Только в полицейском застенке понял он весь ужас потери свободы. Клялся, что никогда больше не сунется «поперед батька в пекло», будет сохранять себя для дела, только бы перехитрить палачей и выбраться. Но едва выбрался — снова сунулся в пекло.
   … На этот раз он полез последним. Его не хотели брать с собой, так как очень уж ослабел в тюрьме, но он настоял. Симаков был впереди, он знал тут кое-что. Строил контору, мастерские. Рассказывал, что в те дни ходил в лаптях, таскал «козу» с кирпичами. Под «козу» подбирали здоровяков, платили хорошо.
   Вслед за Симаковым двигался Шинкаренко. Они проникли на нефтебазу с реки, миновали уже стояки, тянувшие к воде своп гофрированные шеи. Перерезали ножницами колючую проволоку. Нефтебаза спала, и только рука прожектора лениво ощупывала округу и зеленый массив, в котором прятались резервуары, часовые на вышках и овчарки, звякавшие цепями.
   Симаков и Шинкаренко задержались в резервуарном парке. Земля пахла травами и почему-то известью. Скорее давайте, копухи!..
   Он не дождался их. Внезапно белая ракета взвилась в воздух, причудливо осветив мертвенно-белые громады «емкостей», как называл резервуары Симаков, и темные, густые заросли. Испуганно рванулся луч прожектора. Залаяли псы, и прогремели выстрелы...
   Бреус увидел бегущего Симакова. Он то исчезал, то снова появлялся, петляя в зарослях под трассирующим огнем охраны. Бреус выпустил несколько очередей из автомата в сторону преследователей. Но Симаков больше не поднялся, видно, настигла его пуля.
   Стал уходить и Бреус. Над головой его свистели пули, он налетел сгоряча на колючую проволоку и ранил руку, хотя в тот миг и не обратил на это внимания. Шинкаренко, по-видимому, ушел вплавь.
 
   Сзади рвалось и пламенело.
   Бреус отлеживался, набирался сил. Его поместили на чердаке. Ему ничто пока не угрожало. Не тревожили и свои. Казалось, все оглохли после взрыва на нефтебазе.
   Вот когда проштудировал он знаменитого «Вильгельма Телля»! Здорово изобразил Шиллер в стихах ту историю. Иногда ему чудилось, будто тот далекий Шиллер написал все это про него самого, который не любит рассуждений, а предпочитает только дело, дело и дело. Когда потребовалось устранить Канавку, сам вызвался, не дрогнув, пошел...
 
 
Толль выручит из пропасти ягненка —
Так разве он в беде друзей покинет?
Но вы не ждите от меня совета:
Я не умею помогать словами.
А делом захотите вы ответа,
Зовите Телля — он пойдет за вами.
 
 
   Как же это раньше, в прежней своей жизни, он не встречался с этой литературой, с такими героическими фактами? Маринка встречалась, а он нет. Если жив останется, после войны наверстает. Окружит себя книгами, ничем не будет заниматься, а только читать, читать, припадет к книгам, как к холодному родничку, и будет пить, пить, пить... А Маринка рядом. Она умная, начитанная. Знает и Мюнцера, поди ты, и Телля, который прошел такое тяжкое испытание с отстрелом яблока, установленного на голове сына...
 
 
Но есть предел насилию тиранов!
Когда жестоко попраны права.
И бремя нестерпимо.
К небесам Бестрепетно взывает угнетенный.
Там подтвержденье прав находит он,
Что, неотъемлемы и нерушимы,
Как звезды, человечеству сияют.
 
 
Вернется вновь та давняя пора,
Когда повсюду равенство царило.
Но если все испробованы средства,
Тогда разящий остается меч.
Мы блага высшие имеем право
Оборонять. За родину стоим,
Стоим за наших жен и за детей!
 
 
   Все это факт. За наших жен и за детей! Как будто Шиллер тот Фридрих предвидел все сущее. А ведь немец! Сам немец, если хочешь, а все же правдивый и справедливый человек на земле! Вот ведь какое дело. И снова перечитывал Степан строфы, которые роднили его со справедливым Вильгельмом Теллем и вселяли мужество, и возвышенные мысли, и чувства.
 
