Страница:
Военных у всех одиннадцати брешей набралось около восьмисот, а горожан — приблизительно вдвое больше.
Как мы уже сказали, 27 августа на рассвете заговорили пушки и не умолкали ни на минуту до двух часов дня. На этот огонь, разбивавший укрепления, рушивший дома и настигавший жителей даже на самых удаленных улицах, отвечать было бесполезно.
Поэтому приходилось только ждать. Но, чтобы любой горожанин, способный носить оружие, знал, что в его помощи нуждаются, с самого утра часовой на дозорной башне звонил в колокол, прерывая звон только для того, чтобы с высоты башни прокричать в рупор:
— К оружию, граждане! К оружию!
И при звуке этого колокола, при этом зловещем и без конца повторяющемся крике самые слабые обретали силу, а самые робкие — мужество.
В два часа ночи огонь стих и на исходящем углу крытой траншеи был поднят флаг.
Это Эммануил Филиберт дал сигнал к штурму.
Три колонны двинулись в трех разных направлениях: одна — на монастырь якобинцев, другая — на Водяную башню, а третья — на Ильские ворота.
Эти три колонны состояли: первая, шедшая на монастырь якобинцев, из старых испанских отрядов под командованием Алонсо де Касьереса и из полуторы тысяч немцев под командованием полковника Лазара Швенди; та, что шла на Водяную башню, насчитывала шесть испанских отрядов под командованием полковника Навареса и шестисот валлонов графа де Мега; наконец, той, что двигалась на Ильские ворота, предводительствовали капитан Карондолет и Хулиан Ромерон. Под их командованием были три бургундских полка и две тысячи англичан.
Сколько времени прошло с того мгновения, когда осаждающие вышли из траншей, до того момента, когда они столкнулись с осажденными, сказать трудно, потому что в таких случаях минуты тянутся дольше года.
Во всех трех точках нападения произошло ужасное столкновение; четверть часа там была видна только чудовищная мешанина тел и слышались крики, вой, проклятия; потом, помедлив мгновение на вершине рушащейся скалы, волна откатилась, усеяв откос трупами.
Каждый храбро сражался; атака была яростной, а защита отчаянной. Лактанс и его якобинцы действовали мужественно. Враг от Красной башни откатился до рвов, но более двадцати монахов лежали мертвыми вперемежку со старыми солдатами Алонсо де Касьереса и немцами Швенди. Валлонам графа де Мега и испанцам Навареса повезло не больше, и, вынужденные отступить до самых траншей, они перестроились для новой атаки. И наконец, у Ильских ворот присутствие Мальмора и Шарфенштайнов возымело действие: выстрелом из пистолета Мальмор пробил Карондолету правую руку, а Хулиан Ромерон получил удар палицей и был сброшен с крепостной стены Генрихом Шарфенштайном, в результате чего он сломал обе ноги.
На секунду по всей линии сражения наступила тишина. Все переводили дыхание. Слышался только набат на дозорной башне и через равные промежутки времени крики часового с четырех ее углов:
— К оружию, граждане! К оружию!
Крик был не напрасен, поскольку колонны осаждающих перестроились и, получив подкрепление свежими силами, снова пошли в наступление по пути, который они только что, отступая, усеяли мертвыми телами.
В этом сопротивлении было нечто величественное. И командиры, и солдаты, и горожане знали, что оно бесполезно и успехом не увенчается, но это был великий долг, его надо было выполнить, и каждый истово, свято и достойно его выполнял.
Сам Колиньи признавал, что не видел в жизни ничего более мрачного и ужасного, чем эта вторая атака: не было слышно ни труб, ни трубных фанфар, ни барабанной дроби. Осаждающие и осажденные сошлись врукопашную в безмолвии, лишь скрежетало железо.
Колиньи мог следить за ходом штурма и отправиться туда, где, ему казалось, он был всего нужнее, поскольку защищаемую им брешь противник не атаковал. Внезапно он увидел отряд испанцев: они выбили аркебузиров из Красной башни и, воспользовавшись этим, добрались до ограждения крепостной стены, а затем один за другим проникли вплоть до самой башни.
Сначала Колиньи не обеспокоился: испанцы шли такой узкой и трудной дорогой, что если рота дофина выполнит свой долг, то они, несомненно, будут отброшены. Но, к великому изумлению Колиньи, испанцы шли цепочкой, и им, по-видимому, никто не препятствовал.
Вдруг прибежал солдат и в ужасе сообщил адмиралу, что брешь в Красной башне взята.
Между Колиньи и Красной башней находилась лодка с землей, и он не мог разглядеть, что там происходило, но понимал, что его место там, где противник одерживает верх, а потому позвал пять или шесть человек и спустился с ними с крепостной стены, намереваясь снова взобраться на нее с другой стороны траверсы, и с криком «Ко мне, друзья, умирать будем здесь!» бросился изо всех сил бежать к Красной башне.
Но уже на полдороге он увидел, что около платформы ветряной мельницы рота дофина и другие военные спасаются бегством по направлению к монастырю якобинцев, а монахи и горожане умирают, но не сдаются.
Колиньи решил, что, раз военные покинули Красную башню, его присутствие там тем более необходимо, и побежал еще быстрее, но, взобравшись на крепостную стену, увидел, что она уже взята, а он сам оказался лицом к лицу с атакующими немцами и испанцами, овладевшими не только брешью, но и стеной.
Адмирал огляделся: за ним следовал только паж, почти мальчик, один дворянин и лакей.
В это время на него напали двое: один бросился со шпагой, а другой прицелился из аркебузы почти в упор.
Адмирал парировал удар шпаги железным наручем, а ствол аркебузы отвел пикой, которая была у него в руках, и оружие выстрелило в воздух.
Тогда испуганный мальчик-паж крикнул по-испански:
— Не убивайте господина адмирала! Не убивайте господина адмирала!
