Страница:
Словом, я с головой погружена в весь тот мир. Помните (чудесный) роман Рабиндраната <Тагора> «Дом и Мир»? У меня Дом — Мир!
Дорогая Вера Николаевна, пишите и Вы, давайте в две — в четыре руки — как когда-то играли! (М. б. и сейчас играют, но я в отлучке от рояля вот уже 11 лет, даже видом не вижу.)
— Спасибо за память об Андрее, за то, что так живо вспомнили — и напомнили. Я ведь его подростком не знала, 1902–1906 г. мы с Асей жили за границей. И вдруг из Ваших слов—увидела именно в дверях передней—и это так естественно: всегда ведь либо в гимназию, либо из гимназии… Вы спрашиваете, кто муж Аси? Ася вышла замуж 16-ти л<ет> за Бориса Трухачева, сына воронежского помещика, 18-ти л<ет>. Расстались через два года, даже меньше, а в 1918 г. он погиб в Добровольческой Армии. Второй ее муж и сын от второго мужа оба умерли в 1917 г., стало быть она с двадцати лет одна, со старшим сыном Андрюшей, ныне инженером, а ей еще порядочно до сорока (до-СРОКА!).
А про Валерию Вы знаете? Она после долгой и очень смутной жизни (мы все трудные) — душевно-смутной! — наконец 30-ти лет вышла замуж (м. б. теперь и обвенчалась) за огромного детину-медведя, вроде богатыря, невероятно-заросшего: дремучего! по фамилии Шевлягин, [902]кажется из крестьян. С ним она была уже в 1912 г. — с ним до сих пор. У нее было много детей, все умирали малолетними. Не знаю, выжил ли хоть один У нас с нею были странные отношения: она не выносила моего сходства с матерью (главное, голоса и интонаций). Но мы, вообще, все — волки. Человек она необычайно трудный, прежде всего — для себя. М. б. теперь мы бы с нею и сговорились. Она меня очень любила в детстве. Не переписываемся никогда. М. б. — теперь напишу, тогда передам от Вас привет.
А жутко — влюбленный Иловайский! (то, о чем Вы пишете). Вроде влюбленного памятника. Сколько жути в том мире!
________
До свидания. Жду. И письма и встречи — когда-нибудь. Вы зимою будете в Париже? Тогда — мне — целый вечер, а если можно и два. Без свидетелей. Да? Обнимаю.
МЦ.
<Приписки на полях:>
Рада, что Вам понравился Волошин. [903]У меня много такого. Ваш отзыв из всех отзывов — для меня самый радостный.
Сердечный привет от мужа, он тоже Вас помнит — тогда.
21-го авг<уста> 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера Николаевна,
Рукопись «Дедушка Иловайский» ушла в 11 ч. утра в далекие страны, [904]а в 111/2 ч. — Ваше письмо, которому я столько же обрадовалась, сколько ужаснулась — особенно сгоряча. Дело в том, что у меня Д<митрий> И<ванович> встает в 6 ч. утра (слава Богу, что не в 5 ч. — как казалось… и хотелось!), а у Вас, т. е. на самом деле — в 10 ч. Еще: у меня он ест в день одно яйцо и три черносливины (рассказ Андрея, у них жившего и потом часто гостившего), а оказывается — болезнь почек, значит и одного-то своего (моего!) яйца не ел. Что бы мне — овсянку!!! Но яйцо помнила твердо, равно как раннее вставание. Третье: у меня А<лександра> А<лександровна> выходит хуже Д<митрия> И<вановича> (который у меня, должно быть, выходит настолько если не «хорошим» — так сильным, что Милюков не захотел) — выходит и суше и жестче и, вообще, отталкивающе, тогда как дед — загадочен. Но это уже дело оценки: бывали «тираны» и похуже Иловайского, и именно у этих тиранов бывали либо ангелоподобные (Св<ятая> Елизавета, [905]чудо с розами), либо неукротимо-жизнерадостные жены. У меня А<лександра> А<лександровна> выходит немножко… монстром. (Не словесно, а некое, вокруг слов, веяние: ничего не сказала — и все.)
