Сейчас пишу большую поэму о Царской Семье (конец). Написаны: Последнее Царское — Речная дорога до Тобольска — Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда еще звался Искер или: Сибирь, отсюда — страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург — дорога на Рудник Четырех братьев (т?м жгли). Громадная рабога: гора. Радуюсь.
 
   Не нужна никому. Здесь не дойдет из-за «левизны» («формы», — кавычки из-за гнусности слов), там — туда просто не дойдет, физически, как все, и больше—меньше — чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви и, если хотите, — дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна.
 
   ________
 
   Муж болен: туберкулез легких, когда-то в ранней юности болел и вылечился. Сейчас в Савойе. Друзья сложились и устроили на два месяца в санаторию. Дальше — не знаю. Начал прибавлять. (1 м<етр> 87 сант<иметров> росту и 65 кило весу: вес костей! И тяжелая болезнь печени, тоже с юности, мешающая питанию, т. е. восстановлению легких. Заколдованный круг.)
 
   Я уже месяц одна с детьми. Уборка, готовка, стирка, штопка, прогулка с Муром, и — «как? уже два часа?» (ночи). Как и сейчас. Пишу по утрам, пока кипят супы и картошки. А по ночам — письма. Но я все-таки очень виновата перед Вами. Борис пишет часто, рвется на Запад (по мне — на волю!). А у нас украли Кутепова. [1121]По мне — убили.
 
   Сейчас лягу и буду читать Ludwig’a «Wilhelm der Zweite» [1122]
 
   Дорогая! А вот вещь, похожая на чудо — и на головоломку: любовь к тебе второго, сообщенная третьему, третьим — четвертому и четвертым тебе (Вам).
 
   Учтите, что четвертый первого (и обратно), третий первого (и обратно), второй первого (и обратно) — но это еще не всё! третий второго (и обр<атно>) никогда не видел.
 
   Теперь подставлю имена: первый — Вы, второй — Борис, третий — Кн<язь> Святополк-Мирский, четвертый — я.
 
   Слушайте:
 
   … «А вот случай. У нас приятельница, Р. Н. Ломоносова, живущая когда в Англии, когда в Америке. В 26-том году в Германию ездила моя жена, [1123]и для нее эта дружба, завязавшаяся раньше путем переписки, нашла воплощение в живой и все оправдавшей встрече. Я же ее никогда, как и Вас, в глаза не видал. Пять лет тому назад ей обо мне написал К. И. Чуковский, [1124]речь шла о переводе Уайльдовских Epistola in carcere et vinculis, [1125]с авторизацией, которую ей легко было достать для меня. Все делалось без моего ведома, К<орней> И<ванович> знал, что я бедствую и т<аким> обр<азом> устраивал мой заработок. Но фр<анцузский> и англ<ийский> яз<ыки> я знаю неполно и нетвердо, до войны говорил на первом и понимал второй, и все это забылось. Сюрпризом, к<отор>ый мне готовил К<орней> И<ванович>, я не мог воспользоваться. Но вряд ли он знает, какой бесценный, какой неоценимый подарок он мне сделал. Я приобрел друга тем более чудесного, то есть невероятного, что Р<аиса> Н<иколаевна> человек не „от литературы“», и только в самое последнее время я мог убедиться, что мои поделки что-то говорят ей (она мне писала про «Повесть»). По всему я бы должен был быть далек ей. Она живет миром недоступным мне (я бы должен был родиться вновь, и совсем совсем другим, чтобы в нем только найтись, если не очутиться); она иначе представляет себе мой обиход и мою обстановку. Ее занимает движенье европ<ейских> вещей, т. е. по ее счастливой непосредственности прямо говорит ей о движущихся под этим глубинах. Я не менее ее люблю Запад, но мне надо было бы уйти от явности, от злобы дня в историю, от заведомости в неизвестность, чтобы свидеться с глубиной, с которой она (т. е. Вы. М. Ц.) сталкивается походя, уже на поверхности. Она — жена большого инженера и профессора, Ю. В. Ломоносова. Они никогда подолгу не заживаются на одном месте — журналы, путешествия, переезды, общественность — все это она, видно, осиливает, смеясь. — И вот, меня волнует один се почерк, и это можно сказать Вам, а не ей, потому что это совсем не то, что может получиться в прямом к ней отнесеньи.
 
