Страница:
[1755]как другие — сосну. И сосна всегда была довольна, человек — никогда.
Жду непременно и скоро от Вас письма — а то чувство, что пишу в пустоту. Я писала Вам последняя — большое письмо со всем, что я знаю об этой роковой породе. Писала — как себе: то, что всю жизнь себе говорила.
Если не читали — прочтите Rosamond Lehmann [1756]— Poussi?re (Dusty Answer) [1757]— она о нас — я них. Очень прошу! (Poussi?re — из<дательст>во Feux Crois?s).
До свидания! Обижусь, если не откликнитесь. Обнимаю Вас и детей.
МЦ.
18-го марта 1939 г., суббота
Paris, 15me
32, Bd Pasteur,
Hotel Innova, ch<ambre> 36
Дорогая Ариадна,
Всё дошло — и большое письмо, и недавнее маленькое — и прелестные летящие Качели!
Бесконечно радуюсь Вашему приезду (тьфу, тьфу, не сглазить!) — если будет. Дай Бог, чтобы были хорошие дни — Вы у меня связаны с летом, даже весной: первой травой. Ариадна, непременно поедем в Версаль, в Трианоны, [1758]в тот — заросший и бедноватый, где еще живы — дети: [1759]маленький мальчик и большая девочка, точно эта бедность и непосещаемость и одновременная роскошь — всего разросшегося — их — сохранила. Это — сновиденное место, нам там хорошо будет…
О себе: всё то же: между небом и землей. Много читаю, пишу — мало (но никогда — вяло), вокруг — много бед — концы жизней — люди одного поколения уходят сразу — точно сговорившись.
И новый удар — моя Чехия! [1760]Когда в газете вижу — Прага — дрожу с ног до головы — точно тот по мне в нее вошел. Чехия для меня не только вопрос справедливости, но моя живая любовь, сейчас — живая рана. В ней — на её холмах — вдоль её ручьев — прошла моя лучшая молодость, я ей бесконечно благодарна. В жизни я привыкла — благодарить через край — за самое малое! — заливать благодарностью, на ней — сгорать, а здесь я ничего не могу, в первый раз — ничего не могу, ничего — за всё добро. «Там, где рябина — Краше Давида-Царя…» [1761]
Когда приедете, я Вам покажу своего Рыцаря — добывшего Праге герб: двухвостого льва. Я его получила — в последнюю минуту — последний снимок, к<отор>ый мне, обыскав всю Прагу, достали где-то на окраине. У меня в Праге давнишний друг — пожилая женщина, чешка, до 12-ти лет жившая в Москве, а потом жившая у лесника — деда — и с бабушкой вязавшая кружева при луне — жалели свеч… Переводчица В. Соловьева, Бердяева, лучших русских… Что с ней?? Она своей Чехией — жила… И написать нельзя. Пошлю открытку — с картинкой — и: обнимаю.
А когда-то, в 1870 г., Чехия, тогда — Богемия, — протестовала против присоединения Эльзаса-Лотарингии! Одна, маленькая, съеденная Австрией — заступилась за Францию!..
— Ох!—
________
Милая Ариадна, счастлива, что скоро Вас увижу — у меня почти никого не осталось, всё — рассосалось, люди сначала (как упыри!) жили моим отъездом, а когда он затянулся — отпали.
Но до отъезда непременно напишите мне, чтобы я наверное знала и твердо радовалась.
Целую Вас и всегда люблю.
МЦ.
Paris, 15eme
32, Bd Pasteur
30-го мая 1939 г., вторник
Дорогая Ариадна! Наконец нашла Ваш адрес — получили ли Вы мою недавнюю открытку по старому с «pri?re de faire suivre»? [1762]М. б. мы с Муром очень скоро уедем в деревню на всё лето, [1763]так что м. б. на этот раз не увидимся — большая просьба, к к<отор>ой отнеситесь внимательно, и адрес сразу перепишите в надёжное место: Вас у М. Н. Лебедевой ждет от меня пакет, который Вам всячески поручаю (тетради и письма и м. б. рукописи). Тотчас же по приезде, а лучше еще из Брюсселя напишите Маргарите Николаевне Лебедевой, когда зайдете за моим пакетом, она дома к вечеру, так лучше — к 7 ч. веч<ера>, но непременно предупредив заранее.
Адрес ее: Mme Lebedeff
18 bis, rue Denfert-Rochereau
Paris, 5eme (ближайшее метро — Raspail — запомните!)
<Приписка на полях:>
Очень старый дом, вход в ворота и сразу лестница направо, бывший монастырь. Второй эт<аж>, дверь направо, звонок на шнурке, звоните сильно. Она Вам всё передаст. Она очаровательный человек и мой большой и долголетний друг. Не потеряйте ее адреса, тотчас же перепишите, это для меня крайне важно. В пакете — все мои стихи к Чехии, Вы их еще не знаете, я их страшно (как чужие!) люблю.
Хорошо бы если бы Вы на мою открытку мне ответили — молниеносно, мне было бы спокойнее. Кончаю, обнимаю, как- только что-нибудь буду знать — сообщу. А сама жду — Вашего отклика.
МЦ.
Р. S. (Жалко оставлять пустое место.) [1764]Стихи получила давно [1765]— спасибо за них. Найду минутку — напишу подробно. Письмо — грустное: не надо! всё впереди. Вы любите породу, а не отдельного, а они еще есть. (NВ! не «породу» как сэн-бернара или графа, а именно эту породу людей (нелюдей!)
Обнимаю Вас — жалко, если на этот раз не увидимся. Пишите скорее и перепишите адрес!
М.
7-го июня 1939 г.
Дорогая Ариадна! (Уже красным чернилом!) [1766]Маковку нельзя, п. ч. она круглая, т. е. мак?шку нельзя, возьмите — верхушку: она всегда острая. — У нас — еще хуже — пекло, знаю это по другим, но сама ничего не чувствую: нынче не ела 24 часа и все дни сплю по 4 ч. — да и то не сон, недавно заснула поперек кровати и проснулась оттого, что на голову свалилась целая вешалка с платьем (решившим, что мне — пора вставать: ее укладывать!)
(Пишу вздор.)
Икону отнесла к Лебедевым, надпись неожиданная — вроде слов Сивиллы — до нее нужно читать: «Всё это так чудесно вышло…», Ируся Л<ебеде>ва отнесет к Вашей маме сразу после экз<аменов>. (Я тоже держу экзамены, нет: один, но — какой!)
Адрес выучила наизусть и подам голос как только смогу.
Желаю Вам — счастья: того, чего никогда не желала себе. И оно — будет! Детям — здоровья и радовать маму. Обнимаю.
