Страница:
Все кончилось неожиданно. 10-го октября 1937 г. Сергей Эфрон спешно уехал в Союз. А 22-го ко мне явились с обыском и увезли меня и 12-летнего сына в парижскую Префектуру, где нас продержали целый день. Следователю я говорила все, что знала, а именно: что это самый благородный и бескорыстный человек на свете, что он страстно любит свою родину, что работать для республиканской Испании — не преступление, что знаю его — 1911 г. — 1937 г. — 26 лет — и что больше не знаю ничего. Через некоторое время последовал второй вызов в Префектуру. Мне предъявили копии телеграмм, в которых я не узнала его почерка, и меня опять отпустили и уже больше не трогали.
С Октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые — жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении — ему недоставало только одного: меня и сына.
Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела — я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз — вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел — пролежал. Но с нашим приездом он ожил, — за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек… Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город… Вс? говорили, что он, действительно воскрес…
И — 27-го августа — арест дочери.
Теперь о дочери. Дочь моя, Ариадна Сергеевна Эфрон, первая из всех нас уехала в Советский Союз, а именно 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе Возвращения на Родину. Она очень талантливая художница и журналистка. И — абсолютно лояльный человек. В Москве она работала во французском журнале «Ревю де Моску» (Страстной бульвар, д<ом> 11) — ее работой были очень довольны. Писала (литературное) и иллюстрировала, отлично перевела стихами поэму Маяковского. В Советском Союзе себя чувствовала очень счастливой и никогда ни на какие бытовые трудности не жаловалась.
А вслед за дочерью арестовали — 10-го Октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день, — и моего мужа, совершенно больного и истерзанного ее бедой.
Первую денежную передачу от меня приняли: дочери — 7-го декабря, т. е. 3 месяца, 11 дней спустя после ее ареста, мужу — 8-го декабря, т. е. 2 месяца без 2-х дней спустя ареста. Дочь п<…> [2075]
7-го ноября было арестовано на той же даче семейство Львовых, [2076]наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в запечатанной даче, без дров, в страшной тоске.
Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 2 месяца, при Доме Отдыха Писателей в Голицыне, с содержанием в Доме Отдыха после ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского в немецкого языков. Еще в бытность свою в Болшеве (ст<анция> Болшево, Северной ж<елезной> д<ороги>. Поселок Новый Быт, дача 4/33) я перевела на французский ряд стихотворений Лермонтова — для «Ревю де Моску» и Интернациональной Литературы. Часть из них уже напечатана.
Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его — 1911 г. — 1939 г. — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дия: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, никто его не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли «слепым энтузиазмом». Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумленные бедностью нашего жилища и жесткостью его кровати (— «Как, на этой кровати спал г<осподи>н Эфрон?») говорили о нем с каким-то почтением, а следователь — так тот просто сказал мне: — «Г<осподи>н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться…»
А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.
Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Это — тяжелый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни — особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрет не оправданный. [2077]
Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы — проверьте доносчика.
Если же это ошибка — умоляю, исправьте пока не поздно.
Марина Цветаева
Москва, 14-го июня 1940 г.
Народному Комиссару Внутренних Дел тов<арщу> Л. П. Берия.
Уважаемый товарищ,
Обращаюсь к вам со следующей просьбой. С 27-го августа 1939 г. находится в заключении моя дочь, Ариадна Сергеевна Эфрон, и с 10-го октября того же года — мой муж, Сергей Яковлевич Эфрон (Андреев).
После ареста Сергей Эфрон находился сначала во Внутренней тюрьме, потом в Бутырской, потом в Лефортовской, и ныне опять переведен во Внутреннюю. Моя дочь, Ариадна Эфрон, все это время была во Внутренней.
Судя по тому, что мой муж, после долгого перерыва, вновь переведен во Внутреннюю тюрьму, и по длительности срока заключения обоих (Сергей Эфрон — 8 месяцев, Ариадна Эфрон — 10 месяцев), мне кажется, что следствие подходит — а может быть уже и подошло — к концу.
Все это время меня очень тревожила судьба моих близких, особенно мужа, который был арестован больным (до этого он два года тяжело хворал).
Последний раз, когда я хотела навести справку о состоянии следствия (5-го июня, на Кузнецком, 24), сотрудник НКВД мне обычной анкеты не дал, а посоветовал мне обратиться к вам с просьбой о разрешении мне свидания.
Подробно о моих близких и о себе я уже писала вам в декабре минувшего года. Напомню вам только, что я после двухлетней разлуки успела побыть со своими совсем мало: с дочерью — 2 месяца, с мужем — три с половиной, что он тяжело болен, что я прожила с ним 30 лет жизни и лучшего человека не встретила.
Сердечно прошу вас, уважаемый товарищ Берия, если есть малейшая возможность, разрешить мне просимое свидание.