   Иногда сюда приезжают просто путешествующие англичане в американцы, ездят, как съездили бы в Индию, или Грецию, или в Тунис. Было два случая, когда это были знакомые Р<аисы> Н<иколаевны> с рекомендацией от нее. Так, осенью, мы были в гостинице у некой Ms. М. Kelsey (?М. Ц.), [1126]седой, порывистой, горячо во все вникающей, — милой — дамы. В исходе долгой беседы она спросила, не имеется ли чего в переводе из того, что она записала под мою диктовку (я назвал ей с десяток имен прозаических и трех или четырех поэтов) в нет ли статей по-англ<ийски> или по-фр<анцузски>. И тут жена назвала Вашу статью в «Mercury». (NB! Тут следует чистопастернаковское, в самом прямом смысле отступление, как перед врагом — перед хвалой ему Мирского. [1127]Так же, впрочем, Борис отступает перед всяким (завершенным) делом своих рук.) «Оно (т. е. отступление. М. Ц.) послужило поводом к рассказу о Ломоносовой, а не может быть той дряни, которая этим обстоятельством не была бы обелена. Я уже познакомил М<арину> И<вановну> с нею. Теперь знакомы и Вы».
 
   Это отрывок из письма Бориса Святополку-Мирскому <профессору> русской лит<ературы> в Лондоне, единственному в эмигр<ации> критику, ненавидимому эмиграцией, англичане любят и чтят), переславшему письмо на прочтение мне. Источник этого письма, заряд его — Вы, нужно, чтобы творение вернулось к творцу, или еще лучше — река вспять, как Темза в часы отлива. У меня здесь явно сознание завершенного круга, все сошлось — как в песне, как в сказке.
 
   Увидят ли когда-нибудь иначе как синим или лиловым или черным чернилом на бумаге — четвертый первого, второй третьего, третий первого, первый второго? [1128]
 
   МЦ.
 
   Об этом дохождении письма Борис не должен знать. Это его смутило бы. Не я переслала, само вернулось.
 
   <Приписки на полях:>
 
   Спасибо за карточку свою и сына. Какой большой сын! Какая большая даль! Какая маленькая Вы! Как девочка в стране гигантов.
 
   Придет весна — солнце — опять буду снимать, тогда пришлю всех нас. А тот затылок (кудрявый) — моего сына, а не дочери, она совсем гладкая, как мы все, — и Мур вьется за всех.
 
   — «Мама, как по-франц<узски> генерал?» — «G?n?ral».
 
   — «Потому что у него — жена?»
 
   Обнимаю и бесконечно — благодарю, и тронута, и смущена.
 
   МЦ.
 
   3-го апреля 1930 г.
 
   Meudon (S. et О.) France
 
   2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
   Дорогая Раиса Николаевна! Как благодарить??
 
   Поставьте себя на мое место и оцените его — или мою — безысходность. Всю безысходность моей благодарности. Мне часто говорят, еще чаще — говорили, что у меня вместо сердца — еще раз ум, — что отнюдь не мешало — критикам например — обвинять мои стихи в бессмысленности.
 
   Ответ мой был один: когда у меня болит, и я знаю что болит и отчего болит — болит не меньше, м. б. больше, потому что нет надежды, потому что болезнь, при всей видимости случайности, хроническая. Так с чувствами. Хотите слово самого большого поэта — не хочется сказать современности, не мое мерило — просто самого большого поэта, который когда-либо был и будет — Рильке (Rainer Maria Rilke).
 
   — Er war Dichter und hasste das Ungef?hre [1129]— (можно еще и Ungef?hrliche: [1130]от Gefahr, т. е. безответственное) — так и я в своих лабиринтах.
 
