будущего.
В районе вокзала горело. Пламя озаряло край неба над спящим городом, усиливая черноту ночи. Зельцнеру не впервые видеть подобные костры в ночи. Горела Варшава, рушились здания, погребая под собой людей, и, казалось, люди, как вши, трещали в том огне. Горел Минск, его щедро подожгли «осветители» со многих сторон сразу. Пожары и днем и ночью озаряли победный путь германского воинства к единой, захватывающей цели. Горел и Днепровск. Говорили в войсках, что он похож на Рио-де-Жанейро и стоило бы его сохранить. Попробуй сохрани... Огонь будто приближается и обжигает до пота. Это сработали те, кого расстреляли в ноябре. Их сыновья... Отцы, женихи, школьные товарищи. Он был там сразу же после акции. Надгробный холм дышал. Нечистая работа. Из-под снега виднелись человеческие конечности... собаки грызли... Работнички...
Зельцнер вытащил платок и вытер вспотевшее, несмотря на январский мороз, лицо.
— Жарко, господин генерал-комиссар? — спросил кто-то.
Зельцнер схватился за кобуру:
— Кто здесь? Ах, это Вюнде... Как вы сюда попали?
— Я уже, вероятно, десятый раз поднимаюсь сюда сегодня. Проклятущая ночь. Признаться, я все время ожидал чего-то недоброго.
— Нас поздравили, Вюнде, — с горечью произнес генерал-комиссар. — Подарочек Санта Клауса. Пусть гости допивают. Не будем их тревожить без надобности. Где горит, как думаете?
— Полагаю, цистерны с бензином, господин Зельцнер. Вчера прибыл эшелон. Впрочем, я ошибаюсь. Вполне возможно, что это взорвали три бомбы по вашему приказу...
— Вы шутник, Вюнде.
— Очень важно пошутить вовремя, господин Зельцнер. Оба переглянулись. В районе станции полыхнул новый факел пламени, и через мгновение донесся уже не глухой, а отчетливый, близкий и грозный звук четвертого взрыва.
2
Циммерман вернулся домой взвинченный. Новогодняя попойка у Зельцнера и эти идиотские взрывы на товарной станции, о которых наутро говорил весь город — там полетело до полудесятка цистерн с горючим из Плоешти — вызвали в душе смятение. Взорваны пути и на соседней станции. Неизвестные убили паспортиста, знавшего имена подпольщиков. Незримый Staschenko протягивал свою мстительную руку и к нему, наместнику фюрера на этом клочке земли.
Раздражали и самоуверенность Зельцнера, и нескрываемое чванство его коллеги штадткомиссара Днепровска Клостермана. Черт их всех побери, этих патрициев. Ожиревший Клостерман размахнулся широко. Он решил вышвырнуть Исторический музей и занять весь дом. Его прельстила дорическая архитектура, лепной орнамент, высота стен, акустика. Твоему голосу хором отвечают стены всех восьми залов. Здание это — точное повторение дома Гофмана в Берлине, известного финансиста, поклонника дорического ордера. Черты строения стали еще роднее Клостерману. В этом дворце не стыдно принять самого фюрера!
Циммерман не без смущения спросил тогда: можно ли надеяться на визит фюрера в Павлополь? Об этом, между прочим, толкуют в инстанциях. Ему ответили ироническим взглядом. «Сначала обезопасьте проезды! Проветрите коридоры». Циммерман стушевался. Если придется, они еще услышат о нем: он усыплет путь своего фюрера цветами.
А пока он усилит охрану. На станции Мизгово задушен конвоир-автоматчик — об этом сообщалось в секретной сводке. Пусть придут пулеметчики, замаскируются в щелях. Пусть увеличат наряды автоматчиков. Если здесь в самом деле прячется большевистский секретарь, пусть воздух пропитается ядом, а каждый дом станет ловушкой.
Он переговорил с «негритосом» Рицем, которого неожиданно повысили и назначили в полевую жандармерию. Нонсенс! Здесь распоряжаются лейтенанты. Плотва.
Высокомерный, но деловой мальчишка однако не терял времени. Чаще звучали выстрелы на окраине города, за кладбищем. После акции на Литейном — так называют павлопольцы завод чугунного и стального литья — среди населения усилилось недовольство. Информация поступает достоверная. Помимо сотрудников вспомогательной полиции и доверенных лиц — «фаулейте», Рицу удалось привлечь и терциаров — мирских монахов, которых оказалось в этих местах немало. Терциары — надежные помощники. Циммерману довелось увидеть их как-то в кабинете Рица.
— Воронье гнездо, — сказал Риц, выслушав Циммермана. — Даю руку на отсечение, что Харченко, которого мы вздернули, был бандитом... Что ж, господин Циммерман, я их пропущу через такое сито...
Листовки, предъявленные «негритосом», вовсе расстроили гебитскомиссара. Он не страшился партизан, которые, как говорят, еще прячутся где-то в Новокадомских и Усовских лесах. В конце концов, у рейха достанет сил, чтобы прочесать огнем и штыком эти рощицы! Угнетало, а порой и удивляло неприятие большинством населения попыток немецкого командования наладить сотрудничество, широко открыть границы империи для восточных наций, предоставить им работу в рейхе на первоклассных заводах, окропить всех целительным дождем германской культуры, чтобы они, подобно цветам, иссохшим от зноя, подняли голову, повеселели и... покорились.
Листовки пахли сыростью. Ромуальд переводил: сводки Советского информбюро, призывы к саботажу и сопротивлению. В листовках описывались подробности расстрела на Литейном. Значит, есть у авторов этих писулек и разведчики, и радиоприемники. Есть и тайные квартиры, есть и люди, с риском выполняющие чьи-то поручения.
— Где вы ловите эти вот... листовки? — не скрывая раздражения, спросил Циммерман.
— Партизаны называют их ласточками, — с улыбкой заметил Риц. — Они порхают. Их раздают на рынке. Расклеивают на стенах. Иногда их находят в собственных карманах наши люди — полицейские и жандармы. — И партизаны всерьез думают победить этими бумажками? — Блеклое лицо гебитскомиссара с ледяшками глаз под стеклами пенсне выражало недоумение. — Эти грамотеи до сих пор называют меня «геббельскомиссар» и никак не привыкнут к правильному произношению.
— Господин Циммерман, Ленин листовками завоевал полмира, вспомните слова рейхсминистра.
О, Риц, оказывается, еще и теоретик! Циммерман считал, что он мастер только сворачивать скулы да уничтожать политруков и евреев.
— Полагаю все же, что пуля гораздо надежнее этой клозетной бумаги, — грубо произнес Циммерман. — Если бы вы слышали взрывы цистерн в Днепровске, у вас появилось бы больше практической ненависти к этим пропагандистам. Хотелось бы мне увидеть хоть одного сочинителя...
Риц определенно обиделся. «Практической ненависти...»
— Могу познакомить! Желаете? Уверен, что каждый второй — сочинитель и организатор преступного саботажа.
Циммерман согласился.
В жандармерии происходила отметка неблагонадежных. Пара за парой входили в комнату люди, одетые в однообразно серые одежды войны. На одних были стеганки мышиного цвета, такие же ватные штаны, шинелишки, повидавшие виды, темные демисезонные пальтишки, подбитые ветром, кепки, шапки-ушанки, ботинки солдатского образца, сапоги кирзовые или, реже, яловые. Лица у входящих были тоже серые, порой небритые, и взгляды невеселые, припрятанные. Который из них царапал пером при свете ночника или выстукивал одним пальцем на машинке слова-взрывчатку? Разгадаешь ли в этом скучном людском потоке тех, кто сеял смуту?
Не без опаски поглядывали входящие на немецких офицеров.
Циммерман выбрал наугад пару и обратился к переводчику. Тот облизнул губы и понимающе мотнул головой.
— Работаешь? — спросил он у одного из вошедших.
— Так точно, — ответил мужчина лет тридцати в стеганке и рабочих сапогах.
— Кем работаешь?
— Конюхом в стройконторе городской управы, — Конюх вытащил какую-то бумажку и протянул ее офицерам. — Благодарность получил от управы за честную работу.
— Коммунист?
— Господь с вами. Таких, как я, в коммунисты не принимали.
Циммерман заинтересовался. Ромуальд, отлично сработавшийся с Рицом, уверенно задавал вопросы:
— Почему?
— Неграмотный я, вот что, — ответил конюх.
— Как же, по-твоему, становится... все коммунисты грамотные, образованные? Культурные...
— Может, и не все, пан геббельскомиссар, но, как водится, в коммунисты записывались кто неграмотней. Ну и назначались, конечно, на руководящие, как говорится, должностя.
— Офицер?
— Нет, не офицер. До старшины еле-еле допер, пан геббельскомиссар. Где работал до войны? В пожарной охране завода. К службе негодный я, вывезли на окопы под Кременчуг. Немцы прорвали фронт, нас всех захватили и привезли сюда чин чинарем.
— Что значит «чин чинарьем»? — спросил переводчик, передав Циммерману смысл беседы.
— Чин чинарем, чинарики-чубчики, — весело ответил конюх. — Это присказка такая. Без нее никак не могу.
— Dummkopf, — заключил переводчик и обратился к другому, смугловатому, ожидавшему своей очереди у стола: — Юде?
Тот отрицательно качнул головой. Ромуальд что-то сказал гебитскомиссару. Циммерман усмехнулся и надел пенсне, которое до сих пор болталось на золотой цепочке.
— Покажи паспорт, — приказал Ромуальд. Он вертел паспорт, всматриваясь в его странички, и что-то негромко говорил Циммерману.
— Вы знаете друг друга? — наконец спросил переводчик, отдавая паспорт владельцу.
— Никак нет, — Конюх приложил руку к груди и для пущей доказательности пялил глаза на незнакомца, такого же, вероятно, как и он сам, одиночку армейца.
— Вранье, — определил переводчик и, ободряемый скупой улыбкой Циммермана, накинулся на обоих: — Партизан! Сочинял листовок и бросал по городу. Убил милиционер. Юде...