Как Вы думаете — обидится, вознегодует, начнет ли опровергать в печати — Оля? Вставание в 6 ч., когда в 10 ч… мое «яйцо» и леденящую (хуже у меня нет) мать. И еще одно: важное, у меня, по семейной традиции, было впечатление и даже уверенность, что Оля сбежала с евреем. А м. б. Кезельман — не еврей? М. б. — полукровка? А м. б. — немец, а еврей — Исаев, [906]и я спутала? Плохо мое дело, п. ч. рукописи не вернуть, и так уже отправка стоила около 10 фр<анков> (писала от руки и пришлось отправить письмом).
Остальное всё совпадает. В Наде я всегда чувствовала «тайный жар», за это ее так и любила. Сережу же у нас в доме свободомыслящие Валериины студенты звали маменькиным сынком и белоподкладочником, не прощая ему двух — таких чудных вещей: привязанности к матери — и красоты. (С<ережа> и Н<адя>, как и Оля, у меня только упомянуты, я же все время должна была считать строки и даже буквы!)
Думаю, для очистки совести, сделать следующее: если вещь в «дальних странах» (NB! не в России!) напечатают, то в следующем очерке, «Конец историка Иловайского», я принесу повинную, т. е. уничтожу и 6 ч. утра, и яйцо, и, если нужно, еврея. Если будете писать мне, милая (выходит — давно-родная!) Вера Николаевна, не забудьте подтвердить или разрушить еврейство Кезельмана или Исаева, это важнее часов и яиц, и Оля серьезно может обидеться, а я не хочу.
Из Ваших записей не вижу: жива ли или умерла А<лександра> А<лександровна>? Если умерла — когда? И сколько ей могло быть лет? А молодец — не боялась, не сдавалась, судилась. И крепкая же у нее была хватка — (Так и вижу эти корзины и сундуки с муарами и гипюрами, такие же ежевесенне проветривались и нафталинились на трехпрудном тополином дворе — «иловайские» сундуки покойной В<арвары> Д<митриевны>, Лёрино «приданое». У меня об этом есть. Сколько у нее было кораллов!). Страшно жалею, что до П<оследних> Нов<остей> не отправила «Дедушку Иловайского» Вам. Обожаю легенду, ненавижу неточность. Мне эти яйца и ранние вставания и еврейские мужья теперь спать не дадут, вернее: все время будут сниться.
Туда, куда нынче отослала, никогда не посылала, поэтому — сразу опровержение — неловко. Точно сама не знаю, чту писала. Но еще хуже будет, если Оля вздумает опровергать. Когда я писала, я не знала, что она в Белграде, а то бы вообще «еврея» не упоминала. (Хотя будучи дочерью Иловайского — конечно — к ее чести!)
А если в старике что-то трогательное, хотя бы этот ужас внуку с еврейской кровью. Нечеловечно, бесчеловечно даже, но — на некую высокую ноту. Вообще, всякий абсолют внушает трепет, — не страха а… но по-немецки лучше: «heilige Scheu». [907]Судить такого — бесполезно Вот эту-то неподсудность: восхищение всему вопреки — и учуял Милюков. [908]
________
Сейчас переписываю очередную, м. б. тоже гадательную, вещь для Посл<едних> Нов<остей> — Музей Александра III. «Звонили колокола по скончавшемуся Императору Александру III, и в это же время умирала одна московская старушка и под звон колоколов сказала: „Хочу, чтобы оставшееся после меня состояние пошло на богоугодное заведение имени почившего Государя“» — боюсь, что Милюков дальше этих колоколов не пойдет. Но ведь все это — чистейшая, точнейшая правда, и колокола, и старушка, и покойный Император Александр III, — постоянный изустный и даже наизустный рассказ отца.
— Посмотрим. —
________
Спасибо за всё. Тороплюсь отправить.
Обнимаю. В Вас я чувствую союзника.
