[1014]— что у меня все же есть читатель, что я, наконец, стою чего-то…
 
   А если И<ван> А<лексеевич> не захочет — через кого? Подумайте, Вера. Ибо у меня уже сердце кипит и боюсь, что кончится пощечиной полной правды — т. е. разрывом. Ибо у меня много накипело.
 
   ______
 
   Вторая просьба: на погашение термовых долгов 1-го устраиваю „вечер“, т. е. просто стою и читаю вещь, к<отор>ая не пойдет, верней: уже не пошла в следующей книге Совр<еменных> Зап<исок>, п. ч. Р<удне>в потерял мой адрес. Мать и Музыха (мое музыхальное детство). И вот, просьба, милая Вера: посылаю Вам 10 билетов, разошлите их от себя своим парижским знакомым, которые Вас любят или с Вами считаются, пусть возьмут, а деньги пришлют мне по адр<есу>:
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Vanves (Seine)
 
   Мое положение — отчаянное. За Мура в школу не плочено (75 фр. в месяц + страховка здоровья + учебники — т. е. не меньше 125 фр., угля — нет, а дом старый и страшно мерзнем, у Али совсем нет обуви, — и всё — т?к. (Аля, оказыв<ается>, служила летом у немецких Ротшильдов — банкиров Bleichr?der и получила 150 фр. в месяц, уча и воспитывая троих детей и бабушку (бабушку — французскому! Ей 80 л<ет>, и вся в заплатах). А когда Аля от них приехала и стала рассказывать, оказалось, что она служила у гамбургских миллионеров, если не миллиардеров. Самый крупный банкирский дом Германии. Была с ними в Нормандии.)
 
   _______
 
   Ну, вот. Вера. — Невесело? —
 
   ________
 
   Ради Бога, Вера, управу на Демидова! Взывать к его совести — бес полезно. Он — подл. Нужен — страх. И это еще потомок Петра — о, Господи! Меня в редакции очень любят: и Могилевский, и Гронский [1015]и Ладинский, [1016]и Берберова [1017]и Поляков [1018](и я его — очень!) и Алданов, [1019]но все они — ничто перед Демидовым, Посл<едние> Нов<ости> — он.
 
   Ответьте мне поскорее, чт? Вы думаете.
 
   Вы-то, Вера, не будете меня судить, когда узнаете, что я подала прошение? Но — еще погожу. НЕ ХОЧЕТСЯ!
 
   Обнимаю вас.
 
   МЦ
 
   Книга цела. Пришлю заказным после вечера.
 
   Билеты посылаю нынче же imprim?. [1020]
 
   29-го Окт<ября> 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Дорогая Вера,
 
   Короткое словцо благодарности: я вся в черновиках, похожих на чистовики, и в чистовиках — всё еще черновиках, и в письменных воплях о напечатании сообщения о моем вечере, и в Муриных — и для меня убийственных — арифметических systeme metriqu’овых задачах.
 
   Только стихов мне не удается писать!
 
   Итак, сердечное спасибо за присланное: мне и в голову не приходило, что, отсутствуя, можно купить. Ваши деньги — первая ласточка, на них живем уже который день. (Правда, странно — жить на ласточку?!)
 
   Обнимаю Вас и после вечера сейчас же напишу и, главное, пришлю книгу — и даже две. Вера.
 
   — Вы знаете латынь? Я — нет.
 
   МЦ.
 
   Спасибо за заботу о пальто!
 