— Вы действительно адмирал? — спросил у Колиньи солдат, нападавший на него со шпагой.
— Если это адмирал, то он мой! — закричал человек с аркебузой.
И он положил руку на плечо Колиньи.
Но тот ударил его по руке рукояткой пики и сказал:
— Нет никакой надобности меня трогать, я сдаюсь и, с Божьей помощью, заплачу такой выкуп, что вам обоим хватит.
Солдаты вполголоса обменялись какими-то словами, которых адмирал не разобрал, и, по-видимому, пришли к согласию, потому что, обращаясь к нему, спросили, кто такие сопровождающие его люди.
— Один мой паж, другой лакей, а третий — дворянин моей свиты, — ответил адмирал, — их выкуп будет вам заплачен вместе с моим, только уберите с моей дороги немцев, я не хочу иметь с ними дело.
— Следуйте за нами, — ответили солдаты, — и мы доставим вас в безопасное место.
Забрав у адмирала шпагу, они отвели его к тому пролому, что не штурмовался; там они помогли ему перебраться через обломки стены и отвели его в ров ко входу в один из подкопов.
Здесь они встретили дона Алонсо де Касьереса; солдаты обменялись с ним несколькими словами.
Тогда дон Алонсо подошел к Колиньи и почтительно поклонился ему; потом, указав ему рукой на группу дворян, которые как раз в это время выходили из траншеи и двигались по направлению к стене, сопровождая главнокомандующего испанской армии, произнес:
— Вот монсеньер Эммануил Филиберт; если у вас есть какие-либо жалобы, обратитесь к нему.
— Мне нечего ему сказать, — оветил адмирал, — разве что меня взяли в плен вот эти храбрые люди, и я хочу, чтобы именно они получили за меня выкуп.
Эммануил услышал, что сказал Колиньи, и с улыбкой ответил по-французски:
— Господин адмирал, если этим двум бездельникам заплатят за их пленника его настоящую цену, они станут богаче, чем некоторые принцы, которых я знаю.
И, оставив адмирала в руках дона Алонсо де Касьереса, Эммануил Филиберт поднялся на крепостную стену через тот самый пролом, который защищал адмирал.
XVII. БЕГЛЕЦ
XVIII. ДВА БЕГЛЕЦА
Как мы уже сказали, 27 августа на рассвете заговорили пушки и не умолкали ни на минуту до двух часов дня. На этот огонь, разбивавший укрепления, рушивший дома и настигавший жителей даже на самых удаленных улицах, отвечать было бесполезно.
Поэтому приходилось только ждать. Но, чтобы любой горожанин, способный носить оружие, знал, что в его помощи нуждаются, с самого утра часовой на дозорной башне звонил в колокол, прерывая звон только для того, чтобы с высоты башни прокричать в рупор:
— К оружию, граждане! К оружию!
И при звуке этого колокола, при этом зловещем и без конца повторяющемся крике самые слабые обретали силу, а самые робкие — мужество.
В два часа ночи огонь стих и на исходящем углу крытой траншеи был поднят флаг.
Это Эммануил Филиберт дал сигнал к штурму.
Три колонны двинулись в трех разных направлениях: одна — на монастырь якобинцев, другая — на Водяную башню, а третья — на Ильские ворота.
Эти три колонны состояли: первая, шедшая на монастырь якобинцев, из старых испанских отрядов под командованием Алонсо де Касьереса и из полуторы тысяч немцев под командованием полковника Лазара Швенди; та, что шла на Водяную башню, насчитывала шесть испанских отрядов под командованием полковника Навареса и шестисот валлонов графа де Мега; наконец, той, что двигалась на Ильские ворота, предводительствовали капитан Карондолет и Хулиан Ромерон. Под их командованием были три бургундских полка и две тысячи англичан.
Сколько времени прошло с того мгновения, когда осаждающие вышли из траншей, до того момента, когда они столкнулись с осажденными, сказать трудно, потому что в таких случаях минуты тянутся дольше года.
Во всех трех точках нападения произошло ужасное столкновение; четверть часа там была видна только чудовищная мешанина тел и слышались крики, вой, проклятия; потом, помедлив мгновение на вершине рушащейся скалы, волна откатилась, усеяв откос трупами.
Каждый храбро сражался; атака была яростной, а защита отчаянной. Лактанс и его якобинцы действовали мужественно. Враг от Красной башни откатился до рвов, но более двадцати монахов лежали мертвыми вперемежку со старыми солдатами Алонсо де Касьереса и немцами Швенди. Валлонам графа де Мега и испанцам Навареса повезло не больше, и, вынужденные отступить до самых траншей, они перестроились для новой атаки. И наконец, у Ильских ворот присутствие Мальмора и Шарфенштайнов возымело действие: выстрелом из пистолета Мальмор пробил Карондолету правую руку, а Хулиан Ромерон получил удар палицей и был сброшен с крепостной стены Генрихом Шарфенштайном, в результате чего он сломал обе ноги.
На секунду по всей линии сражения наступила тишина. Все переводили дыхание. Слышался только набат на дозорной башне и через равные промежутки времени крики часового с четырех ее углов:
— К оружию, граждане! К оружию!
Крик был не напрасен, поскольку колонны осаждающих перестроились и, получив подкрепление свежими силами, снова пошли в наступление по пути, который они только что, отступая, усеяли мертвыми телами.
В этом сопротивлении было нечто величественное. И командиры, и солдаты, и горожане знали, что оно бесполезно и успехом не увенчается, но это был великий долг, его надо было выполнить, и каждый истово, свято и достойно его выполнял.
Сам Колиньи признавал, что не видел в жизни ничего более мрачного и ужасного, чем эта вторая атака: не было слышно ни труб, ни трубных фанфар, ни барабанной дроби. Осаждающие и осажденные сошлись врукопашную в безмолвии, лишь скрежетало железо.