 
Я прежде жил спокойно и беззлобно,
Одних зверей стрелою поражал —
Убийство мне на ум не приходило...
Теперь ты мир моей души смутил
И в яд змеиный превратил во мне
Ты молоко благочестивых мыслей.
 
 
   А разве не так? Разве не жил Степан и все его друзья, сограждане спокойно и беззлобно, ни на кого не собираясь нападать и угрожать никому не собираясь? Убийство было чуждо нам и дико. Но вот нахлынули захватчики, гитлеровцы проклятые, и пришлось взяться! за оружие.
 
 
Свободен Телль, сильна его рука,
И обо мне они услышат вскоре.
 
 
   Уже слышат! Не зря свои «приказы» врагу он подписывает именем Вильгельма Телля. Спасибо Маринке!
 
 
Что вам слова — услышите о деле.
 
 
   На чердаке пахло свежим сеном. Порой казалось, что пахнет не сеном, а мылом, которое бог весть откуда доставала Марина. А ведь наступит время, когда все откроется для людей и люди станут хозяевами на своей земле и не будут прятаться на чердаках.
   Каждое утро знакомо поскрипывала лестница и в темной нише входа показывались золотистые волосы и пара лучистых глаз. Догадывался ли Федор Сазонович, посылая его сюда на жительство, что дарил он Степану на всю жизнь?
   Бреус часто раздумывал о будущем. Кончится война. Если останутся живы, поженятся они с Мариной, а вокруг будут свет, и солнце, и молодая трава, и удивительный запах свежего сена и мыла. Придут в гости Федор Сазонович Иванченко с жинкой и за стаканом вина вспомнят одноэтажный Павлополь, отшумевшие годы, подполье, немецкие порядки и жестокие схватки с врагом, вспомнят л погибших. Люди будут счастливы, а вместе с ними и они, Степан и Марина, жизнь без которой уже невозможна.
   Никак не предполагал он, увидев ее впервые на берегу Волчьей, что породнится с девушкой, чуждой по всем, как говорится, показателям. Какие же порой мы дураки бываем, что друзей легко и бездумно записываем во враги! Степан однажды высказал Марине эту мысль напрямик и спросил: как случилось, что они, Ростовцевы, обиженные Советской властью, стали рисковать ради нее?
   Марина нахмурилась и долго молчала.
   — Какой же ты нетонкий! — наконец сказала она, и губы ее дрогнули. — Нет у меня ответа. Ты не должен так... — На ее глазах заблестели слезы. — Есть вещи, о которых не говорят...
   Степан удивленно посмотрел Марине в глаза, прижался щекой к ее щеке:
   — Ладно, Мариша... Извини, не буду. Я не знал...
   Но теперь ей уже трудно было сдержаться. Она плакала, а он, вытирая слезы на ее лице своей шершавой ладонью, не рад был, что затронул что-то больное в ее душе. В самом деле, не хватает ему тонкости. Всю жизнь она, оказывается, ждет какого-то большого испытания, чтобы доказать всем, что не такие они... И отец не такой. То, что предки ее дворяне, ни о чем не говорит. Ее дед — профессор, имел заслуги перед революцией. Но сейчас об этом забыли. Он был помощником министра путей сообщения. Как-то совершал поездку по Сибири и на одной захолустной станции встретил ссыльного, худого и замерзавшего человека. Тот попросился в салон-вагон к деду, чтобы попасть в Питер, очень-де нужно. Дедушка был большим оригиналом и добрым человеком. «Раз нужно, значит, нужно». Он взял незнакомца в свой вагон и тайно провез в Петербург. А в семнадцатом году, как известно, членов Временного правительства арестовали и вместе с ними дедушку прихватили, как осколок... Привели его на допрос к самому главному в ЧК. А за столом — тот человек... Дзержинский оказался, сам Феликс Эдмундович. Ну, выдали деду охранную грамоту и назначили главным консультантом Советского правительства по железным дорогам. Несколько лет спустя он ушел... Однажды ночью. Куда — никто не знал. В семье говорили, что где-то путевым обходчиком устроился. Старик, шестьдесят три года, проживший такую яркую жизнь...
   Степан со странным волнением слушал рассказ Марины. Как все же непросто порой лепится биография человека. Казалось бы, министр, буржуй, а выручил такого человека, как Дзержинский. Нет, наверно, человеческих жизней прямых, как линейка, обструганных, как доска. Совсем по-иному теперь выглядят те, кто спрятался в толстом семейном альбоме с позолоченной застежкой. И батя Марины, преподаватель рабфака, горный инженер. Когда началось шахтинское дело, работал он в «Донугле» и попал под подозрение. Ей было тогда всего восемь лет...
   Марина лежала лицом кверху, и слезинки одна за другой скатывались по ее щекам. Степан осторожно смахивал их ладонью, а у самого щекотало в горле, потому что вспоминал свою юность и мать, отчима, обиды. Конечно, в его роду не водилось знаменитостей, но и его юность была приправлена горькой приправой. Может, с того и ожесточился, и огрубел...
