— Четверть часа пролетели быстро. Человек в маске, держа часы в руке, следил за исповедью; когда же пятнадцать минут истекли, он сказал:
   «Граф, время твоего пребывания среди живых истекло. Священник свое дело окончил, теперь очередь палача».
   Священник отпустил графу грехи, поднялся, потом, подняв перед собой распятие, попятился к двери и дал дорогу палачу, вошедшему в камеру. Граф остался стоять на коленях.
   «Есть ли у тебя последние просьбы к герцогу Сфорца или императору Карлу Пятому?» — спросил человек в маске.
   «Нет, у меня есть просьбы только к Богу», — ответил граф.
   «Значит, ты готов?» — спросил человек в маске.
   «Ты же видишь, я стою на коленях».
   Граф и в самом деле стоял на коленях лицом к мрачной двери, через решетку которой смотрели на него жена и дочь. Казалось, губы его еще шептали молитву, на самом же деле он шептал им последние слова любви, и это тоже было молитвой.
   «Если вы не хотите, чтобы вас осквернила моя рука, граф, — послышался голос позади приговоренного, — отверните сами ворот рубашки. Вы дворянин, и я имею право коснуться вас только лезвием меча».
   Граф, не отвечая, отвернул ворот, обнажив шею.
   «Препоручите себя Богу!» — сказал палач.
   «Господь всеблагой и милосердный, — произнес граф, — Господь всемогущий, в твои руки предаю душу свою!»
   Не успел он договорить последнее слово, как во тьме просвистел, блеснув как молния, меч палача, и голова, отделившись от тела казненного, как бы в последнем порыве любви покатилась к зарешеченной двери.
   В ту же секунду раздался приглушенный крик и послышался удар падающего тела.
   Но присутствующие приняли этот крик за предсмертный хрип казненного, а удар — за шум от падения трупа на плиты камеры…
   — Простите, монсеньер, — прервал сам себя Одоардо, — но, если вы хотите знать продолжение, прикажите дать мне стакан воды, — я чувствую, что сейчас потеряю сознание…
   Эммануил Филиберт и сам видел, что тот, кто рассказал ему эту ужасную историю, побледнел и покачнулся; он бросился, чтобы поддержать его, усадил на стопу подушек и сам подал ему стакан воды, о чем тот просил.
   По лбу принца катились капли пота, и, хотя он был солдат, привыкший к виду поля битвы, ему казалось, что сейчас он сам потеряет сознание вместе с несчастным, которому он оказывал помощь.
   Вскоре Одоардо пришел в себя.
   — Хотите слушать дальше, монсеньер? — спросил он.
   — Я хочу услышать все, сударь, — ответил Эммануил, — для принцев, которым предстоит править, подобные рассказы весьма поучительны.
   — Хорошо, — ответил молодой человек, — впрочем, самое страшное уже позади.
   Он отер ладонью пот со лба, а может быть, и слезы с глаз и продолжал:
   — Когда моя мать пришла в себя, все исчезло как видение, и, если бы она не очнулась на постели привратника, она могла бы подумать, что ей почудился ужасный сон. Она, видимо, строго-настрого наказала моей сестре не плакать из страха, что ее рыдания могут услышать, и поэтому бедная девочка, хотя и думала, что потеряла и отца и мать, смотрела на мать испуганными глазами, из которых текли слезы, но плач ребенка по матери был столь же беззвучен, как и по отцу. Тюремщика в комнате не было, была только его жена; она сжалилась над графиней и переодела ее в свою одежду, а мою сестру — в одежду своего сына, вышла с ними на рассвете и вывела их на дорогу в Новару; там она дала графине два дуката и препоручила ее Богу.
   Мою мать, казалось, преследовало страшное видение.
   Она не подумала ни возвратиться во дворец за деньгами, ни справиться о карете, ожидавшей графа на случай побега, она обезумела от страха. Единственной ее заботой было спастись — пересечь границу, покинуть земли герцога Сфорца. Она исчезла вместе с ребенком на дороге в Новару, и о ней больше никто ничего не слышал… Что сталось с моей матерью, с моей сестрой? Я ничего об этом не знаю. Весть о смерти моего отца застала меня в Париже. Сообщил мне ее сам король и заявил, что не оставит меня своим покровительством, а за убийство графа отомстит войной.
