Страница:
_______
Мои дела. Иждивение мне, очевидно, сохранят — и не мне одной. (Вам бы наверное сохранили.) Думаю оставаться в Чехии, пока будут кормить, т. е. наверное еще целый год. Дальше??? — Дальше м. б. С<ережа> получит место, или я «прославлюсь», сейчас я в ящике без воздуха, не скрываю, это не жизнь, для жизни (без людей) нужна природа, новая природа с голосами, заменяющими людские, — нужна свобода — у меня ни того, ни другого, ни десятого, у меня своя тетрадь. И так еще год. (Я о своей душе говорю, о главной, о требовательной, о негодующей себе!) Я недавно читала в каком-то письме Достоевского о его скуке и перенапряженности без внешних впечатлений: «5 мес<яцев> одно и то же. Еще держусь». Если он, Крез души и духа, томился по внешнему: людям, видам, зданиям, — все равно! — как же не томиться мне!
Кроме того, я знаю, откуда это томление: голова устает думать, душа чувствовать, ведь, при отсутствии внешних впечатлений, и та и другая живут исключительно собой, собой без повода, в упор, целиком собой. При напряжении необходимо разряжение. Его нет. Освежение. Его нет. Рабочий после завода идет в кабак — и прав. Я — рабочий без кабака, вечный завод.
_______
С<ережа> с Исцеленовым (и Брэй’ем, Вы его не знаете — англичанин — режиссер — блестящ) затеяли студию. Ставят «Царя Максимилиана», (народное, по Ремизову. С<ережа> играет царского сына), «Адольфу» — нечто вроде Св<ятого> Георгия. [142]Что выйдет — не знаю. Дело в хороших руках, есть актеры — но будут ли деньги? Пока у них небольшое помещение, репетиции идут. С<ережа> очень увлечен. Как-то приводил сюда своего Брэй’я: небольшой быстрый рыжий человек, горящий и не гаснущий, острый в реплике, с лучше чем вкусом: нюхом. Страстно любит Пастернака. Сошлись. С<ережа> с ним будет встречать здешний Новый Год, — в Праге в эту ночь (Сильвестрову) «все позволено». [143]Будут ходить по улицам и заходить в рестораны. Говорят, пьяные чехи угощают русских. Я сама уговорила С<ережу>, п. ч. я на такие дела уже не гожусь.
Вчера была у нас Катя Р<ейтлингер>: рецидив одержимости С<ере>жей, вела себя истерически, клеила Але игрушки на елку, хохотала, вскакивала, намекала, заигрывала, — тяжело было смотреть. Умолила меня не идти провожать ее на станцию: «такой ужасный мороз!» — все это смеясь и плача, я была потрясена такой явностью. Если хотите ее совсем очаровать, говорите с ней побольше про С<ережу>.
________
Людские посещения мне мало дают. Первая минута радость (от перемены! нарушения хода) — и сразу примус, печь, посуда, — мыть, варить — ничего не успеваешь, все грязное, все жжется, потом наспех стихи прочесть — и уже темно — и уже люди спрашивают про поезда. Кроме того, не умею на людях, мне нужны не люди, а человек — один — упор хотя бы одного вечера.
________
Получила от «дорогого» «Психею» Родэ. Двухтомный (800 стр<аниц>) ученый труд, сухой, sans gйnie. [144]Мне, в итоге, важно, кто пишет, а не о чем! А здесь — никто, и Психея не встает. Тело, из к<оторо>го Психея отлетела, — вот его книга. С удовольствием бы продала.
