Страница:
МЦ.
Что С<ергей> Я<ковлевич> ни в какой уголовщине не замешан, Вы конечно знаете.
_______
Прочтите Процесс!
9-го марта 1938 г., среда
Vanves (Seine) 65, Rue J. В. Potin
Милый Вадим,
Я сейчас разбираю свои и Мурины книги, и у меня оказался целый ящик отдаваемых — детских и юношеских, старинных и современных, — и я подумала о Вас: может быть Вам нужны для Вашей дочки, а также для племянника? [2043]
Если да — две просьбы: ответить поскорее и явиться за ними поскорее, чтобы отобрать, а часть и забрать. До Вашего ответа никому показывать не буду, поэтому очень, очень прошу Вас ответить поскорее и сразу назначить, когда сможете быть. Мне удобнее — утром, до завтрака (сможете позавтракать у нас) и хорошо бы — не в среду и воскресенье, п. ч. у меня — рынок, но — не знаю Вашего рода работы [2044] — м. б. Вы свободны только в воскресенье? Тогда можно и в воскресенье, часам к 11-ти, чтобы я до этого успела на рынок.
До свидания, сердечный привет Вам и Вашим, жду ответа.
MЦ
Р. S. Приезжайте с серьезным вместилищем!
Ехать к нам до конечной станции Maine d'Issy — идти по улице явно-идущей в гору: Auguste Gervais — идти все прямо, прямо до небольшой, мало-заметной площади (площадке) с еще менее-заметными деревцами в кадках и пышным названием Unter den Linden, т. е. Plase des Tilleuls — ee пересечь справа налево и тут же оказаться (по правую руку) на Rue Baudin — ee пройти всю — и оказаться на Av<enue> de Clamart (с большими деревьями), по ней — вправо и первая ул<ица> налево — J. В. Potin: наш дом — угловой: та руина, к<отор>ую Вы знаете. Второй этаж, правая дверь.
От метро к нам не более 10 мин<ут>, если идти по этому маршруту, самому простому и — главное — никого не спрашивать, а то заведут.
_______
Тогда же сговоримся, когда мне у Вас побывать — я давно собираюсь и очень рада буду повидать всех: прежних и новых.
________
17-го мая 1938 г., вторник
Vanves (Seine) 65, Rue J. В. Potin
Милый Вадим, Простите, что тогда же не отозвалась на Ваше письмо, сердечно меня тронувшее. Но я была (и еcмь) завалена рукописной и корректорской работой. [2045]
Посылаю вам вставки в Черта, две счетом. [2046]Нужно — каждой по 8 экз<емпляров>, т. е. придется по два раза печатать, п. ч. оттисков сделать нельзя.
Очень прошу блюсти красную строку: всюду, где с новой строки, ставлю точку (красную).
Бумагу высылаю одновременно, взяла лучшую — чтобы немножко дольше длилась.
Когда кончите, завезите к Маргарите Николаевне [2047]— заказным дорого, простым — страшно. М. б. напишете, когда будете? Тогда и я приеду, и побеседуем.
Очень просила бы Вас, милый Вадим, отпечатать и первый листок:
ЧЕРТ ВСТАВКА (ПРОПУСК) № 1 (и т. д.). Это мне очень сократит работу. Еще раз — огромное спасибо.
МЦ.
МОРКОВИНУ В. В
27-го мая 1938 г., пятница
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Вадим!
Обращаюсь к Вам с сердечной и срочной просьбой. Я проглядела и повырезала всю лебедевскую Волю России за несколько лет (с 1927 г.) — к сожалению — неполную, в поисках своих вещей, и не оказалось:
1) моего Крысолова
2) моей Поэмы Лестницы.
Мне обе эти вещи нужны до зарезу.
Указания:
Крысолов печатался в 6-ти книгах, а м. б. даже — в 7-ми, по главе. Думаю: начиная с января 1925 г., может быть — с февраля, [2048]и так — шесть или семь книг подряд. За 1925 год отвечаю — всем существом. Мои вещи — моя автобиография.
Лестница писалась летом 1926 г., у меня есть первый черновик, там — все даты, и печаталась, нужно думать, осенью — зимой 1926 г., может быть — заскочила и в 1927 г., [2049]не позже.
Умоляю разыскать и прислать — непременно заказным. Возмещу — хотите книгой? (Старинной, Вы их любите.)
Но — скорее. У меня спокойной жизни — самое большое — месяц, потом переезд на др<угую> квартиру, т. е. долгий и сплошной кошмар.
Умоляю — скорее!
Если можно — несколько экз<емпляров>, нельзя — один (очень бы нужно — несколько!).
Только не присылайте книг — целиком, а аккуратно выньте, не отрезая лишних страниц, отрежу — я (говорю о соответствующих страницах, чтобы не было отдельных листков. Не режьте, а надрезав ниточки — вынимайте).
Бьюсь над своим 16-летним архивом, и даже — с ним. Сердечный привет и заранее благодарность!
М. Цветаева
— Крысолов. — Поэма Лестницы.