Р. S. Оля у меня венчается во Владивостоке, а оказывается — в Томске?! Если сразу ответите и про еврея и про Томск (наверное ли?), все-таки отправлю письмо вдогон, ибо я бы, на месте Оли, рассвирепела.
24-го августа 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера! Пишу Вам под непосредственным ударом Ваших писаний, не видя ни пера, ни бумаги, видя — то. Ваша вещь [909]— совсем готовая, явленная, из нее нечего «делать», она уже есть — дело. И никогда не решусь смотреть на нее, как на «материал», либо то, что я пишу — тоже материал. И то и другое—записи, живое, ЖИВЬЕ, т. е. по мне тысячу раз ценнее художественного произведения, где вес переиначено, пригнано, неузнаваемо, искалечено. (Поймите меня правильно: я сейчас говорю об «использовании» (гнусное слово — и дело!) живого Вашего Иловайского напр<имер> — для романа, где он будет героем: с другим именем — и своей внешностью, с домом не у Старого Пимена, [910]а у Флора и Лавра, [911]и т. д. Так делали Гонкуры, дневник которых я люблю, как свой, вернее чувствую — своим (т. е. ЖИВЫМ!), а романы которых, сплошь построенные на видоизмененной правде, забываю тут же после прочтения и даже до прочтения — шучу, конечно! — не забываю, а хуже: на каждом шагу изобличаю авторов в краже — у себя же, т. е. у живой жизни и у живого опыта. Преображать (поэт) — одно, «использовывать» — другое. — Какая длинная скобка!)
…Какова цель (Ваших писаний и моих — о людях). ВОСКРЕСИТЬ. Увидеть самой и дать увидеть другим. Я вижу дом у Старого Пимена, в котором, кстати, была только раз, в одной комнате, в одном из ее углов, самом темном, из которого созерцала стопы Кремля [912]до половины окна, глядевшего в сад, в котором я бы так хотела быть… (Комната — внизу, м. б. Надина? Освещение, от гущины листьев—зеленое, подводное: свет Китежа-града…)
Не знай бы я Иловайского, я бы его — у Вас — узнала. (А как чудно: рог! Явно — Роландов, раз не охотников. Об этом роге, сейчас вспоминаю, слышала от Андрея). [913]Словом, я совершенно пленена и заворожена и совсем, бескорыстно, счастлива Вашими писаниями. И хорошо, что они пришли (1/2 часа!) после отправки моих. Пусть каждый — свое и по-своему, а в общем — сумма цифр, т. е. правда. У Вас, напр<имер>, Иловайский, читая, носит две пары очков, стало быть достоверно-слабое зрение, у меня он никогда не знает, кту Ася, кту я, и не по слабости зрения (о которой я не знала, ибо в очках его не видала никогда), а потому что ему вообще нет дела до неисторических лиц. («И какое ему Дело, сколько лет стоящей перед ним Марине, раз она не Мнишек, а самому восемьдесят с лишком… зим»…). Я, конечно, многое, ВСЁ, по природе своей, иносказую, но думаю — и это жизнь. Фактов я не трогаю никогда, я их только — толкую. Так я писала все свои большие вещи.
Милая Вера, Вы мне в эту пору самый родной человек из всех, и это вполне естественно: мы с вами на дне того же Китежа! Кто же захочет жить на дне чужого Китежа? (NB! Только я, с наслаждением, на дне яюбого, на любом дне, самом проваленном, — лишь бы не «жизнь», или то, что они сейчас так зовут… Так я весь 1921 г. жила на дне Волконского Китежа, переписав ему ВОТ ТАК, ОТ РУКИ, больше тысячи страниц его воспоминаний (т. е. моя переписка дала 1000 печатн<ых> страниц, а м. б. 1200, стало быть, от руки, вдвое. «Лавры», «Странствия». «Родина» — все три его тома).