Колиньи мог следить за ходом штурма и отправиться туда, где, ему казалось, он был всего нужнее, поскольку защищаемую им брешь противник не атаковал. Внезапно он увидел отряд испанцев: они выбили аркебузиров из Красной башни и, воспользовавшись этим, добрались до ограждения крепостной стены, а затем один за другим проникли вплоть до самой башни.
Сначала Колиньи не обеспокоился: испанцы шли такой узкой и трудной дорогой, что если рота дофина выполнит свой долг, то они, несомненно, будут отброшены. Но, к великому изумлению Колиньи, испанцы шли цепочкой, и им, по-видимому, никто не препятствовал.
Вдруг прибежал солдат и в ужасе сообщил адмиралу, что брешь в Красной башне взята.
Между Колиньи и Красной башней находилась лодка с землей, и он не мог разглядеть, что там происходило, но понимал, что его место там, где противник одерживает верх, а потому позвал пять или шесть человек и спустился с ними с крепостной стены, намереваясь снова взобраться на нее с другой стороны траверсы, и с криком «Ко мне, друзья, умирать будем здесь!» бросился изо всех сил бежать к Красной башне.
Но уже на полдороге он увидел, что около платформы ветряной мельницы рота дофина и другие военные спасаются бегством по направлению к монастырю якобинцев, а монахи и горожане умирают, но не сдаются.
Колиньи решил, что, раз военные покинули Красную башню, его присутствие там тем более необходимо, и побежал еще быстрее, но, взобравшись на крепостную стену, увидел, что она уже взята, а он сам оказался лицом к лицу с атакующими немцами и испанцами, овладевшими не только брешью, но и стеной.
Адмирал огляделся: за ним следовал только паж, почти мальчик, один дворянин и лакей.
В это время на него напали двое: один бросился со шпагой, а другой прицелился из аркебузы почти в упор.
Адмирал парировал удар шпаги железным наручем, а ствол аркебузы отвел пикой, которая была у него в руках, и оружие выстрелило в воздух.
Тогда испуганный мальчик-паж крикнул по-испански:
— Не убивайте господина адмирала! Не убивайте господина адмирала!
— Вы действительно адмирал? — спросил у Колиньи солдат, нападавший на него со шпагой.
— Если это адмирал, то он мой! — закричал человек с аркебузой.
И он положил руку на плечо Колиньи.
Но тот ударил его по руке рукояткой пики и сказал:
— Нет никакой надобности меня трогать, я сдаюсь и, с Божьей помощью, заплачу такой выкуп, что вам обоим хватит.
Солдаты вполголоса обменялись какими-то словами, которых адмирал не разобрал, и, по-видимому, пришли к согласию, потому что, обращаясь к нему, спросили, кто такие сопровождающие его люди.
— Один мой паж, другой лакей, а третий — дворянин моей свиты, — ответил адмирал, — их выкуп будет вам заплачен вместе с моим, только уберите с моей дороги немцев, я не хочу иметь с ними дело.
— Следуйте за нами, — ответили солдаты, — и мы доставим вас в безопасное место.
Забрав у адмирала шпагу, они отвели его к тому пролому, что не штурмовался; там они помогли ему перебраться через обломки стены и отвели его в ров ко входу в один из подкопов.
Здесь они встретили дона Алонсо де Касьереса; солдаты обменялись с ним несколькими словами.
Тогда дон Алонсо подошел к Колиньи и почтительно поклонился ему; потом, указав ему рукой на группу дворян, которые как раз в это время выходили из траншеи и двигались по направлению к стене, сопровождая главнокомандующего испанской армии, произнес:
— Вот монсеньер Эммануил Филиберт; если у вас есть какие-либо жалобы, обратитесь к нему.
— Мне нечего ему сказать, — оветил адмирал, — разве что меня взяли в плен вот эти храбрые люди, и я хочу, чтобы именно они получили за меня выкуп.
Эммануил услышал, что сказал Колиньи, и с улыбкой ответил по-французски:
— Господин адмирал, если этим двум бездельникам заплатят за их пленника его настоящую цену, они станут богаче, чем некоторые принцы, которых я знаю.
И, оставив адмирала в руках дона Алонсо де Касьереса, Эммануил Филиберт поднялся на крепостную стену через тот самый пролом, который защищал адмирал.
XVII. БЕГЛЕЦ
Жители Сен-Кантена хорошо понимали, в какую страшную игру они ввязались, оказав тройной армии испанцев, фламандцев и англичан, окружавшей их стены, упорное сопротивление, которое было сломлено Филиппом II благодаря его военному счастью.
Поэтому они и не думали просить пошады — ее, по всей видимости, победитель им бы и не даровал.
В те времена войны обычно несли за собой ужасное мщение. В этих армиях, состоявших из людей изо всех стран, где кондотьеры одной и той же нации сражались часто друг против друга, а денежные обязательства, как правило, плохо соблюдались договаривавшимися сторонами, грабеж заранее входил в расчет как дополнение к оплате и иногда, в случае поражения, становился ее единственной формой; только в этих обстоятельствах, вместо того чтобы грабить врагов, грабили своих.
Итак, мы видели, что отчаянная оборона продолжалась всюду, кроме того места, где проявила слабость рота дофина. Враг уже занял Красную башню, адмирал был уже взят в плен, Эммануил Филиберт был уже на крепостной стене, а на ней еще сражались, но теперь не для того, чтобы спасти город, а для того, чтобы убить или быть убитыми; сражение шло у трех других проломов: у того, что защищал капитан Солей, у того, что защищала рота г-на де Лафайетта, и там, где сражался г-н Дандело, брат адмирала.
То же самое происходило во многих местах города: испанцы, проникшие в крепость через улицу Билон, столкнулись с сопротивлением отряда вооруженных горожан, защищавших перекресток Сепи и вход на Могильную улицу.
И все же при криках «Город взят!», при виде сполохов огня и языков дыма последнее сопротивление прекратилось: сначала была взята брешь капитана Солея, потом — г-на де Лафайетта, последней пала брешь г-на Дандело.
Когда захватывали очередную брешь, раздавались громкие крики, затем следовало мрачное молчание; эти крики были криками победы, а молчание — молчанием смерти.
Взяв брешь, убив ее защитников или взяв в плен за выкуп тех, кто с виду казался побогаче, победители бросались в ближайшую к крепостной стене часть города и начинали грабеж.
Он продолжался пять дней.
В течение всех пяти дней город был добычей пожаров, насилий и убийств, этих обычных гостей городов, взятых штурмом: победители бродили по улицам, сидели на пороге разрушенных и опустошенных жилищ и валялись даже на окровавленных церковных плитах.
Никто не был пощажен: ни женщины, ни дети, ни старики, ни монахи, ни монахини. Проявив к камням религиозное уважение, в чем он отказал людям, Филипп II приказал пощадить священные здания, несомненно опасаясь, что святотатство падет на его голову; но приказ был бесполезен: руки победителей разрушили все. Церковь святого Петра-на-Протоке была просто разрушена, как во время землетрясения; Коллегиальная церковь, во многих местах пробитая ядрами, лишившаяся своих великолепных цветных витражей, которые рассыпались от пушечных залпов, осталась без дароносиц из позолоченного серебра, без своих серебряных сосудов и подсвечников; Главная больница была сожжена, а больницы Бель-Порт, Нотр-Дам, Ламбе, Сент-Антуан, монастырь бегинок, основанный торговцами зерном, и семинария по истечении этих пяти дней представляли собой нагромождения развалин.
Когда крепостные стены были захвачены, сопротивление сломлено, каждому оставалось или покориться судьбе, или попытаться избежать ее; одни покорно подставили горло ножам и алебардам, другие спрятались в погреба и подземелья, надеясь скрыться там от врагов, и, наконец, были третьи — они перелезли через крепостные стены и попытались пробраться между частями трех армий, плохо соединенных между собой, но почти все, кто прибег к этому крайнему способу спасения, стали мишенью для испанских аркебузиров или английских лучников и не ускользнули от пуль одних или стрел других.
Убивали повсюду не только в городе, но и вне его: во рвах, на лугах и даже в реке, которую кое-кто из несчастных пытался пересечь вплавь.
Однако с наступлением темноты стрельба прекратилась.
Прошло три четверти часа, как наступила темнота, и почти двадцать минут, как раздался последний аркебузный выстрел, когда слегка всколыхнулись тростники в той части Соммы, что простирается от ключей Гронар до канавы, устроенной против Туриваля для отвода речной воды в городские рвы.
Движение тростников было столь легким, что в десяти шагах самый зоркий глаз и самое чуткое ухо не смогли бы определить: то ли это потянул ночной ветер, то ли выдра вышла на ночной лов рыбы. Можно было лишь уловить, что колыхание мало-помалу приблизилось к кромке воды, в этом месте достаточно неглубокой; дойдя до края тростников, оно на несколько минут затихло, и тут стало слышно, что какое-то тело погружается в воду и из глубины ее на поверхность всплывают пузырьки.
Спустя несколько секунд посреди реки появилась черная точка, но она оставалась видимой ровно столько, сколько нужно живому существу, чтобы перевести дыхание, и тотчас же исчезла.
Этот предмет появился еще два или три раза через равные расстояния, не приближаясь ни к тому, ни к другому берегу и все время спускаясь по течению.
Потом, наконец, этот пловец — а удалившись от воющего от боли города, бросив взгляд налево и направо и убедившись, что берега Соммы пустынны, тот, за которым мы следим, перестал столь тщательно скрывать, что принадлежит к виду животных, по своей собственной воле провозгласившему себя самым благородным, — так вот, повторяем, пловец сознательно отклонился от прямой линии и в несколько мощных взмахов (при этом из воды торчала только макушка его головы) подплыл к левому берегу реки там, где купа ив делала темноту гуще, чем в открытых местах.
На мгновение он остановился, задержал дыхание и, став столь же нем и неподвижен, как узловатый ствол, к которому он прислонился, всеми своими чувствами, еще больше обострившимися при мысли об опасности, как избегнутой им, так и еще угрожавшей ему, обследовал воздух, землю и воду.
Но все казалось тихим и спокойным, и только город, окутанный клубами дыма, посреди которого время от времени взметались снопы огня, корчился в мучительной агонии.
Беглец, сам очутившись почти в безопасности, по-видимому испытывал острое сожаление о покинутых им в городе друзьях и любимых людях. Но сколь ни острым было это сожаление, оно ни на мгновение не вызвало у него желания вернуться; он только тяжело вздохнул, прошептал какое-то имя и, убедившись, что кинжал (единственное оружие, сохраненное им: он висел у него на шее на цепи, ценность которой при свете дня вызывала сомнение, но которая ночью сошла бы и за золотую) легко выходит из ножен и что кожаный пояс, которым он явно очень дорожил, по-прежнему опоясывает под камзолом его тонкую гибкую талию, подаренную ему природой, шагом, в современном военном деле называемым гимнастическим, средним между бегом и обычным шагом, двинулся в сторону болот Л'Абьеты.
Для человека, знавшего окрестности города хуже, чем наш беглец, эта дорога была бы, возможно, небезопасна. В то время, когда происходили события, о которых мы рассказываем, та часть левого берега Соммы, где продвигался ночной беглец, была занята болотами и прудами; пересечь их можно было только по узким тропинкам; но то, что для неопытного человека было опасным, для того, кто хорошо знал эти болотистые лабиринты, было спасением; и если бы невидимый друг следил за нашим героем и испытывал опасения из-за выбранного им пути, он весьма быстро успокоился бы.