   1-го ноября 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогая Вера,
 
   В первую голову — Вам. Самое мое сильное впечатление от вечера:
 
   — Я так хотела продать билет одному господину, очень богатому, — у него, у нас — такие счета! („у нас“ — у Гавронского, говорит его помощница Тамара Владимировна, бывшая Волконская). [1021]Но знаете, что он мне сказал: — „Цветаева ОЧЕНЬ вредит себе своими серебряными кольцами: пусть сначала продаст…“
 
   Это, Вера, в ответ на предложение купить десятифранковый билет на целый вечер моего чтения, авторского чтения двух неизданных вещей…
 
   Как мне хочется. Вера, в громкий и молчаливый ответ ему написать вещь „Серебряные кольцы“ (Блок) — о том, как моя кормилица, цыганка, вырвала их из ушей и втоптала в паркет — за то, что не золотые, и еще про солдата-большевика в Революцию, который мне помог на кровокипящей ненавистью к буржуям станции „Усмань“ и которому я подарила кольцо с двуглавым орлом (он, любовно: — А-а-рёл… По крайней мере память будет)… и еще:
 
О сто моих колец! Мне тянет жилы —
Раскаиваюсь в первый раз —
Что столько их я вкривь и вкось дарила, —
Тебя не дождалась… [1022]
 
   Дать весь серебряно-колечный, серебро-кольцовый аккомпанемент — или лейтмотив — моей жизни…
 
   И еще возглас председателя моего домового комитета, бывшего княжеского повара, Курочкина: — Не иначе как платиновые. Не станет барыня — а у них на Ордынке дом собственный [1023]— „серебряные носить, как простая баба деревенская…“
 
   И возглас простой бабы деревенской на Смоленском рынке, на мою черную от невытравимой грязи, серебряную руку:
 
   — Ишь, серебряные кольца нацепила, — видно, золотых-то — нет! Вера, я всю жизнь прожила в серебре и в серебре умру. И какой чудесный, ко всему этому серебру, заключительный аккорд („Пускай продаст“…).
 
   ______
 
   Вечер прошел очень хорошо. Зал был маленький, но полный, и дружески-полный: пришли не на сенсацию (как тогда, после смерти Белого), [1024]а на меня — мои вечные „Getreue“. [1025]Многих я знаю уже по вечерам, напр<имер> странную женскую пару: русскую мулатку и ее белокурую подругу. И старики какие-то, которые всегда приходят и всегда спят: русские старики, входные, — не по долгу совести клиента Гавронского, пришедшего потому что заплатил. И старушка из Русск<ого> Дома в Свя<той> Женевьеве, — поверх кофты — юбка, а поверх юбки — еще кофта — и так до бесконечности… И всякие даровые, приходящие явно — пешком… О, как я бы хотела читать ДАРОМ и всем подарить по серебряному кольцу. Но я, Вера, теми „кольцами“ — „пускай продаст“ меньше уязвлена, чем удовлетворена: формула буржуазного (боюсь еврейски-буржуазного) хамства.
 
   Читала я. Вера, Мать и Музыка — свою мать и свою музыку (и ее музыку!) и — пустячок, к<отор>ый очень понравился, п. ч. веселый (серьезно-веселый, не-совсем-в?село-веселый) — „Сказка матери“ малолетним Асе и мне. Надеюсь, что из-за успеха (явного) возьмут в Посл<едние> Новости.
 
   Чистый доход. Вера, (Вас — включая) 500 фр., уже уплатив за залу. 290 уже вчера заплатила за Мурину школу: Октябрь и Ноябрь — и учебники (89 фр. 50! за девятилетнего мальчика, и всё это он учит наизусть: идиотизм!) — и обязательную страховку. Словом, гора с плеч до 1-го декабря. И уже заказала уголь — на 50 фр. и сейчас Аля поехала в H?tel de Ville [1026]— по горячему следу уже убегающих денег! — за ведрами и совками и щитками — и черт (именно он, черный!) еще знающий за чем: ВСЕМ ПЕЧНЫМ. Печи, слава Богу, есть.
 
   Холод у нас лютый, все спим — под всем. А серебряные кольцы я все-таки не продам (кстати, за них бы мне дали франков десять — не шутка, конечно: пара — да, и то… А танцор Икар [1027]обещал мне медное кольцо — с чертом!).
 