Мои живут другим, во времени и с временем. Никто не хочет сна — наяву (да еще чужого сна!). С<ережа> сейчас этот мир действенно отталкивает, ибо его еще любит, от него еще страдает, дочь (скоро 20 лет) слушает почтительно и художественно-отзывчиво, но — это не ее жизнь, не ее век, и конечно (такой страстный отрыв от жизни) — не ее душевный строй, она очень «гармонична», т. е. ничего не предпочитает, все совмещает: и утреннюю газету, и мой отчаянный прыжок в сон, как-то все равнозначуще — не я, не мое. Сын (8 л<ет> весь живет не текущим днем, а завтрашним, набегающим, — планами, обещаниями, будущими радостями — т. е. я в обратном направлении — и меня слушает… даже с превосходством. («Бедная мама, какая Вы странная: Вы как будто ОЧЕНЬ старая!») Остальные восхищаются «художественностью», до которой мне нет никакого дела, которая есть только средство, и средство очевидно не достигающее цели, раз говорят не о чту, а о кбк. Кроме того, — события, войны, Гитлеры, Эрио, Бальбо, Росси [914]и как их еще зовут — вот что людей хватает по-настоящему збживо: ГАЗЕТА, которая меня от скуки валит збмертво.
Вы не знаете, до какой степени (NB! разве это имеет степени?) я одинока. Естественное и благословенное состояние, но не на людях, в тройном кольце быта.
Веяние этой одинокости идет и от Вас, но у Вас, по крайней мере надеюсь, есть фактический покой, т. е. никто Вас не дергает, не отрывает, не опровергает. Вы — и тетрадь. У меня же — между тетрадью и мною…
________
Очень хороша Ваша вещь о «дяде Сереже». [915]Он дан живой. И на всем, от всего — дуновение неназванной Англии.
Ваши обе вещи я, положив в отдельный маленький портфель, вчера с собой возила, просто не желая расставаться, с собой в Ste-Geneviиve-des Bois, в Русский Дом, [916]к своей польской женской родне: трем старушкам: двум двоюродным сестрам моей матери (60 л<ет>) и их матери (83 г<ода>). Двух из них я видела в первый раз. Была встречена возгласом 83-летней: «Наконец-то мы с вами познакомились!» Узнала об отце прадеда: Александре Бернацком, жившем 118 лет (род. в 1696 г., умер в 1814 г.), застав четыре года XVII в., весь XVIII в. и 14 лет XIX в, т. е. всего Наполеона! Прадед — Лука Бернацкий — жил 94 года. Зато все женщины (все Марии, я — первая Марина) умирали молодые: прабабка гр<афиня> Ледуховская (я — ее двойник), породив семеро детей, умерла до 30-ти лет, моя бабушка — Мария Лукинична Бернацкая — 22 лет, моя мать, Мария Александровна Цветаева — 34 л<ет>. Многое и другое узнала, напр<имер> что брат моей прабабки был кардиналом и даже один из двух кандидатов в папы. В Риме его гробница, та старушка (мне рассказывавшая) видела.
А про деда Мейна узнала, что он не только не был еврей (как сейчас, желая меня «дискредитировать», пустили слухи в эмиграции), а самый настоящий русский немец, к тому же редактор московской газеты — кажется «Голос». [917]
Приняли меня мои польские бабушки с самым настоящим сердечным жаром, самая старая подарила мне фотографию трех сестер, с грустными лицами, в пышных платьях, из которых самая красивая и самая печальная — мать моей матери, умершая 22 лет (Мария Лукинична Бернацкая).
Узнала, что семья (с самого того 118-летнего Александра) была страшно-бедная, что «паныч» (прадед Лука), идя учиться в соседнее село к дьячку, снимал сапоги и надевал их только у входа в деревню, а умер «при всех орденах» и с пенсией, «по орденам», в 6.000 руб<лей>.
И еще многое.
Водили меня мои бабушки по чудному парку, показывали груши в колпаках, спаржу «на семена» (похожа на иву!), 85-летнего военноначальника Московского Округа Мразовского [918](целый день бродит и ничего не помнит) и — вдалеке — островок с крестами, «места нашего будущего упокоения». [919]Древний муж одной из бабушек, отстав и тем старушек обеспокоив, принес мне на ладони ежевики.
