Да! Было у меня на днях разочарование: должна была ехать с С. М. Волконским к своим бабушкам-полячкам, п. ч. оказывается — он одну из них: 84-летнюю! девятилетним мальчиком венчал — с родным братом моей бабушки. (Эта старушка жена брата моей бабушки.) И вот, в последнюю минуту С<ергей> М<ихайлович> не смог: вызвали на свежевыпеченный абиссинский фильм. А я так этой встрече радовалась: 75-летнего с 84-летней, которую венчал! Старушка отлично помнит его мальчиком, а также и его деда-декабриста, „патриарха“ с белой бородой в черным чубуком. [935]— Поехала одна, угрызаясь, что еду чудной местностью (серебристые тополя, ивы, река, деревня), а дети в нашем заплеванном, сардиночном, в битом бутылочным стекле — лесу. Но узнав что моя бабушка 12 лет вместе с сестрами 14-ти и 16-ти во время польского восстания в Варшаве прятала повстанческое оружие (прадед был на русской службе и обожал Николая I), узнав себя — в них, их в себе — утешилась и в С<ергее> М<ихайловиче> и во всем другом. Об этом, Вера, только Вам. Это моя тайна (— с теми!).
 
   Дату Музея еще не узнала и пока пишу без. Но до „Открытия“ еще далёко и непременно воспользуюсь Вашими советами. (Ненавижу слово „пользоваться“: гнусное).
 
   Обнимаю Вас и люблю.
 
   М.
 
   12-го сент<ября> 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnal
 
   Дорогая Вера, Вот ответ Руднева на Иловайского. Все подчеркнутые места — его.
 
   Дорогая М<арина> И<вановна>,
 
   Письмо Ваше получил вчера утром, а рукописи еще нет. А м. б. и к лучшему—написать Вам (NB! он от меня усвоил мои тире! — <Фраза написана на полях>) в порядке предварительном, до ознакомления с рукописью, о тех сомнениях, какие у меня есть a priori, по поводу темы.
 
   Не сомневаюсь, что рукопись — интересна и талантлива, как всё, что Вы пишете. И о Музее читал с большим интересом в „Посл<едних> Нов<остях>“.
 
   Всё это так, — и всё же чувствую или предчувствую одно „но“. Не в имени Иловайского, поверьте, в смысле его „одиозности“, а в смысле его значительности. Мы когда-то собирались поместить статью бывшей Е. Ю. Кузьминой-Караваевой (а ныне матери Марии…) о Победоносцеве: [936]казалось бы, чего уж одиознее, — но фигура в истории русской культуры. А Иловайский? Думаю, что весь несомненный интерес Вашей статьи будет вероятно в описании старого московского интеллигенческого быта.
 
   NВ! Вера, разве Иловайский — „интеллигент“? Мой отец — „интеллигент“? Интеллигент, по-моему, прежде всего, а иногда и после всего — студент.
 
А сзади, в зареве легенд,
Идеалист-интеллигент
Печатал и писал плакаты
Про радость своего эаката…
 
   (Б. Пастернак, 1905 год)
 
   …Аксаков [937]— „интеллигент“? Какое нечувствование ЭПОХИ и духовного ТИПА!!)
 
   (Дальше Руднев:)
 
   …Хорошо, — но мы — жадные (посчитайте тире! МЕНЯ обскакал!), и от Вас ждем Вашего лучшего. На мой личный вкус — таковыми могли бы быть Ваши чисто-литературные воспоминания и характеристики.
 
   (NB! А он не — просто дурак? Хотя старик, но к сожалению дурак. Пусть писатели пишут о писателях, философы о философах, политики о политиках, священники о священниках, помойщица о помойщиках и т. д. — ведь он вот что предлагает!)
 
   Но это — о том, чего у Вас нет в руках, а Вы спрашиваете о том, что имеется. Получу, прочту — скажу свое личное впечатление. Переберетесь ли Вы, наконец, в Булонь?
 
   (Он этого дико боится, п. ч. в Булони всего один дом, и в нем он живет!)
 
   У меня такое чувство: мы с Вами можем переписываться, но не сумеем разговаривать.
 
   Всего доброго, и не сердитесь за предварительный скептицизм.
 
   Преданный Вам
 
   (— в чем выражается?!)
 
   В. Руднев
 
   Р. S. А нет ли у Вас стихов 1) новых и 2) понятных для простого смертного. Чувствую, что это задание противоречиво для Вас.
 
   _________
 
   — Вот, Вера, нашего „дедушку“ еще раз прогнали. Всё это письмо — не опасение, а предрешение, только Р<уднев>, прослышав о Милюкове, не хочет быть смешным и упор сделал на другом (неисторичности лица).
 
   Почему Степун годами мог повествовать о своих женах, невестах, свояченицах и т. д., [938]а я — о единственном своем (!) дедушке Иловайском — не могу?? В единственном № С<овременных> 3<аписок>? Думаю, что для редактора важнее всего: как вещь написана, т. е. кто ее написал, а не о ком. И думать, что мои воспоминания о знаменитом, скажем, литераторе ценнее моих же воспоминаний о сэттере „Мальчике“ напр<имер> — глубоко ошибаться. Важна только степень увлеченности моей предметом, в которой вся тайна и сила (тайна силы). С холоду я ничего не могу. Да Вы, милая Вера, это и так, и из себя — знаете!
 
   Чувство, что литература в руках малограмотных людей. Ведь это письмо какого-то подмастерья! Впрочем, не в первый раз! Если бы Вы знали, чту это было с Максом!! [939]
 
   Пишу сейчас открытие Музея, картина встает (именно со дна подымается!) китежская: старики — статуи — белые видения Великих Княжен… Боюсь, что из-за глаз Государя весь „фельетон“ провалится, но без глаз — слепым — не дам.
 
   О будь они прокляты, Милюковы, Рудневы, Вишняки, бывшие, сущие и будущие, с их ПОДЛОЙ: политической меркой (недомеркой?).
 
   _________
 
   Скоро напишу о совсем другом: перепишу Вам отрывки из недавнего письма Аси. А сейчас кончаю, хочу опустить еще нынче.
 
   Обнимаю Вас. Только к Вам иду за сочувствием (СО—ЧУВСТВИЕМ: не жалостью, a mieux! [940]).
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   29-го сентября 1933 г.
 
   Дорогая Вера,
 
   Почему замолчали? Я по Вас соскучилась. Я Вам писала последняя, — это не значит, что я считаюсь письмами, я только восстанавливаю факты.
 
   Знаете ли Вы, что мой Иловайский „потенциально“ [941](русского слова, кажется, нет) принят в Современные Записки?
 
   Нынче я, после долгого перерыва, опять за него принялась, и вот, естественно, вернулась к Вам.
 
   Многое вскрывается в процессе писания. Эту вещь приходится писать вглубь — как раскопки.
 
   Напишу обо всем, если например, т. е. если буду знать, что всё это Вам еще нужно.
 
   Обнимаю Вас.
 
   МЦ.
 
   <Приписки на полях:>
 
   Здоровы ли Вы? А м. б. — уехали? Не собираетесь ли в Париж? Я бы ОЧЕНЬ хотела!
 
   С „Посл<едними> Нов<остями>“ очередные неприятности, впрочем „шитые и крытые“.
 
   5-го октября 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогая Вера,
 
   Написала Вам большое письмо, но к сожалению себе в тетрадку — было мало времени, а сказать хотелось именно сейчас и именно то, записала сокращенно, т. е. для Вас бы абсолютно нечитаемо, а сейчас опять нет времени переписывать, но — не пропадет и Вы его все-таки получите и „современности“ (будь она треклята!) не утратит.
 
   Пока же:
 
   Сын поступил в школу, значит и я поступила. Целый день, по идиотскому методу франц<узской> школы, отвожу и привожу, а в перерыве учу с ним наизусть, от чего оба тупеем, ибо оба не дураки. Священную Историю и географию, их пресловутые „r?sum?“, т. е. объединенные скелеты. (Мур: „Так коротко рассказывать, как Бог создал мир, по-моему, непочтительно: выходит — не только не ‘six jours’, [942]a ‘six secondes’. [943]Французы, мама, даже когда верят — НАСТОЯЩИЕ безбожники!“ — 8 лет.)
 