   Вера, сколько во мне неизрасходованного негодования и как жалею, что оно со мной уйдет в гроб.
 
   Но и любви тоже: благодарности — восхищения — коленопреклонения — но с занесенной — головой!
 
   А я сейчас пишу черта, [1028]мое с ним детство, — и им греюсь, т. е по-настоящему не замечаю, что два часа писала при открытом окне, — только пальцы замечают — и кончик носа…
 
   Вера, спасибо за всё! Да, Аля, к<отор>ая сидела в кассе, рассказывала про господина (седого), давшего 50 фр… Наверное — Ваш.
 
   Кончаю, п. ч. сейчас придут угольщики и надо разыскать замок для сарая и, самое трудное, к нему — ключ.
 
   Обнимаю Вас.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Вера, Вы меня за моего Черта — не проклянете? Он — чу-у-удный (вою — как он, п. ч. он, у меня — пес).
 
   3-го ноября 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue J. В. Potin
 
   Дорогая Вера,
 
   Только что потеряла на улице письмо к Вам — только что написанное: большое, о вечере, — на такой же бумаге, с маркой и обратным адресом. Немец — до-гитлеровский — бы опустил (гитлеровский бы выкинул из-за иностранной фамилии) — но так как здесь французы и русские…
 
   Словом, если не получите — а, если получите, то одновременно с этим — известите; напишу з?ново. Выронила из рук.
 
   Пока же, вкратце:, вечер сошел благополучно, заработала — по выплате зала — 500 фр. (Ваши включая) — был седой господин, к<отор>ый дал 50 фр., наверное — Ваш. Уже заплатила за 2 месяца Муриного учения, страховку и учебники — 300 фр. и заказала уголь. — Вот. —
 
   Но самое интересное — в том письме. (Помните Gustav Freytag. „Die verlorene Handschrift“? [1029])
 
   Непременно известите.
 
   Обнимаю Вас.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Письмо потеряно в 11 ч. дня, на полном свету, на широкой, вроде Поварской, улице — и вдобавок конверт — лиловый. Значит, если не дойдет — французы — жулики: такая новая красивая красная марка в десять су! А русский не опустит, п. ч. пять лет проносит его в кармане.
 
   22-го ноября 1934 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue Jean Baptiste Potin
 
   Дорогая Вера,
 
   Если все мои письма — между нами, то это — совсем между нами, потому что это-мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут — все равно.
 
   Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была — бессловесное действие. Всё наперекор и все молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был — тон. Но — мелкие слова, ни одного решительного.)
 
   Отец ее во всем поддерживал, всегда была права — она, и виновата — я, даже когда она, наступив в кошелку с кошачьим песком и, естественно, рассыпав, две недели подряд — так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у выходной двери. Песок — песчинка, всё было т?к.
 
   Летом она была н? море, у нем<ецких> евреев, и, вернувшиесь, дней десять вела себя прилично — по инерции. А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье по знакомым: убеганъе от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки. Когда она, после лета, вернулась, я предложила ей год или два свободы, не-службы, чтобы окончить свою школу живописи (училась три года и неожиданно ушла служить к Гавронскому, где дослужилась до постоянных обмороков от малокровия и скелетистой худобы: наследственность у нее отцовская), итак, предложила ей кончить школу (где была лучшей ученицей и училась бесплатно) и получить аттестат. — Да, да, отлично, непременно позвоню… (Варианты: пойду, напишу…) Прошло 7 недель, — не пошла, не позвонила, не написала. Каждый вечер уходила — то в гости, то в кинемат<ограф>, то — гадать, то на какой-то диспут, все равно куда, лишь бы — и возвращалась в час. Утром не встает, днем ходит сонная и злая, непрерывно дерзя. Наконец, я: — Аля, либо школа, либо место, ибо так — нельзя: работаем все, работают — все, а так — бессовестно.
 