   Он рассказывал Марине о своем. Видно, еще не очень ладно устроена наша жизнь, суровости хватает и несправедливостей тоже.
   Степан выдернул соломинку и пощекотал Марине за ухом. Она улыбнулась сквозь слезы, он обнял ее, стал целовать, и его слезы смешались с ее слезами, и волосы разметались по грязноватой подушке Степана, а счастливые глаза сияли...
   Сильно пахло свежим сеном. Теперь всю жизнь будет он помнить запах свежего сена. Они лежали молча, каждый думал о своем. Степан был полон величайшего покоя. Смерть, витавшая над ним, отступила. Свобода!
   Марина уже знала все про его заботы. Она догадывалась об этом и раньше. Но теперь он смело ввел ее в мир подполья, рассказывая о святом деле, которому служит.
   Осень тронула золотым багрянцем деревья в городе, протянула паутинки бабьего лета. Ночи становились прохладней, копья дождей часто вонзались в землю, ветер затем оглаживал ее. Появлялось холодеющее, ничейное солнце, и тогда поблекшие травы пахли острее.
   Вильгельм Ценкер, приезжая из командировок, рассказывал новости: на Дону ожесточенные бои, немцами занят Северный Кавказ, их войска рвутся к Волге. Падение Москвы — дело дней. Не исключено выступление Японии и Турции против России. Ценкер не злорадствовал. Напротив, он сочувствовал электрику, в настроениях которого не сомневался. Бреус же, целиком захваченный нежностью Марины и необыкновенным своим счастьем, будто сквозь толстое, непроницаемое стекло воспринимал все, что совершалось вокруг: и трагические сводки с фронта, и гибель Симакова, и арест Сташенко.
   Когда же во дворе появилась Татьяна, нарушая законы конспирации и, казалось бы, заслуженный покой Бреуса, целовавшегося со смертью, он понял, что передышке конец: город звал своего солдата.
   Татьяна пришла по поручению Федора Сазоновича. С женой Симакова беда. Не иначе как помешалась. Называет имена тех, кто с мужем водился. Одно твердит: «Они угробили моего! Симакова подставили, а сами живые».
   — Кого же она называет? — спросил Степан.
   — Всех, — ответила Татьяна. — Всех. И тебя. Федор Сазонович велел передать, если есть силы, чтобы шли... А вы справные стали...
   Бреус с удивлением посмотрел на Татьяну.
   — Затем и пришла? — грубовато спросил он. Ему показалось, что она с радостью явилась сюда, чтобы разрушить его прозрачные утра, взорвать тихие ночи.
   — Сказала зачем, Степан. Связная я. И, как видите, не потерялась от всего... А почему не кличешь свою связную? Ей-то, надеюсь, теперь можно все доверять.
   В голосе ее дрожали слезы.
   — Что с тобой, Таня?
   — Не догадываешься?
   Степан молчал.
   Татьяна вдруг заплакала. Голова ее со спутанными черными волосами, в которых Степан заметил одинокие сединки, склонилась. Она что-то попыталась сказать, но не могла.
   — Не плачь. Соседи услышат. — В голосе Степана не было сочувствия. Если к борьбе примешивается личное, то к добру это не приведет.
   Вошла Марина. Она тотчас вернулась в сени и снова появилась, уже с кружкой. Дав Татьяне напиться, она села рядом на скамью, сжав смуглую руку девушки в своей.
   — Ушел бы ты! — потребовала она. Бреус вышел.
   Когда он вернулся, то заметил, что у обеих покраснели глаза.
   — Ты слышал, Степан, что с Симаковой? — спросила Марина.
   — Таня сообщила.
   — Она может выдать всех, вот что, — снова сказала Марина. — Одно неосторожное слово — и не оберешься беды. Надо срочно принимать меры. Я думаю, что если мы с мамой...
   — Точно, — подтвердила Татьяна.
   — Ты с мамой уже на примете, — вставил Степан.
   Марина спросила:
   — Что надо делать, Танечка? Говорите.
   — Федор Сазонович передал, что хочет видеть Степана. У меня перемены. Повышение получила по службе — в няньки, чужих нянчить. Федор Сазонович говорит: временно надо, пока девочку подыщут. Марте рыжей помочь. Говорит, работа политическая, возле горшков, значит, и пеленок. А ты — она обратилась к Бреусу — приучай теперь к связному делу ее... Ну, хватит, однако... Я пойду.
   В глазах ее стояли слезы, но она сдержалась на сей раз.
   — Что же насчет Симаковой? — спросил Бреус, удивляясь, как уверенно и деловито ведет себя Марина с сумасбродной Танькой и как смело занялась их секретом, вошла в подполье.
   — Подкинуть им чего-нибудь, голодают. Все это у нее с голодухи. Упредить надо беду. Вас с матерью и просил Федор Сазонович вмешаться, помочь.. — Татьяна обращалась к Марине, как бы отстраняя Бреуса от участия в делах — Сразу ты сообразила, схватила самое важное. Если бы не этот...
   Татьяна круто повернулась и ушла, прихрамывая и пристукивая стоптанными каблучками.
   Степан обнял Марину, но она уклонилась от его объятий.
   — Что случилось, Марина?
   — Ничего особенного.
 
6
 
   Старшему Симакову было четырнадцать. Младшему — три. Между ними — две бледные девочки. У одной — тонкая, иссохшая рука.
   На столе лежали корки хлеба, несколько малосольных огурцов, стоял большой чайник со следами копоти на боках.
   Из угла раздался хрипловатый голос:
   — Кого там принесло?
   — Ничего, тетя, вы не пугайтесь. Это мама... Она у нас больная.
   Возле Марины стояла девочка с большими серыми глазами и льняными волосиками, свисавшими на худенькую и грязную шею.
   — Не волнуйтесь, свои. Поговорить с вами хочу...
   — О чем говорить-то?
   На кровати приподнялась женщина с потухшими глазами. Марина ее где-то встречала.
   — Я все знаю, — сказала Марина торопливо, подсаживаясь к женщине. — Горе у вас.
   — Как случилось, так тому и быть. Теперь мы с немцами дружим. Подарочек вот небольшой хотим сделать. Гена, покажи тете удочки... Мой сам делал, рукояточки, поглядите-ка, пробковые!
   Женщина покачивалась из стороны в сторону, и Марине стало жутко. Она быстро вытащила из плетенки снедь, что принесла: сало, хлеб, сахар.
   — Берите... Это вам от товарищей мужа. Они вас не оставят.
   — Уже оставили! — воскликнула женщина. — Дышат они, жрут, пьют, курят... а мой-то уже ничего...
   — Война, — проговорила Марина, когда Симакова раздала еду детям. — Война идет, люди гибнут и на фронте, и в тылу...
   — Здесь войны нету! — сказала Симакова — Здесь сто лет можно было жить мирно. Здесь власть. Надо подчиняться любой власти, тогда можно всегда жить. А разве лучше, что мой муж землицы наелся дальше некуда? Кто живет, а кто гибнет. «То-варищи»!.. Я тех товарищей наперечет знаю, кто моего-то до пули довел.
   Симакова несколько оживилась, высказывая то, о чем думала, видимо, все дни после смерти мужа.
   — Может, вы и правы, только сейчас дело не в счетах, а в том, чтобы прокормиться и пережить все...
   Пожалуй, это был самый трудный разговор в жизни Марины.
   — А ты кто? Подосланная, что ли? — спросила вдруг Симакова, шатко поднимаясь с кровати и подходя к столу. Она уселась на табурет, подперла руками давно не чесанную голову. — Коли б не соседи, подохли бы мы с голоду, вот что! Ну, только я-то переживу. Переживу, не тревожьтесь! Я сон видела нынче... Веришь в сны? Ты-то веришь?
   Марина утвердительно кивнула.
   — Мама, не рассказывайте! — вмешался старший, которого она назвала Геннадием. — Все это выдумки, и не надо ничего. Тетя, вы не слушайте, она вам нарасскажет...
   — Вот мой хозяин. Вот он какой!.. — Мать с нежностью посмотрела на сына, пододвинувшего ей кусок хлеба с белым ломтиком сала. — Как батю убили, он стал хозяином. Все добивался, чтобы выдали нам его тело. Не схотели. К самому Байдаре ходил. Знаете Байдару? Тот пообещал, а потом руками развел: «Немцы озлобленные, не дают. Семью тоже грозят расстрелять до самого малого. Так что надо теперь заслуживать доверие и рассказывать, кто с батькой дружбу водил. Рассказывай, говорит, полностью, будет тебе и хлеб, и сало... Кто довел отца до смерти? Разве плохой был твой батько-строитель? Знаю его, говорит, еще каменщиком. Я ему на больнице халтурку давал, поддерживал. До войны виделись и друг против друга зла не имели. Даже рыбку когда-никогда вместо ловили...» Вот он какой, Байдара! Ну я и решилась.
   — Врет она, врет! — крикнул Геннадий. — Не слушайте ее, она несознательная. Всю жизнь несознательная. Не думайте, не маленькие мы, все понимаем. Это она со зла все грозится и нас пугает. Ничего она не рассказала. А расскажет, так я первый в партизаны уйду или утоплюсь в Волчьей!
   — Да ты, сынок, возьми нож-то и пореши мать… На том и конец.
   Геннадий перестал есть и навис над столом, показавшись Марине большим и грубым. Таким, наверно, был его отец, которого Марина не знала.
   — Я, мама, ни перед чем не остановлюсь, так и знай, если ты совесть потеряешь. Все могу. Живым его не понимала, так хоть мертвого пойми. Вот, слышите, какой разговор у нас?! — Геннадий выбежал из комнаты.
   На кровати заплакал трехлетка. Старшенькая подошла к нему с ломтиком хлеба. Симакова, охватив голову руками, покачивалась, не глядя на Марину, растерянно сидевшую у стола.
   Все поняла Марина, что происходило в этой обездоленной семье.
   — Послушайте, — сказала она, сдерживая слезы. — Я совсем не оттуда. Вы, наверно, знаете нас, маму мою знаете? Ростовцевы мы, что на Артемовской. Мы поможем вам чем сумеем. Успокойтесь и слушайте сына. Он герой, ваш мальчик... — Марина не удержалась и заплакала.
   Симакова чуть приподняла тяжелые, набрякшие от слез веки. Она думала сейчас о чем-то своем и была далека от гостьи, и от сына, и от того, что вообще происходило в доме.
   — Полдюжины сорочек привез... — проговорила она. — С кружевами... Все хотел, видите ли, как наилучше... На курорт, говорил, пошлю, чтобы как все... как самые что ни есть красивые... Мечта такая всю жизнь... — Она завыла, упав головой на стол.
   Марина встала, слезы душили ее. В сенях она увидела Геннадия. Не по летам взрослый, широкий в плечах, он словно ждал ее.
   Марина подошла к парню и поцеловала его в щеку, потом, пристально вглядевшись в его запавшие серые, как у матери, глаза, снова прижала к себе и еще раз поцеловала.
   — Спасибо тебе, Гена!..
   — За что?
   — Настоящий ты...
   Геннадий тоскливо посмотрел на Марину и спросил:
   — Вы от них?.. Марина кивнула.
   — Знаю, что не в себе она, вот я и пришла.
   — Передайте все как есть, — Марина удивилась достоинству и сдержанности парня, которому на вид можно было дать больше его четырнадцати лет. — Про Байдару — чепуха. Это я ей наболтал. Чтобы успокоилась.
   — Не оставим вас, не горюй! Маму тоже успокой... — Она вышла из дому. Вслед донесся плач маленького. И вдруг Марина вспомнила Татьяну и новую ее заботу о детях Марты по поручению подпольного комитета. Как совпали их судьбы! И у нее теперь есть забота о малолетних, о семье, раненной войной в самое сердце.
 

Глава тринадцатая

 
1
 
   Они сидели друг против друга в разных концах комнаты. Не будь гестаповцев с пистолетами, до нее легко можно бы достать. В углу дремала овчарка, видимо привыкшая к подобным процедурам.
   Катя Помаз была по-прежнему хороша. Пышная модная прическа, едва уловимый аромат духов. «Верно, в чести здесь!.. — решил Сташенко — Парикмахера к ней водят...»
   Впрочем, парикмахерша, краснолицая толстушка с воли, приходила раз в месяц и к ним, в общие камеры. Молча брила, стригла давно не мытые волосы и так же молча уходила.
   — Я не могла сопротивляться, — старалась объяснить Катя, — меня били. Пытали водой из шланга, вы еще не знаете, как это... Я слишком много знала. В этом беда. Сама не думала, что такая я слабая. Романтика... Рассчитывали, что все останемся живы... а умирать... Умирать не нам, другим... Но вот меня раскрыли...
   Теперь-то Сташенко знал, как это произошло. Влюбилась в офицера. Трудно было не поверить его словам, ласкам. Уверял, что он антифашист. Предложил ей деньги для советских партизан. Она согласилась. И тут ее взяли: любимый оказался гестаповцем.
   … Одним броском можно преодолеть пространство, разделяющее их, и намертво вцепиться ослабевшими пальцами в ее шею, потушить лихорадочный блеск больших глаз, навсегда закрыть рот, предавший сотню самых светлых, самых смелых на этой земле людей. Среди них был и секретарь Днепровского подпольного горкома партии, и совсем юные комсомольцы, и испытанные боевики, взорвавшие не один вражеский эшелон, и хозяева явочных квартир, и родственники боевиков, их сестры, братья, матери, и даже те, кто вовсе не ведал о подполье и только здесь, в тюрьме, проходил науку сопротивления.
   — Кто тебя такой сделал? — спросил Сташенко, когда Катя умолкла, выжидающе поглядывая на следователя, писавшего что-то. — Как ты к нам затесалась? Вот чего никак не пойму. Кто назвал твое имя, когда мы формировались?
   Ему теперь нечего было таиться. Он был опознан. Следователи, мрачной вереницей проходившие перед ним, рассказывали ему даже о том, о чем он сам давно позабыл. Они поименно называли подпольщиков областного центра. Они раскрыли явки, обезглавили организацию и готовили расправу над заключенными. Теперь они добивались сведений о павлопольцах. Он, несомненно, связан с ними. Кто поджег баню, склады с зерном, взорвал мост, пустил под откос эшелон? Кто такой Вильгельм Телль?
   Какое счастье, что этого не знала Катя! Гестаповцы перерезали бы еще одну пульсирующую артерию.
   Они добивались от него главного, чтобы однажды ночью накрыть все подполье области, ворваться на явочные квартиры в районах и таким образом парализовать очаги сопротивления. Предательница ничего этого не знала. Все было спрятано в едином падежном месте, откуда гестаповцы вот уже который день пытаются извлечь и добром и злом до зарезу нужные им данные. Этим местом был мозг Сташенко. А он не сдавался.
   — Она может вам рассказать, как мы относимся к лояльным людям, — сказал переводчик.
   — Мне дают вино, — с готовностью подтвердила Катя, и Сташенко вдруг сообразил, что она и сейчас чуть навеселе. — Я, правда, под стражей, но со мной хорошо обращаются. Послушайте, Василий Иванович, война проиграна, вы-то знаете, что на фронтах... Согласитесь, расскажите хоть самую малость.
   Нет, это уже не ненависть владела им, а, как ни странно, горький стыд, что вот он, секретарь обкома партии, и те, формировавшие их и уехавшие на восток, вели какие-то секретные дела с такой мразью, доверили ей имена, адреса, судьбы... И может, то не стыд, а смертная вина перед всеми.
   — Уведите ее! — сказал Сташенко. — Иначе я за себя не ручаюсь...
   — Ничего, зато мы ручаемся. Продолжайте, Катрин...
   Она закрыла лицо руками.
   Черт ее знает, о чем думала она! О своем прошлом, о том времени, когда сидела за секретарским столом в областном отделе народного образования среди веселого телефонного перезвона? А может, вспоминала встречи с ним, секретарем обкома, приносившим в дом пыль дальних дорог? В который раз казнил он себя за то, что не пренебрег этой явочной квартирой, польстился на уют и покой с естественным «заслоном» из двух постояльцев — пожилого Курта и молодого Эриха, дьявола из СД.
   — Продолжайте! — приказал следователь.
   Катя плакала. Сташенко отвернулся.
   — Простите меня, — сказала Катя едва слышно. — Я не думала, что так выйдет...
   — Молчать! — крикнул переводчик. — Дело говори... Катя испуганно смотрела на Сташенко, которого страшилась, надеется, больше, чем следователя.
   — Она уже все вам сказала! — Сташенко смотрел мимо Кати. — Ей нечего больше прибавить, больше она не знает. Заплатите девчонке и отпустите на все четыре стороны.
   — Доннерветтер!
   Его не били. Напротив, уход в тюремной больнице был сносный. Русские врачи содержали в чистоте и сытости, рана заживала. Вероятно, был особый приказ: сохранить.
   Он, однако, понимал, что все еще впереди. До каких пор с ним будут церемониться? Следователи бесились: он приоткрывал тайну ровно настолько, чтобы заинтриговать их, и, по существу, подтверждал только то, что они уже знали.
   Очная ставка с Катей Помаз была, по-видимому, венцом следственной работы.
   Ее увели. Следователь позвонил. Вскоре вошел какой-то высший чин, и все встали. Немцы переговорили меж собой о чем-то, приказали Сташенко встать и повели длинным коридором. У двери, обитой черным дерматином, высший чин приосанился.
   В просторном кабинете сидели военные. Один — за письменным столом.
   — Вы знаете, кто здесь? — спросил переводчик. Сташенко отрицательно покачал головой.
   — Эрих Кох, обер-президент. Слышали?
   На стенах висели портреты Гитлера, Геринга и этого, что сидел за столом — невысокого, коренастого, с сильным лицом и коротко подстриженными, как у Гитлера, усиками.
   Так вот он каков, Эрих Кох, гаулейтер!
   Выразительные пальцы Коха тискали сигарету. Спокойные, чуть насмешливые его глаза, казалось, что-то высматривали в зрачках вошедшего.
   — Раухен зи? Курите?
   Сташенко нерешительно взял сигарету. Присутствующие оживились.
   Кох щелкнул портсигаром и подбросил его на ладони. Затем чиркнул зажигалкой.