   Простите за такое долгое лирическое отступление, но иначе Вам меня не понять.
 
   Мне бесконечно жалко, что у меня нет на руках своих вещей — иных уже не достанешь — насколько легче было бы беседовать через океан. Ведь всякое письмо — черновик, не доведенный до беловика, отсылая — страдаю. А времени проработать письмо — нет. Всякое письмо сопровождается угрызением моей словесной совести (совести пишущего, а м. б. и самого слова во мне). Эта своеобразная и трагическая этика была дана мне — если не взамен, то в ущерб другой. Трагическая потому что ей ни в сем мире ни в том — что награды! Ответа — нет. Так например я могла бы быть первым поэтом своего времени, знаю это, ибо у меня есть всё, все данные, но — своего времени я не люблю, не признаю его своим.
 
…Ибо мимо родилась Времени.
Вотще и всуе Ратуешь! Калиф на час:
Время! Я тебя миную. [1131]
 
   Еще — меньше, но метче: могла бы просто быть богатым и признанным поэтом — либо там, либо здесь, даже не кривя душой, просто зарядившись другим: чужим. Попутным, не-насущным своим. (Чужого нет!) И — настолько не могу, настолько отродясь nе daigne, [1132]что никогда, ни одной минуты серьезно не задумалась: а что если бы? — так заведомо решен во мне этот вопрос, так никогда не был, не мог быть — вопросом.
 
   И вот — пишу Перекоп (к<оторо>го никто не берет и не возьмет п. ч. для монархистов непонятен словесно, а для эсеров неприемлем внутренне) — и Конец Семьи (Семи — т. е. Царской Семьи, семеро было), а завтра еще подыму на себя какую-нибудь гору.
 
   Но одно: если существует Страшный Суд Слова — я на нем буду оправдана.
 
   «Богатым и признанным» — нет, лучше бедным и призванным. Достойнее. Спокойнее. Вещи за себя мстят; я никогда не любила внешнего, это у меня от матери и от отца. Презрение к вещам, — Странная игра случая. Мать умирала в 1905 г., мы с сестрой были маленькие дети, но из молодых да ранних, особенно я, старшая, — и вот страх: а вдруг, когда вырастут, «пойдут в партию» и всё отдадут на разрушение страны. Деньги кладутся с условием: неприкосновенны до 40-летия наследниц.
 
   Начинается другая революция (наша) мне 22 года, — порядочно до сорока? Коммунисты (знакомые) мне предлагали: дайте расписки, мы вам деньги достанем, и «до сорока лет». Особые условия. Невозможно. Так пропали у меня 100 тысяч, к<отор>ых я никогда не только в глаза не видала, но и не ощутила своими (сорок лет!), не считая еще 100 тысяч или больше — наследство бабушки, к<отор>ая умерла в революцию, [1133]не считая двух домов — одного в Москве, другого бабушкиного, в хлыстовском гнезде Тарусе Калужской губ<ернии> — не имение, старый дом в екатерининском саду: чистая лирика, не считая потом всего золота, всех камней, всех драгоценностей и мехов, к<отор>ые я сдавала для продажи на руки знакомым — казалось, друзьям — и которые — и те и другие — пропадали безвозвратно. Le hasard c’est moi. [1134]
 
   И кормила меня, выручала меня, в конце концов, только моя работа, единственное что я в жизни, кроме детей и нескольких человеческих душ — любила.
 
   Так было, так будет.
 
   ________
 
   От Бориса давно ничего. Он пишет припадками. Как бы я его хотела за границу! Продышаться. Тоже «игра судьбы» ему расплачиваться за Россию, когда он весь под знаком готической стрелы. Тоже неравный брак. Ему платить по счетам современности, когда:
 
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе? [1135]
 
   Если у меня совесть слова, то у него совесть — сроков.
 