15-го мая <? июня> 1938 г., среда
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Дорогой Вадим!
Бесконечно Вам благодарна, а книжку (старинная) оставлю у Маргариты Николаевны, [2050]в ее окружении иногда бывают оказии в Прагу.
Из стольких людей, мне за этот год столько! — обещавших. Вы один — исполнили: [2051]полностью. И я Вам этого никогда не забуду.
Подождите еще немножко: только что получила от другого Вадима (Андреева) вставки в своего Черта — машинные. Проверю и пошлю Вам, Вы — вложите и с Богом! (Там Рудневым (богобоязненным) была выпущена целая глава о священниках и отсечен весь Чертов хвост. Без него всякий хвостатый — жалок.)
Итак — подождите еще немного.
Еще раз — бесконечно Вас благодарю.
МЦ.
Оставлю для Вас еще чернильницу — из которой писала 12 лет. Для Вас — не для Булгакова. Все это получите — в свой срок. (Из нее писала и Лестницу.)
Р. S. Передайте, пожалуйста, прилагаемый листок г<осподину> Постникову. [2052]
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Вадим!
Обращаюсь к Вам с сердечной и срочной просьбой. Я проглядела и повырезала всю лебедевскую Волю России за несколько лет (с 1927 г.) — к сожалению — неполную, в поисках своих вещей, и не оказалось:
1) моего Крысолова
2) моей Поэмы Лестницы.
Мне обе эти вещи нужны до зарезу.
Указания:
Крысолов печатался в 6-ти книгах, а м. б. даже — в 7-ми, по главе. Думаю: начиная с января 1925 г., может быть — с февраля, [2048]и так — шесть или семь книг подряд. За 1925 год отвечаю — всем существом. Мои вещи — моя автобиография.
Лестница писалась летом 1926 г., у меня есть первый черновик, там — все даты, и печаталась, нужно думать, осенью — зимой 1926 г., может быть — заскочила и в 1927 г., [2049]не позже.
Умоляю разыскать и прислать — непременно заказным. Возмещу — хотите книгой? (Старинной, Вы их любите.)
Но — скорее. У меня спокойной жизни — самое большое — месяц, потом переезд на др<угую> квартиру, т. е. долгий и сплошной кошмар.
Умоляю — скорее!
Если можно — несколько экз<емпляров>, нельзя — один (очень бы нужно — несколько!).
Только не присылайте книг — целиком, а аккуратно выньте, не отрезая лишних страниц, отрежу — я (говорю о соответствующих страницах, чтобы не было отдельных листков. Не режьте, а надрезав ниточки — вынимайте).
Бьюсь над своим 16-летним архивом, и даже — с ним. Сердечный привет и заранее благодарность!
М. Цветаева
— Крысолов. — Поэма Лестницы.
15-го мая <? июня> 1938 г., среда
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Дорогой Вадим!
Бесконечно Вам благодарна, а книжку (старинная) оставлю у Маргариты Николаевны, [2050]в ее окружении иногда бывают оказии в Прагу.
Из стольких людей, мне за этот год столько! — обещавших. Вы один — исполнили: [2051]полностью. И я Вам этого никогда не забуду.
Подождите еще немножко: только что получила от другого Вадима (Андреева) вставки в своего Черта — машинные. Проверю и пошлю Вам, Вы — вложите и с Богом! (Там Рудневым (богобоязненным) была выпущена целая глава о священниках и отсечен весь Чертов хвост. Без него всякий хвостатый — жалок.)
Итак — подождите еще немного.
Еще раз — бесконечно Вас благодарю.
МЦ.
Оставлю для Вас еще чернильницу — из которой писала 12 лет. Для Вас — не для Булгакова. Все это получите — в свой срок. (Из нее писала и Лестницу.)
Р. S. Передайте, пожалуйста, прилагаемый листок г<осподину> Постникову. [2052]
ДОНУ АМИНАДО
Vanves, 31-го мая 1938 г.
Милый Дон Аминадо,
Мне совершенно необходимо Вам сказать, что Вы совершенно замечательный поэт. Я уже годы от этого высказывания удерживаюсь — a quoi bon? [2053]— но в конце концов, — несправедливо и неразумно говорить это всем, кроме Вас, — который, единственный, к этому отнесется вполне серьезно и, что важнее, — не станет спорить. (Остальные же (дураки) Вам верят на слово — веселее.)
Да, совершенно замечательный поэт (инструмент) и куда больше — поэт, чем все те молодые и немолодые поэты, которые печатаются в толстых журналах. В одной Вашей шутке больше лирической жилы, чем во всем «на серьёзе».
Я на Вас непрерывно радуюсь и Вам непрерывно рукоплещу — как акробату, который в тысячу первый раз удачно протанцевал на проволоке. Сравнение не обидное. Акробат, ведь это из тех редких ремесел, где всё не на жизнь, а на смерть, и я сама такой акробат.
Но помимо акробатизма, т. е. непрерывной и неизменной удачи, у Вас просто — поэтическая сущность, сущность поэта, которой Вы пренебрегли, но и пренебрежа которой Вы — больший поэт, чем те, которые на нее (в себе) молятся. Ваши некоторые шутливые стихи — совсем на краю настоящих, ну — одну строку переменить: раз не пошутите! — но Вы этого не хотите, и, ей-Богу, в этом нехотении, небрежении, в этом расшвыривании дара на дрянь (дядей и дам) — больше grandezz'ы, [2054]чем во всех их хотениях, тщениях и «служениях».
Вы — своим даром — роскошничаете.
_______
Конечно, вопрос: могли бы Вы, если бы Вы захотели, этим настоящим поэтом стать? На деле — стать? (Забудем читателя, который глуп, и который и сейчас не видит, что Вы настоящий поэт, и который — заранее — заведомо — уже от вида Вашего имени — b?atemeat et b?tement [2055]— смеется — и смеяться будет — или читать не будет.)
Быт и шутка, Вас якобы губящие, — не спасают ли они Вас, обещая больше, чем Вы (в чистой лирике) могли бы сдержать?
То есть: на фоне — не газеты, без темы дам и драм, которую Вы повсеместно и неизменно перерастаете и которая Вам посему бесконечно выгодна, потому что Вы ее бесконечно — выше — на фоне простого белого листа, вне трамплина (и физического соседства) пошлости, политика и преступлений — были бы Вы тем поэтом, которого я предчувствую и подчувствую в каждой Вашей бытовой газетной строке?
Думаю — да, и все-таки этого — никогда не будет. Говорю не о даре — его у Вас через край, говорю не о поэтической основе — она видна всюду — кажется, говорю о Вас, человеке.
И, кажется, знаю: чтобы стать поэтом, стать тем поэтом, который Вы есть, у Вас не хватило любви — к высшим ценностям; ненависти — к низшим. Случай Чехова, самого старшего — умного — и безнадежного — из чеховских героев. Самого — чеховского.
Что между Вами — и поэтом? Вы, человек. Привычка к шутке, и привычка к чужой привычке (наклонная плоскость к газетному читателю) — и (наверное!) лень и величайшее (и добродушное) презрение ко всем и себе — а может быть, уж и чувство: поздно (т. е. та же лень: она, матушка!).
Между Вами и поэтом — быт. Вы — в быту, не больше.
Не самообольщаюсь: писать всерьез Вы не будете, но мне хочется, чтобы Вы знали, что был все эти годы (уже скоро — десятилетия!) человек, который на Вас радовался, а не смеялся, и вопреки всем Вашим стараниям — знал Вам цену.
Рыбак — рыбака видит издалека.
Марина Цветаева.
— А дяди! А дамы! Любящие Вас, потому что невинно убеждены, что это Вы «Марию Ивановну» и «Ивана Петровича» описываете. А редактора! Не понимающие, что Вы каждой своей строкой взрываете эмиграцию! Что Вы ее самый жестокий (ибо бескорыстный — и добродушный) судья. Вся Ваша поэзия — самосуд: эмиграции над самой собой. Уверяю Вас, что (статьи Милюкова пройдут, а…) это — останется. Но мне-то, ненавидящей политику, ею — брезгующей, жалко, что Вы пошли ей на потребу.
— Привет! —
Милый Дон Аминадо,
Мне совершенно необходимо Вам сказать, что Вы совершенно замечательный поэт. Я уже годы от этого высказывания удерживаюсь — a quoi bon? [2053]— но в конце концов, — несправедливо и неразумно говорить это всем, кроме Вас, — который, единственный, к этому отнесется вполне серьезно и, что важнее, — не станет спорить. (Остальные же (дураки) Вам верят на слово — веселее.)
Да, совершенно замечательный поэт (инструмент) и куда больше — поэт, чем все те молодые и немолодые поэты, которые печатаются в толстых журналах. В одной Вашей шутке больше лирической жилы, чем во всем «на серьёзе».
Я на Вас непрерывно радуюсь и Вам непрерывно рукоплещу — как акробату, который в тысячу первый раз удачно протанцевал на проволоке. Сравнение не обидное. Акробат, ведь это из тех редких ремесел, где всё не на жизнь, а на смерть, и я сама такой акробат.
Но помимо акробатизма, т. е. непрерывной и неизменной удачи, у Вас просто — поэтическая сущность, сущность поэта, которой Вы пренебрегли, но и пренебрежа которой Вы — больший поэт, чем те, которые на нее (в себе) молятся. Ваши некоторые шутливые стихи — совсем на краю настоящих, ну — одну строку переменить: раз не пошутите! — но Вы этого не хотите, и, ей-Богу, в этом нехотении, небрежении, в этом расшвыривании дара на дрянь (дядей и дам) — больше grandezz'ы, [2054]чем во всех их хотениях, тщениях и «служениях».
Вы — своим даром — роскошничаете.
_______
Конечно, вопрос: могли бы Вы, если бы Вы захотели, этим настоящим поэтом стать? На деле — стать? (Забудем читателя, который глуп, и который и сейчас не видит, что Вы настоящий поэт, и который — заранее — заведомо — уже от вида Вашего имени — b?atemeat et b?tement [2055]— смеется — и смеяться будет — или читать не будет.)
Быт и шутка, Вас якобы губящие, — не спасают ли они Вас, обещая больше, чем Вы (в чистой лирике) могли бы сдержать?
То есть: на фоне — не газеты, без темы дам и драм, которую Вы повсеместно и неизменно перерастаете и которая Вам посему бесконечно выгодна, потому что Вы ее бесконечно — выше — на фоне простого белого листа, вне трамплина (и физического соседства) пошлости, политика и преступлений — были бы Вы тем поэтом, которого я предчувствую и подчувствую в каждой Вашей бытовой газетной строке?
Думаю — да, и все-таки этого — никогда не будет. Говорю не о даре — его у Вас через край, говорю не о поэтической основе — она видна всюду — кажется, говорю о Вас, человеке.
И, кажется, знаю: чтобы стать поэтом, стать тем поэтом, который Вы есть, у Вас не хватило любви — к высшим ценностям; ненависти — к низшим. Случай Чехова, самого старшего — умного — и безнадежного — из чеховских героев. Самого — чеховского.
Что между Вами — и поэтом? Вы, человек. Привычка к шутке, и привычка к чужой привычке (наклонная плоскость к газетному читателю) — и (наверное!) лень и величайшее (и добродушное) презрение ко всем и себе — а может быть, уж и чувство: поздно (т. е. та же лень: она, матушка!).
Между Вами и поэтом — быт. Вы — в быту, не больше.
Не самообольщаюсь: писать всерьез Вы не будете, но мне хочется, чтобы Вы знали, что был все эти годы (уже скоро — десятилетия!) человек, который на Вас радовался, а не смеялся, и вопреки всем Вашим стараниям — знал Вам цену.
Рыбак — рыбака видит издалека.
Марина Цветаева.
— А дяди! А дамы! Любящие Вас, потому что невинно убеждены, что это Вы «Марию Ивановну» и «Ивана Петровича» описываете. А редактора! Не понимающие, что Вы каждой своей строкой взрываете эмиграцию! Что Вы ее самый жестокий (ибо бескорыстный — и добродушный) судья. Вся Ваша поэзия — самосуд: эмиграции над самой собой. Уверяю Вас, что (статьи Милюкова пройдут, а…) это — останется. Но мне-то, ненавидящей политику, ею — брезгующей, жалко, что Вы пошли ей на потребу.
— Привет! —
ТУКАЛЕВСКОЙ Н. Н
<Начало июня 1939 г.>
Дорогая Надежда Николаевна!
Если Вы мне что-нибудь хотите в дорогу — умоляю кофе; везти можно много, а у меня — только начатый пакетик, а денег нет совсем. И если бы можно — одну денную рубашку, самую простую, № 44 (не больше, но и не меньше) на мне — лохмотья.
Целую Вас, вечером приду прощаться — начерно, т. е. в последний раз немножко посидеть.
Приду около 9 ч., м. б. в 91/2 ч., но приду непременно.
Спасибо за все!
МЦ.
<11-го июня 1939 г.>
— Ау! —
Вчера целый день сидели, ожидая телеф<она>, и к вечеру оказалось, что не едем. Нынче будет то же — возможно — уедем, возможно — нет. Ind?fr<isable> [2056]не сделала, п. ч. могла уехать вчера в час — и не решилась сесть под люстру.
Если не уедем — Мур завтра утром зайдет. Если не зайдет — уехали. До последней минуты ничего не знаем и не можем отлучиться, ибо телефон — через короткие промежутки.
Посылаю пока 10 фр<анков> для Тамары [2057](5 были даны раньше) — если смогу — оставлю для Вас на столе (Вашем), с посудой, остающиеся 10, не смогу — простите.
Целую.
Спасибо за все!
МЦ.
Воскресенье утром
11-го/12-го июня 1939 г., 12 ч. ночи — воскресенье
Дорогая Надежда Николаевна,
Когда мы с Муром в 11 ч. вернулись — ничего под дверью не было: мы оба — привычным жестом — посмотрели, а когда мы оба — минуту спустя — оглянулись — письмо лежало, и его за минуту — не было. И шага за дверью — не было.
Сердечное спасибо — и за то, что заметили — последний взгляд:
на авось, без всякой надежды (моя слепость).
Вам пишу-последней. Мур спит, дом спит…
…Только одна баба не спит,
На моей коже сидит
(и т. д. — Медведь)
а баба-то — я.
А медведи-то — там. И мно-ого! Но что я буду одна такая баба среди тех медведей — ручаюсь.
_______
Кончаю. Надо спать, а то просплю все способы передвижения. Будильник — уложен (от страха забыть!). Я — сама себе будильник.
________
Спасибо, что так трогательно выручили. За все спасибо: за чудный Dives [2058]— за ту церковь, к которой мы так вторично и не пришли, за наши кладбищенские прогулки — помните? — за самое чудное платье моей жизни — синее — за все Мурины штаны (а их было мно-ого: как тех будущих медведей) — за дом, который мне был — родной, за уверенность, что когда и с чем ни приду — обрадую: хотя бы доверием, за неустанность Вашей дружбы, за действенность ее (дружбы — нет: есть — любовь, или любви нет — есть дружба, во всяком случае есть одно, а не два, и это одно — было).
— Всего не перечислишь — за все.
________
Ну, вот.
Обнимаю от всего сердца, желаю здоровья, досуга, покоя, хорошего лета, хороших лет, — свободы!!!
Спасибо за кофе. Спасибо за рубашки. Спасибо за книжку — я Вами кругом одарена.
С Вами — уезжаю.
Все сделаю, чтобы Вы обо мне — знали.
Авось! — Даст Бог!
М.
И последняя просьба («Сколько просьб у любимой всегда…») [2059]— КРЫСОЛОВ. [2060]Я его писала все раннее Мурино младенчество, в чешской избе, — какие мы тогда с Чехией были счастливые!! Собирали грибы…
Если удастся — окликну еще из Гавра…
Дорогая Надежда Николаевна!
Если Вы мне что-нибудь хотите в дорогу — умоляю кофе; везти можно много, а у меня — только начатый пакетик, а денег нет совсем. И если бы можно — одну денную рубашку, самую простую, № 44 (не больше, но и не меньше) на мне — лохмотья.
Целую Вас, вечером приду прощаться — начерно, т. е. в последний раз немножко посидеть.
Приду около 9 ч., м. б. в 91/2 ч., но приду непременно.
Спасибо за все!
МЦ.
<11-го июня 1939 г.>
— Ау! —
Вчера целый день сидели, ожидая телеф<она>, и к вечеру оказалось, что не едем. Нынче будет то же — возможно — уедем, возможно — нет. Ind?fr<isable> [2056]не сделала, п. ч. могла уехать вчера в час — и не решилась сесть под люстру.
Если не уедем — Мур завтра утром зайдет. Если не зайдет — уехали. До последней минуты ничего не знаем и не можем отлучиться, ибо телефон — через короткие промежутки.
Посылаю пока 10 фр<анков> для Тамары [2057](5 были даны раньше) — если смогу — оставлю для Вас на столе (Вашем), с посудой, остающиеся 10, не смогу — простите.
Целую.
Спасибо за все!
МЦ.
Воскресенье утром
11-го/12-го июня 1939 г., 12 ч. ночи — воскресенье
Дорогая Надежда Николаевна,
Когда мы с Муром в 11 ч. вернулись — ничего под дверью не было: мы оба — привычным жестом — посмотрели, а когда мы оба — минуту спустя — оглянулись — письмо лежало, и его за минуту — не было. И шага за дверью — не было.
Сердечное спасибо — и за то, что заметили — последний взгляд:
на авось, без всякой надежды (моя слепость).
Вам пишу-последней. Мур спит, дом спит…
…Только одна баба не спит,
На моей коже сидит
(и т. д. — Медведь)
а баба-то — я.
А медведи-то — там. И мно-ого! Но что я буду одна такая баба среди тех медведей — ручаюсь.
_______
Кончаю. Надо спать, а то просплю все способы передвижения. Будильник — уложен (от страха забыть!). Я — сама себе будильник.
________
Спасибо, что так трогательно выручили. За все спасибо: за чудный Dives [2058]— за ту церковь, к которой мы так вторично и не пришли, за наши кладбищенские прогулки — помните? — за самое чудное платье моей жизни — синее — за все Мурины штаны (а их было мно-ого: как тех будущих медведей) — за дом, который мне был — родной, за уверенность, что когда и с чем ни приду — обрадую: хотя бы доверием, за неустанность Вашей дружбы, за действенность ее (дружбы — нет: есть — любовь, или любви нет — есть дружба, во всяком случае есть одно, а не два, и это одно — было).
— Всего не перечислишь — за все.
________
Ну, вот.
Обнимаю от всего сердца, желаю здоровья, досуга, покоя, хорошего лета, хороших лет, — свободы!!!
Спасибо за кофе. Спасибо за рубашки. Спасибо за книжку — я Вами кругом одарена.
С Вами — уезжаю.
Все сделаю, чтобы Вы обо мне — знали.
Авось! — Даст Бог!
М.
И последняя просьба («Сколько просьб у любимой всегда…») [2059]— КРЫСОЛОВ. [2060]Я его писала все раннее Мурино младенчество, в чешской избе, — какие мы тогда с Чехией были счастливые!! Собирали грибы…
Если удастся — окликну еще из Гавра…
АНДРЕЕВОЙ А. И
Еще Париж, 8-го июня 1939 г., четверг
Дорогая Анна Ильинична!
Прощайте.
Проститься не удалось, — всё вышло молниеносно.
Спасибо за всё — от Вшенор [2061]до Ванва [2062](в которой Вы меня завели, а потом сами — уехали, но я не жалею: — «Был дом — как пещера…»)
Спасибо за чудную весну с Максом, [2063]за прогулки — мимо стольких цветущих заборов — а помните поездку в лес — давнюю — Вы были в своем леопарде, а я — в «кое-чем» — и Мур еще со всего маху наступил в грозовую лужу…
Помню и буду помнить — всё.
Уезжаю с громадным, добрым, умным и суровым Муром — помните его рождение? («Сразу видно, что сын интеллигентных родителей!» — Вы, любуясь на резкость его новорожденного профиля). — Дружили мы с вами 14 с половиной лет, — два раза обновилась кожа… [2064](NB! второй раз — состарилась!) Ибо мы с вами никогда не переставали дружить, хотя и не виделись, просто — расставание (неминуемое) произошло раньше отъезда, м. б. — так лучше: и Вам, и мне…
Живописнее, увлекательнее, горячее, даровитее, неожиданнее и, в чем-то глубоком — НАСТОЯЩЕЕ человека — я никогда не встречу.
________
Прочтите у М. Н. Л<ебедевой> мои стихи к Чехии — они мои любимые и уже поехали к Бенешу [2065]с надписью: — С той верой, которая тв?ржеская. [2066]
Жаль уезжать. Я здесь была очень счастлива.
Желаю Вам счастливой Америки с Саввой. [2067]Ему — горячий привет. Я его очень оценила, и всегда рассказываю о нем (и о Вас) СКАЗКИ, которые — ПРАВДА.
Обнимаю и НИКОГДА не забуду. Мою память, которая есть сердце, Вы — знаете.
М.
Дорогая Анна Ильинична!
Прощайте.
Проститься не удалось, — всё вышло молниеносно.
Спасибо за всё — от Вшенор [2061]до Ванва [2062](в которой Вы меня завели, а потом сами — уехали, но я не жалею: — «Был дом — как пещера…»)
Спасибо за чудную весну с Максом, [2063]за прогулки — мимо стольких цветущих заборов — а помните поездку в лес — давнюю — Вы были в своем леопарде, а я — в «кое-чем» — и Мур еще со всего маху наступил в грозовую лужу…
Помню и буду помнить — всё.
Уезжаю с громадным, добрым, умным и суровым Муром — помните его рождение? («Сразу видно, что сын интеллигентных родителей!» — Вы, любуясь на резкость его новорожденного профиля). — Дружили мы с вами 14 с половиной лет, — два раза обновилась кожа… [2064](NB! второй раз — состарилась!) Ибо мы с вами никогда не переставали дружить, хотя и не виделись, просто — расставание (неминуемое) произошло раньше отъезда, м. б. — так лучше: и Вам, и мне…
Живописнее, увлекательнее, горячее, даровитее, неожиданнее и, в чем-то глубоком — НАСТОЯЩЕЕ человека — я никогда не встречу.
________
Прочтите у М. Н. Л<ебедевой> мои стихи к Чехии — они мои любимые и уже поехали к Бенешу [2065]с надписью: — С той верой, которая тв?ржеская. [2066]
Жаль уезжать. Я здесь была очень счастлива.
Желаю Вам счастливой Америки с Саввой. [2067]Ему — горячий привет. Я его очень оценила, и всегда рассказываю о нем (и о Вас) СКАЗКИ, которые — ПРАВДА.
Обнимаю и НИКОГДА не забуду. Мою память, которая есть сердце, Вы — знаете.
М.
МАРИНОВУ И
12-го июня 1939 г.
[2068]
Последний привет! Будьте здоровы и благополучны. Спасибо! Ждем книги. Провожайте мысленно.
М.
В СЛЕДСТВЕННУЮ ЧАСТЬ НКВД
При отъезде из заграницы в Союз я отправила свой багаж по адресу дочери, [2069]так как не могла тогда точно знать, где поселюсь по возвращении в Москву.
По прибытии сюда я в течение двух месяцев еще не имела паспорта и поэтому не могла получить багажа, пришедшего в начале августа с<его> г<ода>.
В соответствии с указанием таможни я получила от моей дочери, Ариадны Сергеевны Эфрон, доверенность на принадлежащий мне багаж. Но получить его я тоже еще не могла из-за отсутствия у меня свидетельства с пограничного пункта, которого у меня не имелось, так как я, с сыном 14 лет, ехала специальным пароходом до Ленинграда.
Было возбуждено соответствующее ходатайство о выдаче мне необходимого документа. В это же время, в конце августа, была арестована моя дочь, и багаж оказался, по-видимому, задержанным на таможне.
Я живу загородом, наступает зима, ни у меня ни у сына нет теплой одежды, одеял и обуви, и пока что нет возможности приобрести таковые заново.
Настоящим ходатайствую, в случае если невозможно сейчас получить всего мне принадлежащего багажа, о разрешении на получение мною из него самых необходимых мне и сыну зимних вещей, без которых я не вижу, как мы перезимуем.
О Вашем решении по этому вопросу очень прошу поставить меня в известность. [2070]
Марина Цветаева
Ст<анция> Болшево Северной ж<елезной> д<ороги>
Поселок Новый Быт дача 4/33
Марина Ивановна Цветаева
31-го октября 1939 г.