Все они моим приездом были счастливы, очевидно почуяв во мне свою бернацкую, а не мейневскую («немцеву») кровь.
Кстати, в полной невинности, говорят «жиды», а когда я мягко сказала, что в моем муже есть еврейская кровь — та старая бабушка: «А жиды — разные бывают». Тут и я не стала спорить.
«Русский дом» (страстно хочу о нем написать, но нельзя) старый, даже древний замок, в чудном парке, дальше луга, поля… И такое огромное небо, которого я не видела уже три года (три лета никуда не уезжала). Русское небо и даже — курское. На горизонте — ряд серебристых тополей…
________
Тбк я Вашего дедушку Иловайского и Вашего дядю Сережу возила в гости к моему Александру Бернацкому 118-ти лет…
— Вот. —
Обнимаю
МЦ.
Р. S. Боюсь, что Олин «еврей» уже печатается… Дай Бог, чтобы не прочла!
<Приписки на полях:>
Между прочим. Ваш Иловайский тоже встает рано (от руки: НЕ)
— Va, ce n'est pas toujours la lйgende qui ment!
Un rкve est moins trompeur parfois qu’un document… [920]
Ваши рукописи сохраню свято, но дайте им еще погостить! У них отдельный дом (замшевый).
Герб Бернацких [921]— мальтийская звезда с урезанным клином (— счастья!) Я всегда, не зная, мальтийскую звезду до тоски любила.
А Вы когда-нибудь привыкнете к моему почерку? Некоторые его не разбирают — совсем.
Милая Вера, а интересна Вам будет моя французская проза? Есть «Neuf lettres avec une dixiиme retenue et une onziиme reзue». [922]Прислать?
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
26-го августа 1933 г.
Дорогая Вера,
Большая просьба: у кого и где бы можно было узнать точную дату открытия Музея Александра III — во вторник, так мне сказали в редакции, появится мой «Музей Александра Ш», семейная хроника его возникновения до открытия — и теперь мне нужно писать конец. Я, как дочь, не вправе не знать, а я НЕ ЗНАЮ, только помню чудную погоду, лето и слово (и чувство) май: майские торжества… (а м. б. ассоциация с романовскими или, чту несравненно хуже — с «первомайскими»??). Знаю еще, что до Музея, по-моему зб день, открылся памятник Александру III — я присутствовала.
Были ли Вы на открытии Музея и, если да, чту помните (я больше всего помню взгляд Царя, — к своему ужасу перезабыла все статуи, бедный папа!)? А если нет — не знаете ли Вы кого-нибудь здесь из постарше, кто был и к кому бы я могла обратиться? Я уже думала о с<ен->еневьевском «Русском доме», но, кажется, те старики совсем уже все забыли, а те, что не забыли — злостные, и ничего не захотят рассказать, — просто выгонят.
Я все помню эмоционально, и почти ничего не помню достоверного:
ни числа, ни часа, ни залы, в к<отор>ой был молебен (С<ережа> говорит — в большой зале, а я помню — в греческом дворике, и на этом у меня построен весь разговор отца с Царем, вернее Царя — с отцом, разговор, который помню слово в слово). Словом, помню как во сне. А есть же, наверное, помнящие наяву! ГДЕ их ВЗЯТЬ?!
(Это жизнь мне мстит — за мои глаза, ничего не видящие, ничего не хотящие видеть, видящие — свое).
Напишу нынче в Тургеневскую Библиотеку, м. б. есть какая-нибудь книжка или хотя бы статья — о Музее, или о московских торжествах. Вырубова пишет «была чудная погода, все московские колокола звонили», [923]— это я знаю, и НЕ ХОЧУ так писать. Мне, чтобы написать хотя бы очень мало, нужен огромный материал, весь о данной (какой угодно!) вещи, сознание — всезнания, а там можно — хоть десять строк! Мне стыдно.