_______
С «дорогим» после Вашего отъезда виделись два раза: раз когда «мирились», другой недавно, в «В<оле> Р<оссии>», наспех, на людях, три минуты. Он мне определенно радуется и определенно во мне не нуждается, — Невинный более предан, чем он. Пошлю ему на Новый Год тот стих, что Вам посылала («Как живется Вам…»). Пусть резнет по сердцу или хлестнет по самолюбию. В тот вечер, по крайней мере, ему будет отправлена его «гипсовая труха». Вязать перестала: нет денег на шершть и дико, дико надоело. А А<лександра> 3<ахаровна> продолжает: облако белых шалей для всей деревни: вяжет как тонут. Никуда не хочет ехать. Здешний Художественный [145]звал ее в турне: с ужасом отвергла. Боюсь, что ее через 50 лет (деревенский воздух полезен!) схоронят на мокропсинском кладбище. А Лелик женится на дочке лавочника (Баллона), [146]обаллонится и будет торговать.
_______
Кесселю книжку? A quoi bon? [147]Ну, любезное письмо в ответ. Сделаем: я Вам пришлю, а Вы — от себя — подарите. Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько невечерних вечеров — и на всю вечность. Если это меня минует — vie et vocation manquйes. [148]— Наверное, минует. —
И жить бы я с ним все равно не сумела, — потому что слишком люблю.
Мой сын будет Борис, — я Вам говорила? А если дочь — Ксения. Холодное и княжеское имя, по-французски на самую гадательную букву алфавита: X.
_______
Очень рада оказии Оболенских. Если повезут детские нагрудники, будет совсем усладительно: одна из них в очках и самого стоистического вида и нрава (Ася). [149]— «Никаких нагрудников!» И вдруг — повезет. И вдруг — отберут?! и вдруг придется нагрудники — отстаивать.
Дайте мне в следующем письме адр<ес> Карбасниковых. Хочу поздравить их на русское Рождество и Новый Год. (Вы не читали «Наши за границей» Лейкина?) Не забудьте написать Ляцкому — м. б. еще одно иждивение выгорит. А Белобородовым напишите отдельно, иначе погубите все дело.
Целую нежно Вас и Адю.
МЦ.
Вшеноры, 2-го нов<ого> января 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Вчера я была у Ч<ирико>вых, они очень озабочены судьбой посылки (материи), — на днях пришло письмо от Людмилы, в к<отор>ом она спрашивает Ваш адрес. Я дала. Людмила (очевидно, по своему почину — еще лучше!) собирается прислать мне кое-какие вещицы своей девочки и не знает — как. Я думаю, лучше всего по почте, — ведь за старые вещи пошлины не берут? — бережа оказию (Катю Р<ейтлингер>, напр<имер> для чего-нибудь более ответственного (если К<арба>сникова не раздумала). Катя у Вас будет числа 10-го — 12-го, она сейчас в Лондоне на конференции и обещала предупредить Вас. Ваш новый адрес у нее есть.
Готовимся к елке. Аля, считавшая дни уже с октября, вне себя, мечтает елку украсть и пронести перед носом сторожей, одетую в детское платье. На самом деле — полон лес елок, а придется везти из Праги.
Клеим украшения и — Вы удивитесь — главным образом я. Золотим баранов, львов, волков, черные адские и голубые райские деревца с золотыми яблоками, — изобретаю, вырезаю и оклеиваю сама. Аля, за медлительностью, только успевает ахать. С<ережа>, так нагло хваставшийся тем, что «воспитывался в детском саду и поэтому все елочное знает как свои пять пальцев» — эти пять пальцев (и еще пять!) однажды основательно замусолил, клея гигантский фонарь, — и на этом остановился. Фонарь же, недоклеенный и похожий на средиземного спрута, пылится на вышке шкафа.
Привыкаю радоваться чужими радостями (своих нет). А сын, скажете? Сын, это радость через 1/2 года, первое время я его буду бояться. Кроме того, я его уже ревную (ревную исключительно до трех лет, — нет, до семи, но потом слабее) и уже думаю о призыве (честное слово!) 1946 г.
Иногда, ловя себя на мечтах о няньке, думаю: а вдруг он эту няньку будет любить больше, чем меня? — и сразу: не надо няньки! И сразу: видение ужасных утр, без стихов, с пеленками, — и опять cri du coeur: [150]няньку! Няньки, конечно, не будет, а стихи, конечно, будут, — иначе моя жизнь была бы не моя, и я была бы не я.
________
Аля начинает говорить по-французски: «сила ломит и соломушку», в книгах понимает приблизительно треть, не пропустили с ней и пяти дней с Вашего отъезда. Эти уроки — моя кара, поэтому не отступаюсь. Но итоги налицо. Хочу довести ее до свободного, по собственному почину, чтения, — тогда примусь за немецкий.
Вы видите, чем я живу? Нет, я не этим живу.
<Конец письма отсутствует>
4-го января 1925 г.
Милая Ольга Елисеевна, только что получила «Метель» и статью о Ремизове, [151]— спасибо. И одновременно письмо от Кати Р<ейтлин>гер, она потеряла записную книжку с адресами и просит сообщить Ваш. Пишу ей на всякий случай в Лондон, но для верности — вот что: напишите ей на адрес Оболенских, она в Париже наверное будет жить у них. Сообщите ей свой адрес и приблизительные часы, когда кто-нибудь дома. Сделайте это тотчас же по получении письма, в Париже она будет не позже 8-го и останется дня четыре. Боюсь, что мое письмо в Лондон ее уже не застанет.
А вот если бдреса Оболенских не знаете — тогда уже не знаю, что выдумать. Боюсь обременять Вас лишними хлопотами.
Зовут Катю — Катерина Николаевна Рейтлингер.
________
Получила какое-то безумное письмо из Лондона (вне связи с Катей) от еврея-красноармейца-поэта, прочитавшего мои записи в «Совр<еменных> Записках» и негодующе вопрошающего меня, «почему я ушла от них». Отвечаю ему, что первым моим ответом на октябрьскую революцию был плевок на флаг, задевший меня по лицу. 1917 г. — 1925 г. — 8 л<ет>, флаг выцвел, плевок остался. — В этом роде. — Хорошо отвечаю.
Нужно быть идиотом (этого не пишу), чтобы после «Георгия», стиха к Ахматовой и «Посмертного марша» в Ремесле [152]не увидеть — кту я, мало того: вообразить, что я с «ними». Людям непременно нужна проза: фамилии: точка над i. Думаю, что молодого человека больше всего задело еврейское в «Вольном проезде», — сам он: Leo Gordon, а тут все Левиты да Зальцманы, — не вынесла душа!
______
Статью С<аши> Ч<ерного> еще не читала, тороплюсь с отправкой письма. Целую Вас и Адю. Всего лучшего вам всем в 1925 году!
МЦ.
В «Воле России» (в янв<арском> №) будет мой стих — большой — «Полотёрская» (Уже пройден.) Наверное, понравится Аде.
Деньги (100 кр<он> Вам верну из гонорара за пьесы, верну непременно, — только бы «Пламя» не раздумало купить. [153]Теперь они все в сборе.
В пражском «Рудольфинуме» сейчас выставка Исцеленова и Лагорио, я не была, С<ережа> был, — хвалит.
Вшеноры, 8-го января 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Большая просьба: возьмите в «Совр<еменных> Записках» мою рукопись «Мои службы» и переправьте ее Мельгунову [154]для «На Чужой Стороне». «Мои службы» Современные <Записки>, заказав, отклонили, — причина неизвестна, да для меня и безразлична, — мне важен итог. [155]А итог: на какое-то основательное количество франков меньше, нужно восполнить, все мне советуют «Чужую Сторону».
Очень прошу, не поручайте «Совр<еменным> Зап<искам>» пересылать самим, пусть лучше Мельгунов не знает, что рукопись уже гостила, пусть они отдадут Вам, а Вы уже перешлете. (Мельгунов живет где-то под Парижем.) Только, препровождая рукопись, оговоритесь: не подойдет, прошу возврата, вторично ее у меня нет, а переписывать — большой труд.
Да! Прежде чем идти в «Современные <3аписки>», запросите по телефону (Париж ведь — не Прага?), у них ли эта рукопись, не отослана ли к Степуну [156]в Германию. (Отказ — через Степуна.) Очень прошу Вас сделать это возможно скорей, и М<ельгу>нова поторопите с ответом, — «Совр<еменные> Записки» молчали 2 месяца!
Вчера у меня был наш председатель — В. Ф. Булгаков, планировали сборник. Ваша цель принята, гонорар либо 350, либо 300 кр<он> с листа, получу на Вас в первую голову, опять притянув Ляцкого. (Издаст, очевидно, «Пламя».) Сборник совсем собран, большой, хороший, приблизительное содержание:
Маковский: Венецианские сонеты
Туринцев: стихи
Недзельский: Походы (стихи)
Рафальский — стихи
Я: «Поэма Конца»
________
Чириков: «Поездка на о. Валаам»
С<ережа> — «Тиф»
Немирович-Данченко: еще не дал
Калинников — «Земля»
Вы — «Раковина»
Аверченко — рассказ
Долинский — «Чугунное стадо» (NB! Поездка с англичанином!)
Крачковский — еще не дал
Кожевников — из цикла «Городские люди» (о Чехии)
________
Нечитайлов — «Болгарские и македонские песни»
В. Булгаков — «Замолчанное о Толстом»
Кизеветтер — «Заметки о Пушкине»
Савинов — «Оттокар Бржезина»
Завадский — «О русском языке»
С. Булгаков — «Что такое слово»
________
М. б. что-нибудь в беллетристике забыла. Называться будет (крестила — я) «Ковчег».
________
Вся Прага занята юбилеем Немировича. [157]Были бы здесь — много рассказала бы о «дорогом». Он сейчас в полосе ожесточенного самолюбия, ведет себя мелко, не будучи мелким, — мне жаль его, но помочь не могу. Отзывы со всех сторон (вне политики!) самые удивленные и нелестные, но как-то зарвался («занесся»), делает бестактность за бестактностью, наживает себе врагов среди самых сердечных и справедливых людей. — Жаль. — Но помочь не могу.
Сам предлагал мне (около месяца назад) купить у меня книгу («Романтику») [158]и вот на два письма не отвечает. Я не привыкла к такой невоспитанности, это еще хуже бессердечия, ибо не подлежит никакому сложному толкованию.
_______
Все ходим с Алей по елкам: третьего дня у Лелика, вчера у Ч<ирико>вых. Дети, я замечаю, меньше всего заняты елкой.
Дети любуются подарками, взрослые — детьми, а елка — как Сивилла, вспоминающая свои скалы. [159]К Але это не относится: она душу отдаст за лишние пять свечей.
Елка будет и у нас, есть уже, украшена и наряжена, в бахромах и в блестках, кроме них — все самодельное, в Сочельник золотили шишки и орехи, доклеивали, докрашивали. Была служба, приезжал Булгаков [160]из города, служил в Мокропсах, в ресторане, говорил проповедь. 12-го иду с Муной [161]к земгорской врачихе, — м. б. поможет мне устроиться в лечебнице бесплатно, — «Охрана матерей и младенцев», 30 кр<он> в день, — дешевле, чем в «Красном кресте». Новый год встречаем во Вшенорах, с Ч<ирико>выми и А<лександрой> 3<ахаровной>. Завтра Аля ждет на елку Ирусю, боюсь, что М<аргарита> Н<иколаевна> обидится, что перерешаю с лечебницей, но ее — вдвое дороже (600 кр<он> за 10 дней), и никаких надежд на даровое лежание.
Уже вечер. Пишу при лампе. В комнатах — весь уют неприюта. С<ережа> в городе, Аля рисует в новом альбоме и грызет орехи. Я — между плитой (вода для стирки) и письменным столом, как сомнамбула, как мыслящий маятник. Эта зима — наиглушайшая в моей жизни, точно я под снегом. В будущем году — давайте? — приеду в Париж. Посажу вместо себя Катю Р<ейтлингер> или Муну (они меня все так любят!) и приеду. — Ну, на две недели, чтобы опять услышать звук собственного голоса, — своего настоящего — «denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin» (ибо где я согнут — я солган!). [162]Вы ничего не пишите мне об оказии к Б<орису> П<астернаку>, — мне так нужно ему написать, я даже не знаю, дошло ли мое июньское письмо, — ни звука. Во 2-ой книге «Русск<ого> Современника» [163]— два моих стиха, он дал, я не видела, мне говорили. Осенью это была Св<ятая> Елена (с верховыми прогулками и подзорными трубами несдавшегося императора), сейчас это «погребенные под снежной лавиной» или шахта: глухо. А другие живут — тут же рядом в таких же «двух комнатах с плитой и печью», знакомятся, любят, расходятся, вьют и развивают гнезда… Боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, т. е. тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и за его пределами. Мне во всем — в каждом человеке и чувстве — тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, т. е. длить, не умею жить во днях, каждый день, — всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима и зовется: душа.
________
И всё такие разумные люди вокруг, почтительные. Я для них поэт, т. е. некоторая несомненность, с к<отор>ой считаются. Никому в голову не приходит — любить! А у меня только это в голове (именно в голове!), вне этого мне люди не нужны, остальное все есть.
Целую Вас нежно. Самая приятная новость в конце Алиного письма [164]
МЦ.
Вшеноры, 16-го января 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Ваше иждивение получено и завтра же будет Вам отправлено. Подала прошение и на февраль, — не знаю, добрая воля Л<яцко>го. В прошении (свободное творчество!) упомянула о катастрофическом стечении обстоятельств — красноречиво. Написала и подписала за Вас три бумаги (расписку, доверенность С<ережи> и прошение) — Вы бы удивились аккуратности своего почерка. (Единственное в чем Бог меня лишил размаху!) — Словом, все сошло, — авось, еще сойдет.
________
Сказки дошли, к великому восторгу Али. Читает и переводит каждый день по две страницы, — хватит до седых волос. Читаю и вспоминаю свое детство, — тот особый мир французского духа в доме. Я не знаю, куда все это уходит. Когда другие рассказывают о своей жизни, я всегда удивляюсь нищете — не событий, а восприятия: два, три этапа, эпизода: школа (до школы, обыкновенно, не числится), «первая любовь», ну, замужество или женитьба, словом то, что можно зарегистрировать в чешской «студенческой легитимации». — Ну, а остальное? Остальное либо не числится, либо его не было. Отсюда верность одному (одной) или, наоборот, бездушная погоня за всеми. — Скучно. Скудно. Нудно. — Так я, недавно, встречала Новый (старый) год, — с такими. Множество барышень (дам, mais plus зa change, plus c’est la mкme chose) [165]в разных — одинаковых — платьях, все с пудреницами, с палочками духов и кармина, с кудерьками и сумочками, хихикающие, щебечущие, — рыжие, русые, черные, — все как одна. Я весь вечер просидела мрамором, — не от сознания своей божественности, а от полной невозможности (отсутствия повода) вымолвить слово. И мужчины такие же, — точно их не рождали, а производили — массами. Лучше всех был старик Чириков, ненасытный в своем любовном любопытстве к жизни. Ненасытный и неразборчивый.
О, мне скучно!
________
Была, наконец, у врачихи (с Муной). Посоветовала мне возможно больше стирать белья для укрепления мускулов живота. (1917 г. — 1925 г. — 8 лет укрепляю!) Советует лечебницу «Госуд<арственной> Охраны матерей и младенцев» — пахнет Сов<етской> Россией — единственное утешительное, что на острове. Советует еще переезжать в Прагу (ку — да? к Невинному, за решетку?!) возможно раньше, п. ч. «постоянно случается на 2–3 недели раньше». Но переезжать мне некуда, посему буду сидеть во Вшенорах до последнего срока. Про близнецов ничего не говорила, — очевидно, Прага не повлияла.