   ________
 
   А чек поехал обратно на три недели. Так мне сказали, п. ч. нет compte courant [1136](courant — куда? Как реки в море?) Была в страшном банке на страшном ездовом узле Concorde. [1137](Хорошо «Согласие», — всё врозь!)
 
   Англичанин, прямо глядя в глаза: — «Qui etes-Vous, Madame». [1138]Я, подумав: «Une refugi?e russe. Monsieur». [1139]Вот и поехал чек, опять через море.
 
   Скоро Пасха, приедет на три дня муж из санатории, скоро мой вечер, м. б. потом удастся уехать в горы. Рядом с ch?teau, [1140]где санатория, крохотный домик, к<отор>ый С<ергей> Я<ковлевич> облюбовывает для нас. С двумя козами.
 
   Целую Вас. Простите за бессловность моей благодарности
 
   <Приписка на полях:>
 
   Недавно видела Вашу Пасадену [1141]в кинематографе. — Красавица. — Пишите про природу и про погоду.
 
   12-го октября 1930 г.
 
   Meudon (S. et O.)
 
   2, Avenue Jeanne d'Arc
 
   Дорогая Раиса Николаевна,
 
   Счастлива была получить от Вас словечко, но какой ужас с мотоциклом, самым ненавистным мне из современных способов передвижения. Каждый раз когда вижу и слышу содрогаюсь от омерзения, личная ненависть — точно по мне едет.
 
   Но, подумав о том чт? могло бы случиться, приходится говорить: — счастливо, что только нога!
 
   Страшная вещь — взрослый сын, нужно что-то заранее в себе осилить, замкнуть, в какой-то час — ставку на другое. Иначе жизни нет.
 
   Только что все вернулись из Савойи, где жили — С<ергей> Я<ковлевич> в санатории, мы остальные в деревне, над деревней, в избе—целое лето, хотя дождливое, но чудное, без людей, с ручьем.
 
   Стипендия мужа кончилась, вернулись. Д<октор> сказал: «Pour le moment je le trouve mieux, mais l’avenir c’est toujours l'Inconnu!» [1142]— 3наю. —
 
   Тяжелый год. Газета Евразия, к<отор>ую он редактировал, кончилась, на завод он, по болезни, не может, да и не взяли бы, по образованию — филолог. Вся надежда на устройство моего М?лодца, к<отор>ый переведен — неким поэтом Броуном. (Alee Brown, из молодых, у него есть книги) на английский яз<ык> и мною на французский. Работала полгода, новая вещь, изнутри франц<узского> языка.
 
   Оба перевода должны пойти с иллюстрациями Натальи Гончаровой, о которой Вы наверное слышали. Иллюстраций много, — и отдельные, и заставки. [1143]Большая книга большого формата.
 
   Но кто за это дело возьмется — неизвестно. Гончарова умеет только рисовать, как я — только писать.
 
   Перевод стихами, изнутри французского народного и старинного яз<ыка>, каким нынче никто не пишет, — да и тогда не писали, ибо многое — чисто-мое. Если встретимся — почитаю отрывочки. Как жаль, что всего на один день! (да еще неизвестно) — а то вместе пошли бы к Гончаровой, в ее чудесную мастерскую, посмотрели бы ее работы. Она замечательный человек и художник. Я в прошлом году живописала ее жизнь, целая книга получилась, — шло в Воле России, в 6-ти нумерах. Истоки и итоги творчества.
 
   О Борисе. Жив и здоров, летом получил отказ заграницу — писал мне прямо из секретариата, на бланке. Сильный удар: страстно хотел. Восемь безвыездных лет.
 
   Не отпускать Пастернака — идиотизм и неблагодарность. Без объяснений. Просто: отказано.
 
   С лета писем не было — месяца три. Недавно писала ему.
 
   Да! написала этим летом ряд стихов к Маяковскому (смерть), которые прочту Вам при встрече, а если минуете Париж (чего очень не хочу) — пришлю. Там есть встреча (тамошняя) с Есениным. Разговор.
 