________
Помню отлично всё — дома: отца в старом халате, его смущение нашему подарку (с датой — где она?!), помню его, после открытия, у главного входа, в золотом мундире, спокойного — как капитан, благополучно приведший корабль в гавань, все душевное помню, фактического — ничего, какой ужас — ни одной статуи! М. б. Вы, милая Вера, помните хотя бы две, три… (Знаю, что у лестницы стоял Давид, [924]ну а потом? Неужели так и писать «белые статуи», «боги и богини», без ни одного имени? Или ВРАТЬ — как Георгий Иванов?! [925]
(Простите за безумный эгоизм письма, я уже тбк поверила в наше союзничество, что пишу как себе, не думая о том, что у Вас своя жизнь, свои заботы и т. д.)
Самое горячее спасибо за яйцо — шесть утра — еврея. Да! Узнала, что Иловайский родился в 1832 г. и ОЧЕНЬ была огорчена, ибо Андрей в 1918 г., когда деда арестовали, меня уверял, что ему 93 года.
Дорогая Вера, если будете писать: когда умер Д<митрий> И<ванович>? Мне помнится — в 1919 г., но м. б. (тайная надежда) — позже, т. е. до 90 л<ет> все-таки — дожил? Оля наверное знает. И КОГДА была убита (какой ужас!) А<лександра> А<лександровна>? В каком году?
Какой страшный конец!
ДОМ ТОЧНО ТОЛЬКО ЭТОГО И ЖДАЛ.
_________
Не бойтесь, ни Надю ни Олю не дам и не давала затворницами. Есть хуже затвора, по себе знаю, когда училась в «либеральных» интернатах:
«Можешь дойти до писчебумажного магазина „Надежда“ но не дальше». Я эти полу-, четверть-свободы! — ненавидела! Дозволенные удовольствия, даже — соизволенные. «Поднадзорное танцевание»…
_________
Насчет Д<митрия> И<вановича> — возвращаюсь к Вашему письму — Вы правы: насквозь-органичен. А в ней — А<лександре> А<лександровне> — жила подавленная, задавленная молодость, все неизжитое, войной пошедшее на жизнь дочерей. (Подсознательно: «Я не жила — и вы не живите!» Заедала их век, а самой казалось, что оне заедают ее (несбывшийся). Все это в глубоких недрах женского бытия (НЕБЫТИЯ).
Существо не единолично, но глубоко-трагическое. (Трагедия всех женских КОРНЕЙ.)
________
Итак, rйcapitulons: [926]
1) Что можете — о Музее (дату, статуй)
2) Даты/ Годы смерти Д<митрия> И<вановича> и А<лександры> А<лександровны>
3) Как он умирал — если знаете.
________
Милая Вера, отпишу — и тогда буду Вам писать по-человечески. Есть что. Но сейчас беда и из-за внешнего: 1-го Окт<ября> мы должны переехать в Булонь, где гимназия сына, а просто не с чего начать. Вот я и тщусь.
Обнимаю Вас. Вашего Иловайского вчера читала вслух, люди были глубоко взволнованы.
МЦ.
<Приписки на полях:>
Р. S. Сейчас выяснила, что Музей был открыт не в 1913 г., как я думала, а в 1912 г., совместно с торжествами памяти 1812 г. Видите — могу ошибиться нб год! Отец еще больше году жил, и его травили в печати за «казармы» и слишком тонкие колонки. Он умирая о них говорил. Бесконечное спасибо Вам за помошь.
#!1_13#
28-го авг<уста> 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера,
… говорю Вам с огорчением и не без юмора, что моего Дедушку … опять выгнали — на этот раз из «Сегодня», тех «дальних … которых я, боясь сглазу — и не Вашего, а своего … — не называла. Но, как видите, не помогло, и Дедушка … — в сопровождении очень резкого, почти что дерзкого <отказа>, подписанного Мильрудом (?). [927]
Вывод: мой Дедушка не простой, а на внука,
2) никогда не надо поступать так, как никогда не поступал. Вера! Я печатаюсь с 17 лет и неделю назад в первый раз сама предложила сотрудничество, — и вот:… „Так как мы завалены злободневным материалом, мы должны отказаться от предлагаемого Вами“. Подпись.
— Знаете мое первое движение? Открытку:
— БЫЛА БЫ ЧЕСТЬ ПРЕДЛОЖЕНА.
Подпись.
Второе:
СЕГОДНЯ, НЕ ИМЕЮЩЕЕ ВЧЕРА, НЕ ИМЕЕТ ЗАВТРА.
Третье — ничего, Schwamm [928]и даже Schlamm drьber, [929]третье — коварный замысел наградить кроткого (если бы Вы знали, как сопротивлялся Волошину!) Руднева очередным „Живое о живом“ — не очень-то живом (а, правда, Д<митрий> И<ванович> — немножко „La Maison des hommes vivants“ [930]— если читали) — словом, убедить его в необходимости для С<овременных> 3<аписок> никому не нужной рукописи. Боюсь только, что слух уже дошел.
Теперь это уже у меня вопрос „чести“ (польской), азарта… и даже здравого смысла: может ли быть, чтобы в эмиграции не нашлось места для Иловайского? Куда же с ним?? Неужели — в С.С.С.Р.? Ведь третьего места: ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО — нет, третье — Царство Небесное!
Но — нет худа без добра, и я счастлива, что не огорчила Олю опрометчивым „евреем“. Все свои неточности я, благодаря Вам и с благодарностью Вам, исправлю: вместо яйца будет овсянка, „еврея“ — еврейская прикровь (люблю это слово!), а деда, взамен рано-встающего, дам бессонным (еще страшней!)
(А — правда — между Пименом (Трехпрудным) и избой: любой — никакой разницы? Те же страхи, сглазы, наговоры, наветы, увозы…)
И земля-то спит,
И вода-то спит,
И по селам спят,
По дерйвням спят,
Одна баба не спит,
На моей коже сидит,
Мою ножу сушит,
Мою шёрстку прядет,
Моё мясо варит!.. [931]
________
Получила ответ от Кн<язя> С. М. Волконского: даже Бенуа [932]не знает даты открытия Музея. Твердо, должно быть, знал только мой отец.
Надеюсь, что отчаюсь в точных датах и фактах и буду писать, как помню. Во мне вечно и страстно борются поэт и историк. Знаю это по своей огромной (неконченной) вещи о Царской Семье, где историк поэта — загнал.
Почему Вы не в Париже (себя — там — не вижу: не хватает воображения на билет даже III класса: честное слово!) — нам бы сейчас нужно было быть вместе.
________
И вот, тяжелое раздумье: говорить Рудневу, что нас с Иловайским уже выгнали из двух мест, или, наоборот, распускать хвост?
_________
1-го сентября 1933 г. — Письмо залежалось: мне вдруг показалось, что все это нужно мне, а не Вам, но получив Ваше вчерашнее письмо, опять поверила в „общее дело“ (cause commune [933]— лучше, п. ч. в „cause“ — защита, а что мы делаем, как не защищаем: бывшее от сущего и, боюсь — будущего). Будущего боюсь не своего, а „ихнего“, того, когда меня уже не будет, — бескорыстно боюсь. Если бы Вы знали, как я его знаю: в детстве (лет 13-ти) меня однажды водили в идеальное детское общежитие „Сэтлемент“, где всё делали сами и всё делали вместе. И вот, на вопрос: — Как понравилось? — я, руководительнице, с свойственным мне тогда лаконизмом: — Удавиться. Будущее — в лучшем случае (NB! удавленническом!) — „Сэтлемент“.
Кончаю II ч<асть> Музея (а I Милюков д<олжно> б<ыть> тоже похерил, Демидов [934]обещал во вторник, а нынче пятница, — Бог с ними всеми!) — музейно-семейную. Если не поместят — пришлю. Остается III ч<асть> — Открытие, и смерть отца (неразрывно связаны). Отец у меня во II ч<асти> получился живой: слышу его голос, наверное и Вы услышите.