Марина Цветаева
Сейчас я временно проживаю по следующему адр<есу>:
Москва
Улица Герцена, д<ом> 6, кв<артира> 20
Телеф<он> К-0-40-13
Марина Ивановна Цветаева
<3има 1939–1940 г.>
Москва
В 1911 г. я знакомл<юсь> с Серг<еем> Э<фроном>. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный (16 л<ет> перв<ый> туберк<улезный> процесс). Убит трагич<еской> гиб<елью> [2078]матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расстав<аться> и в янв<аре> 1912 г. выхожу за него замуж.
(Выходит длинно, буду давать гл<авные> этапы). В 1913 г. С<ергей> Э<фрон> поступ<ает> в Моск<овский> унив<ерситет>, филол<огический> фак<ультет>. [2079]В Окт<ябре> 1917 г. он, только что окончив Петерг<офскую> Шк<олу> Прапорщ<иков>, сражается в рядах <нрзбр.> и <в> тут же едет в Новочерк<асск>, куда приез<жает> одним из перв<ых> 200 оф<ицеров>. За все добров<ольчество> (1917 г. — 1920 г.) — непрер<ывно> в строю, никогда в Шт<абе>. Дважды ранен: в плечо и в колено.
Все это, думаю, известн<о> из его предыд<ущей> анкеты, а вот что м<ожет> б<ыть> не известно: он не только не расстр<елял> ни одного пленного, а спасал от расстр<ела> всех кого мог — [2080]забирал в свою пул<еметную> команду — [2081]Повор<отным> пунктом в его убежд<ениях> была казнь комисс<ара> — у него на глазах — лицо с кот<орым> эт<от> комисс<ар> встр<етил> смерть — В эту минуту я понял, что [2082]наше дело — ненародное дело.
Но каким образ<ом> сын народов<олки> Л<изы> Д<урново> оказыв<ается> в рядах бел<ой> ар<мии>, а не красной? С. Я. Э. это считал в св<оей> жизни — роковой ошибкой. — Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совс<ем> молодой тогда человек, но многие и многие, [2083]соверш<енно> сложившиеся люди. В Добров<ольчестве> он видел спасение России и правду, когда он в эт<ом> разуверился — он из него ушел, весь, целиком, — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
По оконч<ании> добровольч<ества> — голод в Галлип<оли> и в Конст<антинополе> — и в 1922 г. переезд в Чехию, в Пр<агу>, где поступ<ает> в Универс<итет>, на [2084]ист<орико>-фил<ологический> факульт<ет>, [2085]
Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое пред<ательство>, двурушничество и вероломство он неспособен. Я знаю его: 1911–1939 г — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с перв<ого> дня что это челов<ек> велич<айшей> чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмигр<ации> никто его не обвинял в подкупности, и коммунизм его объясняли — «слепым энтузиазмом».
ВЕПРИЦКОЙ Л.В
9-го января 1940 г.
Голицыно, безвестный переулок, дом с тремя красными звездочками, 40 гр<адусов> мороза,
Дорогая Людмила Васильевна,
Это письмо Вам пишется (мысленно) с самой минуты Вашего отъезда. Вот первые слова его (мои — Вам, когда тронулся поезд):
— С Вами ушло все живое тепло, уверенность, что кто-то всегда (значит — и сейчас) будет тебе рад, ушла смелость входа в комнату (который есть вход в душу). Здесь меня, кроме Вас, никто не любит, а мне без этого холодно и голодно, и без этого (любви) я вообще не живу.
О Вас: я вам сразу поверила, а поверила, потому что узнала — свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно, я знала, что Ваше отношение от градусника — уличного — комнатного — и даже подмышечного (а это — важно!) не зависит, с колебаниями — не знакомо. Я знала, что Вы меня приняли всю, что я могу при Вас — быть, не думая — как т? или иное воспримется — истолкуется — взвесится — исказится. Другие ставят меня на сцену (самое противоестественное для меня место) — и смотрят. Вы не смотрели, Вы — любили. Вся моя первая жизнь в Голицыне была Вами бесконечно согрета, даже когда Вас не было (в комнате) я чувствовала Ваше присутствие, и оно мне было — оплотом. Вы мне напоминаете одного моего большого женского друга, одно из самых увлекательных и живописных и природных женских существ, которое я когда-либо встретила. Это — вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична Андреева, с которой я (с ней никто не дружил) продружила — 1922 г. — 1938 г. — целых 16 лет.