   Спешу. Плохо пишу, простите, в доме приездный развал — только что ввалились, день ушел на поиски ключей, у меня дар — замыкать безвозвратно, как символисты некогда писали: la clef dans un puits! [1144]
 
   Мур (сын) совсем великан, тесно ему в Медоне, на все натыкается я от неизрасходованной силы — как я — свирепеет. В Савойе блаженствовал. Про Монблан сказал: — «Хорошая гора. Только — маленькая».
 
   А в С<анта->Маргерите я была девочкой, один из самых счастливых дней моей жизни, при встрече расскажу. Пусть она будет! Обнимаю Вас М. Цветаева.
 
   Р. S. Имейте в виду — к нам в Медон pneu (городск<ая> воздушн<ая> почта) не ходят, — мы уже banlieue. [1145]Лучше всего известите телеграммой.
 
   15-го ноября 1930 г.
 
   Meudon (S. et О.)
 
   2, Avenue Jeanne d'Arc
 
   Дорогая Раиса Николаевна! Ваша помощь — чудо: мы совсем погибали. Налоги: octroi [1146]и квартирный, газ, электричество, долг в лавку, плата за Сережино (школа кинематографич<еской> техники) и Алино (Arts et Publicite) [1147]учение, — все это вырастало в гору и под этой горой была — я.
 
   Теперь — свобода, ощущение небывалой легкости, все как по взмаху дирижерской палочки — или моцартовской (Zaubertl?te). [1148]Самые вопиющие долговые глотки — заткнуты.
 
   Чем — когда — Вам воздам??
 
   — Так странно все сошлось: перед письмом Г<оспо>жи Крыловой, [1149]просившей заехать — письмо от Бориса, первое после нескольких месяцев молчания. О моем французском Молодце (Gars), выписки из к<оторо>го я в конце лета посылала ему в письме. Вещью восхищен и — Боже, какая тоска по отъезду в каждой строке, из каждой строки.
 
   … «Как еще сказать тебе о действии твоих столбцов и всей этой новости? Прими во внимание, что тут у нас свирепейшая проза, и я стараюсь, и мне не до преувеличений. Так вот, утрачивая чувство концов и начал в этом бесплотно-капканном времени…» и дальше: «Пишу и чувствую, что издалека ты, в особенности же мужчины (инициалы мужа и Св<ятополка>-Мирск<ого> должны меня за этот замогильный тон презирать. Что же делать? Сейчас из-под Москвы от Б<ориса> Н<иколаевича> Б<угаева> (Андр<ея> Белого [1150]) получено письмо как из Сахары в Сахару».
 
   И еще:
 
   — О себе не пишу не случайно. (NB! все письмо, кроме приведенных строк, о моем Молодце.) Это — не тема, пока лучше не надо.
 
   ________
 
   Борис, Борис. За что ему, западнику всем строем (— лиры!) так расплачиваться за Россию: приемную страну.
 
   _________
 
   Моя сестра из Москвы пишет: «П<астернак>ов видаю редко. Женя грустная и трудная».
 
   _________
 
   О себе. Летом к нам в Савойю приезжала переводчица Извольская, чудный человек, редкостный. [1151]Я ее мало знала. Близко сошлись.
 
   Это первый, нет — единственный человек, который помог мне в осуществлении, верней — в овеществлении Молодца: подарила мне православную службу на франц<узском> яз<ыке>, — ОТЫСКАЛА! — и, теперь, переписывает на машинке всю вещь — длинную — 105 страниц. Если что выйдет — только благодаря ей. Забыла я Вам сказать, что она работает — без преувеличения — 16 часов в сутки, иногда и 18. И вот, отрывая от сна — помогает мне двигать мою вещь.
 
   ________
 
   С моим английским «М?лодцем» произошла странная вещь, а именно: вещь переведена, а переводчик (Алек Броун, живет в Сербии) — скрылся, просто — канул — кстати с четырьмя иллюстрациями Н. Гончаровой, которые, в бытность свою в Париже, месяцев восемь <а то и девять?> назад, захватил с собой на показ лондонским издателям. С тех пор — ничего ни Гончаровой ни мне. (Брал на неделю, хотел взять все, слава Богу, Гончарова в последнюю минуту дала только четыре.)
 