Последний привет! Будьте здоровы и благополучны. Спасибо! Ждем книги. Провожайте мысленно.
М.
В СЛЕДСТВЕННУЮ ЧАСТЬ НКВД
При отъезде из заграницы в Союз я отправила свой багаж по адресу дочери, [2069]так как не могла тогда точно знать, где поселюсь по возвращении в Москву.
По прибытии сюда я в течение двух месяцев еще не имела паспорта и поэтому не могла получить багажа, пришедшего в начале августа с<его> г<ода>.
В соответствии с указанием таможни я получила от моей дочери, Ариадны Сергеевны Эфрон, доверенность на принадлежащий мне багаж. Но получить его я тоже еще не могла из-за отсутствия у меня свидетельства с пограничного пункта, которого у меня не имелось, так как я, с сыном 14 лет, ехала специальным пароходом до Ленинграда.
Было возбуждено соответствующее ходатайство о выдаче мне необходимого документа. В это же время, в конце августа, была арестована моя дочь, и багаж оказался, по-видимому, задержанным на таможне.
Я живу загородом, наступает зима, ни у меня ни у сына нет теплой одежды, одеял и обуви, и пока что нет возможности приобрести таковые заново.
Настоящим ходатайствую, в случае если невозможно сейчас получить всего мне принадлежащего багажа, о разрешении на получение мною из него самых необходимых мне и сыну зимних вещей, без которых я не вижу, как мы перезимуем.
О Вашем решении по этому вопросу очень прошу поставить меня в известность. [2070]
Марина Цветаева
Ст<анция> Болшево Северной ж<елезной> д<ороги>
Поселок Новый Быт дача 4/33
Марина Ивановна Цветаева
31-го октября 1939 г.
БЕРИИ Л. П
23-го декабря 1939 г.
Голицыно, Белорусской ж<елезно>й д<ороги> Дом Отдыха Писателей
Товарищ Берия,
Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери — Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь — 27-го августа, муж — 10-го октября сего 1939 года.
Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.
Я — писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей — в Чехии и Франции — по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, — жила семьей и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах «Воля России» и «Современные Записки», одно время печаталась в газете «Последние Новости», но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще — в эмиграции была и слыла одиночкой. («Почему она не едет в Советскую Россию?») В 1936 г. я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale R?volutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними — Похоронный Марш («Вы жертвою пали в борьбе роковой»), а из советских — песню из «Веселых ребят», «Полюшко — широко поле», и многие другие. Мои песни — пелись.
В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе «Мария Ульянова», везшем испанцев.
Причины моего возвращения на родину — страстное устремление туда всей моей семьи: мужа — Сергея Эфрона, дочери — Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г.) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничто.
При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось.
Если нужно сказать о происхождении — я дочь заслуженного профессора Московского Университета, Ивана Владимировича Цветаева, европейской известности филолога (открыл одно древнее наречие, его труд «Осские надписи»), основателя и собирателя Музея Изящных Искусств — ныне Музея Изобразительных Искусств. Замысел Музея — его замысел, и весь труд по созданию Музея: изысканию средств, собиранию оригинальных коллекций (между ними — одна из лучших в мире коллекций египетской живописи, добытая отцом у коллекционера Мосолова), выбору и заказу слепков и всему музейному оборудованию — труд моего отца, безвозмездный и любовный труд 14-ти последних лет его жизни. Одно из ранних моих воспоминаний: отец с матерью едут на Урал выбирать мрамор для музея. Помню привезенные ими мраморные образцы. От казенной квартиры, полагавшейся после открытия Музея отцу, как директору, он отказался и сделал из нее 4 квартиры для мелких служащих. Хоронила его вся Москва — все бесчисленные его слушатели и слушательницы по Университету, Высшим Женским Курсам и Консерватории, и служащие его обоих Музеев (он 25 лет был директором Румянцсвского Музея).
Моя мать — Мария Александровна Цветаева, рожд<енная> Мейн, была выдающаяся музыкантша, первая помощница отца по созданию Музея и рано умерла.
Вот — обо мне.
Теперь о моем муже — Сергее Эфроне.
Сергей Яковлевич Эфрон — сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев «Лиза Дурново») и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: «Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник».) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Петр Алексеевич Кропоткин, [2071]и поныне помнит Николай Морозов. [2072]Есть о ней и в книге Степняка «Подпольная Россия», [2073]и портрет ее находится в Кропоткинском Музее.
Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать — в Петропавловской крепости, старшие дети — Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон — по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра — два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, — кончает с собой ее 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней «Юманитэ».
В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский университет, филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г. — 1920 г.) — непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды равен.
Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот чт?, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, — забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара — у него на глазах — лицо с которым этот комиссар встретил смерть. — «В эту минуту я понял, что наше дело — ненародное дело».
— Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? — Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился — он из него ушел, весь, целиком — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
Но возвращаюсь к его биографии. После белой армии — голод в Галлиполи и в Константинополе, и, в 1922 г., переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет — кончать историко-филологический факультет. В 1923 г. затевает студенческий журнал «Своими Путями» — в отличие от других студентов, ходящих чужими — и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу (1924 г.). [2074]С этого часа его «полевение» идет неуклонно. Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала «Версты», от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь — уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут «большевиком». Дальше — больше. За Верстами — газета Евразия (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда выступившего в Париже), про которую эмиграция говорит, что это — открытая большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые — левые. Левые, оглавляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину.
Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой — не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю — около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю — это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха — как сиял! («Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…») Есть у меня важный свидетель — сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек — на глазах — горел. Бытовые условия — холод, неустроенность квартиры — для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, — целое перерождение человека.
О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: «Mais Monsieur Efron menait une activit? sovi?tique foudroyante!» («Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!») Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше чем я (я знала только о Союзе Возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю — это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог.
Голицыно, Белорусской ж<елезно>й д<ороги> Дом Отдыха Писателей
Товарищ Берия,
Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери — Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь — 27-го августа, муж — 10-го октября сего 1939 года.
Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.
Я — писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей — в Чехии и Франции — по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, — жила семьей и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах «Воля России» и «Современные Записки», одно время печаталась в газете «Последние Новости», но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще — в эмиграции была и слыла одиночкой. («Почему она не едет в Советскую Россию?») В 1936 г. я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale R?volutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними — Похоронный Марш («Вы жертвою пали в борьбе роковой»), а из советских — песню из «Веселых ребят», «Полюшко — широко поле», и многие другие. Мои песни — пелись.
В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе «Мария Ульянова», везшем испанцев.
Причины моего возвращения на родину — страстное устремление туда всей моей семьи: мужа — Сергея Эфрона, дочери — Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г.) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничто.
При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось.
Если нужно сказать о происхождении — я дочь заслуженного профессора Московского Университета, Ивана Владимировича Цветаева, европейской известности филолога (открыл одно древнее наречие, его труд «Осские надписи»), основателя и собирателя Музея Изящных Искусств — ныне Музея Изобразительных Искусств. Замысел Музея — его замысел, и весь труд по созданию Музея: изысканию средств, собиранию оригинальных коллекций (между ними — одна из лучших в мире коллекций египетской живописи, добытая отцом у коллекционера Мосолова), выбору и заказу слепков и всему музейному оборудованию — труд моего отца, безвозмездный и любовный труд 14-ти последних лет его жизни. Одно из ранних моих воспоминаний: отец с матерью едут на Урал выбирать мрамор для музея. Помню привезенные ими мраморные образцы. От казенной квартиры, полагавшейся после открытия Музея отцу, как директору, он отказался и сделал из нее 4 квартиры для мелких служащих. Хоронила его вся Москва — все бесчисленные его слушатели и слушательницы по Университету, Высшим Женским Курсам и Консерватории, и служащие его обоих Музеев (он 25 лет был директором Румянцсвского Музея).
Моя мать — Мария Александровна Цветаева, рожд<енная> Мейн, была выдающаяся музыкантша, первая помощница отца по созданию Музея и рано умерла.
Вот — обо мне.
Теперь о моем муже — Сергее Эфроне.
Сергей Яковлевич Эфрон — сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев «Лиза Дурново») и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: «Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник».) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Петр Алексеевич Кропоткин, [2071]и поныне помнит Николай Морозов. [2072]Есть о ней и в книге Степняка «Подпольная Россия», [2073]и портрет ее находится в Кропоткинском Музее.
Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать — в Петропавловской крепости, старшие дети — Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон — по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра — два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, — кончает с собой ее 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней «Юманитэ».
В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский университет, филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г. — 1920 г.) — непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды равен.
Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот чт?, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, — забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара — у него на глазах — лицо с которым этот комиссар встретил смерть. — «В эту минуту я понял, что наше дело — ненародное дело».
— Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? — Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился — он из него ушел, весь, целиком — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
Но возвращаюсь к его биографии. После белой армии — голод в Галлиполи и в Константинополе, и, в 1922 г., переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет — кончать историко-филологический факультет. В 1923 г. затевает студенческий журнал «Своими Путями» — в отличие от других студентов, ходящих чужими — и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу (1924 г.). [2074]С этого часа его «полевение» идет неуклонно. Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала «Версты», от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь — уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут «большевиком». Дальше — больше. За Верстами — газета Евразия (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда выступившего в Париже), про которую эмиграция говорит, что это — открытая большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые — левые. Левые, оглавляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину.
Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой — не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю — около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю — это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха — как сиял! («Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…») Есть у меня важный свидетель — сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек — на глазах — горел. Бытовые условия — холод, неустроенность квартиры — для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, — целое перерождение человека.
О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: «Mais Monsieur Efron menait une activit? sovi?tique foudroyante!» («Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!») Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше чем я (я знала только о Союзе Возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю — это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог.