2) Внезапно вспомнила, что Свят<ополк>-Мирский переводит мою Поэму Горы для какого-то франц<узского> журнала, — не для Commerce ли? Если да, С<ув>чинский, в Вашем разговоре с ним, неизбежно на это сошлется, — так имейте в виду: Поэма Горы всего-навсего 200 строк, при половине гонорара Мирскому мне останется в лучшем случае — франков 300, 350 фр. По сравнению с возможностями прозы это мало и скорее походит на испорченную возможность.
 
   Должна Вас предупредить, дорогой Лев Исаакович, что С<ув>чинский моей прозы тоже не любит, хотя не так воинственно, как Св<ятополк>-Мирский. Когда Вы начнете о прозе, он сразу заговорит о стихах, прибегнет к отводу.
 
   Было бы хорошо, если бы Вы заговорили о реальной вещи, а именно о прозе памяти Рильке, которую знаете, о вещи читанной и одобренной Вами, уже принятой Nouvelle Revue Franзaise, [428]но которую бы, в виду гонорара, желательно поместить в Commerce.
 
   Нужно С<ув>чинского зарядить — либо именем Рильке, либо любимостью его французами, либо самой вещью, либо вопросом гонорара, — не знаю чту для такого эстета действительнее.
 
   Мне кажется, успех будет не из легких. Да! еще одно: он вещи не знает, будет и этим отговариваться.
 
   Главная линия в разговоре: стихи не кормят, кормит проза, а проза у меня есть, — и она все равно появится, весь вопрос где.
 
   Простите за скучное и тщательное, совсем не мое, письмо, — совсем не письмо!
 
   Итак: 1) в четверг вижу С<ув>чинского и сообщаю о Вашем желании повидаться с ним перед отъездом.
 
   2) В субботу в 7 ч., немножко раньше, заезжаю за Вами и вместе едем к Путерману, которого зовут Иосиф Ефимович, — на случай Вашего утвердительного ответа ему.
 
   Мне же отвечайте только, если поедете не из дому.
 
   Еще раз простите и спасибо за доброту и тяготу. Сердечный привет от С<eргея> Яковл<евича> и меня.
 
   МЦ.
 
   Р. S. С<ув>чинский и М<ир>ский до того не выносят моей прозы (особенно М<ир>ский), что, даже не читав им, отдала прозу о Р<ильке> в Волю России.
 
   9-го июля 1927 г.
 
   Meudon (S. et О.)
 
   2, Avenue Jeanne d'Arc,
 
   Дорогой и милый Лев Исаакович,
 
   Разве Вы не знаете, что для меня дважды нет дождя 1) п. ч. есть, т. е. как всё в природе — люблю 2) даже если бы не любила, Вас — люблю и ни с каким ливнем бы не посчиталась.
 
   Не приехала потому, что 5 ч. сряду сторожила, т. е. содержала под домашним арестом ядовитую воровку и шантажистку, ошельмовавшую всю русскую колонию и пуще всех — меня. При встрече расскажу, но думаю, что до меня прочтете в газетах.
 
   Рвалась к Вам каждую минуту, а шантажистка — ко мне, хватала за ноги и за руки, умоляя отпустить. Не отпустила и не жалею.
 
   История ее двухдневного пребывания у меня — роман, за который дорого дали бы Последние Новости.
 
   Ошельмованы: Земгор [429](Руднев!), д<окто>ра: Пасманик, Зернов, Вальтер, церковь Дарю, [430]— кламарцы, шавильцы, медонцы, [431]— всех не упомню и не перечислю. Гениальная актриса.
 
   Спасибо за память о моих литер<атурных> делах, но Св<ятополк>-Мирский отвиливает: он отлично переводит, — перевел очень большую и трудную вещь Пастернака [432]для того же Commerce. Скоро напишу по-человечески, а пока — хорошего отдыха, хорошей погоды, бездумной головы и полного забвения всего парижского! (NB! я — Медон!)
 
   Целую Вас, привет Вашим.
 
   МЦ.
 
   Meudon (S. et О.)
 
   2, Avenue Jenne d'Arc
 
   31-го июля 1927 г.
 
   Дорогой Лев Исаакович,
 
   Спасибо за весточку. Дела с Мирским и Commerce не двинулись. Произошла путаница: в след<ующем> № Верст идет не моя проза о Рильке (напечатана в «Воле России» и до сих пор — десятое письмо пишу! — не оплачена), а поэма к нему же. [433]Прозы Мирский и не видел. Кроме того, он лицемер: Вам говорит, что не умеет переводить, а переводит труднейшую прозу Пастернака. Просто — он мою прозу, как я Вам уже говорила, ненавидит, и всячески будет отвиливать. («Худшая проза, которую когда-либо читал», — определение в каком-то англ<ийском> журнале.)
 
   Сейчас он в городе, меня не окликает. — Бог с ним.
 
   — Как у Вас погода? Надеюсь, что не медонская: ясные ночи, плаксивые дни, полная ненадежность и бестолочь, по три дождя в день. Было бы солнце, была бы втрое счастливее.
 
   Ряд евразийских (тайных) отъездов в Россию, недавно провожали одного чудесного юношу, — и жаль и радостно.
 
   Что еще? Меня недавно обокрали: чудный старинный браслет (курганный), другой браслет — недавний подарок Саломеи [434]— белье и ряд вещей. Вор — очаровательное женское существо, ошельмовавшее всю русскую колонию. При встрече расскажу, — случай стуящий, для меня до сих пор неразгаданный.
 
   Вчера были мои именины, получила: фартук (от Али), ряд письменных принадлежностей от Сережи, от одной дамы рубашку (все украдено!), от П. П. С<увчин>ского мундштук и от В. А. С<увчин>ской — роговые очки, в которых и пишу.
 
   Простите за вздор, радость часто глупит (это я о подарках!), пишите, целую. Сердечный привет Вашим.
 
   МЦ.

М. В. ВИШНЯКУ

   Париж, 15-го апр<еля> 1926 г.
 
   8, Rue Rouvet
 
   (19 me)
 
   Многоуважаемый Марк Вениаминович,
 
   Посылаю Вам по просьбе Федора Августовича [435]статью «Проза поэта». [436]В случае могущих быть несогласий помечайте, пожалуйста, карандашом на полях. Если таких пометок окажется много — дружественно разойдемся. Если пустяки — тем лучше.
 
   Рукопись мне, так или иначе, верните — в случае принятия для переписки по старой орфографии. [437]
 
   Очень просила бы не задержать с ответом, — судьбу рукописи мне нужно выяснить еще до отъезда [438](крайний срок — 22-го). Если можно, верните экспрессом.
 
   Сердечный привет
 
   Марина Цветаева
 
   ________
 
   Авторская корректура обязательна.

РИЛЬКЕ Р.-М

   St. Gilles-sur-Vie 9-го мая 1926 г.
 
   Райнер Мария Рильке! [439]
 
   Смею ли я так назвать Вас? Ведь вы — воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя — стихотворение. Райнер Мария — это звучит по-церковному — по-детски — по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, — оно — из прошлого или будущего — издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся — всегда лишь следствие.)
 
   Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.
 
   ______
 
   Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» — степень). Вы — явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы — воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас.
 
   Речь идет не о человеке-Рильке (человек — то, на что мы осуждены!), — а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке — Рильке из послезавтра.
 
   Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя — во всю даль и ширь.
 
   Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас — означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт — тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.
 
   Вы — неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.
 
   Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же — их изначальные слова (ценности). Если, например. Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте», о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» — всего лишь стершийся восклицательный знак.)
 
   По-русски я все это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки.
 
   Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не — вознесло, не — привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым старинное благородство. «Май» через «i» — B этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который (возможно) когда-нибудь еще будет прекрасен, — а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных.
 
   ________
 
   Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция — это страна со своими собственными — и вечными — законами!) уехала я — через Берлин — в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения». [440]И я полюбила Прагу — с первого дня — потому что Вы там учились.
 
   В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?
 
   На случай, если Вы там были:
 
   Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас — больше всего на свете. Совсем просто. И — потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, — от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд — на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли — это был бы взгляд, предназначенный для постороннего — ведь Вы не знали меня! — то есть: все равно холодный.)
 
   И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас — как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас — наше Я, европейцы считают «русским».
 
   (То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, — очень далекими или очень дикими.)
 
   ________
 
   Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис [441]и мы навестим Вас, где бы Вы не находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод — 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже — материнский сын. Мужчина по материнской линии — потому так богат (двойное наследство).
 
   Он — первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти.
 
   ________
 
   Я жду Ваших книг, как грозы, которая — хочу или нет — разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему — хочу или нет). Не хотеть! Ничего!
 
   Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и — и — и — Потому что ты — сила. Самое редкое.
 
   ________
 
   Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.
 
   ________
 
   В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это — самое яркое воспоминание. Голубые губы — у негров они не красные — и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро — уже потом.
 
   ________
 
   Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
 
   Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, — мне нужно позволение.
 
   Ибо душа моя хорошо воспитана.
 
   _______
 
   Но писать тебе я буду — хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари» и прочее). [442]О многом.
 
   Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не —
 
   ________
 
   Я читала твоё письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали.
 
   Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе — ревностна).
 
   ________
 
   Вот мои книги — можешь не читать — положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово — до меня их не было. (На свете — не на столе!)
 
   ________
 
   10 мая 1926
 
   Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку.
 
   Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги.
 
   Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь.
 
   ________
 
   Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая — два-три года — она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?» [443]
 
   В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух — Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.
 
   ________
 
   Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина — не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.
 
   ________
 
   Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка — но в сущности, прежняя — ибо горы рифмуются с ночами — ты ведь узнаешь ее?) [444]
 
   Марина Цветаева
 
   ________
 
   Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же — заказным и — отданное на волю всех богов. [445]Россия для меня все еще — какой-то потусторонний мир.
 
   12-го мая 1926 г.
 
   St. Gilles-sur-Vie
 
   Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками.
 
   Топография души — вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга — это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе.
 
   Священник — преграда между мной и Богом (богами). Ты же — друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь.
 
   Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но — разница — ты любимец отца, не сына, ты — Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество — выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и — немыслим для любви!
 
   Не Давид, нет. Давид — вся застенчивость своей силы. Ты же — вся отвага и дерзость твоей силы.
 
   Мир был еще слишком юн. Все должно было произойти — чтобы пришел ты.
 
   Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (всебожественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить всечеловеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово — героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).
 
   Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь — да! А раз нет, — лучше запинаться и спотыкаться.
 
   Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я передала бы: молния ведь быстрее взгляда! А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я — не немец), мне все понятно — затем — ночь: пустота—затем: Боже, как ясно! — и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) — все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния — ночь — молния) — вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь — себя.
 
   «Рильке легко понять» — с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин — свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно, непостижимо.
 
   Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» — страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками: «Из этого („Поэт о критике“ — заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Ц. до сих пор безутешна из-за смерти Орфея и тому подобные нелепости…».
 
   Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней».
 
   Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным (†1836). И как с Орфеем (†)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т. е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно — ежемгновенно — длящаяся. Пушкин, Блок и — чтобы назвать всех разом — ОРФЕЙ — никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем — вечно». Поэтому — никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми». (Приблизительно, по-русски было лучше.)
 
   Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres [446]), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и — вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и — овцы?
 
   Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Ц., и т. д. и т. п., как они всё же считают. Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, — как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!
 
   Твой «Орфей». Первая строчка:
 
И дерево себя перерастало…
 
   Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, — потому такое высокое. Из тех, о которых Бог — к счастью — не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их — семь!). (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон. Неделя — по-древнерусски — седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 — русское число! О, еще много: Семь бед — один ответ, много.)
 
   Песня — это бытие [447](кто не поет, еще не есть, еще будет!).
 
Но тяжелы и моря и горы… [448]
 
   (словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости… и — почти улыбаясь его неразумию:
 
…Но эти веянья… но эти дали…
 
   Эта строчка — чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь. (Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)
 
…Нам незачем искать
других имен. Когда раздастся пенье,
раз навсегда мы будем знать — Орфей. [449]
 
   (именно это — Орфея поющего и умирающего в каждом поэте — я имела в виду на предыдущей странице).
 
   ________
 
   Откуда он? Из нашего ли мира?
 
   И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой), я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.
 
Эта гордость из земли [450]
 
   (конь, выросший из земли). Райнер! Следом посылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты св<ятого> Георгия, который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник — оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.
 
   _________
 
   Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет, лучше помета!) — легкое ласковое слово: к собаке. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в саму его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк, и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке Марине можно все простить, когда она произносит: „собака!“» (Собака—от восторга и нежности и нетерпения — завывая — с тремя а-а-а. То были не породистые собаки, — уличные!)
 
   Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть — ведь может и укусить, от одного умиления! — и целуешь. Много раз подряд.
 
   Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон — так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло «Liaisons dangeureuses», [451]которая у нас в России — не могу понять почему, нравственнейшая книга! — была запрещена наравне с мемуарами Казаковы (которого страстно люблю!). Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же не драмы, по-моему): «Приключение» (Генриетта, помнишь? самое прекрасное из его приключений, которое вовсе не приключение, — единственное, которое не приключение) и «Феникс» — конец Казановы. [452]Герцог, 75 лет, одинокий, бедный, старомодный, осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет — 13 лет. Это ты должен прочесть, это легко понять (я имею в виду язык). И — не удивляйся — это написано моей германской, не французской душой.
 
   Касаемся друг друга. Чем? Крылами…
 
   Райнер, Райнер, ты сказал мне это, не зная меня, как слепой (зрячий!) — наугад. (Лучшие стрелки — слепые!)
 
   Завтра — Вознесение Христово. Вознесение. Как хорошо! Небо при этом выглядит совсем как мой океан — с волнами. И Христос — возносится.
 
   ________
 
   Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться.
 
   Марина
 
   St. Gilles-sur-Vie
 
   Вознесение Христово,
 
   13-го мая 1926
 
   …перед ним не кичиться тебе проникновенностью чувства… [453]
 
   Поэтому: чисто-человечески и очень скромно: Рильке-человек. Написав, запнулась. Люблю поэта, не человека. (Теперь ты, прочитав, запнулся.) Это звучит эстетски, т. е. бездушно, неодухотворенно (эстеты — те, у кого нет души, а только пять (часто меньше) острых чувств). Смею ли я выбирать? Когда я люблю, я не могу и не хочу выбирать (пошлое и ограниченное право!). Ты — уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узнбю) тебя, я не смею выбирать, ибо не имею к тебе никакого отношения (не знаю твоего товара!).
 
   Нет, Райнер, я не коллекционер, и человека Рильке, который еще больше поэта (как ни поверни — итог один: больше!), — ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта.
 
   Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих. — Я имела в виду лишь множество человеческих связей! Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте — чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ — чтобы затем не стало больно: первое имя, первое число, с которыми сталкиваешься и которые отталкивают тебя. (Берегись — отказа!)
 
   Милый, я очень послушна. Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, — я все пойму и стерплю.
 
   ________
 
   Пишу тебе в дюнах, в тонкой траве дюн. Мой сын (год и три месяца, Георгий — в честь нашей белой армии. А Борис считает себя социалистом Неужели ты тоже?) — итак мой сын сел на меня верхом (почти на голову!) и отнимает у меня карандаш (пишу прямо в тетради). Он так красив, что все старые женщины (какие наряды! жаль, что тебя здесь нет!) восклицают в один голос: «Mais c’est un petit Roi de Rome!». [454]Бонапартистская Вандея — не странно ли? О короле они уже забыли, но слово «император» еще можно услышать. Наши хозяева (рыбак и его жена, сказочная пара, вместе им — 150 лет!) еще хорошо помнят последнюю империю.
 
   Дети во множественном числе? Милый, не могла сдержать улыбки. Дети — понятие растяжимое (двое или семь?). Двое, милый, двенадцатилетняя девочка и годовалый сын. Два маленьких великана из детской Валгаллы. [455]Дети великолепные, редкостные. Высокая ли Ариадна? О, даже выше меня (я не маленькая) и вдвое толще (я ничего не вешу). Вот моя фотография — из паспорта — я светлей и моложе. Потом пришлю лучшую и сделанную совсем недавно, в Париже. Фотографировал меня Шумов, который снимал и работы твоего великого друга. — Он мне много рассказывал о нем. — Я не решилась спросить, нет ли у него твоей фотографии. — Заказать ее для себя не посмела бы. (Ты уже понял, что я прошу тебя — напрямик и совсем без всякой робости — о твоей фотографии.)
 
…Лазурь и робость детских лет…