   С тоской и благодарностью вспоминаю наши гимназии со „своими словами“ („Расскажите своими словами“). И, вообще, человечные — для человека. У нас могли быть плохие учителя, у нас не было плохих методов.
 
   Растят кретинов, т. е. „общее место“ — всего: родины, религии, науки, литературы. Всё — готовое: глотай. Или — плюй.
 
   ________
 
   „Открытие“ мое замолчали. [944]Я теперь о другом рассаднике „общего места“ — Посл<едних> Нов<остях>. Ни да, ни нет. И, другое открытие, даже озарение: все Посл<едние> Нов<ости> — та игра, помните? „Черного и белого не покупайте, да и нет не говорите“… Должно быть, у них нечистая совесть, раз не вынесли (совершенно невинных!) глаз Царя.
 
   Иловайского кончаю совсем. Сейчас пишу допрос (который знаю дословно — от следовательницы, не знавшей, что я „внучка“: рассказывала в моем присутствии, не называя Иловайского, и когда я спросила:
 
   „А это, случайно, не Иловайский был?“, она: „Откуда вы знаете?“).
 
   Какова вещь, литературно — не знаю, да об этом сейчас, т. е. в первый раз пиша, и не думаю, думать буду, когда начну делать, т. е. править. Сейчас пишу как на курьерских (тоже анахронизм!) — сама обмирая — и больше всего от жути картины.
 
   Вещь, милая Вера, примут или не примут, посвящаю Вам: возвращаю — Вам. Эпиграф:
 
   — И все они умерли, умерли, умерли… а там, где о Сереже и о Наде:
 
   — Как хороши, как свежи были розы…
 
   Так „общее место“ Тургенева — з?ново заживет.
 
   ________
 
   Вы спрашиваете об Асе. Вкратце: человек она замечательный и несчастно-счастливый. „Несчастно“ — другие, „счастливый“ — сама. Мы очень похожи, но я скорее брат, чем сестра: моя мать ведь хотела мальчика и с первой минуты моего (меня) осознания назвала меня Александр, я была Александр, — так вот всю жизнь и расплачиваюсь. Ася — я — минус Александр. А назвала она в честь той Аси [945](„Вы в лунный столб въехали. Вы его разбили!“).
 
   Бегу за своим Георгием (Муром).
 
   Обнимаю Вас и скоро напишу еще.
 
   МЦ.
 
   24-го Октября 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогая Вера, Ваше письмо застало меня на словах, фактически легло на слова: „…гнёл глубокими нишами окон, точно пригнанными по мерке привидений…“ [946](NB! Дом. Ряд перечислений: чем гнёл, ибо у меня дом гнетет, и родители сами — гнет?мые.) И первым моим движением было — рукопись влево, писчий листок перед собою, но нет времени, нет времени, нет времени! — и пересилил, как всегда, долг, т. е. в данном случае — рукопись (а пять минут спустя долгом будет — ставить суп, а рукопись — роскошью. Нет неизменных ценностей, кроме направляющего сознания долга. Долг, Вера, у меня от матери, всю жизнь прожившей как решила: как не-хотела. Не от отца, кроме должного ничего не желавшего). И, возвращаясь к рукописи: впрочем, „Старый Пимен“ — тоже Вам письмо, то же Вам письмо, только куда открытейшее и сокровеннейшее, чем те, в конвертах. (А то письмо, неотосланное, лежит и ждет своего часа. Я ничего не забываю, но — ничего не тороплю.)
 
   Милая Вера, я по Вас соскучилась, не остро — это острие у меня за с двух лет-саморанения — пообтупилось, а может быть — я отупела, и, чтобы чувствовать, нужно время, у меня его нет — кроме того, всё это, пока, только голос, даже не голос, — мысленный голос — вот если бы Вы здесь были и потом бы Вас не было — о, тогда другая песенка, и может быть волчья: волчьего зарезу: тоски, пока же: когда долго нет Ваших писем я, как все люди, скучаю (м. б. немножко больше, чем все люди!)
 