М.
Желаю Вам сына. И он — будет. (Это и будет — счастье!)
Спасибо за всё. За все сады! Это и есть — висячие сады Семирамиды! Пишите стихи!
Спасибо за Мура, Вы сразу его поняли.
Р. S. Думайте обо мне каждый день — с 10-го по 15-ое.
Буду думать о Вас в каждой зелени, на каждой воле, и всё передам — тем полям! И на новый год буду думать… Когда не буду??
Не забуду.
12-го июня 1939 г., понедельник
Дорогая Ариадна,
Нынче едем — пишу рано утром — Мур еще спит — и я разбужена самым верным из будильников — сердцем. (А настоящий уложила: чтобы не забыть. NB! Зачем мне будильники?? Так, напр<имер>, у художницы Гончаровой пылесос, на моих глазах, оброс пылью, и она его, как толстого грязного спящего змея — обходила.) — Последнее парижское утро. Прочтите в моем Перекопе (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та — прах! только никому не давать с рук и лучше не показывать) главку — Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку… «Осколки жития Солдатского»… [1767]
— Так и я. —
Пользуюсь (гнусный глагол!) ранним часом, чтобы побыть с Вами. Оставляю Вам у М. Н. Л<ебеде>вой (ее дочь Ируся обещала занести к Вашей маме) — мою икону, два старых Croix Lorraine (Et Jehanne, la bonne Lorraine qu'Anglais br?l?rent ? Rouen…) [1768]для Веры и Люли, и георгиевскую ленточку — привяжите к иконе, или заложите в Перекоп. Вам будет еще моя поэма Крысолов, но за ней зайдите к М. Н. Л<ебедевой> в первый приезд, п. ч. ее еще там нет. Непременно зайдите к М. Н. Л<ебедевой> — предупредив.
Всегда знайте адрес Л<ебеде>вых (они могут через год уехать в Америку) и всегда сообщайте им все, что будете обо мне знать — им я писать наверняка не смогу. Если буду Вам писать, буду называть ее (М<аргариту> Н<иколаевну> — Маша.
Едем без проводов: как Мур говорит — «ni fleurs ni couronnes», [1769]— как собаки — как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие друзья знают — и внутренне провожают.
Знаю, что и Вы незримо будете нынче стоять на пристани. [1770]Пока о моем отъезде — никому. Пока сами не заговорят. Обнимаю Вас, за всё благодарю, желаю счастья.
М.
<Приписка на полях:>
Детей обнимаю.
ТИХОНОВУ Н. С
ОБРИ ОКТАВУ
ЗУРОВУ Л. Ф
ШАХОВСКОЙ 3. А
Жду непременно и скоро от Вас письма — а то чувство, что пишу в пустоту. Я писала Вам последняя — большое письмо со всем, что я знаю об этой роковой породе. Писала — как себе: то, что всю жизнь себе говорила.
Если не читали — прочтите Rosamond Lehmann [1756]— Poussi?re (Dusty Answer) [1757]— она о нас — я них. Очень прошу! (Poussi?re — из<дательст>во Feux Crois?s).
До свидания! Обижусь, если не откликнитесь. Обнимаю Вас и детей.
МЦ.
18-го марта 1939 г., суббота
Paris, 15me
32, Bd Pasteur,
Hotel Innova, ch<ambre> 36
Дорогая Ариадна,
Всё дошло — и большое письмо, и недавнее маленькое — и прелестные летящие Качели!
Бесконечно радуюсь Вашему приезду (тьфу, тьфу, не сглазить!) — если будет. Дай Бог, чтобы были хорошие дни — Вы у меня связаны с летом, даже весной: первой травой. Ариадна, непременно поедем в Версаль, в Трианоны, [1758]в тот — заросший и бедноватый, где еще живы — дети: [1759]маленький мальчик и большая девочка, точно эта бедность и непосещаемость и одновременная роскошь — всего разросшегося — их — сохранила. Это — сновиденное место, нам там хорошо будет…
О себе: всё то же: между небом и землей. Много читаю, пишу — мало (но никогда — вяло), вокруг — много бед — концы жизней — люди одного поколения уходят сразу — точно сговорившись.
И новый удар — моя Чехия! [1760]Когда в газете вижу — Прага — дрожу с ног до головы — точно тот по мне в нее вошел. Чехия для меня не только вопрос справедливости, но моя живая любовь, сейчас — живая рана. В ней — на её холмах — вдоль её ручьев — прошла моя лучшая молодость, я ей бесконечно благодарна. В жизни я привыкла — благодарить через край — за самое малое! — заливать благодарностью, на ней — сгорать, а здесь я ничего не могу, в первый раз — ничего не могу, ничего — за всё добро. «Там, где рябина — Краше Давида-Царя…» [1761]
Когда приедете, я Вам покажу своего Рыцаря — добывшего Праге герб: двухвостого льва. Я его получила — в последнюю минуту — последний снимок, к<отор>ый мне, обыскав всю Прагу, достали где-то на окраине. У меня в Праге давнишний друг — пожилая женщина, чешка, до 12-ти лет жившая в Москве, а потом жившая у лесника — деда — и с бабушкой вязавшая кружева при луне — жалели свеч… Переводчица В. Соловьева, Бердяева, лучших русских… Что с ней?? Она своей Чехией — жила… И написать нельзя. Пошлю открытку — с картинкой — и: обнимаю.
А когда-то, в 1870 г., Чехия, тогда — Богемия, — протестовала против присоединения Эльзаса-Лотарингии! Одна, маленькая, съеденная Австрией — заступилась за Францию!..
— Ох!—
________
Милая Ариадна, счастлива, что скоро Вас увижу — у меня почти никого не осталось, всё — рассосалось, люди сначала (как упыри!) жили моим отъездом, а когда он затянулся — отпали.
Но до отъезда непременно напишите мне, чтобы я наверное знала и твердо радовалась.
Целую Вас и всегда люблю.
МЦ.
Paris, 15eme
32, Bd Pasteur
30-го мая 1939 г., вторник
Дорогая Ариадна! Наконец нашла Ваш адрес — получили ли Вы мою недавнюю открытку по старому с «pri?re de faire suivre»? [1762]М. б. мы с Муром очень скоро уедем в деревню на всё лето, [1763]так что м. б. на этот раз не увидимся — большая просьба, к к<отор>ой отнеситесь внимательно, и адрес сразу перепишите в надёжное место: Вас у М. Н. Лебедевой ждет от меня пакет, который Вам всячески поручаю (тетради и письма и м. б. рукописи). Тотчас же по приезде, а лучше еще из Брюсселя напишите Маргарите Николаевне Лебедевой, когда зайдете за моим пакетом, она дома к вечеру, так лучше — к 7 ч. веч<ера>, но непременно предупредив заранее.
Адрес ее: Mme Lebedeff
18 bis, rue Denfert-Rochereau
Paris, 5eme (ближайшее метро — Raspail — запомните!)
<Приписка на полях:>
Очень старый дом, вход в ворота и сразу лестница направо, бывший монастырь. Второй эт<аж>, дверь направо, звонок на шнурке, звоните сильно. Она Вам всё передаст. Она очаровательный человек и мой большой и долголетний друг. Не потеряйте ее адреса, тотчас же перепишите, это для меня крайне важно. В пакете — все мои стихи к Чехии, Вы их еще не знаете, я их страшно (как чужие!) люблю.
Хорошо бы если бы Вы на мою открытку мне ответили — молниеносно, мне было бы спокойнее. Кончаю, обнимаю, как- только что-нибудь буду знать — сообщу. А сама жду — Вашего отклика.
МЦ.
Р. S. (Жалко оставлять пустое место.) [1764]Стихи получила давно [1765]— спасибо за них. Найду минутку — напишу подробно. Письмо — грустное: не надо! всё впереди. Вы любите породу, а не отдельного, а они еще есть. (NВ! не «породу» как сэн-бернара или графа, а именно эту породу людей (нелюдей!)
Обнимаю Вас — жалко, если на этот раз не увидимся. Пишите скорее и перепишите адрес!
М.
7-го июня 1939 г.
Дорогая Ариадна! (Уже красным чернилом!) [1766]Маковку нельзя, п. ч. она круглая, т. е. мак?шку нельзя, возьмите — верхушку: она всегда острая. — У нас — еще хуже — пекло, знаю это по другим, но сама ничего не чувствую: нынче не ела 24 часа и все дни сплю по 4 ч. — да и то не сон, недавно заснула поперек кровати и проснулась оттого, что на голову свалилась целая вешалка с платьем (решившим, что мне — пора вставать: ее укладывать!)
(Пишу вздор.)
Икону отнесла к Лебедевым, надпись неожиданная — вроде слов Сивиллы — до нее нужно читать: «Всё это так чудесно вышло…», Ируся Л<ебеде>ва отнесет к Вашей маме сразу после экз<аменов>. (Я тоже держу экзамены, нет: один, но — какой!)
Адрес выучила наизусть и подам голос как только смогу.
Желаю Вам — счастья: того, чего никогда не желала себе. И оно — будет! Детям — здоровья и радовать маму. Обнимаю.
М.
Желаю Вам сына. И он — будет. (Это и будет — счастье!)
Спасибо за всё. За все сады! Это и есть — висячие сады Семирамиды! Пишите стихи!
Спасибо за Мура, Вы сразу его поняли.
Р. S. Думайте обо мне каждый день — с 10-го по 15-ое.
Буду думать о Вас в каждой зелени, на каждой воле, и всё передам — тем полям! И на новый год буду думать… Когда не буду??
Не забуду.
12-го июня 1939 г., понедельник
Дорогая Ариадна,
Нынче едем — пишу рано утром — Мур еще спит — и я разбужена самым верным из будильников — сердцем. (А настоящий уложила: чтобы не забыть. NB! Зачем мне будильники?? Так, напр<имер>, у художницы Гончаровой пылесос, на моих глазах, оброс пылью, и она его, как толстого грязного спящего змея — обходила.) — Последнее парижское утро. Прочтите в моем Перекопе (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та — прах! только никому не давать с рук и лучше не показывать) главку — Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку… «Осколки жития Солдатского»… [1767]
— Так и я. —
Пользуюсь (гнусный глагол!) ранним часом, чтобы побыть с Вами. Оставляю Вам у М. Н. Л<ебеде>вой (ее дочь Ируся обещала занести к Вашей маме) — мою икону, два старых Croix Lorraine (Et Jehanne, la bonne Lorraine qu'Anglais br?l?rent ? Rouen…) [1768]для Веры и Люли, и георгиевскую ленточку — привяжите к иконе, или заложите в Перекоп. Вам будет еще моя поэма Крысолов, но за ней зайдите к М. Н. Л<ебедевой> в первый приезд, п. ч. ее еще там нет. Непременно зайдите к М. Н. Л<ебедевой> — предупредив.
Всегда знайте адрес Л<ебеде>вых (они могут через год уехать в Америку) и всегда сообщайте им все, что будете обо мне знать — им я писать наверняка не смогу. Если буду Вам писать, буду называть ее (М<аргариту> Н<иколаевну> — Маша.
Едем без проводов: как Мур говорит — «ni fleurs ni couronnes», [1769]— как собаки — как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие друзья знают — и внутренне провожают.
Знаю, что и Вы незримо будете нынче стоять на пристани. [1770]Пока о моем отъезде — никому. Пока сами не заговорят. Обнимаю Вас, за всё благодарю, желаю счастья.
М.
<Приписка на полях:>
Детей обнимаю.
ТИХОНОВУ Н. С
6-го июля 1935 г., суббота
La Faviere, par Bonnes (var)
Villa Wrangel
Милый Тихонов,
Мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису: [1771]Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении. (Ибо другого — нет. На то и мост.)
Что Вам этот край — по сердцу и по силам — я верю и вижу. Вы сам — этот край. Факт своего края, а не свидетельство о нем. Вы сам — тот мост — из тех; что сейчас так много строят. Видите — начав с иносказательного моста, кончила — достоверным, и рада, как всему, — что — само.
С Вами — свидимся.
От Б<ориса> у меня смутное чувство. Он для меня труден тем, что все, что для меня — право, для него — его, Борисин, порок, болезнь.
Как мне — тогда (Вас, впрочем, не было, — тогда и слез не было бы) — на слезы: — Почему ты плачешь? — Я не плачу, это глаза плачут. — Если я сейчас не плачу, то потому, что решил всячески удерживаться от истерии и неврастении. (Я так удивилась — что тут же перестала плакать.) — Ты — полюбишь Колхозы!
…В ответ на слезы мне — «Колхозы»,
В ответ на чувства мне — «Челюскин»!
Словом, Борис в мужественной роли Базарова, а я — тех старичков — кладбищенских.
А плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и все в себе — болезнью. (Пусть — «высокой». [1772]Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья и, вообще — дороже, — реже и дороже радия. Это, ведь, мое единственное убеждение: убежденность.)
Ну — вот.
Рада буду, если напишете, но если не захочется или не сможется — тоже пойму.
МЦ.
А орфография — в порядке приверженности к своему до-семилетию: после 7 л<ет> ничего не полюбила. [1773]
Большинство эмиграции давно перешло на е. Это ей не помогло.
La Faviere, par Bonnes (var)
Villa Wrangel
Милый Тихонов,
Мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису: [1771]Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении. (Ибо другого — нет. На то и мост.)
Что Вам этот край — по сердцу и по силам — я верю и вижу. Вы сам — этот край. Факт своего края, а не свидетельство о нем. Вы сам — тот мост — из тех; что сейчас так много строят. Видите — начав с иносказательного моста, кончила — достоверным, и рада, как всему, — что — само.
С Вами — свидимся.
От Б<ориса> у меня смутное чувство. Он для меня труден тем, что все, что для меня — право, для него — его, Борисин, порок, болезнь.
Как мне — тогда (Вас, впрочем, не было, — тогда и слез не было бы) — на слезы: — Почему ты плачешь? — Я не плачу, это глаза плачут. — Если я сейчас не плачу, то потому, что решил всячески удерживаться от истерии и неврастении. (Я так удивилась — что тут же перестала плакать.) — Ты — полюбишь Колхозы!
…В ответ на слезы мне — «Колхозы»,
В ответ на чувства мне — «Челюскин»!
Словом, Борис в мужественной роли Базарова, а я — тех старичков — кладбищенских.
А плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и все в себе — болезнью. (Пусть — «высокой». [1772]Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья и, вообще — дороже, — реже и дороже радия. Это, ведь, мое единственное убеждение: убежденность.)
Ну — вот.
Рада буду, если напишете, но если не захочется или не сможется — тоже пойму.
МЦ.
А орфография — в порядке приверженности к своему до-семилетию: после 7 л<ет> ничего не полюбила. [1773]
Большинство эмиграции давно перешло на е. Это ей не помогло.
ОБРИ ОКТАВУ
<1935 г.>
Месье, это письмо было начато давно — в марте, когда я в первый раз прочла Вашего «Наполеона на острове Святой Елены». [1774]Я купила его в маленькой книжной лавке, где Ваш «Наполеон» почти безраздельно царил на витрине, затмевая все прочие редкости. Сколько раз я собиралась…
Месье, Вы за или против Гаспара Хаузера? [1775]За или против легенды о нем? (ибо и легенда, и Вассерман, воспевший его как поэт, — за него). Я спрашиваю потому, что люблю Вас — за исключительное благородство Вашего «Наполеона на Святой Елене» — и потому, что я Вам верю — и именно потому, что я Вас люблю и верю Вам, я не хочу читать Вашего «Гаспара Хаузера», [1776]если Вы против него. И причина лежит даже глубже: любя Вас и любя Якоба Вассермана, я остаюсь самой собой; я люблю Вас обоих за то же самое <и посредством того же самого>, [1777]что есть душа (единственное слово на всех языках, которое не нуждается в пояснениях, в прилагательных) и посредством того же самого, что есть душа, — и я не хочу разрываться, не допускаю, чтобы два человека одной породы — лирической (единственной, которую я чту и к которой имею честь, счастье и несчастье принадлежать — со всеми потрохами) — могли бы думать — нет, чувствовать по-разному применительно к одному и тому же, к явно одной и той же идее. Весь мир — Вы должны это знать, и Вы наверняка знаете, — разделен на два лагеря: поэты и все остальные, неважно, кто эти все: буржуа, коммерсанты, ученые, люди действия или даже писатели. Только на два лагеря: и Вы, Ваш «Наполеон на Святой Елене», герцог Рейхштадтский, [1778]Гаспар Хаузер, Вассерман и я, пишущая Вам эти строки, принадлежат к одному лагерю. Мы защищаем одну и ту же идею — самим фактом своего существования. Поэтому поймите: как больно мне было бы осознать, что в этом лагере Великих Одиноких налицо разлад. Что, любя герцога Рейхштадтского, можно не любить Гаспара Хаузера; что Вассерман любил своего героя, а Октав Обри способен был бы этим пренебречь. На определенном высоком уровне уже нет ни имен собственных, ни конкретных адресатов. И герцог Рейхштадтский, и Гаспар Хаузер — это один и тот же вечный королевский сын, наследник без наследства, и у каждого свой вечный Верный Слуга, как Вы, как Вассерман <Орфей, Р.-М. Рильке, все лирические поэты>. Вы не обиделись на эти слова? <Ведь имена — верхний слой, шелуха>. Вся история — игра с участием всего нескольких персонажей; они всегда одни и те же, и они больше, чем принципы, — они стихийные силы <стихии принципов>. Герцог Рейхштадтский и Прокеш [1779]— это же Давид и Ионафан. [1780]И я нашла наконец слово: Вы пишете миф.
Когда я читала Вашего «Римского короля» [1781](ту часть, которая о герцоге Рейхштадтском), мне столько раз приходила в голову мысль: вот кто должен был бы написать историю Гаспара Хаузера — и можете себе представить мое потрясение <изумление, удивление>, когда я узнала, что эта история, оказывается, уже написана, что Вы до этого «додумались» раньше, чем я! Итак, все говорит за то, что Вы должны быть на стороне этого странного Гаспара Хаузера (это и моя любовь — звучит глупо, но другого слова все равно нет).
Это как чудо: было желание без надежды на исполнение — и вдруг оно осуществляется, уже осуществилось! И какая была бы обида, какая насмешка, если бы и правда все сошлось — кроме Вашего отношения к герою.
Я читаю у Вас о герцоге Рейхштадтском и думаю…
— Я ведь историк, и поэтому…
— Да, Вы историк. Вы и историк тоже, но Вы гораздо больше, чем историк. Историки пишут историю, а вы пишете судьбы, души. Вы — настоящий поэт. Поэт во всем, вплоть до удивительной смелости языка <…> Вас увлекают, ведут за собой ритм, интонация — да Вы это и сами знаете.
Я многое могла бы Вам сказать по поводу «Наполеона». (Но первое письмо не должно быть чересчур длинным. Я не пишу Вам, я Вас окликаю, как окликали когда-то паромщика.) По поводу «Наполеона», которого я еще раз прочла и еще раз увидела: это одна из трех книг, которые я взяла с собой на море, чтобы прожить их за лето — как бы ни повернулась жизнь — прожить именно их. <…>.
В Вашем случае хочется сказать: в документе иногда больше поэзии, чем в поэзии. Будучи точным в фактах, Вы безграничны во взглядах <выводах/мнениях>, в способности видеть. И тем самым вырастаете до настоящего поэта. Ибо поэт, милый Октав Обри, это прежде всего точность, безошибочность видения. Он никогда не искажает естество факта, он воссоздает его истинную природу. Шиллер, приписав Жанне влюбленность в Дюнуа, [1782]поступил не как поэт, а как автор авантюрного романа. Напротив, маленький Том из одной очаровательной английской книжки поступил как истинный поэт, когда написал в своем школьном сочинении такую фразу: «Дул ветер; ива подметала ветками землю». И, написав ее, специально прошел двенадцать миль до первой ивы, чтобы убедиться, что ее ветки на ветру действительно достают до земли. Вот и Вы — такой маленький Том: недаром Вы поехали на Святую Елену — своими глазами увидеть то, что Вы знали и так от рождения. Все сходится, включая иву.
Вам, Октав Обри, — все права.
Мне очень понравился и Ж. Ленотр [1783](хотя он меня немало удивил и огорчил неблагородными высказываниями о Германии. Он писал это, правда, во время войны, но по мне это его не извиняет, а наоборот — обвиняет. Но не в этом дело). Итак, Ж. Ленотр мне понравился, но я знала, что он далеко не молод и вряд ли обрадуется какому-то новому голосу. А Вас, Октав Обри, я представляю себе еще молодым (и восприимчивым) — и думаю, что у Вас есть достаточно мужества для того, чтобы принять благодарность полной мерой и даже с избытком.
Я чувствую, что говорю Вам слишком много, но чрезмерность всегда определяла мой внутренний мир.
В. А. А. [1784]
<Середина 1930-х гг.>
<…> Поэт: определенный духовный строй и определенный словесный дар.
Поэт: определенный духовный строй, осуществляющийся только в слове (певчем).
Поэт без стихов (т. е. только духовный строй) — не поэт. Стихи без поэта (т. е. голый словесный дар) — просто рифмованные строки.
Можно ли быть поэтом «в душе»? А музыкантом? А живописцем? А инженером? Что бы вы сказали об инженере, строящем «мост в душе»? О летчике — в душе — летающем? Если ты инженер — строй, либо ты не инженер, а мечта об инженере.
У поэта нет других путей к постижению жизни кроме слова, этим он отличается от не-поэта, у которого — все (кроме)… <неразб>. Называя — постигает. А вот вам живая запись (внезапное озарение, в которое верю) — живая, ибо внезапная, ибо о вещи не думала — на полях же этой тетради:
Я ВЕЩЬ ОКОНЧАТЕЛЬНО ПОНИМАЮ ТОЛЬКО ЧЕРЕЗ СЛОВО (СОБСТВЕННОЕ).
Слово для поэта совершенно самостоятельная единица ценности. Не звук (иначе бы нас удовлетворяло и — а — о, и др.), а данный звук, соответствующий данному смыслу. Ища слова, поэт ищет смысла.
Поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления. Привычный, приученный (собой же) к абсолюту, он требует от жизни то, чего она дать не может, ибо она то, из чего, а не то, что. Впрочем, бывают поэты-двоеженцы: Гёте, напр<имер>, Тютчев, сумевшие совместить. Но они были не только поэтами, м. б. и больше, Гёте — неизмеримо больше.
Поэт не самое б?льшее, что есть, т. е. — самая высшая ступень на лестнице ремесла, и самая низшая от точки, где ремесла полагаются. Ибо молитва (святость) не ремесло, а стихи — все-таки ремесло. Artisant du chant — вот что, в конце концов, поэт. Мастер певчего слова.
Еще. Область поэта — душа. Вся душа. Над душой — дух, не нуждающийся в поэтах, если нуждающийся — в пророках. Пророчество в поэте как соприсутствие, не как сущность — как поэзия в пророке. «Какие большие поэты пророки», так говоря — пророка снижаете. «Какие большие пророки — поэты», так говоря — поэта возвеличиваете.
Слово «поэзия» вообще возвеличено и затуманено. Почему вы лучшее в человеке и в мире называете «поэзией» (иные — «музыкой»)? Бог в человеке — да. А ведь это несравненно больше и точнее. Бог в вашем эмбрионе, а не поэзия. Поэзией станет, когда вы его, в стихах, явите.
— Прозу люблю почти так же, как и стихи, и отнюдь не придаю ей оскорбительного общепринятого значения.
«Житейская проза» — не знаю. Проза — проработанная в слове жизнь. То есть, как всякое завершение, уже над-жизнь. Как ваш мост — над-река. (Мосты рушатся и книги проходят, но в данном отрезе — они — вечность; победа над хаосом — душ и рек.)
Прозу от поэзии отличает ритмическая стихия, иногда наличествующая и в прозе, но — иная. (Стихотворные и прозаические ритмы не согласны, а враждебны. Неслиянны). Прозу отношу более к сознанию, стихи к бессознанию (осознанному!) не даром все первые стихи — з?говоры.
Еще: проза поэта — отличная проза, стихи прозаика — дрянные стихи, ибо мог он их писать, он бы только их и писал. (Исключение — тот же Гёте, вообще — исключение). Проза Пушкина — проза поэта. Стихи Гоголя — стихи прозаика. У поэта, приступающего к прозе, та школа стихотворного абсолюта, которой нет у прозаика, приступающего к стихам. «В эту строку я должен вместить все». У прозаика строка не считана, во всяком случае — не слог.
Работа прозаика протекает, главным образом, в мысли, а не в слове, в замысле, а не в слове — мысль переводится в слово — у поэта мысль и слово рождаются одновременно, вся работа протекает в слове, нельзя задумать прозой и написать стихами, нельзя переложить в стихи, что, впрочем, делают посредственные стихотворцы. Одно писать стихами, другое — писать стихи. Вся Италия XVIII в. обменивалась сонетами, а поэты все-таки наперечет. Нужно, чтобы ты вещь не мог сказать нестихами. Тогда будут — стихи.
И еще: нет стихов без чар. (Не очарованы, а чарованы.)
Проза есть — и отличная, весь Толстой, например. Поймите правильно: чары беру не как прикрасу, а как основу, как одну из первозданных сил, силу природы. Нет чар — нет стихов, есть рифмованные строки. «И сквозь магический кристалл…» (Пушкин). [1785]Пушкин, все это зная отлично, не даром кому-то сказал: «Если бы я мог (материальные причины), я бы никогда ничего не писал, кроме стихов». А — какой прозаик! Чары как исток прозаического дарования — Гоголь (полюс Толстого!). <…>
Месье, это письмо было начато давно — в марте, когда я в первый раз прочла Вашего «Наполеона на острове Святой Елены». [1774]Я купила его в маленькой книжной лавке, где Ваш «Наполеон» почти безраздельно царил на витрине, затмевая все прочие редкости. Сколько раз я собиралась…
Месье, Вы за или против Гаспара Хаузера? [1775]За или против легенды о нем? (ибо и легенда, и Вассерман, воспевший его как поэт, — за него). Я спрашиваю потому, что люблю Вас — за исключительное благородство Вашего «Наполеона на Святой Елене» — и потому, что я Вам верю — и именно потому, что я Вас люблю и верю Вам, я не хочу читать Вашего «Гаспара Хаузера», [1776]если Вы против него. И причина лежит даже глубже: любя Вас и любя Якоба Вассермана, я остаюсь самой собой; я люблю Вас обоих за то же самое <и посредством того же самого>, [1777]что есть душа (единственное слово на всех языках, которое не нуждается в пояснениях, в прилагательных) и посредством того же самого, что есть душа, — и я не хочу разрываться, не допускаю, чтобы два человека одной породы — лирической (единственной, которую я чту и к которой имею честь, счастье и несчастье принадлежать — со всеми потрохами) — могли бы думать — нет, чувствовать по-разному применительно к одному и тому же, к явно одной и той же идее. Весь мир — Вы должны это знать, и Вы наверняка знаете, — разделен на два лагеря: поэты и все остальные, неважно, кто эти все: буржуа, коммерсанты, ученые, люди действия или даже писатели. Только на два лагеря: и Вы, Ваш «Наполеон на Святой Елене», герцог Рейхштадтский, [1778]Гаспар Хаузер, Вассерман и я, пишущая Вам эти строки, принадлежат к одному лагерю. Мы защищаем одну и ту же идею — самим фактом своего существования. Поэтому поймите: как больно мне было бы осознать, что в этом лагере Великих Одиноких налицо разлад. Что, любя герцога Рейхштадтского, можно не любить Гаспара Хаузера; что Вассерман любил своего героя, а Октав Обри способен был бы этим пренебречь. На определенном высоком уровне уже нет ни имен собственных, ни конкретных адресатов. И герцог Рейхштадтский, и Гаспар Хаузер — это один и тот же вечный королевский сын, наследник без наследства, и у каждого свой вечный Верный Слуга, как Вы, как Вассерман <Орфей, Р.-М. Рильке, все лирические поэты>. Вы не обиделись на эти слова? <Ведь имена — верхний слой, шелуха>. Вся история — игра с участием всего нескольких персонажей; они всегда одни и те же, и они больше, чем принципы, — они стихийные силы <стихии принципов>. Герцог Рейхштадтский и Прокеш [1779]— это же Давид и Ионафан. [1780]И я нашла наконец слово: Вы пишете миф.
Когда я читала Вашего «Римского короля» [1781](ту часть, которая о герцоге Рейхштадтском), мне столько раз приходила в голову мысль: вот кто должен был бы написать историю Гаспара Хаузера — и можете себе представить мое потрясение <изумление, удивление>, когда я узнала, что эта история, оказывается, уже написана, что Вы до этого «додумались» раньше, чем я! Итак, все говорит за то, что Вы должны быть на стороне этого странного Гаспара Хаузера (это и моя любовь — звучит глупо, но другого слова все равно нет).
Это как чудо: было желание без надежды на исполнение — и вдруг оно осуществляется, уже осуществилось! И какая была бы обида, какая насмешка, если бы и правда все сошлось — кроме Вашего отношения к герою.
Я читаю у Вас о герцоге Рейхштадтском и думаю…
— Я ведь историк, и поэтому…
— Да, Вы историк. Вы и историк тоже, но Вы гораздо больше, чем историк. Историки пишут историю, а вы пишете судьбы, души. Вы — настоящий поэт. Поэт во всем, вплоть до удивительной смелости языка <…> Вас увлекают, ведут за собой ритм, интонация — да Вы это и сами знаете.
Я многое могла бы Вам сказать по поводу «Наполеона». (Но первое письмо не должно быть чересчур длинным. Я не пишу Вам, я Вас окликаю, как окликали когда-то паромщика.) По поводу «Наполеона», которого я еще раз прочла и еще раз увидела: это одна из трех книг, которые я взяла с собой на море, чтобы прожить их за лето — как бы ни повернулась жизнь — прожить именно их. <…>.
В Вашем случае хочется сказать: в документе иногда больше поэзии, чем в поэзии. Будучи точным в фактах, Вы безграничны во взглядах <выводах/мнениях>, в способности видеть. И тем самым вырастаете до настоящего поэта. Ибо поэт, милый Октав Обри, это прежде всего точность, безошибочность видения. Он никогда не искажает естество факта, он воссоздает его истинную природу. Шиллер, приписав Жанне влюбленность в Дюнуа, [1782]поступил не как поэт, а как автор авантюрного романа. Напротив, маленький Том из одной очаровательной английской книжки поступил как истинный поэт, когда написал в своем школьном сочинении такую фразу: «Дул ветер; ива подметала ветками землю». И, написав ее, специально прошел двенадцать миль до первой ивы, чтобы убедиться, что ее ветки на ветру действительно достают до земли. Вот и Вы — такой маленький Том: недаром Вы поехали на Святую Елену — своими глазами увидеть то, что Вы знали и так от рождения. Все сходится, включая иву.
Вам, Октав Обри, — все права.
Мне очень понравился и Ж. Ленотр [1783](хотя он меня немало удивил и огорчил неблагородными высказываниями о Германии. Он писал это, правда, во время войны, но по мне это его не извиняет, а наоборот — обвиняет. Но не в этом дело). Итак, Ж. Ленотр мне понравился, но я знала, что он далеко не молод и вряд ли обрадуется какому-то новому голосу. А Вас, Октав Обри, я представляю себе еще молодым (и восприимчивым) — и думаю, что у Вас есть достаточно мужества для того, чтобы принять благодарность полной мерой и даже с избытком.
Я чувствую, что говорю Вам слишком много, но чрезмерность всегда определяла мой внутренний мир.
В. А. А. [1784]
<Середина 1930-х гг.>
<…> Поэт: определенный духовный строй и определенный словесный дар.
Поэт: определенный духовный строй, осуществляющийся только в слове (певчем).
Поэт без стихов (т. е. только духовный строй) — не поэт. Стихи без поэта (т. е. голый словесный дар) — просто рифмованные строки.
Можно ли быть поэтом «в душе»? А музыкантом? А живописцем? А инженером? Что бы вы сказали об инженере, строящем «мост в душе»? О летчике — в душе — летающем? Если ты инженер — строй, либо ты не инженер, а мечта об инженере.
У поэта нет других путей к постижению жизни кроме слова, этим он отличается от не-поэта, у которого — все (кроме)… <неразб>. Называя — постигает. А вот вам живая запись (внезапное озарение, в которое верю) — живая, ибо внезапная, ибо о вещи не думала — на полях же этой тетради:
Я ВЕЩЬ ОКОНЧАТЕЛЬНО ПОНИМАЮ ТОЛЬКО ЧЕРЕЗ СЛОВО (СОБСТВЕННОЕ).
Слово для поэта совершенно самостоятельная единица ценности. Не звук (иначе бы нас удовлетворяло и — а — о, и др.), а данный звук, соответствующий данному смыслу. Ища слова, поэт ищет смысла.
Поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления. Привычный, приученный (собой же) к абсолюту, он требует от жизни то, чего она дать не может, ибо она то, из чего, а не то, что. Впрочем, бывают поэты-двоеженцы: Гёте, напр<имер>, Тютчев, сумевшие совместить. Но они были не только поэтами, м. б. и больше, Гёте — неизмеримо больше.
Поэт не самое б?льшее, что есть, т. е. — самая высшая ступень на лестнице ремесла, и самая низшая от точки, где ремесла полагаются. Ибо молитва (святость) не ремесло, а стихи — все-таки ремесло. Artisant du chant — вот что, в конце концов, поэт. Мастер певчего слова.
Еще. Область поэта — душа. Вся душа. Над душой — дух, не нуждающийся в поэтах, если нуждающийся — в пророках. Пророчество в поэте как соприсутствие, не как сущность — как поэзия в пророке. «Какие большие поэты пророки», так говоря — пророка снижаете. «Какие большие пророки — поэты», так говоря — поэта возвеличиваете.
Слово «поэзия» вообще возвеличено и затуманено. Почему вы лучшее в человеке и в мире называете «поэзией» (иные — «музыкой»)? Бог в человеке — да. А ведь это несравненно больше и точнее. Бог в вашем эмбрионе, а не поэзия. Поэзией станет, когда вы его, в стихах, явите.
— Прозу люблю почти так же, как и стихи, и отнюдь не придаю ей оскорбительного общепринятого значения.
«Житейская проза» — не знаю. Проза — проработанная в слове жизнь. То есть, как всякое завершение, уже над-жизнь. Как ваш мост — над-река. (Мосты рушатся и книги проходят, но в данном отрезе — они — вечность; победа над хаосом — душ и рек.)
Прозу от поэзии отличает ритмическая стихия, иногда наличествующая и в прозе, но — иная. (Стихотворные и прозаические ритмы не согласны, а враждебны. Неслиянны). Прозу отношу более к сознанию, стихи к бессознанию (осознанному!) не даром все первые стихи — з?говоры.
Еще: проза поэта — отличная проза, стихи прозаика — дрянные стихи, ибо мог он их писать, он бы только их и писал. (Исключение — тот же Гёте, вообще — исключение). Проза Пушкина — проза поэта. Стихи Гоголя — стихи прозаика. У поэта, приступающего к прозе, та школа стихотворного абсолюта, которой нет у прозаика, приступающего к стихам. «В эту строку я должен вместить все». У прозаика строка не считана, во всяком случае — не слог.
Работа прозаика протекает, главным образом, в мысли, а не в слове, в замысле, а не в слове — мысль переводится в слово — у поэта мысль и слово рождаются одновременно, вся работа протекает в слове, нельзя задумать прозой и написать стихами, нельзя переложить в стихи, что, впрочем, делают посредственные стихотворцы. Одно писать стихами, другое — писать стихи. Вся Италия XVIII в. обменивалась сонетами, а поэты все-таки наперечет. Нужно, чтобы ты вещь не мог сказать нестихами. Тогда будут — стихи.
И еще: нет стихов без чар. (Не очарованы, а чарованы.)
Проза есть — и отличная, весь Толстой, например. Поймите правильно: чары беру не как прикрасу, а как основу, как одну из первозданных сил, силу природы. Нет чар — нет стихов, есть рифмованные строки. «И сквозь магический кристалл…» (Пушкин). [1785]Пушкин, все это зная отлично, не даром кому-то сказал: «Если бы я мог (материальные причины), я бы никогда ничего не писал, кроме стихов». А — какой прозаик! Чары как исток прозаического дарования — Гоголь (полюс Толстого!). <…>
ЗУРОВУ Л. Ф
12-го февраля 1936 г.
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Зуров,
Простите за задержку — невольную: Вы написали 55 вместо 65, и письмо добрело только вчера, 11-го. Выступить согласна.
Надеюсь — завтра будет оповещение, где и чт? — я ведь ничего не знаю. [1786]
До свидания — в субботу.
Сердечный привет В<ере> Н<иколаевне>, И<вану> А<лексеевичу> [1787]и Вам.
МЦветаева
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Зуров,
Простите за задержку — невольную: Вы написали 55 вместо 65, и письмо добрело только вчера, 11-го. Выступить согласна.
Надеюсь — завтра будет оповещение, где и чт? — я ведь ничего не знаю. [1786]
До свидания — в субботу.
Сердечный привет В<ере> Н<иколаевне>, И<вану> А<лексеевичу> [1787]и Вам.
МЦветаева
ШАХОВСКОЙ 3. А
18-го мая 1936 г., понедельник.
Vanves (Seine),
65, Rue J. В. Potin
Милая Зинаида Шаховская, очень рада буду встрече в «Журналь де Поэт» [1788]— поблагодарите Вивье, [1789]— но визы нынче, 18-го, у меня еще нет. Все же надеюсь не позже пятницы быть в Брюсселе и выехав ранним поездом к поэтам поспею. Виза может быть и завтра, тогда поеду в среду, 20-го.
Очень глупо — сидеть и ждать и знать, что ничего не попишешь, — закон, а он, если захочет, меня вдребезги.
До свиданья, сердечное спасибо за память.
МЦ.
Ванс, 28-го мая 1936 г.
Дорогая Зинаида Алексеевна,
Дошло ли кольцо и как пришлось? [1790]Ждала с ним до последней минуты — хотелось с пальца на палец. Мои «Лэтр» через неделю — 10 дней попросите у О. Н. Вольтерc, [1791]а если их еще нет, попросите, чтобы она напомнила вернуть. (Они у господина, которого зовут Люсьен, дальше не знаю.) И потом непременно напишите впечатление. Сердечный привет от нас с Муром.
МЦ.
5-го июня 1936 г., пятница.
Милая Зинаида Алексеевна, — а вот Вам другая пара, [1792]и, верьте мне на слово: они страшно похожи — по благородству и сиротству — на Бальмонта с Еленой: [1793]на Елену с Бальмонтом («О, Елена! Елена! Елена! — Ты красивая пена морей». [1794]— 35 лет назад сказано, а живо в нем — и посейчас).
О рукописи, хотя она на машинке, — дайте ее прочесть, по собственному прочтению, кому нужно из «Журналь де Поэт». Мне очень хочется издать ее отдельной книжкой, но так как на книжку — мало, у меня есть еще другая однородная, физически м?ньшая. Та и эта дали бы томик, вроде «Проз д’Анфан». [1795]Ту вышлю (а вот Вам еще другая пара) [1796]Вам, когда Ваша редакция отчитает «Лэтр» и как-то выскажется… Словом, буду ждать Вашего ответа. И личного отзыва — независимо от возможностей издания о «Лэтр» как Вам «пришлось»? На 50-летнем юбилее Ходасевича видела весь Монпарнас, — и милее, живее всего — женщины: очевидно, по живучести в них души. Подарила Ходасевичу хорошую тетрадку «для последних стихов» — может быть — запишет, т. е. сызнова начнет писать, а то годы, — ничего, [1797]а — жаль.
Один из пишущих, узнав, что я из Брюсселя, сказал: «А Шаховская там в роли Рекамье? [1798]» Я: — «Не заметила. Она просто очень любит литературу — и очень серьезно работает». Тогда тот — перестал.
До свидания! Жду весточки. Вашим поэтам — привет.
МЦ.
Привет Петру в овраге. [1799]
________
Можно Вас попросить передать при случае прилагаемую открытку Ольге Влад<имировне> Орловой? [1800]Спасибо заранее!
МЦ.
Ванв, 22-го июня 1936 г., понедельник, жара.
Милая Зинаида Алексеевна,
Оба перевода давно готовы, сейчас они на рассмотрении у Поля Буайе [1801]— моя мечта, чтобы он дал мне весь Пир во время Чумы, — что значит «дал»? А то, чтобы потом — взял, ибо переводить себе в тетрадку — окончательный люкс… и глупость.
Переводы хороши, и таковыми останутся, если даже Поль Буайе не одобрит. Нет ли еще чего-нибудь — для того же сборника, или для «Журналь де Поэт», м. б. они захотят (по прочтении Песни и Пророка) чего-нибудь пушкинского — в моей транскрипции? Отзывайтесь скорее — тогда сразу вышлю — мне всегда в фактическом осуществлении сделанного нужен стимул. Кроме того, я скоро уезжаю — и оттуда (пока что неизвестно откуда, все ближайшие дни буду смотреть по окрестностям) труднее будет: деревня, почты нет, почтальон потеряет и т. д.
Vanves (Seine),
65, Rue J. В. Potin
Милая Зинаида Шаховская, очень рада буду встрече в «Журналь де Поэт» [1788]— поблагодарите Вивье, [1789]— но визы нынче, 18-го, у меня еще нет. Все же надеюсь не позже пятницы быть в Брюсселе и выехав ранним поездом к поэтам поспею. Виза может быть и завтра, тогда поеду в среду, 20-го.
Очень глупо — сидеть и ждать и знать, что ничего не попишешь, — закон, а он, если захочет, меня вдребезги.
До свиданья, сердечное спасибо за память.
МЦ.
Ванс, 28-го мая 1936 г.
Дорогая Зинаида Алексеевна,
Дошло ли кольцо и как пришлось? [1790]Ждала с ним до последней минуты — хотелось с пальца на палец. Мои «Лэтр» через неделю — 10 дней попросите у О. Н. Вольтерc, [1791]а если их еще нет, попросите, чтобы она напомнила вернуть. (Они у господина, которого зовут Люсьен, дальше не знаю.) И потом непременно напишите впечатление. Сердечный привет от нас с Муром.
МЦ.
5-го июня 1936 г., пятница.
Милая Зинаида Алексеевна, — а вот Вам другая пара, [1792]и, верьте мне на слово: они страшно похожи — по благородству и сиротству — на Бальмонта с Еленой: [1793]на Елену с Бальмонтом («О, Елена! Елена! Елена! — Ты красивая пена морей». [1794]— 35 лет назад сказано, а живо в нем — и посейчас).
О рукописи, хотя она на машинке, — дайте ее прочесть, по собственному прочтению, кому нужно из «Журналь де Поэт». Мне очень хочется издать ее отдельной книжкой, но так как на книжку — мало, у меня есть еще другая однородная, физически м?ньшая. Та и эта дали бы томик, вроде «Проз д’Анфан». [1795]Ту вышлю (а вот Вам еще другая пара) [1796]Вам, когда Ваша редакция отчитает «Лэтр» и как-то выскажется… Словом, буду ждать Вашего ответа. И личного отзыва — независимо от возможностей издания о «Лэтр» как Вам «пришлось»? На 50-летнем юбилее Ходасевича видела весь Монпарнас, — и милее, живее всего — женщины: очевидно, по живучести в них души. Подарила Ходасевичу хорошую тетрадку «для последних стихов» — может быть — запишет, т. е. сызнова начнет писать, а то годы, — ничего, [1797]а — жаль.
Один из пишущих, узнав, что я из Брюсселя, сказал: «А Шаховская там в роли Рекамье? [1798]» Я: — «Не заметила. Она просто очень любит литературу — и очень серьезно работает». Тогда тот — перестал.
До свидания! Жду весточки. Вашим поэтам — привет.
МЦ.
Привет Петру в овраге. [1799]
________
Можно Вас попросить передать при случае прилагаемую открытку Ольге Влад<имировне> Орловой? [1800]Спасибо заранее!
МЦ.
Ванв, 22-го июня 1936 г., понедельник, жара.
Милая Зинаида Алексеевна,
Оба перевода давно готовы, сейчас они на рассмотрении у Поля Буайе [1801]— моя мечта, чтобы он дал мне весь Пир во время Чумы, — что значит «дал»? А то, чтобы потом — взял, ибо переводить себе в тетрадку — окончательный люкс… и глупость.
Переводы хороши, и таковыми останутся, если даже Поль Буайе не одобрит. Нет ли еще чего-нибудь — для того же сборника, или для «Журналь де Поэт», м. б. они захотят (по прочтении Песни и Пророка) чего-нибудь пушкинского — в моей транскрипции? Отзывайтесь скорее — тогда сразу вышлю — мне всегда в фактическом осуществлении сделанного нужен стимул. Кроме того, я скоро уезжаю — и оттуда (пока что неизвестно откуда, все ближайшие дни буду смотреть по окрестностям) труднее будет: деревня, почты нет, почтальон потеряет и т. д.