— А дули не хочешь? — вдруг остервенел тот, к которому он обращался.
— Дули? — переспросил Ромуальд и, тотчас увидев ту увесистую дулю в натуре, что-то коротко бросил Рицу.
«Негритос», отшвырнув ногой стул, шагнул к смельчаку и резким ударом кулака в живот отбросил его к стене.
Худенькая подрумяненная девушка, выполнявшая несложную процедуру отметки паспортов, приподняла подведенные брови и, вскинув плечиками, вышла из комнаты.
Пострадавший сидел на корточках, силясь перевести дыхание.
— Здорово, — вырвалось у конюха. — Вот это ударчик! Учите, учите его, дурака. Будет знать, как с панами офицерами разговаривать.
— Заткнись, сволочь... — процедил сидевший. — Убью, гад.
— Дурак ты, дурачок... Ну как тут не съездить по роже? Через тебя, выходит, и мне беда. Вставай, ну... Держись вот так. Паны офицеры...
Конюх оказался добрым, наивным малым. Было бы таких побольше среди украинцев, глядишь, и дело пошло бы веселее. Он просил «геббельскомиссара» отпустить этого дурачка, потому что «никуда он не денется», все равно быть ему на глазах полиции. Только понять надо, что оскорбился он, когда его назвали «юде», потому и психанул. Не очень эта нация нравится людям. А он ведь чистый украинец, поглядите...
Циммерман плохо понимал по-русски. Но на этот раз он уловил смысл происходящего. Он не разделял уверенности Ромуальда в виновности этих. Покоробила его и выходка Рица. При девушке. Да ведь это неуважение к нему, гебитскомиссару. Риц хорохорится, пижонит, теряет чувство меры.
— Уходите, — сказал Циммерман. — Пусть уходят. Они такие же авторы листовок, как я автор «Майстерзингеров», бог мой...
Риц крикнул:
— Прочь!
Когда оба вышли на улицу, конюх сочувственно заметил:
— Здорово саданул тебя фриц. Может, приляжешь вон на скамейке?
— Прошло уже. Ты иди, иди... Чего тебе?
— Не дюже ты осторожный, парень.
— Вот еще один из заводоуправления.
— Чего-чего?
— Ничего. Говорю, на таких, как ты, осторожных как раз Гитлер и рассчитывает. Ты кто?
— Слышал ведь. Конюхом работаю.
— И благодарность от фашистов получаешь?
— Как видишь, пригодилась. Больно горячий ты.
— А ты не остужай.
— Мне бы таких три девятки, — вдруг сказал конюх и потрепал парня по плечу. — Вот дело-то...
— Какие тебе три девятки?
— В ремиз играешь? На кукурузные зернышки. Научу, коли хочешь, чин чинарем. Приходи в гости в стройконтору на конюшню. Знаешь, на Тургеневской, возле школы... Рудого спросишь.
— Фамилия такая или кличка? Теперь, говорят, более клички надо, не фамилии.
— Болтаешь что — не пойму.
— Вижу, солдат службу знает. Не рудой ты, а седой. А ведь не более тридцати тебе. До капитана хотя бы дослужился?
— С чего взял?
— По походочке вижу. Поседел-то давно?
— На той неделе.
— Ну, прощевай. За выручку спасибо. Обувка твоя ремонта требует. Приходи, подможем, Артемовская, пятьдесят четыре. Работу исполняем честно. Бреуса спросишь.
Когда новоявленный знакомый скрылся за углом, Рудого вдруг охватило волнующее предчувствие. Артемовская, 54. Что-то кроется за тем адресом: сапоги-то у Рудого целехонькие, без малейшей царапины. Никакого ремонта не требуют.
3
«За муки наших людей, за муки женщин, детей, стариков, сожженных, расстрелянных и замученных, за разрушенные наши очаги; за поруганные нивы и землю клянусь мстить, мстить и мстить, уничтожать гитлеровских оккупантов, убивать всю фашистскую нечисть. Смерть за смерть! Кровь за кровь! И если я сам или кто-нибудь смалодушничает, продаст, переметнется или даже под страхом смерти выдаст...»
Все было предусмотрено в этой клятве. Нина переписывала ее снова и снова. Глядя на жену, всегда замороченную домашними делами, а теперь всерьез занятую этим необычным делом, Костя и сам проникался особенной торжественностью. Великое дело — присяга. Она связывает людей и на жизнь, и на смерть.
Хотелось об этом рассказать человеку, сидящему за сапожным верстаком. Взволнуют ли его эти слова?
Скучный длинноносый сапожник слишком уж долго вертел в руках стоптанные ребячьи башмаки. Как ни голодно, как ни туго бывает в семействе, а ребятишкам море по колено. Гоняют с утра до ночи на улице, играют в войну, в красных и немцев, придут домой синие-пресиние, а кормить их нечем. Шинка недавно выменяла на новые туфли ведро картошки, нацедила постного масла из старых бабкиных запасов, нарезала мелко лук — и вот весь обед.