   ________
 
   Милая Вера, не надо благодарить за посвящение, которое прежде всего возвращение — вещи по принадлежности. Но если Вы этому возврату рады — я счастлива. Но, милая Вера, так как я себе, чувству меры в себе, всё-таки не доверяю, — ибо у меня иная мера (единственное, чему в себе доверяю — безмерность, то до напечатания (проставления посвяще ния) непременно постараюсь, чтобы Вы прочли, а то вдруг Оля на Вас вознегодует, или, упаси Боже, Вы — на меня? Была когда-то такая книга Альтенберга „Wie ich es sehe“ [947]— Taк всё у меня „wie ich es sehe“. Когда я стараюсь „как другие“ — я просто не вижу — ничего.
 
   ________
 
   Еще вопросы: 1)… „с головкой античной статуи“, может быть „ВОЗРОЖДЕНСКОЙ“ статуи, чт? Вам ближе и чт? больше Вы? Даю Вас с Надей глядящими на вынос Сережи. Чтобы увидели другие, должна, очень точно, увидеть я. Вам — виднее!
 
   2) В каком месяце или хотя бы в какое время года была убита А<лександра> А<лександровна>? У меня — поздней оченью (последние листья), и все на этом домысле построено. Но как обидно гадать, когда можно знать!
 
   3) Помнится мне, что Надя — в феврале. А Сережа? На месяц? полтора? два? раньше.
 
   (А может быть просто — с возрожденской головкой? Живее. Или важна именно статуя? Как бы я хотела Ваш тогдашний портрет! Зачем — портрет: Вас — тогдашнюю!)
 
   Но вчера Вы для меня неожиданно, незабвенно воскресли. Дворянское собрание, короткие (после тифа?) до плеч волосы, красное платье с шепчущим шлейфом успеха. Вера, по описанию („нет, не широкие, скорее длинные, и не голубые, — светлые, серовато-еще что-то…“) у Вас, не сердитесь, КОЗЬИ глаза. Вы когда-нибудь видели козьи глаза?
 
   Не ланьи (карие, влажные, и т. д.) а именно козьи, у самой простой козы: светлые, длинные, даже изогнутые (mit einem kecken Schwung, [948]как бывает смелый росчерк), холодные и в тысячу раз более гадательные, притягательные, чем пресловутые русалочьи, в которых, как у рыбы, только испуг и вода.
 
   Рядом с Вами шла, можно сказать, шествовала — тоже, тогда, красавица, нынешняя Кн<ягиня> Ширинская, а тогда даже еще не Савинкова, у которой до сих пор глаза совершенно невероятной красоты. [949]Мы с ней часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медвед?й („Зайхоз“), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведей катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе [950]по 40 сант<имов>, т. е., дай Бог — 2 фр<анка> в час, чаще — полтора. Она мне говорила о своих угрызениях совести, что до сих пор не ответила на Ваше чудное письмо, а я утешала, что Вы сами подолгу не отвечаете, и по той же причине — исчерпывающего ответа.
 
   Нравитесь Вы себе в красном платье, с козьими глазами? (NB! в рукописи этого не будет!) Непременно откликнитесь, козьи или нет, но до этого непременно подробно рассмотрите козу (именно козу, ибо у козла, может быть, и даже наверное — другие!).
 
   Вера, а Елпатьевский (С. Я.) [951]— мой троюродный дядя: двоюродный брат моего отца — через поле — в тех же Талицах. Мы жили у него на даче в Ялте, зимой 1905–1906 г., под нами — какие-то „эсдеки“, с грудным ребенком, над нами Горькие, и весь сад по ночам звенел шпорами околоточных. Мне бы очень хотелось прочесть Ваше про Елпатьевского — нет ли у Вас машинного оттиска? Давайте обмениваться „отверженцами“. Музей мой окончательно закрыт, даже зарыт, с подобающим надгробным словом Милюкова („пристрастие к некоторым членам Царской Фамилии“, — в том-то и дело, что она для него „Фамилия“, для меня — семья). Если кто-нибудь по дружбе отпечатает (всего 7 рукописных страниц) — пришлю. А Вы мне — Елпатьевского (а м. б. П<оследние> Н<овости> почуяли, что Елпатьевский — мой троюродный дядя? смеюсь, конечно! Кстати, у Милюкова с Новостями одни инициалы).
 
   ________
 
   А „Дедушка“ настолько принят, что уже проеден, увы не нами, a „g?rante“ [952]в виде 1/4 терма.
 
   Теперь, просьба. Когда, дней через десять, сдам, и начнется бесконечная торговля с Рудневым: сократить, убрать и т. д. — Вера, вступитесь и Вы: моя мечта, чтобы вещь напечатали целиком, а м. б. вместо положительных—отпущенных на нее Современными) 3<аписками> — 65.000 знаков окажется 90.000. Видел Руднев только I, анекдотическую, часть „Дедушка Иловайский“, увиденный глазами ребенка. II ч. — Дом у Старого Пимена — есть часть осмыслительная, м. б. менее „развлекательная“, но более углубительная: судьба д?ма, р?да, — Рок. Уже не картинки, а картины, и некоторые-очень жуткие. Пусть платят за 65 тысяч знаков, пусть печатают — хоть петитом (я бы предпочла курсивом, настолько все это — изнутри!), мне все равно, лишь бы — всё, всю. Пусть разбивают на 2 №, как Макса, бывшее — не торопится. Итак, когда начнутся распри, я к Вам возоплю, — м. б. надавите на Фундаминского [953](к<оторо>го пишу от фундамент). А то с Максом было ужасно, и все Максино детство, всю Максину чудную мать мне выкинули — и совершенно зря. Они всё боятся, что „их читателю“ — „скучно“. (Когда стихи — „непонятно“), А тот же читатель отлично все понимает — и принимает у меня на вечерах.
 
   Кончаю. Только еще одно. Никакого „каприза“, т. е. прихоти, к<отор>ую я презираю. Все мои „стаканы“ — органические, сорожденные со мною стаканы защиты, и никогда — себя: мира высшего (wie ich es sehe) — от мира низшего, в данном Сарином [954]случае — гения, старости, бывшей славы — от дряни.
 
   А деспотизм — да, только — просвещенный, по прямой линии от деда А. Д. Мейна, который разбил жизнь моей матери и которого моя мать до его и своего последнего вздоха — боготворила.
 
   А поляки — особ статья, но статья очень сильная.
 
   Обнимаю Вас. А отвечать — не спешите. Сущее тоже не торопится.
 
   МЦ.
 
   Clamart (Seine)
 
   10-го ноября 1933 г.,
 
   канун Armistice [955](— а у нас. Вера, война никогда не кончилась).
 
   Дорогая Вера,
 
   Это письмо должно быть коротко — Вам их много придется читать. [956]И ответа на него не нужно — Вам их много придется писать.
 
   Хочу только, чтобы увидели: Кламар, в котором Вы может быть никогда не были, но всё равно, — любая улица — любой ноябрьский день с дождем — я, которую Вы наверное в лицо не помните — с Муром, которого Вы никогда не видели (4 ч. дня, разбег школьников) — и: — Мама, почему Вы плачете? Или это — дождь? — Дождь, Мур, дождь!
 
   И не знаю — дождь иль слезы
 
   На лице горят моем!
 
   Вера, это были слезы больше чем женского сочувствия: fraternit? [957]на женский лад — восхищения — сострадания (я ведь знаю, как в жизни всё иначе) — глубочайшего удовлетворения — упокоения — и чего-то бесконечно-б?льшего и совсем несказанного.
 
   Мур шел и показывал мне свой орден „pour le m?rite“, [958]я думала о Вашем, и вдруг поняла, что тот каменный медальон, неоткрывающийся, без ничего, кроме самого себя, который я с Вашего первого письма хотела послать Вам, как Ваш, и не посылала только из-за цепочки, мечты о цепочке, так и не сбывшейся — что тот „медальон“ вовсе и не медальон, а именно орден, и никакой цепочки не нужно. (Нужна, конечно, потому что в быту орденов не носят, но послать можно — и без.)
 
   Теперь — ждите. Не завтра (Armistice) и не в воскресенье, а в самом начале недели. Голубой — а больше не скажу.
 
   Вашу карточку показывала Е<вгении> И<вановне>. [959]Сказала, что были еще лучше. А больше никому.
 
   Обнимаю Вас.
 
   М.
 
   Рукопись нынче сдала.
 
   20-го ноября 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Милая Вера,
 
   Ваше письмо такое, каким я его ждала, — я Вас знаю изнутри себя: той жизни, того строя чувств. Вы мне напомнили Блока, когда он узнал, что у него родился сын (оказавшийся потом сыном Петра Семеновича Когана, но это неважно: он верил). Вот его слова, которые я собственными глазами читала: — „Узнав, не обрадовался, а глубок? — задумался“ [960]
 
   А что Вы лучше одна, чем когда Вы с другими — Вера, как я Вас в этом узнаю, и в этом узнаю! У меня была такая запись: „Когда я одна — я не одна, когда не-одна — одна“, т. е. как самая брошенная собака, не вообще-брошенная (тут-то ей и хорошо!), а к волкам брошенная. А м. б. я — волк, а они собаки, скорей даже т?к, но дело не в названии, а в розни.
 
   А Вы, Вера, не волк. Вы — кроткий овец (мне кто-то рассказывал, что Вы все время читаете Жития Святых, — м. б. врут? А если не врут — хорошо: гора, утро, чистота линий, души, глаз, — и вечная книга…) Все лучшие люди, которых я знала: Блок, Рильке, Борис Пастернак, моя сестра Ася — были кроткие. Сложно-кроткие. Как когда-то Волконский сказал о музыке (и пространстве, кажется)
 
   ПОБЕДА ПУТЕМ ОТКАЗА
 
   А природное, рожденное овечье состояние я — мало ценю. (Начав с коз, перешла к овцам!)
 
   _______
 
   Итак, скоро увидимся? Радуюсь.
 
   Хотела бы. Вера, долгий вечер наедине — как в письме. Но Вас люди съедят. Знайте, что на дорогах жизни я всегда уступаю дорогу.
 
   _______
 
   Честолюбия? Не „мало“, а никакого. Пустое место, нет, — все места заполнены иным. Всё льстит моему сердцу, ничто — моему самолюбию. Да, по-моему, честолюбия и нет: есть властолюбие (Наполеон), а, еще выше, le divin orgueil [961](мое слово — и мое чувство), т. е. окончательное уединение, упокоение.
 
   И вот, замечаю, что ненавижу всё, что — любие: самолюбие, честолюбие, властолюбие, сластолюбие, человеколюбие — всякое по-иному, но все — равн?. Люблю любовь, Вера, а не любие. (Даже боголюбия не выношу: сразу религиозно-философские собрания, где всё, что угодно, кроме Бога и любви.)
 
   ________
 
   Об Иловайском пока получила следующий гадательный отзыв Руднева: „Боюсь, что Вы вновь (???) отступаете от той реалистической манеры (???), которой написан Волошин“. Но покровительствующая мне Евгения Ивановна уже заронила словечко у Г<оспо>жи Фондаминской [962](мы незнакомы) и, кажется, (между нами) Дедушку проведут целиком. Я над ним дико старалась и потеряла на нем (11/2 месяца поправок) около пятисот фр<анков> на трех фельетонах в Последних Новостях.
 
   Кое-что, думая о Вас и об Оле, смягчила. Напр<имер>, сначала было (<Александра> А<лександровна>) — „Она, сильно говоря, конечно была отравительницей колодца их молодости“, — стало: огорчительницей (курсивом).
 
   ________
 
   Ну, вот.
 
   Теперь во весь опор пишу Лесного Царя, двух Лесных Царей — Гёте и Жуковского. Совершенно разные вещи и каждая — в отца.
 
   И в тот же весь опор сейчас мчусь за Муром в школу. Он Вам понравится, хотя целиком дитя своего века, который нам не нравится.
 
   ________
 
   Орден отослан в субботу, думала, что Вы уже в Париже и что — разминетесь, но кто-то сказал, что Вы задержались.
 
   Обнимаю Вас и Gl?ck auf! [963]И — Muth zum Gl?ck! [964]Во всяком случае — Muth! (Рифма — gut [965]).
 
   <Приписка на полях:>
 
   Из ляписа-лазури (ордена) в древности делали краску ультрамарин.
 
   27-го ноября 1933 г.
 
   Clamart (Seine)
 
   10, Rue Lazare Carnot
 
   Дорогая Вера,
 
   Вы в сто, в тысячу, в тысячу тысяч раз (в дальше я считать не умею) лучше, чем на карточке — вчера это было совершенно очаровательное видение: спиной к сцене, на ее большом фоне, во весь душевный рост, в рост своей большой судьбы. [966]И хорошо, что рядом с Вами посадили священника, нечто неслиянное, это было как символ, люди, делая, часто не понимают, чт? они делают — и только тогда они делают хорошо. „Les Russes sont souvent romantiques“ [967]— Kaк сказал этот старый профессор. [968]Перечеркиваю souvent и заканчиваю Жуковским: „А Романтизм, это — душа“. Так в?т, вчера, совершенное видение души, в ее чистейшем виде. Если Вы когда-нибудь читали или когда-нибудь прочтете Hoffmansthal'a „Der Abenteurer und die S?ngerin“ [969]— Вы себя, вчерашнюю, моими глазами — увидите.
 
   И хорошо, что Вы „ничего не чувствовали“. Сейчас, т. е. именно когда надо, по заказу, — чувствуют только дураки, которым необходимо глазами видеть, ушами слышать и, главное, руками трогать. Высшая раса — вся — либо vorf?hlend либо nachf?hlend. [970]Я не знаю ни одного, который сумел бы быть глупо-счастливым, просто-счастливым, сразу — счастливым. На этом неумении (неможении) основана вся лирика.
 
   Кроме всего, у Вас совершенно чудное личико, умилительное, совсем молодое, на меня глядело лицо той Надиной [971]подруги — из тех окон.
 
   Вера, не делайте невозможного, чтобы меня увидеть. Знайте, что я Вас и так люблю.
 
   Но если выдастся час, окажется в руках лоскут свободы — либо дайте мне pneu, [972]либо позвоните Евгении Ивановне Michelet 08–49 с просьбой тотчас же известить меня. Но имейте в виду, что я на путях внешней жизни, в частности в коридорах и нумерах никогда не посещаемых гостиниц — путаюсь, с челядью же — дика: дайте точные указания.
 
   Если же ничего не удастся — до следующего раза: до когда-нибудь где-нибудь.
 
   Обнимаю Вас и от души поздравляю с вчерашним днем.
 
   МЦ.
 
   — А жаль, что И<ван> А<лексеевич> вчера не прочел стихи — все ждали. Но также видели, как устал.
 
   <Приписка на полях:>
 
   Р. S. Только что получила из Посл<едних> Нов<остей> обратно рукопись „Два Лесных Царя“ (гётевский и Жуковский — сопоставление текстов и выводы: всё очень членораздельно) — с таким письмом: — „Ваше интересное филологическое исследование совершенно не газетно, т. е. оно — для нескольких избранных читателей, а для газеты — это невозможная роскошь“.
 
   Но Лесного Царя учили — все! Даже — двух. Но Лесному Царю уже полтораста лет, а волнует как в первый день. Но всё пройдет, все пройдут, а Лесной Царь — останется! [973]
 
   Мои дела — отчаянные. Я не умею писать, как нравится Милюкову. И Рудневу. Они мне сами НЕ нравятся!