В самом деле, все тем же шагом, ни на мгновение не отклоняясь от линии твердой почвы, по которой он должен был идти, чтобы не увязнуть в торфянике, где коннетабль утопил своих несчастных солдат, беглец пересек болото и вскоре оказался в самом начале той холмистой равнины, что простирается от деревни Л'Абьета до мельницы Гоши и, когда она покрыта спелыми колосьями, под дуновением ветра напоминает волнующееся море.
Однако идти тем же шагом по этой ниве, полускошенной врагом на солому для подстилок и в пищу лошадям, было непросто, и поэтому тот, за кем мы решили следовать на его рискованном пути, взял влево и вскоре очутился на проезжей дороге, которая, по-видимому, и была главной целью только что выполненного им замысловатого маневра.
Как часто бывает с тем, кто достиг цели, наш разведчик, почувствовав под ногами вместо стерни дорожный грунт, остановился на несколько мгновений, чтобы оглядеться и перевести дыхание; потом, взяв направление, еще больше удалявшее его от города, он продолжил свой путь. Так он мчался почти четверть часа, потом снова остановился и, приоткрыв рот, прислушался и огляделся.
В ста шагах от него, справа, простирала на равнине свои огромные костлявые руки мельница Гоши; она была неподвижна и в темноте от этого казалась еще больше.
Но не это внезапно остановило беглеца: ему, в отличие от Дон Кихота, мельница не казалась великаном, а представала в своей обычной форме; беглеца остановил луч света, блеснувший вдруг сквозь щель в двери мельницы, и шум приближающегося небольшого конного отряда, все более и более различимого в виде плотной подвижной массы.
Сомнений не было, это был испанский патруль, объезжавший окрестности.
Беглец попытался сориентироваться.
Он находился как раз против того места, где знакомые нам наемники по наущению бастарда Вальдека напали на Эммануила Филиберта, что имело для них, а особенно для бедного Фракассо, столь ужасные последствия. Налево находился маленький лесок — через него бежали двое нападавших; лесок показался нашему герою знакомым; он бросился туда, как вспугнутая лань, и оказался под прикрытием двадцатилетних деревьев, над которыми кое-где возвышались огромные стволы, выглядевшие предками всего этого мелколесья.
И было самое время: в ту минуту, когда он исчез в подлеске, отряд проехал по дороге в пятнадцати шагах от него.
То ли он думал, что его слуховые способности увеличатся от соприкосновения с землей, то ли считал себя в большей безопасности лежа ничком, чем стоя, так или иначе, беглец бросился лицом к земле и оставался неподвижным и безмолвным, как ствол дуба, у подножия которого он лежал.
Наш герой не ошибся: это действительно был дозорный конный отрад, получивший известие о взятии города от какого-нибудь гонца или догадавшийся о нем по языкам пламени и клубам дыма на горизонте, а потому отправившийся туда за своей частью добычи.
Поравнявшись с беглецом, всадники обменялись несколькими словами, и у того не осталось ни малейшего сомнения насчет их национальности.
Поэтому он сделался еще более неподвижным и безмолвным.
Потом, когда всадники удалились, полностью затихли их голоса и даже стук копыт стал едва слышен, он поднял голову — то ли для того, чтобы осмотреть дорогу и в дальнейшем избежать подобных встреч, то ли для того, чтобы дать затихнуть сердцебиению, выдававшему его сильное волнение, и немного успокоиться; затем он медленно поднялся на колени, потом встал на четвереньки, прополз около туаза и, почувствовав под руками узловатые корни, понял, что находится в густой тени тех огромных деревьев, которые кое-где встречались в зарослях и о которых мы уже говорили; тогда он повернулся и, почти прислонившись к дереву, сел, повернув лицо к дороге.
Только тут беглец позволил себе свободно вздохнуть, и, хотя одежда его еще не высохла с той поры, как он переплывал Сомму, он отер пот со лба и пригладил длинные кудри тонкой изящной рукой.
И не успел он это проделать и удовлетворенно вздохнуть, как ему показалось, что какой-то движущийся предмет, паривший над его головой, так же ласково, как только что делал он сам, коснулся его прекрасной шевелюры, о которой в обычных жизненных обстоятельствах он так заботился.
Желая узнать, кто этот одушевленный или неодушевленный предмет, в подобном месте позволивший себе по отношению к нему такую ласковую фамильярность, молодой человек (по мягкости движений и гибкости тела легко было понять, что беглец молод) откинулся назад и, опершись на локти, попытался в густой тьме рассмотреть то, что занимало его в ту минуту.
Но вокруг него все тонуло в такой глубокой тьме, что он не мог различить ничего, кроме отвесной узкой линии, находившейся то прямо над его головой, то над его грудью; натянутая линия покачивалась под порывами ветра, исторгавшими из окружающих деревьев те неясные ночные звуки, что заставляют невольно вздрагивать путника, который принимает их за жалобы неприкаянных душ.
Наши чувства, как известно, по отдельности редко дают нам точное представление о предметах, с которыми они соприкасаются, и лишь дополняют одно другое. Итак, наш беглец решил дополнить зрение осязанием: он протянул руку и застыл, даже можно сказать, окаменел; потом, словно забыв, что и место, и время требуют от него неподвижности и молчания, он дико закричал и бросился прочь из леса, охваченный невыразимым ужасом.
Вовсе не человеческая рука любовно погладила его черные волосы; это была нога, и к тому же нога повещенного. Нет нужды говорить, что этим повешенным был поэт Фракассо: как и гласили слухи, после неудавшегося покушения бастарда Вальдека он отыскал наконец в прошедшем времени рифму, которую так долго и так безуспешно искал в настоящем.
Поэтому они и не думали просить пошады — ее, по всей видимости, победитель им бы и не даровал.
В те времена войны обычно несли за собой ужасное мщение. В этих армиях, состоявших из людей изо всех стран, где кондотьеры одной и той же нации сражались часто друг против друга, а денежные обязательства, как правило, плохо соблюдались договаривавшимися сторонами, грабеж заранее входил в расчет как дополнение к оплате и иногда, в случае поражения, становился ее единственной формой; только в этих обстоятельствах, вместо того чтобы грабить врагов, грабили своих.
Итак, мы видели, что отчаянная оборона продолжалась всюду, кроме того места, где проявила слабость рота дофина. Враг уже занял Красную башню, адмирал был уже взят в плен, Эммануил Филиберт был уже на крепостной стене, а на ней еще сражались, но теперь не для того, чтобы спасти город, а для того, чтобы убить или быть убитыми; сражение шло у трех других проломов: у того, что защищал капитан Солей, у того, что защищала рота г-на де Лафайетта, и там, где сражался г-н Дандело, брат адмирала.
То же самое происходило во многих местах города: испанцы, проникшие в крепость через улицу Билон, столкнулись с сопротивлением отряда вооруженных горожан, защищавших перекресток Сепи и вход на Могильную улицу.
И все же при криках «Город взят!», при виде сполохов огня и языков дыма последнее сопротивление прекратилось: сначала была взята брешь капитана Солея, потом — г-на де Лафайетта, последней пала брешь г-на Дандело.
Когда захватывали очередную брешь, раздавались громкие крики, затем следовало мрачное молчание; эти крики были криками победы, а молчание — молчанием смерти.
Взяв брешь, убив ее защитников или взяв в плен за выкуп тех, кто с виду казался побогаче, победители бросались в ближайшую к крепостной стене часть города и начинали грабеж.
Он продолжался пять дней.
В течение всех пяти дней город был добычей пожаров, насилий и убийств, этих обычных гостей городов, взятых штурмом: победители бродили по улицам, сидели на пороге разрушенных и опустошенных жилищ и валялись даже на окровавленных церковных плитах.
Никто не был пощажен: ни женщины, ни дети, ни старики, ни монахи, ни монахини. Проявив к камням религиозное уважение, в чем он отказал людям, Филипп II приказал пощадить священные здания, несомненно опасаясь, что святотатство падет на его голову; но приказ был бесполезен: руки победителей разрушили все. Церковь святого Петра-на-Протоке была просто разрушена, как во время землетрясения; Коллегиальная церковь, во многих местах пробитая ядрами, лишившаяся своих великолепных цветных витражей, которые рассыпались от пушечных залпов, осталась без дароносиц из позолоченного серебра, без своих серебряных сосудов и подсвечников; Главная больница была сожжена, а больницы Бель-Порт, Нотр-Дам, Ламбе, Сент-Антуан, монастырь бегинок, основанный торговцами зерном, и семинария по истечении этих пяти дней представляли собой нагромождения развалин.
Когда крепостные стены были захвачены, сопротивление сломлено, каждому оставалось или покориться судьбе, или попытаться избежать ее; одни покорно подставили горло ножам и алебардам, другие спрятались в погреба и подземелья, надеясь скрыться там от врагов, и, наконец, были третьи — они перелезли через крепостные стены и попытались пробраться между частями трех армий, плохо соединенных между собой, но почти все, кто прибег к этому крайнему способу спасения, стали мишенью для испанских аркебузиров или английских лучников и не ускользнули от пуль одних или стрел других.
Убивали повсюду не только в городе, но и вне его: во рвах, на лугах и даже в реке, которую кое-кто из несчастных пытался пересечь вплавь.
Однако с наступлением темноты стрельба прекратилась.
Прошло три четверти часа, как наступила темнота, и почти двадцать минут, как раздался последний аркебузный выстрел, когда слегка всколыхнулись тростники в той части Соммы, что простирается от ключей Гронар до канавы, устроенной против Туриваля для отвода речной воды в городские рвы.
Движение тростников было столь легким, что в десяти шагах самый зоркий глаз и самое чуткое ухо не смогли бы определить: то ли это потянул ночной ветер, то ли выдра вышла на ночной лов рыбы. Можно было лишь уловить, что колыхание мало-помалу приблизилось к кромке воды, в этом месте достаточно неглубокой; дойдя до края тростников, оно на несколько минут затихло, и тут стало слышно, что какое-то тело погружается в воду и из глубины ее на поверхность всплывают пузырьки.
Спустя несколько секунд посреди реки появилась черная точка, но она оставалась видимой ровно столько, сколько нужно живому существу, чтобы перевести дыхание, и тотчас же исчезла.
Этот предмет появился еще два или три раза через равные расстояния, не приближаясь ни к тому, ни к другому берегу и все время спускаясь по течению.
Потом, наконец, этот пловец — а удалившись от воющего от боли города, бросив взгляд налево и направо и убедившись, что берега Соммы пустынны, тот, за которым мы следим, перестал столь тщательно скрывать, что принадлежит к виду животных, по своей собственной воле провозгласившему себя самым благородным, — так вот, повторяем, пловец сознательно отклонился от прямой линии и в несколько мощных взмахов (при этом из воды торчала только макушка его головы) подплыл к левому берегу реки там, где купа ив делала темноту гуще, чем в открытых местах.
На мгновение он остановился, задержал дыхание и, став столь же нем и неподвижен, как узловатый ствол, к которому он прислонился, всеми своими чувствами, еще больше обострившимися при мысли об опасности, как избегнутой им, так и еще угрожавшей ему, обследовал воздух, землю и воду.
Но все казалось тихим и спокойным, и только город, окутанный клубами дыма, посреди которого время от времени взметались снопы огня, корчился в мучительной агонии.
Беглец, сам очутившись почти в безопасности, по-видимому испытывал острое сожаление о покинутых им в городе друзьях и любимых людях. Но сколь ни острым было это сожаление, оно ни на мгновение не вызвало у него желания вернуться; он только тяжело вздохнул, прошептал какое-то имя и, убедившись, что кинжал (единственное оружие, сохраненное им: он висел у него на шее на цепи, ценность которой при свете дня вызывала сомнение, но которая ночью сошла бы и за золотую) легко выходит из ножен и что кожаный пояс, которым он явно очень дорожил, по-прежнему опоясывает под камзолом его тонкую гибкую талию, подаренную ему природой, шагом, в современном военном деле называемым гимнастическим, средним между бегом и обычным шагом, двинулся в сторону болот Л'Абьеты.
Для человека, знавшего окрестности города хуже, чем наш беглец, эта дорога была бы, возможно, небезопасна. В то время, когда происходили события, о которых мы рассказываем, та часть левого берега Соммы, где продвигался ночной беглец, была занята болотами и прудами; пересечь их можно было только по узким тропинкам; но то, что для неопытного человека было опасным, для того, кто хорошо знал эти болотистые лабиринты, было спасением; и если бы невидимый друг следил за нашим героем и испытывал опасения из-за выбранного им пути, он весьма быстро успокоился бы.
В самом деле, все тем же шагом, ни на мгновение не отклоняясь от линии твердой почвы, по которой он должен был идти, чтобы не увязнуть в торфянике, где коннетабль утопил своих несчастных солдат, беглец пересек болото и вскоре оказался в самом начале той холмистой равнины, что простирается от деревни Л'Абьета до мельницы Гоши и, когда она покрыта спелыми колосьями, под дуновением ветра напоминает волнующееся море.
Однако идти тем же шагом по этой ниве, полускошенной врагом на солому для подстилок и в пищу лошадям, было непросто, и поэтому тот, за кем мы решили следовать на его рискованном пути, взял влево и вскоре очутился на проезжей дороге, которая, по-видимому, и была главной целью только что выполненного им замысловатого маневра.
Как часто бывает с тем, кто достиг цели, наш разведчик, почувствовав под ногами вместо стерни дорожный грунт, остановился на несколько мгновений, чтобы оглядеться и перевести дыхание; потом, взяв направление, еще больше удалявшее его от города, он продолжил свой путь. Так он мчался почти четверть часа, потом снова остановился и, приоткрыв рот, прислушался и огляделся.
В ста шагах от него, справа, простирала на равнине свои огромные костлявые руки мельница Гоши; она была неподвижна и в темноте от этого казалась еще больше.
Но не это внезапно остановило беглеца: ему, в отличие от Дон Кихота, мельница не казалась великаном, а представала в своей обычной форме; беглеца остановил луч света, блеснувший вдруг сквозь щель в двери мельницы, и шум приближающегося небольшого конного отряда, все более и более различимого в виде плотной подвижной массы.
Сомнений не было, это был испанский патруль, объезжавший окрестности.
Беглец попытался сориентироваться.
Он находился как раз против того места, где знакомые нам наемники по наущению бастарда Вальдека напали на Эммануила Филиберта, что имело для них, а особенно для бедного Фракассо, столь ужасные последствия. Налево находился маленький лесок — через него бежали двое нападавших; лесок показался нашему герою знакомым; он бросился туда, как вспугнутая лань, и оказался под прикрытием двадцатилетних деревьев, над которыми кое-где возвышались огромные стволы, выглядевшие предками всего этого мелколесья.
И было самое время: в ту минуту, когда он исчез в подлеске, отряд проехал по дороге в пятнадцати шагах от него.
То ли он думал, что его слуховые способности увеличатся от соприкосновения с землей, то ли считал себя в большей безопасности лежа ничком, чем стоя, так или иначе, беглец бросился лицом к земле и оставался неподвижным и безмолвным, как ствол дуба, у подножия которого он лежал.
Наш герой не ошибся: это действительно был дозорный конный отрад, получивший известие о взятии города от какого-нибудь гонца или догадавшийся о нем по языкам пламени и клубам дыма на горизонте, а потому отправившийся туда за своей частью добычи.
Поравнявшись с беглецом, всадники обменялись несколькими словами, и у того не осталось ни малейшего сомнения насчет их национальности.
Поэтому он сделался еще более неподвижным и безмолвным.
Потом, когда всадники удалились, полностью затихли их голоса и даже стук копыт стал едва слышен, он поднял голову — то ли для того, чтобы осмотреть дорогу и в дальнейшем избежать подобных встреч, то ли для того, чтобы дать затихнуть сердцебиению, выдававшему его сильное волнение, и немного успокоиться; затем он медленно поднялся на колени, потом встал на четвереньки, прополз около туаза и, почувствовав под руками узловатые корни, понял, что находится в густой тени тех огромных деревьев, которые кое-где встречались в зарослях и о которых мы уже говорили; тогда он повернулся и, почти прислонившись к дереву, сел, повернув лицо к дороге.
Только тут беглец позволил себе свободно вздохнуть, и, хотя одежда его еще не высохла с той поры, как он переплывал Сомму, он отер пот со лба и пригладил длинные кудри тонкой изящной рукой.
И не успел он это проделать и удовлетворенно вздохнуть, как ему показалось, что какой-то движущийся предмет, паривший над его головой, так же ласково, как только что делал он сам, коснулся его прекрасной шевелюры, о которой в обычных жизненных обстоятельствах он так заботился.
Желая узнать, кто этот одушевленный или неодушевленный предмет, в подобном месте позволивший себе по отношению к нему такую ласковую фамильярность, молодой человек (по мягкости движений и гибкости тела легко было понять, что беглец молод) откинулся назад и, опершись на локти, попытался в густой тьме рассмотреть то, что занимало его в ту минуту.
Но вокруг него все тонуло в такой глубокой тьме, что он не мог различить ничего, кроме отвесной узкой линии, находившейся то прямо над его головой, то над его грудью; натянутая линия покачивалась под порывами ветра, исторгавшими из окружающих деревьев те неясные ночные звуки, что заставляют невольно вздрагивать путника, который принимает их за жалобы неприкаянных душ.