   Третьего дня возвращается после свидания с какими-то новыми людьми, ей что-то обещавшими. Проходит в свою комнату, садится писать письмо. Я — ей: — Н?, как? Есть надежда на заработок? Она, из другой комнаты: — Да, нужны будут картинки, и, иногда, статейки. 500 фр. в месяц. Но для этого мне придется снять комнату в городе.
 
   Я, проглотив, но, по инерции (деловой и материнской) продолжая: — Но на 500 фр. ты не проживешь. Комната в П<ариже> — не меньше 200 фр., остается 300 — на всё: еду, езду, стирку, обувь, — и т. д. Зачем же тебе комната, раз работа как раз на дому? Ведь — только отвозить. — Нет, у меня будет занят весь день, и, вообще, дома всегда есть работа (NB! если бы Вы видели запущенность нашего! т. е. степень моей нетребовательности), а это меня будет… отвлекать.
 
   Вера, ни слова, ни мысли обо мне, ни оборота. „Снять комнату“. Точка.
 
   Она никогда не жила одна, — в прошлом году служила, но жила дома, летом была в семье. Она отлично понимает, что это не переезд в комнату, а уход из дому — навсегда: из „комнат“ — не возвращаются. И хоть бы слово: — Я хочу попробовать самостоятельную жизнь. Или: — Как вы мне советуете, брать мне это место? (Места, по-моему, никакого, но даже если бы…) Но — ничего. Стена заведомого решения.
 
   Вера, она любила меня лет до четырнадцати — до ужаса. Я боялась этой любви, ВИДЯ, что умру — умрет. Она жила только мною. И после этого: всего ее раннего детства и моей такой же молодости, всего совместного ужаса Сов<етской> России, всей чудной Чехии вместе, всего Муриного детства: медонского сновиденного парка, блаженных лет (лето) на море, да всего нашего бедного медонско-кламарского леса, после всей совместной нищеты в ее — прелести (грошовых подарков, жалких и чудных елок, удачных рынков и т. д.) — без оборота.
 
   Очень повредила мне (справедливей было бы сказать: ей) Ширинская, неуловимо и непрерывно восстанавливавшая ее против моего „тиранства“, наводнявшая уши и душу сплетнями и пересудами, знакомившая с кем-попало, втягивавшая в „партию“ Ширинского [1030]— ей Аля была нужна как украшение, а м. б. немножко и как моя дочь — льстившая ей из всех сил, всё одобрявшая (система!) и так мечтавшая ее выкрасить в рыжий цвет. С Ш<ирин>ской я, почуяв, даже просто увидев на Але, раззнакомилась с полгода назад, несмотря на все ее попытки удержать. (Ей все нужны!) Но Аля продолжала бывать и пропадать. Еще — служба у Гавронского и дружба с полоумной его ассистенткой, бывшей (по мужу) Волконской, глупой и истерической институткой, влюбившейся в Алю институтской любовью, — с ревностью, слезами, телеграммами, совместными гаданьями, и т. д. (Ей 36 лет, Але — только что — 21.) А еще — ПАРИЖ: улица, берет на бок, комплименты в метро, роковые женщины в фильмах, Lu et Vu [1031]с прославлением всего советского, т. е. „свободного“…
 
   Вера, поймите меня: если бы роман, любовь, но — никакой любви, ей просто хочется весело проводить время: новых знакомств, кинематографов, кафе, — Париж на свободе. Не сомневаюсь (этой заботы у меня нет), что она отлично устроится: она всем — без исключения — нравится, очень одарена во всех отношениях: живопись, писание, рукоделие, всё умеет — и скоро, конечно, будет зарабатывать и тысячу. Но здоровье свое — загубит, а может быть — и душу.
 
   _______
 
   Теперь — судите.
 
   Я в ее жизнь больше не вмешиваюсь. Раз — без оборота, то и я без оборота. (Не только внешне, но внутри.) Ведь обычными лекарствами необычный случай — не лечат. Наш с ней случай был необычный и м. б. даже — единственный. (У меня есть ее тетради.)
 