Ни о «Романтике» (пьесе), ни о «Мтлодце» ни слуху, ни духу. «Дорогой» на письма не отзывается (два деловых). Третьего не дождется, а я м. б. не дождусь ни «Молодца», ни «Романтики», ни геллера. Но не могу же я стучаться в человека, как в брандмауэр!
_______
А у Муны с Р<одзевичем> к концу. Недавно их вместе встретил монах. — «Такая неприятная сцена: у нее глаза полные слез, он усмехается, — какие-то намеки»… Мне ее жаль, хотя я ее не люблю. Монах сейчас живет в Беранеке, [166]занимает ответственный пост (обратный большевицкому), тратит огромные деньги, а костюм (и воротник!) все тот же. Ну, что бы ему подарить мне 10 тыс<яч>?! Просто уронить! — Роковое отсутствие воображения. —
_______
С<ережа> много пишет. Очень занят театром. Совмещает пять (бесплатных) должностей. Невинно и невольно кружит головы куклам. В постель сваливается как жнец на сноп. (Или на сноп нельзя свалиться?) — Ну, как в пропасть! — Худеет, ест, и еще ест, и еще худеет. («У Вашего Сережи глаза как у Вия» — моя любовь, m<ada>me Андреева.) [167]В ужасе от предстоящих Госуд<арственных> экзаменов. — Все его ублажают, и никто не платит ни копейки. Скоро выходит 2-ой номер журнала с его статьей. [168]Вышлем.
Целую крепко Вас и Адю. Еще раз — спасибо за книжку.
МЦ.
Р. S. Пишу утром, с отвращением озираясь на невынесенные помои, непринесенные угли, неподметенную комнату, нетопленную плиту.
________
19-го января 1925 г.
Только что пришли Ваши две открытки. Вы спрашиваете: как со стипендией Р<озен>таля? Все, что я об этом (от Вас) знаю — что не дает стипендий заочно и что для успеха дела нужно быть в Париже. Это Вы мне писали уже давно, в последнем Вашем письме (коротенькой карточке) Вы о Р<озента>ле не упоминаете. — Что я могу ответить? Что в П<ариж> сейчас ехать — ясно — не могу и не смогу, думается, еще долго. Если бы чехи согласились выдавать мне ссуду заочно — тогда другое дело, но сейчас не время об этом просить, все эти ссуды на волоске, — от 15-го до 15-го, приходится радоваться, что еще месяц прожили. Во всяком случае, раньше как мес<яцев> через семь никуда не смогу тронуться, да и то при исключительно благоприятных обстоятельствах. Лето пройдет — посмотрим. Не скрою, что в ужасе от перспективы еще одной такой зимы, но м. б. с ребенком мне будет столько дела, что вообще отучусь чувствовать. Моя беда — в бодрствовании сознания, т. е. в вечном негодовании, в непримиренности, в непримиримости. — Пока. —
Не знаю, стоит ли сейчас тревожить Р<озен>таля? От добра добра не ищут, а в жизни со всем приходится считаться, кроме души.
_______
Не понимаю отсутствия у Вас Кати Р<ейтлингер>. Адрес Ваш она должна была узнать у Андрея О<бо>ленского, я ему писала. М. б. злобствует на молчание С<ережи> (на ее письма отвечать невозможно) и распространяет свой гнев и на Ваш дом, как нам близкий? Бог ее знает! — В Праге ее еще нет.
Новость: Р<одзеви>ч уехал в Латвию — насовсем. Узнала вчера. Муна, очевидно, узнала за день раньше, т. е. в день отъезда. — Отсюда слезы. — Много ей придется их пролить, раз я тогда на горе так плакала! [169]
Целую Вас и жду большого письма.
МЦ.
<Приписки на полях:>
Передала ли Людмила Ч<ирикова> материю? — Умоляю! И еще раз письмо к Л<яцко>му!
Дошло ли письмо с просьбой о «Службах»? Просила взять их в «Совр<еменных> 3<аписках>» и переслать Мельгунову («Чуж<ая> Сторона»).
Р. S. Увы! на февраль денег никак не ждите, 3<абло>цкий Сережу предупреждал, что в последний раз.
Вшеноры, 22-го января 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Одно Ваше письмо явно пропало. Последовательность: коротенькая carte [170]в конверте с радостью о предстоящем (декабрьском) иждивении и две открытки, С<ереже> и мне — на днях, моя — с запросом о Р<озен>тале. А теперь приезжает Катя и передает, через С<ережу>, о необходимости торопиться с прошением. Не зная ничего, пишу: такой-то — прошение — подпись — дата. Середина Ваша, заполняйте.
Катю еще не видела, но знаю, что есть какие-то дары, которым очень радуюсь. Слышала, вчерне, об инциденте с К<арбасни>ковой, смеялась. В субботу (послезавтра) еду в Прагу, — с Муной на осмотр, в лечебницу, наверное, увижу Катю и все узнаю. Тогда напишу.
Пишу заранее, что сейчас трогаться не могу, мои сроки — от 15–20 февраля, но докторша утешает, что часто случается на три недели раньше. — Vous voyez зa d’ici. [171]
В следующем письме напишу любопытное о Бел<обородо>вой, сейчас некогда, С<ережа> торопится на станцию. Письмо Ваше она получила. — Досылаем остаток иждивения.
Целую нежно Вас и Адю.
МЦ.
Вшеноры, 25-го января 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Ваши чудные подарки дошли, вчера была в городе, видела Катю, она мне все передала. Детские вещи умилительны и очень послужат, у меня, кроме даров Б<елобородовой>, — ничего, пока не покупаю, жду, отовсюду обещано, но осуществляется туго. — Восхитительны одеяльца, С<ережа> завидует и ревнует, вздыхает о каких-то своих кавказских походных бурках. — С грустью гляжу на перчатки: где и когда?! Руки у меня ужасны, удивляюсь тем, кто их бессознательно, при встрече, целует. (Не отвращается, или — не восхищается!)
Вы помните Катерину Ивановну из Достоевского? [172]— Я. — Загнанная, озлобленная, негодующая, в каком-то исступлении самоуничижения и обратного. Та же ненависть, обрушивающаяся на невинные головы. Весь мир для меня — квартирная хозяйка Амалия Людвиговна, все виноваты. Но яростность чувств не замутняет здравости суждения, и это самое тяжелое. Чувствуя, как К<атерина> И<вановна>, отзываясь на мир как она, сужу его здраво, т. е. — никто не виноват, угли всегда пачкаются, вольно же мне их, минуя (из чистой ярости!) совок, брать руками. — И всегда жгутся. — Посему, чернота и ожоги рук моих — дело их же и нечего роптать.
Все вспоминаю, не сейчас именно, а всю жизнь напролет, слово Марии Башкирцевой, счастливой тем же, что я, и несчастной совсем по-иному:
Только я cйleste [174]заменяю — terrestre. [175]Все мои беды — извне. «Вне» — само — беда!
Pourquoi dans ton oeuvre cйleste
Tant d’elements — si peu d’accord?! [173]
Вчера была с Катей в лечебнице, где буду лежать. — На острове, это меня утешает. Прелестный овальный островок, крохотный, — там бы не лежать, а жить, не рождать, а любить! Однажды, в ожидании цирка, мы там с Алей и Катей гуляли. Но тогда предстоял цирк, — не ребенок, а львенок! Такого львенка потом по цирку проносили на руках, и мы его гладили: жестко-пуховая шерстка, желтая. (Цирк был заезжий — полотняный шатер на холму. Цирк уехал, а островок остался.)