Наши чувства, как известно, по отдельности редко дают нам точное представление о предметах, с которыми они соприкасаются, и лишь дополняют одно другое. Итак, наш беглец решил дополнить зрение осязанием: он протянул руку и застыл, даже можно сказать, окаменел; потом, словно забыв, что и место, и время требуют от него неподвижности и молчания, он дико закричал и бросился прочь из леса, охваченный невыразимым ужасом.
Вовсе не человеческая рука любовно погладила его черные волосы; это была нога, и к тому же нога повещенного. Нет нужды говорить, что этим повешенным был поэт Фракассо: как и гласили слухи, после неудавшегося покушения бастарда Вальдека он отыскал наконец в прошедшем времени рифму, которую так долго и так безуспешно искал в настоящем.
XVIII. ДВА БЕГЛЕЦА
Олень, преследуемый собаками, не выбегает из леса и не мчится по равнине быстрее, чем это делал черноволосый молодой человек, казалось обладавший по отношению к повешенным (а эта порода людей все же значительно опаснее до процедуры повешения, чем после нее) поразительной нервной возбудимостью.
Оказавшись на опушке леса, он принял одну только предосторожность — повернулся спиной к Сен-Кантену и побежал в противоположном городу направлении; единственным желанием его было оказаться как можно дальше от этого места и как можно скорее.
Вследствие этого беглец взял такой темп, на какой не способен был бы и профессиональный скороход, а потому за три четверти часа сделал больше двух льё.
Проделав эти два льё, он оказался за Эсиньи-ле-Граном, но по эту сторону Жиберкура.
Два обстоятельства заставили беглеца на мгновение остановиться: во-первых, ему не хватало дыхания; во-вторых, местность становилась столь неровной, что было трудно не только бежать, но и идти, проявляя крайнюю осторожность и рискуя ежеминутно подвернуть себе ногу.
А потому, явно не имея возможности продолжить путь, он во всю длину растянулся на кочке, задыхаясь, как загнанный олень.
Впрочем, он, несомненно, решил, что уже давно пересек передовую линию испанцев; что же до повешенного, то если бы он собирался спуститься с дерева и погнаться за ним, ему не нужно было бы ждать три четверти часа, чтобы доставить себе небольшое загробное развлечение.
Однако, по поводу последнего пункта молодой человек мог бы составить себе еще более справедливое мнение: если бы вообще повешенные были в состоянии спускаться с виселицы, то простирала бы она свою сухую и страшную длань на углу перекрестка или вытягивала бы свою зеленую и полную соков ветвь в лесу, все равно положение это не настолько приятно для висящего, чтобы он не спустился бы с нее в первый же день. А если наши расчеты верны, со дня битвы при Сен-Кантене до взятия города прошло двадцать дней, и, поскольку Фракассо терпеливо провисел на веревке все эти двадцать дней, была вероятность, что он там и останется, пока веревка не порвется.
В то время как наш беглец переводил дыхание и, вне всякого сомнения, предавался только что изложенным размышлениям, на колокольне Жиберкура прозвонило без четверти полночь и за лесом Реминьи взошла луна.
Окончив свои размышления и подняв голову, в неверном свете луны беглец узнал местность; единственным живым существом на ней был он сам.
Он находился в центре поля боя посреди кладбища, наскоро устроенного Катрин Лалье, матерью сеньора де Жиберкура; маленький холмик, на котором он устроил себе минутный отдых, был не чем иным, как могилой, где нашли свое вечное упокоение двадцать французских солдат.
Оказавшись на опушке леса, он принял одну только предосторожность — повернулся спиной к Сен-Кантену и побежал в противоположном городу направлении; единственным желанием его было оказаться как можно дальше от этого места и как можно скорее.
Вследствие этого беглец взял такой темп, на какой не способен был бы и профессиональный скороход, а потому за три четверти часа сделал больше двух льё.
Проделав эти два льё, он оказался за Эсиньи-ле-Граном, но по эту сторону Жиберкура.
Два обстоятельства заставили беглеца на мгновение остановиться: во-первых, ему не хватало дыхания; во-вторых, местность становилась столь неровной, что было трудно не только бежать, но и идти, проявляя крайнюю осторожность и рискуя ежеминутно подвернуть себе ногу.
А потому, явно не имея возможности продолжить путь, он во всю длину растянулся на кочке, задыхаясь, как загнанный олень.
Впрочем, он, несомненно, решил, что уже давно пересек передовую линию испанцев; что же до повешенного, то если бы он собирался спуститься с дерева и погнаться за ним, ему не нужно было бы ждать три четверти часа, чтобы доставить себе небольшое загробное развлечение.
Однако, по поводу последнего пункта молодой человек мог бы составить себе еще более справедливое мнение: если бы вообще повешенные были в состоянии спускаться с виселицы, то простирала бы она свою сухую и страшную длань на углу перекрестка или вытягивала бы свою зеленую и полную соков ветвь в лесу, все равно положение это не настолько приятно для висящего, чтобы он не спустился бы с нее в первый же день. А если наши расчеты верны, со дня битвы при Сен-Кантене до взятия города прошло двадцать дней, и, поскольку Фракассо терпеливо провисел на веревке все эти двадцать дней, была вероятность, что он там и останется, пока веревка не порвется.
В то время как наш беглец переводил дыхание и, вне всякого сомнения, предавался только что изложенным размышлениям, на колокольне Жиберкура прозвонило без четверти полночь и за лесом Реминьи взошла луна.
Окончив свои размышления и подняв голову, в неверном свете луны беглец узнал местность; единственным живым существом на ней был он сам.
Он находился в центре поля боя посреди кладбища, наскоро устроенного Катрин Лалье, матерью сеньора де Жиберкура; маленький холмик, на котором он устроил себе минутный отдых, был не чем иным, как могилой, где нашли свое вечное упокоение двадцать французских солдат.