   Да и мое материнство к ней — необычайный случай. И, всё-таки, я сама. Не берите эту необычайность как похвалу, о чуде ведь и народ говорит: Я — чудо; ни добро, ни худо.
 
   Ведь если мне скажут: — т?к — все, и т?к — всегда, это мне ничего не объяснит, ибо два семилетия (это — серьезнее, чем „пятилетки“) было не как все и не как всегда. Случай — из ряду вон, а кончается как все. В этом — тайна. И — „как все“ — дурное большинство, ибо есть хорошее, и в хорошем-так не поступают. Какая жесткость! Сменить комнату, все сводить к перевозу вещей. Я, Вера, всю жизнь слыла жесткой, а не ушла же я от них — всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто — блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру — 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь [1032]— зовет, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо — С<ережа> — и Аля, они, семья, — как без меня?! — „Не могу быть счастливой на чужих костях“ [1033]— это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была — я. Я иначе — просто не могла. (Того любила — безумно.) Я 14 лет, читая Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу „Сережу“. Любить Вронского и остаться с „Сережей“. Ибо не-любить — нельзя, и я это тоже знала, особенно о себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим — в этом, для меня, было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил.
 
   Я это Вам рассказываю к тому, чтобы Вы видели, как эта Аля мне дорого далась (Аля и С<ережа>. Я всю жизнь рвалась от них — и даже не к другим, а к себе, в себя, в свое трехпрудное девическое одиночество — такое короткое! И, все-таки, — чтобы мочь любить, кого хочу! Может быть даже — всех. (Из этого бы все равно ничего не вышло, но я говорю — мочь, внутри себя — мочь.) Но мне был дан в колыбель ужасный дар — совести: немож?ние чужого страдания.
 
   Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливее чем со мной! Сейчас это говорю — наверное. Но кто бы меня — тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня — умрут.
 
   А теперь я для них, особенно для С<ережи>, ибо Аля уже стряхнула — ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить: действовать, общаться, „строить жизнь“ — хотя бы собственную (точно это — кубики! точно т?к — строится! Жизнь должна возникнуть изнутри — fatalement [1034]— T. e. быть деревом, а не домом. И как я в этом — и в этом — одинока!).
 
   Вера, мне тоже было 20 лет, мне даже было 16 лет, когда я впервые и одна была в Париже. Я не привезла ни одной шляпы, но привезла: настоящий автограф Наполеона (в Революцию — украли знакомые) и настоящий севрский бюст Римского Короля. И пуд книг — вместо пуда платья. И страшную тоску внутри, что какая-то учительница в Alliance Fran?aise [1035]меня мало любила. Вот мой Париж — на полной свободе. У меня не было „подружек“. Когда девушки, пихаясь локтями, хихикали — я вставала и уходила.
 
   _______
 
   Вера, такой эпизод (только что). С<ережа> и Аля запираются от меня в кухне и пригашенными голосами — беседуют (устраивают ее судьбу). Слышу:… „и тогда, м. б., наладятся твои отношения с матерью“. Я: — Не наладятся. — Аля: — А „мать“ слушает. Я: — Ты так смеешь обо мне говорить? Беря мать в кавычки? — Что Вы тут лингвистику разводите: конечно мать, а не отец. (Нужно было слышать это „мать“ — издевательски, торжествующе.) Я — С<ереже>: — Ну, теперь слышали? Что же Вы чувствуете, когда такое слышите? С<ережа> — Ни—че—го.
 
   (Думаю, что в нем бессознательная ненависть ко мне, как к помехе — его новой жизни в ее окончательной форме. [1036]Хотя я давно говорю: — Хоть завтра. Я — не держу.)
 
   Да, он при Але говорит, что я — живая А. А. Иловайская, что оттого-то я так хорошо ее и написала.
 
   Нет, не живая Иловайская, а живая — моя мать. Чем обнять (как все женщины!) на оскорбление — я — руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня, Вера, в доме ежедневно и — часно. — Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! когда я до 1 ч. еженощно жду Алю — из гостей, и потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч., а встаю в 7 ч., из-за Муриной школы Ходасевич мне даже подарил ушные затычки, но как-то боюсь: жутко, — так и лежат, розовые на черном подносе, рядом с кроватью.) Аля вышла в С<ережин>ых сестер, к<отор>ые меня ненавидели и загубили мою вторую дочь, Ирину (не было трех лет), т. e. не взяв к себе на месяц, пока я устроюсь, обрекли ее на голодную смерть в приюте. — А как любили детей! († 2-го февраля, в Сретение, 1920 г., пробыв в приюте около двух месяцев.) А сестры служили на ж<елезной> д<ороге>, и были отлично устроены и у них было всё, но оне думали, что С<ережа> убит в Армии.
 
   — Чудный день, Вера — птицы и солнце. Вечером еду с Муром в дом, где будет какая-то дама, к<отор>ая м. б. устроит мою французскую рукопись. [1037]Были бы деньги — оставила бы их с С<ережей> здесь, пусть я уйду, — и уехала бы куда-нибудь с Муром. Но т?к — нужно ждать событий и выплакивать последние слезы и силы. У меня за эти дни впервые подалось сердце, — уж такое, если не: твердокаменное, так — вернопреданное! Не могу ходить быстро даже на ровном месте. А всю жизнь — летала. И вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно — медленно шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход — к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед — жив.) Он умер дней десять спустя. А теперь и Андрея нет. И Трехпрудного нет (дома). Иногда мне кажется, что и меня — нет. Но я достоверно — зажилась.
 
   МЦ.
 
   7-го января 1935 г.
 
   65, Rue J. B. Potin
 
   Vanves (Seine)
 
   С Новым Годом, дорогая Вера!
 
   Желаю Вам в нем — нового: какой-нибудь новой радости. Я его встречала одна — при встрече расскажу — немножко по своем? трехпрудному сну. Когда увидимся? Слыхала про „бал прессы“ — будут ли что-нибудь давать? Хорошо бы…
 
   Целую Вас. Мур еще раз — и еще много-много раз! — благодарит за перо.
 
   Жду весточки.
 
   МЦ.
 
   <Приписка на полях:>
 
   „Бал прессы“: „кадриль литературы“. [1038](Помните?)
 
   10-го января 1935 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue J. В. Potin
 
   С Новым Годом, дорогая Вера!
 
   Я все ждала радостной вести о Вашем приезде, потом усумнилась в Вашем желании меня видеть из-за моего неответа, и вдруг, вчера узнаю от Даманской, что в редакции (П<оследних> Н<овостей» говорят, что Вы вообще не приедете, п. ч. пять этажей, и что И<ван> А<леексеевич> не то уехал, не то на днях уезжает в Grasse. Конечно, это — слух, но мне приятно, что нет доказательства Вашей на меня обиды. Знайте, дорогая Вера, что я вообще в жизни делаю обратное своим желаниям, живу, так сказать, в обратном от себя направлении, — в жизни, не в писании. — Ну, вот. —
 
   Живу сейчас под страхом терма — я НЕ богема и признаю все внешние надо мной права — на к<отор>ый (терм) у меня пока только 200 фр<анков> от Руднева, который по сравнению с Демидовым оказался моим добрым гением. На Демидова, кстати, жалуются все — кроме Алданова, которого все жалуют. Даманская спросила в редакции, почему не идет мой рассказ. [1039]— И не пойдет, он слишком длинен, а она отказывается сократить. (Поляков, очень ко мне расположенный, но совершенно бессильный.) — Сколько строк? — 384. — Но у меня (говорит Даманская) — постоянно бывает 360, а у других — еще больше. В чем дело? — Молчание. Тогда она стала просить Алданова вступиться, но Алданов только развел руками. [1040]
 
   Но с этим рассказом (qui n’en est pas un [1041]— Сказка матери: говорят мать и две девочки — наперебой) — странная вещь. Ко мне пришел Струве [1042]и заявил, что они требуют доведения его до 300 строк — и подал мне мысль обратиться к И<вану> А<лексеевичу> с просьбой урезонить Демидова. Я тут же написала письмо и приложила рукопись, с просьбой хотя бы глазами удостовериться, что сократить немыслимо, ибо всё — от слова к слову, или — как играют в мяч. Струве все это забрал и обещал доставить И<вану> А<лексеевичу> в собственные руки. Прошел месяц, — ответа от И<вана> А<лексеевича> нет (да я и не очень надеялась), но вот что удивительно — и от Струве нет, на два моих письма, достоверно-полученных. М. б. он просто рукопись — потерял?
 
   — Второй эпизод. — Погиб Н. П. Гронский, оказавшийся (поэма Белла-Донна) настоящим, первокачественным и первородным поэтом. Я знала его почти мальчиком (1928 г.), потом мы разошлись. Я написала о его поэме статью на 2 фельетона, к<отор>ую мне его отец («П<оследние> Нов<ости>») посоветовал разбить на две отдельные вещи под разными названиями. Я, из любви к ушедшему и сочувствия к оставшимся (родители его обожали, и каждое слово о нем в печати для них — радость), согласилась, т. е. подписала вещь посредине. (Чудовищно!) И — молчание. А ведь это — отец, и этот отец — друг Демидова, Демидов его вел за гробом.
 
   Дома мне очень тяжело, даже (другому бы!) нестерпимо — у меня нет Вашего дара окончательного отрешения, я все еще ввязываюсь. Все чужое. Единственное, что уцелело — сознание доброкачественности С<ергея> Я<ковлевича> и жалость, с к<отор>ой, когда-то, все и началось. Об Але в другой раз, а м. б. лучше не надо, ибо это — живой яд. А бедного Мура рвут пополам, и единственное спасение — школа. Ибо наш дом слишком похож на сумасшедший. Все — деньги: были бы — разъехались бы, во всяком случае поселила бы отдельно Алю, ибо яд и ад — от нее.
 
   Но у меня над столом карточки Рильке и 3. Унсет, гляжу на них и чувствую, что я — их.
 
   Простите за эгоизм письма, будьте таким же эгоистом, чтобы мне не было стыдно.
 
   Обнимаю Вас и бегу за Муром в школу.
 
   МЦ
 
   6-го февраля 1935 г.
 
   Vanves (Seine)
 
   33, Rue J. В. Potin
 
   Дорогая Вера,
 
   Знаете ли Вы, что я ничего не получила с писательского вечера?
 
   Было — так: я послала Алю с вежливым письмом к Зеелеру [1043]— 1-го февраля, решив, что достаточно ждать — и вот их беседа.
 
   Он: — Привет принимаю, а суммы никакой не дам. Аля: — Почему? — П. ч. мне сказали, что Ваша мать уже получила с бриджа для молодых писателей. Мы же получили всего 89 прошений и 50 удовлетворили. Аля: — Моя мать ни о каком бридже не слышала. Он: — Да? Если это так — пусть подтвердит письменно — проверять не буду — и тогда постараюсь ей что-нибудь наскрести.
 
   Вера! Я — взорвалась. Во-первых — на Алю, — вот уж не моя кровь! Стоять такой овцой, — ни слова негодования, ни звука в защиту — а как умеет дерзить! (мне). Во-вторых — на Зеелера. Кто-то сказал, и этот, не проверив, сразу исключил меня из числа получающих. И «наскрести», — точно я нищенка, последняя из последних.