Но — деталь: она встретила меня молодой и красивой, на своей почве (гор и свободы), со всеми козырями в руках. Вы — меня убитую и такую плачевную в зеркале, что — просто смеюсь! (Это — я???)… От нее шел Ваш жар, и у нее были Ваши глаза — и Ваша масть, и встретившись с Вами, я не только себя, я и ее узнала. И она тоже со всеми ссорилась! — сразу! — и ничего не умела хранить…
Да! очень важное: Вы не ограничивали меня — поэзией. Вы может быть даже предпочитали меня (живую) — моим стихам, и я Вам за это бесконечно-благодарна. Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли все мои записочки («автографы»), а меня — т?к мало любили, так — вяло. Ничто не льстит моему самолюбию (у меня его нету) и все льстит моему сердцу (оно у меня — есть: только оно и есть). Вы польстили моему сердцу.
— Жизнь здесь. Холодно. Нет ни одного надежного человека (для души). Есть расположенные и любопытствующие (напр<имер> — Кашкин [2086]), есть равнодушные (почти все), есть один — милый, да и даже любимый бы — если бы… [2087](сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере — нежно… («И взвешен был, был найден слишком легким» это у меня, в пьесе «Фортуна», о Герцоге Лозэне, которого любила Мария-Антуанэтта — и Гр<афиня> Чарторийская — и многие, многие — а в жизни (пьесе обратной Фортуне) почти обо всех, кого я любила… Я всю жизнь любила таких как Т<агер> и всю жизнь была ими обижена — не привыкать — стать… «Влеченье, род недуга…» [2088])
Уехала жена Ноя Григорьевича [2089](я его очень люблю, и ?н меня, но последнее время мы мало были вместе, а вместе для меня — вдвоем, могу и втроем, но не с такой нравоучительной женой), завтра уезжает и он (на несколько дней), уезжает татарин с женой (навсегда), и Живов, [2090]который нынче, напоследок, встал в 2 1/2 ч. дня, а вечером истопил в столовой — саморучно — хороший воз дров.
Новые: некто Жариков, [2091]с которым мы сразу поспорили. В ответ на заявление Жиги, [2092]что идя мимо «барского дома» естественно захотеть наломать цветов, он сказал, что не только — наломать, но поломать все цветы и кусты, потому что это — чужое, не мое. Я же сказала, что цветы — вообще ничьи, т. е. и мои — как звезды и луна. Мы не сошлись.
«И большинство людей — т?к чувствуют», утвердил молодой писатель, — «9/10 т?к чувствуют, а 1/10 — не т?к», — спокойно заметил Н<ой> Г<ригорьевич> (Я, в полной чистоте сердца никогда не считала цветок — чужим. Уж скорей — каждый — своим: внутри себя — своим… Но разная собственность бывает…) Жига сказал, что я уж слишком «поэтично» смотрю на вещи, а Мур — такое отношение к чужим садам объяснил моей интеллигентной семьей, не имевшей классовых чувств… — Ух! И все это — потому что мне не хочется камнем пустить в окно чужой оранжереи… (Почему все самые простые вещи — так трудно объяснимы и, в конечном счете — недоказуемы?!)
Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов<арищем> Санниковым, [2093]может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да, и что таковую пишет, потому что всё — тема. (— «Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах» — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)
Теперь — о достоверном холоде: в столовой, по утрам, 4 гр<адуса>, за окном — 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники. Но в комнатах тепло, а в иных даже пекло. Дома (у меня) вполне выносимо и даже уютно — как всегда от общего бедствия. В комнате бывшего ревизора живут куры, а кошка (дура!) по собственному желанию ночует на воле, на 40-градусном морозе. (М. б. она охотится за волками??)
_________
Ваш «недоносок» безумно-умилителен. [2094]Сосать — впустую! Даже — без соски! И — блаженствовать. Чистейшая лирика. А вот реклама (не менее умилительная!) для сосок — Маяковского (1921 г.) (Первые две строки — не помню)
(Кстати, моя дочь Аля в младенчестве говорила: горблюд, а Мур — люблюд (от люблю)
________
Кончаю. Увидимся — и будем видаться — непременно. Я за Вашу дружбу — держусь.
Обнимаю Вас и люблю Очень хочу, чтобы Вы сюда приехали'
МЦ.
Голицыно, 29-го января 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Начну с просьбы — ибо чувствую себя любимой.
(«Сколько просьб у любимой всегда…») Но эта просьба, одновременно, упрек, и дело — конечно — в Т<агере>.
Я достала у Б<ориса> П<астернака> свою книгу «После России», и Т<агер> не хотел с ней расставаться (NB! с ней — не со мной, — passions [2096]—) Когда он уезжал, я попросила его передать ее Вам — возможно скорее — но тут начинается просьба: я мечтала, чтобы Вы ее мне перепечатали — в 4 экз<емплярах>, один — себе, один — мне, один — Т<агеру>, и еще запасной. — «Нужно мне отдельно писать Л<юдмиле> В<асильевне>?» — «Нет, я тотчас ей ее доставлю».
По Вашему (вчера, 28-го полученному) письму вижу, что Т<агер> не только Вам ее не отнес, а Вам даже не позвонил.
Дело же, сейчас, отнюдь не только лирическое: один человек из Гослитиздата, этими делами ведающий, настойчиво предлагает мне издать книгу стихов, — с контрактом и авансом — и дело только за стихами. Все меня торопят. Я вижу, что это — важно. Давать же борисину книгу я не хочу и не могу: во-первых, там — надпись, [2097]во-вторых — ее по рукам затреплют, а он ее любит, в-третьих — она по старой орфографии («Живет в пещере, по старой вере» — это обо мне один дальний поэт, люблю эти строки…) [2098]Словом, мне до зарезу нужен ее печатный оттиск, по новой орфографии.
Конечно, я бы могла отсюда позвонить Т<агеру>, но… я — и телефон, раз, я — и сам Т<агер>, два. Т<агер> очень небрежно поступил со мной — потому что я — с ним — слишком брежно, и даже больше (переписала ему от руки целую поэму (Горы) [2099]и ряд стихов, и вообще нянчилась, потому что привязалась, и провожала до станции, невзирая на Люсю [2100]и ее выходки…) — я назначила ему встречу в городе, нарочно освободила вечер (единственный) — все было условлено заранее, и, в последнюю минуту — телеграмма: — К сожалению, не могу освободиться — и (без всякого привета). После этого у меня руки — связаны, и никакие бытовые нужды не заставят меня его окликнуть, хотя бы я теряла на нем — миллиарды и биллиарды.
Он до странности скоро — зазнался. Но я всегда думала, что презрение ко мне есть презрение к себе, к лучшему в себе, к лучшему себе.
Мне было больно, мне уже не больно, в чт? сейчас важно — раздобыть у него книгу (его — забыть).
Тот вечер (с ним) прошел — с Б<орисом> П<астернаком>, который, бросив последние строки Гамлета, [2101]пришел по первому зову — и мы ходили с ним под снегом и по снегу — до часу ночи — и все отлегло — как когда-нибудь отляжет — сама жизнь.
_______
О здесь. Здесь много новых и уже никого старого. Уехал Ной Григорьевич, рассказывавший мне такие чудные сказки. Есть один, которого я сердечно люблю — Замошкин, [2102]немолодой уже, с чудным мальчишеским и изможденным лицом. Он — родной. Но он очень занят, — и я уже обожглась на Т<агере>. — Старая дура.
_______
Ваши оба письма — дошли. Приветствую Ваше тепло, — когда в доме мороз — все вещи мертвые: вздыхают на глазах, и несвойственно живому жить среди мертвецов, грея их последним теплом — сердечным. Молодец — Вы, этой удали у меня нет.
О себе (без Т<агера> — перевожу своего «Гоготура» [2104]— ползу — скука — стараюсь оживить — на каждое четверостишие — по пять вариантов — и кому это нужно? — а иначе не могу. Мур ходит в школу, привык сразу, но возненавидел учительницу русского языка — «паршивую старушонку, которая никогда не улыбается» — и желает ей быстрой и верной смерти.
Ну, вот и все мои новости. Хозяйка едет в город — тороплюсь.
Очень прошу: когда будете брать у Т<агера> книгу — ни слова о моей обиде: много чести.
Не знаю, как с бумагой, но лучше бы каждое стихотворение на отдельном листке, чтобы легче было потом составить книгу, без лишней резни. И — умоляю — если можно — 4 экз<емпляра>, п. ч. целиком перепечатываться эта книга — навряд ли будет.
Обнимаю Вас и люблю. Пишите.
МЦ.
Голицыно, 3-го февраля 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Вчера вечером, с помощью Ноя Григорьевича — моего доброго гения — звонила Т<агеру>. Говорила любезно и снисходительно, и выяснила следующее: он не знал, что это «так спешно» (хотя предупреждала его, что книга — чужая, дана мне на срок, и т. д.), с Вами у него вышло «какое-то недоразумение», как раз нынче собирался мне звонить, и даже как-нибудь мечтает приехать — словом, все очень мягко и неопределенно. (Я ни слова не сказала ему о тоне Вашего письма, — только, что Вы до сих пор от него книги не получили.) Когда же я стала настаивать, чтобы он немедленно (хорошее немедленно, когда он уехал 23-го!) Вам книгу свез, он стал петь, что его цель — получить оттиск, а Вы ему такового не дадите. — Да, но моя цель — возможно скорее иметь свой оттиск, п. ч. это нужно для Гослитиздата! — но тут случился сюрприз; оказывается, у него на руках и другая моя книга, к<отор>ую я ищу по всей Москве, и тоже до зарезу мне нужная [2105](из двух будет (если будет) — одна). Пришлось сдержать сердце — и даже просить — чтобы он меня выручил, т. е. одолжил на время.
Относительно же первой «сговорились» — т?к: так как он безумно хочет иметь свой оттиск, а Вы не дадите, он попытается устроить перепечатку сам — в течение 5-ти дней. Я, сначала, было, возмутилась (ибо книга — моя, всячески) но тут же поняла, что он этим Вас избавляет от большой работы, а что, если Вы бы когда-нибудь захотели иметь свой оттиск. Вы бы всегда смогли, не спеша, перепечатать для себя — с моего. Командовать же мне не пришлось, п. ч. вторая книга — у него, и она мне необходима, и он мог бы озлобиться. — Уф! —
Но все-таки — такую вещь он услышал: — Торговаться со мной — чистое безумие, и даже невыгодно: я всегда даю больше, и Вы это — знаете.
Чем кончится история с его перепечаткой — не знаю. Диву даюсь, что он, держа книгу на руках целых десять дней — да ничего, просто продолжал держать…
_______
Подала заявление в Литфонд, отдельно написала Новикову, [2106]отдельно ездила к Оськину, [2107]к<отор>ый сказал, что решение будет «коллегиальное» [2108](кстати, оно уже должно было быть — 1-го). Теперь — жду судьбы. Мур учится, я кончаю своего «Гоготура». А в общем — темна вода во облацех. При встрече расскажу Вам одну очень странную (здесь) встречу.
В общем, подо всем: работой, хождением в Дом Отдыха, поездками в город, беседами с людьми, жизнью дня и с нами ночи — тоска.
Обнимаю Вас и прошу простить за скуку этого письма, автор которой — не я.
МЦ.
Голицыно, 5-го февраля 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна! Первое письмо залежалось, п. ч. не успела передать его надежному отъезжающему — уехал до утреннего завтрака. Но вот оно, все же — как доказательство (впрочем, не сомневаюсь, что Вы во мне — не сомневаетесь). А вчера вечером — Ваше, с двумя Т — Тютчевым — и другим. [2109]Первый восхитил и восхитил — от второго, второй — не удивил. Я, как и Вы, наверное, всегда начинаю с любви (т. е. всяческого кредита) и кончаю — знакомством. А от знакомиться недалеко и до раззнакомиться.
Я Т<агером> не меньше обижена, чем Вы, а м. б, — больше, а скорей всего — одинаково: — Но мне порукой — Ваша честь, — И смело ей себя вверяю! [2110]— (Побольше бы чести — я поменьше бы смелости! Кстати, по мне, Татьяна — изумительное существо: героиня не верности, а достоинства: не женской верности, а человеческого достоинства, — Люблю ее.)
Сейчас, кстати, Т<агер> мною взят на испытание: одолжит ли мне мною просимую книгу, за которой я к нему направила одного милейшего здешнего человека. (Может, конечно, отвертеться, что книга — чужая, ему — доверена, и т. д.)
Дорогая ЛВ (простите за сокращение, но так — сердечнее), никакой Т<агер> нас с Вами никогда не рассорит, ибо знаю цену — Вашей душе и его (их) бездушию. Ведь это тот же «Юра» — из Повести, [2111]и та же я — 20 лет назад, но только оба были красивее, и все было — куд? серьезнее. Безнадежная любовь? Неодушевленность любимого тобою предмета — если он человек. Ведь даже янтарь от твоей любви (сердечного жара!) — сверкает, как никогда не сверкает — от солнечного.
Голицыно, безвестный переулок, дом с тремя красными звездочками, 40 гр<адусов> мороза,
Дорогая Людмила Васильевна,
Это письмо Вам пишется (мысленно) с самой минуты Вашего отъезда. Вот первые слова его (мои — Вам, когда тронулся поезд):
— С Вами ушло все живое тепло, уверенность, что кто-то всегда (значит — и сейчас) будет тебе рад, ушла смелость входа в комнату (который есть вход в душу). Здесь меня, кроме Вас, никто не любит, а мне без этого холодно и голодно, и без этого (любви) я вообще не живу.
О Вас: я вам сразу поверила, а поверила, потому что узнала — свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно, я знала, что Ваше отношение от градусника — уличного — комнатного — и даже подмышечного (а это — важно!) не зависит, с колебаниями — не знакомо. Я знала, что Вы меня приняли всю, что я могу при Вас — быть, не думая — как т? или иное воспримется — истолкуется — взвесится — исказится. Другие ставят меня на сцену (самое противоестественное для меня место) — и смотрят. Вы не смотрели, Вы — любили. Вся моя первая жизнь в Голицыне была Вами бесконечно согрета, даже когда Вас не было (в комнате) я чувствовала Ваше присутствие, и оно мне было — оплотом. Вы мне напоминаете одного моего большого женского друга, одно из самых увлекательных и живописных и природных женских существ, которое я когда-либо встретила. Это — вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична Андреева, с которой я (с ней никто не дружил) продружила — 1922 г. — 1938 г. — целых 16 лет.
Но — деталь: она встретила меня молодой и красивой, на своей почве (гор и свободы), со всеми козырями в руках. Вы — меня убитую и такую плачевную в зеркале, что — просто смеюсь! (Это — я???)… От нее шел Ваш жар, и у нее были Ваши глаза — и Ваша масть, и встретившись с Вами, я не только себя, я и ее узнала. И она тоже со всеми ссорилась! — сразу! — и ничего не умела хранить…
Да! очень важное: Вы не ограничивали меня — поэзией. Вы может быть даже предпочитали меня (живую) — моим стихам, и я Вам за это бесконечно-благодарна. Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли все мои записочки («автографы»), а меня — т?к мало любили, так — вяло. Ничто не льстит моему самолюбию (у меня его нету) и все льстит моему сердцу (оно у меня — есть: только оно и есть). Вы польстили моему сердцу.
— Жизнь здесь. Холодно. Нет ни одного надежного человека (для души). Есть расположенные и любопытствующие (напр<имер> — Кашкин [2086]), есть равнодушные (почти все), есть один — милый, да и даже любимый бы — если бы… [2087](сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере — нежно… («И взвешен был, был найден слишком легким» это у меня, в пьесе «Фортуна», о Герцоге Лозэне, которого любила Мария-Антуанэтта — и Гр<афиня> Чарторийская — и многие, многие — а в жизни (пьесе обратной Фортуне) почти обо всех, кого я любила… Я всю жизнь любила таких как Т<агер> и всю жизнь была ими обижена — не привыкать — стать… «Влеченье, род недуга…» [2088])
Уехала жена Ноя Григорьевича [2089](я его очень люблю, и ?н меня, но последнее время мы мало были вместе, а вместе для меня — вдвоем, могу и втроем, но не с такой нравоучительной женой), завтра уезжает и он (на несколько дней), уезжает татарин с женой (навсегда), и Живов, [2090]который нынче, напоследок, встал в 2 1/2 ч. дня, а вечером истопил в столовой — саморучно — хороший воз дров.
Новые: некто Жариков, [2091]с которым мы сразу поспорили. В ответ на заявление Жиги, [2092]что идя мимо «барского дома» естественно захотеть наломать цветов, он сказал, что не только — наломать, но поломать все цветы и кусты, потому что это — чужое, не мое. Я же сказала, что цветы — вообще ничьи, т. е. и мои — как звезды и луна. Мы не сошлись.
«И большинство людей — т?к чувствуют», утвердил молодой писатель, — «9/10 т?к чувствуют, а 1/10 — не т?к», — спокойно заметил Н<ой> Г<ригорьевич> (Я, в полной чистоте сердца никогда не считала цветок — чужим. Уж скорей — каждый — своим: внутри себя — своим… Но разная собственность бывает…) Жига сказал, что я уж слишком «поэтично» смотрю на вещи, а Мур — такое отношение к чужим садам объяснил моей интеллигентной семьей, не имевшей классовых чувств… — Ух! И все это — потому что мне не хочется камнем пустить в окно чужой оранжереи… (Почему все самые простые вещи — так трудно объяснимы и, в конечном счете — недоказуемы?!)
Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов<арищем> Санниковым, [2093]может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да, и что таковую пишет, потому что всё — тема. (— «Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах» — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)
Теперь — о достоверном холоде: в столовой, по утрам, 4 гр<адуса>, за окном — 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники. Но в комнатах тепло, а в иных даже пекло. Дома (у меня) вполне выносимо и даже уютно — как всегда от общего бедствия. В комнате бывшего ревизора живут куры, а кошка (дура!) по собственному желанию ночует на воле, на 40-градусном морозе. (М. б. она охотится за волками??)
_________
Ваш «недоносок» безумно-умилителен. [2094]Сосать — впустую! Даже — без соски! И — блаженствовать. Чистейшая лирика. А вот реклама (не менее умилительная!) для сосок — Маяковского (1921 г.) (Первые две строки — не помню)
(Почему-то эта соска в его устах мне видится — садовой шлангой, или трубкой громкоговорителя, или — той, и моей, — старые стихи 1918 г., но горб все тот же:
…Ну уж и соска, — всем соскам — соска!
Сам эту соску сосать готов! [2095]
Но верблюды мы с Вами — добровольные.
И вот, навьючив на верблюжий горб,
На добрый, стопудовую заботу,
Отправимся — верблюд смирён и горд —
Справлять неисправимую работу.
Под темной тяжестью верблюжьих тел,
Мечтать о Ниле, радоваться — луже…
Как господин и как Господь велел
Нести свой крест — по-божьи, по-верблюжьи.
И будут в золоте пустынных зорь
Горбы — болеть, купцы — гадать: откуда,
Какая это вдруг напала хворь
На доброго, покорного верблюда?
Но, ни единым взглядом не моля —
Вперед, вперед — с сожженными губами,
Пока Обетованная земля
Большим горбом не встанет над горбами
(Кстати, моя дочь Аля в младенчестве говорила: горблюд, а Мур — люблюд (от люблю)
________
Кончаю. Увидимся — и будем видаться — непременно. Я за Вашу дружбу — держусь.
Обнимаю Вас и люблю Очень хочу, чтобы Вы сюда приехали'
МЦ.
Голицыно, 29-го января 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Начну с просьбы — ибо чувствую себя любимой.
(«Сколько просьб у любимой всегда…») Но эта просьба, одновременно, упрек, и дело — конечно — в Т<агере>.
Я достала у Б<ориса> П<астернака> свою книгу «После России», и Т<агер> не хотел с ней расставаться (NB! с ней — не со мной, — passions [2096]—) Когда он уезжал, я попросила его передать ее Вам — возможно скорее — но тут начинается просьба: я мечтала, чтобы Вы ее мне перепечатали — в 4 экз<емплярах>, один — себе, один — мне, один — Т<агеру>, и еще запасной. — «Нужно мне отдельно писать Л<юдмиле> В<асильевне>?» — «Нет, я тотчас ей ее доставлю».
По Вашему (вчера, 28-го полученному) письму вижу, что Т<агер> не только Вам ее не отнес, а Вам даже не позвонил.
Дело же, сейчас, отнюдь не только лирическое: один человек из Гослитиздата, этими делами ведающий, настойчиво предлагает мне издать книгу стихов, — с контрактом и авансом — и дело только за стихами. Все меня торопят. Я вижу, что это — важно. Давать же борисину книгу я не хочу и не могу: во-первых, там — надпись, [2097]во-вторых — ее по рукам затреплют, а он ее любит, в-третьих — она по старой орфографии («Живет в пещере, по старой вере» — это обо мне один дальний поэт, люблю эти строки…) [2098]Словом, мне до зарезу нужен ее печатный оттиск, по новой орфографии.
Конечно, я бы могла отсюда позвонить Т<агеру>, но… я — и телефон, раз, я — и сам Т<агер>, два. Т<агер> очень небрежно поступил со мной — потому что я — с ним — слишком брежно, и даже больше (переписала ему от руки целую поэму (Горы) [2099]и ряд стихов, и вообще нянчилась, потому что привязалась, и провожала до станции, невзирая на Люсю [2100]и ее выходки…) — я назначила ему встречу в городе, нарочно освободила вечер (единственный) — все было условлено заранее, и, в последнюю минуту — телеграмма: — К сожалению, не могу освободиться — и (без всякого привета). После этого у меня руки — связаны, и никакие бытовые нужды не заставят меня его окликнуть, хотя бы я теряла на нем — миллиарды и биллиарды.
Он до странности скоро — зазнался. Но я всегда думала, что презрение ко мне есть презрение к себе, к лучшему в себе, к лучшему себе.
Мне было больно, мне уже не больно, в чт? сейчас важно — раздобыть у него книгу (его — забыть).
Тот вечер (с ним) прошел — с Б<орисом> П<астернаком>, который, бросив последние строки Гамлета, [2101]пришел по первому зову — и мы ходили с ним под снегом и по снегу — до часу ночи — и все отлегло — как когда-нибудь отляжет — сама жизнь.
_______
О здесь. Здесь много новых и уже никого старого. Уехал Ной Григорьевич, рассказывавший мне такие чудные сказки. Есть один, которого я сердечно люблю — Замошкин, [2102]немолодой уже, с чудным мальчишеским и изможденным лицом. Он — родной. Но он очень занят, — и я уже обожглась на Т<агере>. — Старая дура.
Так я всю жизнь — отыгрывалась. Т?к получались — книжки.
— Годы твои — гора,
Время твое — царей.
Дура! любить — стара,
— Друга! любовь — старей:
Чудищ старей, корней,
Каменных алтарей
Критских старей, старей
Старших богатырей… [2103]
_______
Ваши оба письма — дошли. Приветствую Ваше тепло, — когда в доме мороз — все вещи мертвые: вздыхают на глазах, и несвойственно живому жить среди мертвецов, грея их последним теплом — сердечным. Молодец — Вы, этой удали у меня нет.
О себе (без Т<агера> — перевожу своего «Гоготура» [2104]— ползу — скука — стараюсь оживить — на каждое четверостишие — по пять вариантов — и кому это нужно? — а иначе не могу. Мур ходит в школу, привык сразу, но возненавидел учительницу русского языка — «паршивую старушонку, которая никогда не улыбается» — и желает ей быстрой и верной смерти.
Ну, вот и все мои новости. Хозяйка едет в город — тороплюсь.
Очень прошу: когда будете брать у Т<агера> книгу — ни слова о моей обиде: много чести.
Не знаю, как с бумагой, но лучше бы каждое стихотворение на отдельном листке, чтобы легче было потом составить книгу, без лишней резни. И — умоляю — если можно — 4 экз<емпляра>, п. ч. целиком перепечатываться эта книга — навряд ли будет.
Обнимаю Вас и люблю. Пишите.
МЦ.
Голицыно, 3-го февраля 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Вчера вечером, с помощью Ноя Григорьевича — моего доброго гения — звонила Т<агеру>. Говорила любезно и снисходительно, и выяснила следующее: он не знал, что это «так спешно» (хотя предупреждала его, что книга — чужая, дана мне на срок, и т. д.), с Вами у него вышло «какое-то недоразумение», как раз нынче собирался мне звонить, и даже как-нибудь мечтает приехать — словом, все очень мягко и неопределенно. (Я ни слова не сказала ему о тоне Вашего письма, — только, что Вы до сих пор от него книги не получили.) Когда же я стала настаивать, чтобы он немедленно (хорошее немедленно, когда он уехал 23-го!) Вам книгу свез, он стал петь, что его цель — получить оттиск, а Вы ему такового не дадите. — Да, но моя цель — возможно скорее иметь свой оттиск, п. ч. это нужно для Гослитиздата! — но тут случился сюрприз; оказывается, у него на руках и другая моя книга, к<отор>ую я ищу по всей Москве, и тоже до зарезу мне нужная [2105](из двух будет (если будет) — одна). Пришлось сдержать сердце — и даже просить — чтобы он меня выручил, т. е. одолжил на время.
Относительно же первой «сговорились» — т?к: так как он безумно хочет иметь свой оттиск, а Вы не дадите, он попытается устроить перепечатку сам — в течение 5-ти дней. Я, сначала, было, возмутилась (ибо книга — моя, всячески) но тут же поняла, что он этим Вас избавляет от большой работы, а что, если Вы бы когда-нибудь захотели иметь свой оттиск. Вы бы всегда смогли, не спеша, перепечатать для себя — с моего. Командовать же мне не пришлось, п. ч. вторая книга — у него, и она мне необходима, и он мог бы озлобиться. — Уф! —
Но все-таки — такую вещь он услышал: — Торговаться со мной — чистое безумие, и даже невыгодно: я всегда даю больше, и Вы это — знаете.
Чем кончится история с его перепечаткой — не знаю. Диву даюсь, что он, держа книгу на руках целых десять дней — да ничего, просто продолжал держать…
_______
Подала заявление в Литфонд, отдельно написала Новикову, [2106]отдельно ездила к Оськину, [2107]к<отор>ый сказал, что решение будет «коллегиальное» [2108](кстати, оно уже должно было быть — 1-го). Теперь — жду судьбы. Мур учится, я кончаю своего «Гоготура». А в общем — темна вода во облацех. При встрече расскажу Вам одну очень странную (здесь) встречу.
В общем, подо всем: работой, хождением в Дом Отдыха, поездками в город, беседами с людьми, жизнью дня и с нами ночи — тоска.
Обнимаю Вас и прошу простить за скуку этого письма, автор которой — не я.
МЦ.
Голицыно, 5-го февраля 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна! Первое письмо залежалось, п. ч. не успела передать его надежному отъезжающему — уехал до утреннего завтрака. Но вот оно, все же — как доказательство (впрочем, не сомневаюсь, что Вы во мне — не сомневаетесь). А вчера вечером — Ваше, с двумя Т — Тютчевым — и другим. [2109]Первый восхитил и восхитил — от второго, второй — не удивил. Я, как и Вы, наверное, всегда начинаю с любви (т. е. всяческого кредита) и кончаю — знакомством. А от знакомиться недалеко и до раззнакомиться.
Я Т<агером> не меньше обижена, чем Вы, а м. б, — больше, а скорей всего — одинаково: — Но мне порукой — Ваша честь, — И смело ей себя вверяю! [2110]— (Побольше бы чести — я поменьше бы смелости! Кстати, по мне, Татьяна — изумительное существо: героиня не верности, а достоинства: не женской верности, а человеческого достоинства, — Люблю ее.)
Сейчас, кстати, Т<агер> мною взят на испытание: одолжит ли мне мною просимую книгу, за которой я к нему направила одного милейшего здешнего человека. (Может, конечно, отвертеться, что книга — чужая, ему — доверена, и т. д.)
Дорогая ЛВ (простите за сокращение, но так — сердечнее), никакой Т<агер> нас с Вами никогда не рассорит, ибо знаю цену — Вашей душе и его (их) бездушию. Ведь это тот же «Юра» — из Повести, [2111]и та же я — 20 лет назад, но только оба были красивее, и все было — куд? серьезнее. Безнадежная любовь? Неодушевленность любимого тобою предмета — если он человек. Ведь даже янтарь от твоей любви (сердечного жара!) — сверкает, как никогда не сверкает — от солнечного.