   Недавно писала Мирскому с просьбой воздействовать на странного переводчика. Писала и непосредственно последнему. Пока ответа нет. Мирский, присутствовавший при встрече, говорил, что перевод — чудесный.
 
   Огромное спасибо за адрес издателя, как только Броун оживет — сообщу ему.
 
   — Посылаю Вам первую главу своего франц<узского> Молодца, чтобы Вы приблизительно могли судить об общем тоне вещи. Кстати, журнал до сих пор — т. е. почти год прошел — не заплатил мне за нее ни копейки. А всего-то — 200 фр.!
 
   Дорогая Раиса Николаевна, один вопрос, может быть нескромный: не по поручению ли Б<ориса> Л<еонидовича> то, что Вы мне послали с Г<оспо>жой Крыловой? Мне это необходимо знать, чтобы каким-нибудь образом выяснить одно темное место в его письме — и как-то отозваться. [1152]Кстати, жалуется, бедный, что за последнее время, с тоски, все пишет за границу, отлично сознавая подозрительность такого поведения. — Чем не времена Николая I, когда не иначе выпускали за границу за 500 р<ублей> серебром (паспорт) — чтобы меньше ездили, и все письма читали? Читали ли Вы, кстати, очень любопытную книгу — Мемуары Панаевой (гражданской жены Некрасова) в советском издании Academia. Там о цензуре — как будто вырезка из нас. [1153]
 
   С большим горем слушала от Г<оспо>жи Крыловой подробности о несчастном случае с Вашим сыном. Но, не скрою, в связи с предстоящей (не дай Бог!) войной, о которой говорят все, шевельнулась мысль: «а ведь, в случае чего — не возьмут!» Изнутри собственной материнской сущности.
 
   Г<оспо>жа Крылова говорила мне о трудности Вашего выбора: либо с мужем в Америку, либо с сыном в Лондоне. Как это ужасно. В таких случаях помогает только одно: СЛУХ. (Wer ist dein nachster? — Der Dich am notwendigsten braucht [1154]— толкование ближнего на протестантском уроке Закона Божьего в моем детстве. Видите — не забыла, хотя с этого уже больше двадцати лет прошло.) Я в жизни всегда выбирала так.
 
   Еще раз спасибо за все. Напишите как понравились «Fiancailles». [1155]Я тогда совсем еще не знала французского) стихосложения, выяснилось в порядке работы, со второй главки уже правильные стихи. А это — как хотите — ритмическая проза или неправильные стихи.
 
   Обнимаю Вас и жду весточки о всем.
 
   МЦ.
 
   Г<оспо>жа Крылова показывала мне чудные виды Кембриджа. Пошлите такую стопочку Б<орису> Л<еонидовичу> — он будет счастлив:
 
   Англия его детская любовь.
 
   29-го ноября 1930 г.
 
   Meudon (S. et О.)
 
   2, Avenue Jeanne d'Arc
 
   Дорогая Раиса Николаевна! Пишу Вам в 6 ч. утра, в темноте, то есть при свете, — сейчас везу Мура в город, в детскую клинику, на показ врачу — жесточайший бронхит, который у него, по примеру прошлых лет, затягивается обычно до весны. Коварный неопределенный здешний климат.
 
   Вернувшись напишу Вам по-настоящему. Пока же: самое горячее — и смущенное — спасибо за присланное. Это меня растравляет, именно от Вас я бы не хотела ничего, именно потому, что Вы так относитесь.
 
   Сейчас иду будить — и одевать — и кормить — и увозить Мура. Для него поездка на метро — счастье. Нынче же постараюсь найти какую-нибудь его похожую карточку из Савойи. Обнимаю Вас. До письма!
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Как страшно по утрам воют фабричные трубы!
 
   4-го дек<абря> 1930 г.
 
   Meudon (S. et O.)
 
   2, Avenue Jeanne d'Arc
 
   Дорогая Раиса Николаевна!
 
   У нас первые морозные дни, совпавшие с первыми рождественскими витринами. Нынче я целый день провела в Париже, в погоне — угадайте за чем? — частью центрального отопления, а именно ручки для протрясания пепла, без которой надо ежечасно печь выгребать руками, что я уже и делаю целый месяц. Ручка эта, оказывается, называется ключом (хотя ничего не открывает), а ключа этого нигде нету. Вот я и пропутешествовала из одного «Grand magasin» в другой, с тем же припевом.
 
   Но дело не в этом — п?ходя увидела предрождественский Париж, а главное, в перерыве между 12 ч. и 2 ч., когда все завтракают, побродила по знаменитым «quais» [1156]с их книжными ларями. Продавцы обдували и обметали особенно ценные книги, или просто дули себе на руки от мороза. Чего только в этих ларях нет: и какая-то ржавчина, бывшая оружием, и сомнительные миниатюры, и несомненно-поддельные подписи великих людей, и несомненно-достоверный хлам, которому имени (и применения) нету! За 2 ч., которые я там прогуляла, дожидаясь открытия печных лавок, никто ничего не купил. Эти продавцы, неизбежно — философы.
 
   Были чудные гравюры: какие-то девушки с овечками, и Дианы с ланями, и старый Париж — и старый Лондон. Унесла их всех мысленно с собой, даже не их, а их время — когда они были последним словом новизны и даже моды. (Тогда они были хуже.)
 
   А последнее слово парижской моды: гвозди, по которым надо переходить перекрестки. С 1-го января — за неповиновение — штраф. Шофёры ругаются, пешеходы ругаются, полицейские ругаются. Вспоминаю спокойные лондонские обычаи, — в Лондоне я совсем не боялась машин. Память у меня о Лондоне — была раз в жизни, 5 лет назад — самая волшебная: король, туман, студенты с факелами, река идущая вспять, мохнатые собаки в Hyde Park’e…
 
   _________
 
   Жизнь идет. Мои учатся, только Мур дома, в обычной простуде. Сдала стихи к Маяковскому, когда выйдут (в декабрьском № Воли России) вышлю. О Числах помню. Они у меня даром выпросили 5 автографов для вклейки в 1 тысячефр<анковые> (!!!) нумера, посмотрим, дадут ли даром две книги. Пошла на хитрость, играя на их славолюбии: дескать для отправки, с оказией, в Сов<етскую> Россию. А пойдут в Оксфорд!
 
   Сейчас надо бежать в аптеку за лекарством Муру, через четверть часа закрывается.
 
   Пойдите, если не были, на потрясающий фильм по роману Ремарка:
 
   «На Западном фронте без перемен». Американский. Гениальный. [1157]Знаю, что в Лондоне уже давно идет.
 
   Обнимаю Вас, спасибо за все, скоро вышлю русского Молодца. Пишите о себе и здоровье Чуба. [1158]
 
   МЦ.
 
   Р. S. Забыла добавить, что ключ от печки все-таки нашла. Теперь буду беречь «пуще ока».
 
   Мой Броун молчит упорно: думаю, что потерял иллюстрации Гончаровой.
 
   8-го декабря 1930 г.
 
   Meudon (S. et O.)
 
   2, Avenue Jeanne d'Arc
 
   Дорогая Раиса Николаевна! Представьте себе: мой Броун — нашелся! И, представьте себе: один его издатель прогорел, а другой обокраден своим компаньоном, после чего уединился в деревню — со всеми рукописями и иллюстрациями. Там его навестил Броун — который сейчас в Норфольке — и, посочувствовав, извлек у него свой перевод и гончаровские картинки. Броун утешает, что через годик-другой…
 
   И — мысль: нет ли у Юрия Владимировича знакомого издательства в Америке? Американцы, когда платят, чудесно платят (NB! не всегда платят, особенно если это русские американцы).