   Я попросил у короля разрешения сопровождать его на эту войну. Вначале фортуна благоприятствовала французскому оружию: мы прошли через земли вашего отца, и король завладел ими, а потом мы прибыли в Милан.
   Герцог Сфорца бежал в Рим к папе Павлу Третьему.
   Было проведено расследование казни моего отца, но найти кого-либо, кто присутствовал при этом убийстве или участвовал в нем, не удалось. Через три дня после казни внезапно умер палач. Имя секретаря, зачитывавшего приговор, не было никому известно. Священника, исповедовавшего приговоренного, тоже никто не знал. Тюремщик бежал с женой и сыном.
   Итак, несмотря на все розыски, я даже не нашел места, где покоилось тело отца. Со времени этих безуспешных поисков прошло двадцать лет, как вдруг я получил письмо из Авиньона.
   Человек, подписавшийся лишь инициалом, приглашал меня немедленно приехать в Авиньон, если я хочу получить достоверные и полные сведения относительно смерти моего отца, графа Франческо Маравильи. Он также сообщал мне имя и адрес священника, которому он поручил привести меня к нему, если я откликнусь на его приглашение.
   Получив письмо, я понял, что исполнилось мое самое заветное желание; я отправился немедленно и явился прямо к священнику; он был предупрежден и отвел меня к человеку, приславшему мне письмо. Это был тюремщик из миланской крепости. Он знал, где стояла карета со ста тысячами дукатов. Когда он увидел, что отец мой умер, он поддался искушению. Он отнес мою мать на постель, препоручив ее заботам жены, потом спустился со стены по веревочной лестнице, дошел до кареты, сел рядом с кучером, сказав, что пришел от имени моего отца, заколол его и, бросив в ров, продолжил путь в карете.
   Добравшись до границы, он взял почтовых лошадей, доехал до Авиньона, продал карету, а поскольку никто и никогда не востребовал ничего из ее содержимого, присвоил сто тысяч дукатов и написал жене и сыну, чтобы они приехали к нему.
   Но длань Господня была распростерта над этим человеком. Сначала умерла его жена, а еще через десять лет за женой последовал сын; потом он почувствовал, что близится и его час и придется держать ответ перед Господом за все свои земные дела. Под влиянием этих мыслей о Боге он раскаялся и вспомнил обо мне. Теперь вы понимаете, зачем ему понадобилось меня видеть.
   Он хотел мне все рассказать и попросить у меня прощения, но не за смерть отца, потому что здесь он был ни при чем, а за убийство кучера и кражу ста тысяч дукатов. Что касается убитого, то здесь исправить что-либо было невозможно: преступление свершилось и человек был мертв.
   Однако что касается ста тысяч дукатов, то тюремщик приобрел на них в Вильнёв-лез-Авиньоне замок и великолепные угодья и жил на доходы с них.
   Я заставил его рассказать мне все подробности смерти моего отца, повторив их десять раз. Впрочем, та ночь ему самому показалась настолько ужасной, что ни одна ее подробность не ускользнула от его внимания, и он помнил все так, как если это произошло бы только вчера. К несчастью, о моей матери и сестре он не знал ничего, кроме того, что рассказала ему жена, потерявшая их из виду на дороге в Новару. Должно быть, они умерли от голода или усталости!
   Я был богат и не нуждался в увеличении моего состояния, но в один прекрасный день могла найтись моя мать и сестра. Не желая бесчестить этого человека публичным признанием в совершенном им преступлении, я заставил его подписать дарственную на замок и угодья на имя графини Маравильи и ее дочери, и, насколько Господь дал мне силу и власть прощать, я ему простил.
   Но на этом мое милосердие кончилось. Франческо Мария Сфорца умер в тысяча пятьсот тридцать пятом году, через год и один день после казни графа, то есть день в день, когда мой отец назначил ему явиться на суд Божий. Следовательно, им уже мне не нужно было заниматься: он был наказан за свою слабость, если не сказать преступление.
   Но оставался император Карл Пятый, пребывавший на вершине власти, на пике славы, в апогее благоденствия! Он остался безнаказанным, и я решил покарать его сам.
   Вы скажете мне, что те, кто носит скипетр и корону, подсудны только Богу, но иногда Господь, кажется, бывает забывчив.
   Тогда о наказании должны помнить люди; я помнил, вот и все. Я только не знал, что император носит под одеждой кольчугу. Он тоже помнил! Вы хотели знать, кто я, и почему я совершил это преступление. Я — Одоардо Маравилья, и я хотел убить императора, потому что по его воле был ночью убит мой отец и умерли от холода и усталости моя мать и сестра!
   Я все сказал. Теперь вы знаете правду, монсеньер. Я хотел убить и заслуживаю смерти; но я дворянин и хочу умереть как дворянин.
   Эммануил Филиберт наклонил голову в знак согласия.
   — Это справедливо, — сказал он, — и ваша просьба будет удовлетворена… Вы хотите остаться свободным до приведения приговора в исполнение? Говоря «остаться свободным», я имею в виду не быть связанным.
   — Что для этого нужно сделать?
   — Дать мне слово, что вы не будете пытаться бежать.
   — Я его вам уже дал.
   — Тогда повторите его.
   — Я его повторяю. Но, пожалуйста, поторопитесь. Преступление имело свидетелей, я во всем признался. Стоит ли заставлять меня ждать?
   — Не мне назначать час смерти человека. Все будет сделано по высочайшей воле императора Карла Пятого.
   Потом, вызвав сержанта, Эммануил приказал:
   — Отведите этого господина в отдельную палатку, и пусть он ни в чем не терпит нужды. Одного часового при нем достаточно: он дал мне слово дворянина. Ступайте!
   Сержант удалился, уводя пленника.
   Эммануил Филиберт проводил их глазами до выхода.
   Потом он обернулся: ему показалось, что сзади послышался слабый шум.
   На пороге второго отделения палатки стояла Леона. Занавес, разделявший помещение, упал за ней.
   Шум падающего занавеса и привлек внимание Эммануила Филиберта.
   Леона в мольбе сложила руки, и на лице ее были видны следы слез, пролитых во время рассказа арестованного.
   — Что ты хочешь? — спросил принц.
   — Я хочу сказать тебе, Эммануил, — ответила Леона, — я хочу сказать тебе: нельзя, чтобы этот человек умер!
   Эммануил Филиберт нахмурился.
   — Леона, — ответил он, — ты не думаешь, о чем просишь. Этот молодой человек виновен в ужасном преступлении, если не в совершении его, то в умысле.
   — Неважно, — сказала Леона, обвивая руками шею возлюбленного, — я повторяю тебе, что этот молодой человек не умрет!
   — Император решит его участь, Леона. Единственное, что я могу, точнее, что считаю возможным сделать, — это все рассказать императору.
   — А я говорю, Эммануил, что если даже император приговорит этого молодого человека к смертной казни, ты добьешься его помилования, разве не так?.
   — Леона, ты приписываешь мне такую власть над императором, какой у меня нет. Императорское правосудие идет своей дорогой. И если оно приговорит…
   — Пусть приговорит, Одоардо Маравилья должен жить! Ты понимаешь? Так нужно, мой возлюбленный Эммануил!
   — И почему так нужно?
   — Потому, — ответила Леона, — что это мой брат!.. Эммануил удивленно вскрикнул.
   Женщина, умершая от голода и усталости на берегу Сезии, ребенок, упорно хранивший тайну своего рождения и пола, паж, отказавшийся от алмаза Карла V, — все было объяснено тремя сорвавшимися словами Леоны об Одоардо Маравилье: «Это мой брат!»

XIII. ЮЖНЫЙ ДЕМОН

   В то время как в палатке Эммануила происходила описанная выше сцена, другое событие — о нем возвестили трубные фанфары и приветственные крики солдат — привело в движение весь имперский лагерь.
   Со стороны Брюсселя был замечен небольшой конный отряд; навстречу были высланы разведчики; они вернулись галопом, издавая радостные крики, и объявили, что во главе отряда едет не кто иной, как единственный сын августейшего императора Филипп, принц Испании, король Неаполя и супруг королевы Англии.
   Услышав фанфары и приветственные крики тех, кто первыми увидели принца, все вышли из палаток и бросились его встречать.
   Филипп ехал на прекрасной белой лошади и правил ею весьма изящно. Одет он был в фиолетовый плащ и черный камзол — два цвета траура у королей, — короткие фиолетовые штаны под цвет плаща, обут в высокие сапоги из буйволовой кожи, а на голове у него была обычная для того времени маленькая черная тока, украшенная шелковым витым шнуром и черным пером.
   На шее у него висел орден Золотого Руна.
   Это был человек лет двадцати восьми, среднего роста, чуть полноватый, с немного отвислыми щеками и светлой бородой, с поджатым, редко улыбающимся ртом, прямым носом и с часто мигающими, как у зайца, глазами. Хотя он был довольно красив, его лицо нельзя было назвать приятным, и казалось, что под его лбом, изборожденным до времени морщинами, бродят скорее мрачные, чем веселые мысли.
   Император питал к нему большую нежность. Поскольку он любил его мать, он любил и сына, но стоило Карлу V попытаться лаской завоевать его доверие, как он чувствовал, что сердце наследника покрыто коркой льда, который никакие поцелуи так и не смогли никогда растопить. к
   Иногда, когда он долго не видел сына и не мог поэтому понять, какие мысли прячутся за мутными и мигающими глазами принца, он начинал беспокоиться, не зная, под кого ведет подкоп честолюбие этого угрюмого минёра, постоянно роющего подземные ходы интриг. Под их общих врагов? Или под него самого? И, мучимый сомнениями, он иногда ронял столь же ужасные слова, какие сказал в то самое утро Эммануилу Филиберту об арестованном.
   Рождение наследного принца было таким же мрачным, какой предстояло стать его жизни. Бывает, что зловещая заря бросает отблеск на весь день. Император получил известие, что во вторник 31 мая 1527 года у него родился сын, одновременно с известием о смерти коннетабля де Бурбона, разграблении Рима и пленении папы Климента VII. Поэтому все торжества по поводу появления на свет принца были отменены из опасения, что они войдут в противоречие с трауром всего христианского мира.
   Только спустя год царственный отпрыск был признан принцем Испании. Тогда прошли великие празднества; но тот, кто, став мужчиной, заставил других людей пролить столько слез, во время этих праздников беспрерывно плакал.
   Ему шел шестнадцатый год, когда император, решив попробовать, каков он на войне, поручил ему заставить французов под командованием дофина снять осаду с Перпиньяна; однако, чтобы избавить его от малейшей угрозы провала, он послал с ним шесть испанских грандов, четырнадцать баронов, восемьсот дворян, две тысячи кавалеристов и пять тысяч пехотинцев.
   Такому подкреплению свежими войсками противопоставить что-либо было невозможно. Французы сняли осаду, в результате чего инфант Испании начал свою военную карьеру с победы.
   Но из полученных им отчетов о кампании Карл V без всякого труда сделал заключение, что по природе своей его сын отнюдь не воинствен; вот почему тяготы войны и переменчивую военную удачу он оставил себе, предоставив наследнику своего могущества изучать политику, ибо тот, казалось, для нее и был рожден.
   В шестнадцать лет юный принц достиг таких успехов в искусстве управления, что Карл V, не колеблясь, поставил его правителем всех королевств Испании.
   В 1543 году Филипп женился на донье Марии Португальской, своей двоюродной сестре, родившейся в тот же год, в тот же день и в тот же час, что и он.
   От этого брака у него родился сын, дон Карл ос, ставший героем одной печальной истории и двух или трех театральных трагедий. Он появился на свет в 1545 году.
   В 1548 году Филипп, чтобы посетить Италию, отплыл из Барселоны во время ужасной бури, разметавшей флот Дориа и вынудившей инфанта немедленно вернуться в порт; потом, при противном ветре, он предпринял новую попытку, высадился на берег в Генуе, из Генуи доехал до Милана, осмотрел поле битвы при Павии, попросил показать ему место, где Франциск I отдал свой меч, измерил глазами глубину рва, где чуть не погребла себя навеки французская монархия; потом, по-прежнему молчаливый, неразговорчивый, он покинул Милан, пересек Центральную Италию и явился к императору в Вормс.
   Тогда Карл V, по рождению и сердцем фламандец, представил его своим соотечественникам из Намюра и Брюсселя.
   В Намюре его с почестями принимал Эммануил Филиберт. Двоюродные братья нежно обнялись при встрече, потом Эммануил Филиберт показал ему военные маневры, в которых, разумеется, Филипп не принимал никакого участия.
   В Брюсселе празднества были не менее великолепны, чем в Намюре. Семьсот принцев, баронов и дворян выехали за городские ворота встречать наследника самой великой монархии в мире. Потом, когда все его увидели и оценили, отец отослал его в Испанию.
   Эммануил Филиберт провожал его до Генуи. Именно во время этой поездки принц Пьемонтский видел в последний раз своего отца.
   Три года спустя после возвращения Филиппа в Испанию умер король Англии Эдуард VI, оставив корону своей сестре Марии, дочери Екатерины, той самой тетки императора, которую он так любил, что выучил английский язык, по его словам, только для того, чтобы разговаривать с ней.
   Новая королева торопилась выбрать себе мужа: ей было сорок шесть лет, следовательно, нельзя было терять время. Карл V предложил своего сына Филиппа.
   Филипп остался вдовцом после смерти очаровательной доньи Марии Португальской, умершей в самом расцвете лет. Через четыре дня после рождения дона Карлоса придворные дамы оставили роженицу одну: им было любопытно посмотреть на великолепное аутодафе протестантов. Напротив ее постели стоял столик с фруктами. Больной эти фрукты есть было запрещено. Но бедная принцесса была истинной дочерью Евы во всем и нарушила запрет: она поднялась и с молодым аппетитом поела, правда не яблоко, а дыню, и спустя сутки умерла!
   Итак, ничто не мешало дону Филиппу жениться на Марии Тюдор, связать Англию с Испанией и задушить Францию между северным островом и южным полуостровом.
   Это и было настоящей целью такого союза.
   У Филиппа было два соперника, домогавшихся руки его кузины: кардинал Пол (он был кардиналом, не будучи священником), сын Джорджа, герцога Кларенса, брата Эдуарда IV, и, стало быть, кузен королевы почти в той же степени родства, что и Филипп; принц Куртене, племянник Генриха VIII, а следовательно, столь же близкий родственник королевы Марии, как и остальные два претендента.
   Карл V начал с того, что через отца Генри, духовника царственной вдовы, заручился поддержкой самой королевы Марии, и, уверившись в этой поддержке, перешел к решительным действиям.
   Мария была ярой католичкой. Об этом свидетельствует титул «Кровавая», который ей один за другим присудили все английские историки.
   Император для начала удалил от нее принца Куртене, молодого человека тридцати двух лет, красивого, как ангел, храброго, как все Куртене, обвинив его в том, что он горячий защитник ереси. И в самом деле, министров, советовавших ей заключить брак с ним, королева сама считала приверженцами ложной религии, главой которой провозгласил себя ее отец, Генрих VIII, чтобы отныне не иметь никакого дела с теми, кого он называл «римскими епископами».
   Когда королева окончательно утвердилась в этом мнении, принца Куртене можно было больше не опасаться.
   Оставался кардинал Пол, может быть и не такой храбрый, как Куртене, но столь же красивый и несомненно более ловкий политик, так как он прошел школу при папском дворе.
   Кардинал Пол был особенно опасен: еще до коронации Мария Тюдор, с тайными намерениями или без них, написала папе Юлию III, чтобы он прислал ей в качестве апостолического легата кардинала Пола, дабы тот вместе с ней трудился над святым делом восстановления религии. К счастью для Карла V, папа, знавший, что пришлось вынести Полу при Генрихе VIII и каким опасностям он подвергался, не решился послать в охваченную смутой Англию прелата столь высокого ранга. Он отправил туда сначала своего камерария Джованни Франческо Коммендоне. Но Мария требовала прислать Пола, поэтому она отослала Коммендоне, попросив ускорить приезд кардинала.
   Пол отправился в путь; однако у императора в Риме были свои шпионы; он был извещен о его отъезде, и, поскольку чрезвычайный легат собирался следовать через Германию и на его пути лежал Инсбрук, он отдал приказ Мендосе, который командовал кавалерийским корпусом, размещенным в этом городе, арестовать кардинала Пола под тем предлогом, что он слишком близкий родственник королевы, чтобы быть бескорыстным советчиком в устройстве ее брака с инфантом доном Филиппом.
   Мендоса был как раз тем военачальником, какие нужны государям в подобных обстоятельствах. Получив приказ арестовать кардинала Пола, он взял его под стражу и держал в заточении до тех пор, пока не был подписан брачный контракт Филиппа Испанского и Марии Английской.
   После этого кардинала отпустили. Пол принял случившееся как разумный человек и выполнял миссию чрезвычайного легата не только при Марии, но и при Филиппе.
   Один из пунктов брачного контракта гласил, что Мария Тюдор, королева Англии, может выйти замуж только за короля. Для Карла V это не представляло никаких сложностей: он сделал своего сына Филиппа королем Неаполя.
   Этот успех несколько утешил императора в двух неудачах: первой — под Инсбруком, когда, застигнутый врасплох ночью герцогом Морисом, он бежал столь поспешно, что, надев перевязь, забыл шпагу; и второй — под Мецом, когда он вынужден был снять с города осаду, оставив в грязи, образовавшейся из-за оттепели, пушки, зарядные ящики, военное снаряжение и треть армии.
   — О, — воскликнул он, — кажется, ко мне возвращается удача!
   Наконец, 24 июля 1554 года, то есть за девять месяцев до того дня, с которого начинается наше повествование, в день святого Иакова, покровителя Испании, Мария Английская обвенчалась с Филиппом II. Та, которую называли «северная тигрица», сочеталась с тем, кого называли «южный демон».
   Филипп отплыл из Испании в сопровождении двадцати двух военных судов с шестью тысячами человек на борту. Но не доходя до порта Хемптон, он отослал свои корабли, чтобы прибыть в Англию в сопровождении только тех судов, что выслала ему навстречу его невеста, королева Мария.
   Их было восемнадцать. Во главе флотилии шел спущенный на воду по этому случаю самый большой корабль, который когда-либо был построен в Англии.
   Чтобы встретить принца Испанского, суда отошли от берега в открытое море на три льё, и там под артиллерийские залпы, барабанный грохот и трубные фанфары Филипп перешел со своего корабля на тот, что выслала ему невеста.
   Его сопровождали шестьдесят дворян, из которых двенадцать были гранды Испании; четверо из них — великий адмирал Кастилии, герцог Медина-Сели, Руй Гомес де Сильва и герцог Альба — имели при себе каждый по сорок пажей и лакеев.
   «В конце концов насчитали, — пишет Грегорио Лети, историк Карла V, — что-то удивительное и никогда дотоле не виданное: эти шестьдесят дворян имели при себе тысячу двести тридцать пажей и гонцов».
   Свадебная церемония проходила в Винчестере. Тех, кто захочет узнать, как Мария Тюдор предстала перед своим женихом, в какое платье она была одета, какие на ней были украшения, какой формы был амфитеатр, где на возвышении стояли два трона для супругов; тех, кто, может быть, даже пожелает знать еще больше, например как была отслужена месса, как сели за стол, как их величества «ловко поднялись из-за стола и, хотя там присутствовало огромное число кавалеров и дам, ускользнули через потайную дверь и удалились в свою спальню», и множество других подробностей, — тех мы отсылаем к историку, которого цитировали выше.
   Что же до нас, то сколь бы ни интересны и, что особенно важно, ни живописны были эти подробности, они завели бы нас слишком далеко, а потому мы возвращаемся к королю Английскому и Неаполитанскому Филиппу II, который спустя девять месяцев после женитьбы вновь высадился на континенте, и в тот самый момент, когда этого меньше всего ожидали, появился, как мы уже рассказывали, у самых стен лагеря, приветствуемый грохотом барабанов, фанфарами труб и восторженными криками испанских и немецких солдат, составивших его кортеж.
   Карл V одним из первых был извещен о неожиданном приезде сына; счастливый тем, что у Филиппа нет (как оказалось, по крайней мере) никаких причин скрывать от него свое пребывание во Фландрии, поскольку он явился в его лагерь, император сделал над собой усилие и, опираясь на руку одного из своих офицеров, с трудом доковылял до двери своего шатра.
   И не успел он выйти, как увидел, что дон Филипп под звуки труб, барабанов и приветственные крики приближается к шатру как если бы он уже был господин и повелитель.
   — Ну что ж, — прошептал Карл V, — видно, так хочет Бог!
   Но как только Филипп увидел отца, он остановил лошадь и спешился; потом, сняв шляпу и наклонив голову, протянул к Карлу руки, подошел и бросился к его ногам.
   Такая покорность изгнала все дурные мысли из головы Карла V.
   Он поднял Филиппа, обнял его и, повернувшись к тем, кто составил кортеж принца, сказал: