хотела пройти первой, но вдруг остановилась, потом сделала шаг назад и со вздохом сказала Марии Стюарт:
   — Проходите, сударыня, вы — королева!

XVII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ВЫПОЛНЯЮТСЯ УСЛОВИЯ ДОГОВОРА

   Генрих II умер как настоящий король Франции, приподнявшись на смертном ложе, чтобы сдержать свои обещания.
   Третьего июля 1559 года были отправлены королевские грамоты, по которым Эммануилу Филиберту возвращались его земли.
   Чтобы вступить во владения ими, герцог тут же послал трех сеньоров, оставшихся ему верными в превратностях его судьбы. Это были его главный наместник в Пьемонте — Амадей де Вальперг, главный наместник в Савойе — маршал Шатам и главный наместник в Бресе — Филиберт де ла Бом, сеньор де Монфальконе.
   Верность Генриха II слову привела в отчаяние всю французскую знать, голосом которой стал Брантом.
   «Это дело, — пишет летописец, — было вынесено на обсуждение и вызвало много споров в совете. Одни считали, что Франциск II вовсе не обязан выполнять обещания, данные отцом, особенно по отношению к более слабой державе; другие держались мнения, что следует подождать совершеннолетия юного короля, что герцогиня Савойская и так принесла мужу слишком много благ и что выдать замуж десять дочерей Франции стоило бы короне меньше, чем ее одну.
   Потому что, — добавляет сир де Брантом, — больший обязан быть щедр по отношению к равному, но не по отношению к меньшему. Больший выделяет долю, а меньший должен довольствоваться тем, что благоволит дать ему сильнейший, и этот последний вправе поступать так, как ему удобно».
   Мораль, как вы видим, была проста и допускала широкие толкования. В наши дни ею тоже пользуются, но стараются не подводить под нее теорию.
   Поэтому французы, занявшие Пьемонт двадцать три года тому назад, ни за что не хотели из него уходить и чуть не взбунтовались против королевского приказа.
   Маршалу Бурдийону пришлось трижды посылать приказ освободить крепости, и все же, прежде чем передать их пьемонтским офицерам, он потребовал, чтобы этот приказ зарегистрировал Парламент.
   Что же до Эммануила Филиберта, то, как бы ему ни хотелось вернуться в свои владения, его еще удерживали во Франции некоторые неотложные дела.
   Прежде всего нужно было поехать в Брюссель, проститься с королем Филиппом II и сложить с себя наместничество над Нидерландами.
   Филипп II назначил правительницей Нидерландов вместо Эммануила Филиберта свою незаконнорожденную сестру Маргариту Австрийскую, герцогиню Пармскую; потом, поскольку он уже давно отсутствовал в Испании, король решил туда вернуться вместе со своей молодой женой.
   Эммануил Филиберт заявил, что расстанется с Филиппом II только тогда, когда, по его выражению, ему недостанет земли, чтобы за ним следовать, а потому проводил его до Мидделбурга, где 25 августа король и взошел на борт корабля.
   Эммануил Филиберт вернулся в Париж, чтобы присутствовать на коронации юного короля.
   А юный король в это время со всем двором отправился в замок Виллер-Котре, намереваясь якобы там отдохнуть, а на самом деле — чтобы развлекаться без помех: отцы, которые оставляют в наследство трон, редко оставляют по себе долгие сожаления.
   «Король, — пишет г-н де Монпленшан, один из историков Эммануила Филиберта, — отправился поразвлечься в замок Виллер-Котре и взял с собой герцога Савойского, своего дядю, который там заболел лихорадкой».
   Строительство замка Виллер-Котре, начатое при Франциске I, было только что завершено при Генрихе П. На фасаде, обращенном к церкви, и сейчас еще виден вензель Генриха II и Екатерины Медичи в окружении трех полумесяцев Дианы де Пуатье — странный союз! Это присоединение любовницы к супружеской жизни, казалось, однако, менее странным в то время, чем в нынешнее.
   Добрая принцесса Маргарита, обожавшая своего красавца-герцога, сама сделалась его сиделкой, не желая, чтобы он принимал что бы то ни было из чьих-либо рук, кроме ее. На счастье, лихорадка герцога объяснялась усталостью и сожалениями о прошлом: Эммануил Филиберт обрел свое суверенное герцогство, но потерял сердце своего сердца. Леона вернулась в Савойю и в деревне Оледжо ждала 17 ноября — дня, в который они обещали друг другу видеться каждый год.
   Наконец, могущественная фея, именуемая молодостью, победила болезнь; лихорадка исчезла вместе с последним лучом летнего солнца; 21 сентября герцог Эммануил смог сопровождать в Реймс юного короля Франциска и королеву Марию Стюарт (им обоим вместе тогда было тридцать четыре года) и присутствовать при их коронации.
   Когда Господь взглянул во время церемонии на своего помазанника, то ему, наверное, стало жалко этого короля, которому предстояло прожить еще один год и умереть странной смертью, и эту королеву, которой пришлось прожить двадцать лет в плену и умереть кровавой смертью.
   В другой книге, первые главы которой уже готовы note 49, мы постараемся описать это царствование, продолжавшееся четыре месяца и двадцать пять дней и вместившее столько событий.
   Когда прошла коронация и король с королевой вернулись в Париж, Эммануил Филиберт счел свой долг по отношению к ним выполненным и простился со своим французским племянником, как прежде простился со своим испанским кузеном, чтобы вернуться в свое герцогство, где он столько лет не бывал.
   Герцогиня Маргарита проводила мужа до Лиона, но там они расстались. Несчастное Савойское герцогство после двадцати трех лет иностранной оккупации, должно быть, находилось в ужасном состоянии, и герцог Эммануил испытывал естественное желание хоть немного привести свое государство в порядок, прежде чем показать его жене; к тому же приближался ноябрь, а с тех пор как он расстался с Леоной в Экуане, в его глазах стояла светлая дата 17 ноября — так кормчий не отрывает взгляда от единственной звезды, что светит в небе, затянутом тучами в ненастную ночь.
   Шанка-Ферро проводил герцогиню обратно в Париж, а герцог, совершив краткую поездку в Брес, вернулся в Лион и поплыл на корабле вниз по Роне, где чуть было не погиб во время бури; он сошел на берег в Авиньоне и отправился в Марсель; в этом городе его ждал отряд савойских дворян под предводительством Андреа де Прована.
   Этим храбрым дворянам, остававшимся всегда верными герцогу, не терпелось: они не смогли дождаться его возвращения и приехали встречать его, спеша засвидетельствовать свою преданность.
   Во время праздников, которые Марсель дал в честь герцога Савойе кого, Эммануил Филиберт получил знак внимания от короля: Франциск II прислал своему дяде цепь ордена Святого Михаила. Впрочем, это не был такой уж редкий подарок: от короля Франции только что получили этот орден восемнадцать человек; среди них были и случайные люди, но двенадцать имели несомненные заслуги. «А потому эту цепь называли, — пишет историк, у кого мы заимствуем эти подробности, — ошейником для разных зверей!» Но герцог со своей обычной учтивостью взял ее, поцеловал и сказал:
   — Все, что исходит от моего племянника, мне дорого, все, что исходит от короля Франции, для меня бесценно!
   И он тут же надел его на шею вместе с орденом Золотого Руна, дабы показать, что одинаково ценит подарки короля Испании и короля Франции.
   Из Марселя герцог отплыл в Ниццу. Ницца была единственным городом, оставшимся ему верным, когда он потерял все другие или когда все другие его покинули. Слово «Ницца» значит «Победа», а потому писатели того времени, великие остроумцы, не преминули сказать, что Победа осталась верной герцогу во всех его несчастьях.
   С какой великой радостью и в то же время с какой великой гордостью появился Эммануил, будучи взрослым мужчиной, государем и победителем, в этом замке, видевшем его когда-то слабым ребенком и беглецом. Но мы не будем описывать его ощущений: еще не нашлось ученого, который бы взялся писать историю чувств.
   Приехав в город, он получил донесения оставшихся ему верных людей из Пьемонта, Бреса и Савойи и только тогда смог составить себе представление о положении всех трех провинций: страна была разорена.
   Заальпийские провинции, включенные в территорию Франции, имели незащищенные границы и разделялись надвое владениями герцога Немурского, зависимого от Франции.
   Это были последствия политики Франциска I.
   Франциск I, чтобы отделить от Карла III, отца Эммануила, даже самых близких его родственников, призвал к себе его младшего брата Филиппа, чьи владения занимали почти половину Савойи; потом он женил его на Шарлотте Орлеанской и пожаловал ему герцогство Немурское. Читатель, вероятно, помнит, что мы встречали в Сен-Жермене Жака де Немура, сына Филиппа, и что он был всецело предан интересам Франции.
   С другой стороны, бернцы и валезанцы оспаривали у Эммануила Филиберта земли у озера Леман, которые они отобрали у его отца, и, поскольку их поддерживала Женева, этот очаг независимости и ереси, было очевидно, что с ними придется вести переговоры.
   Кроме того, все крепости в Пьемонте, Бресе и Савойе мешали французам и были ими уничтожены, кроме крепостей тех пяти городов, где они должны были держать гарнизоны вплоть до рождения принцессой Маргаритой сына. Кроме того, французы определяли сумму налогов и взимали их, а следовательно, казна была пуста, вся обстановка герцогских дворцов разграблена, а что касается драгоценностей короны и наследственных драгоценностей, то герцог обратил в деньги все, чем он не дорожил, и передал в руки ростовщиков то, чем он дорожил, в надежде когда-нибудь это вернуть.
   Чтобы противостоять этой нищете герцог сумел привезти с собой только пятьсот-шестьсот тысяч золотых экю, причем туда входила часть приданого принцессы Маргариты и выкупы Монморанси и Дандело.
   Безусловно, отлучка и несчастья возымели свое обычное действие, уничтожив все привязанности и заставив забыть все долги: знать, не видевшая Эммануила с его детства, забыла своего герцога и превратилась в некую вольницу. Такое часто происходило в пятнадцатом и шестнадцатом веках, причем это случалось и с могущественными и почитаемыми государями, и тем более с теми, кто не мог защитить себя и уж, разумеется, поддержать и защитить других.
   Так, например, Филипп де Коммин покинул герцога Бургундского и перешел к Людовику XI; Таннеги дю Шатель и виконт де Роган, подданные герцога Бретонского, стали служить Франции, а Дюрфе, подданный французского короля, наоборот, перешел к герцогу Бретонскому.
   И более того, многие дворяне, оставаясь савойцами, получали жалованье от короля Франциска или от короля Филиппа и носили французскую или испанскую перевязь, и, если сильных мира сего разъедала, словно сердечная проказа, неблагодарность, то слабыми владело равнодушие и забвение.
   Дело в том, что пьемонтские города мало-помалу свыклись с присутствием французов. Впрочем, победители вели себя довольно скромно: подати взимались в строго необходимом размере, никакой местной полиции не существовало, и каждый мог жить по своему разумению; большая часть должностей продавалась, и чиновники, спеша вернуть себе затраченное, почти не преследовали хищений, сами подавая пример в этом.
   У Брантома по этому поводу мы читаем:
   «Во времена Людовика XII и Франциска I в Италии не было ни одного наместника и губернатора провинции, кто бы, пробыв два-три года в своей должности, не заслужил, чтобы ему за его лихоимства и вымогательства отрубили голову. Без всех неблаговидных дел и великих несправедливостей, что мы там совершили, Миланское герцогство осталось бы за нами, а так мы потеряли все!»
   Из этого следовало, что все, кто был предан своим государям, находились в тени или опале, потому что оставаться верным Эммануилу Филиберту, генералу воюющих с Францией австрийской, фламандской и испанской армий, значило открыто признать французов врагами и угнетателями.
   Те несколько дней, что он провел в Ницце, были сплошным праздником: дети, увидевшие отца после долгого отсутствия, отец, увидевший детей, которых он считал потерянными, не выражают свою радость и свою любовь более нежно! Эммануил Филиберт положил в сокровищницу крепости триста тысяч золотых экю на восстановление городских стен и на то, чтобы заложить на скалистом хребте, отделяющем порт Вильфранш от порта Лимпия, замок Монталбан, который, из-за его малых размеров, венецианский посол Липпомано называл объемной моделью настоящей крепости. Потом герцог отправился в Кони — город, вместе с Ниццей оставшийся ему самым верным, и, чтобы сохранить эту верность, когда не хватало пушек, отливший их за счет городской казны. Эммануил вознаградил Кони: герб города был разделен на четыре части белым крестом Савойи, а горожане получили право называться гражданами.
   Ноу него были и более важные заботы: точно так же как во Франции были гугеноты, принесшие стране немало потрясений в царствование Франциска II и Карла IX, у Эммануила были реформаты в Пьемонтских Альпах.
   Женева с 1535 года приняла лютеранство и вскоре стала главным оплотом учеников Кальвина, но Альпийский Израиль существовал с десятого века.
   Около середины десятого века эры Христовой, по традиции считавшегося последним веком перед концом света, когда полмира дрожало от страха, предчувствуя этот конец, в Италии появилось несколько христианских семейств с Востока, ведущих свой род от павликиан — секты, которая отделилась от манихеев. Из Италии, где их называли paterini, откуда произошло название патарены, они проникли в долины Прагелато, Люцерна и Сен-Мартена.
   Они прижились в отдаленных ущельях, как дикие цветы, и жили в чистоте и простоте, никому не ведомые, в горных расщелинах, никому, как они полагали, не доступных. Душа их была свободна, как птица в небесной лазури, а совесть чиста, как снега на вершинах гор Роза и Визо, этих европейских сестер гор Фавор и Синай. Патарены не признавали основателем своего вероучения ни одного из новейших ересиархов: они утверждали, что доктрина церкви первых веков сохранилось у них во всей своей чистоте; ковчег Господень, говорили они, покоится на горах, где они живут, и, в то время как римскую церковь захватывает волна заблуждений, среди них продолжает гореть божественный факел. Поэтому они называли себя не реформатами, а реформаторами.
   И в самом деле, эта церковь с очень строгими нравами (ее приверженцы носили платье без шва, как у Христа) свято сохраняла дух, обычаи и обряды первых христиан. Ее законом было Евангелие, а культ, проистекавший из этого закона, был самым простым из всех существовавших в человеческом обществе: члены общины были связаны братской любовью и собирались только для совместной молитвы. Единственным их преступлением — а чтобы преследовать этих людей, следовало обвинить их в каком-то преступлении! — было то, что они утверждали, будто Константин, дав папам огромные богатства, развратил христианское общество; утверждая это, они опирались на два изречения Христа: первое — «Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову», и второе — «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». И это преступление навлекло на них преследования только что созданной инквизиции.
   Четыре столетия продолжались резня и костры — потому что именно от патаренов вели свое происхождение альбигойцы в Лангедоке, гуситы в Богемии и вальденсы в Апулии, — но ничто не охладило в них ни веры, ни стремления распространять ее; их проповедники неустанно разъезжали повсюду, не только чтобы посетить вновь появившиеся общины, но и чтобы создавать их. Их главными апостолами были: Вальдо из Лиона (по его имени их и назвали вальденсами), затем знаменитый Беренгарий, затем некий Лодовико Паскуале, проповедник в Калабрии, затем некий Джованни из Люцерна, проповедник в Генуе, затем, наконец, многочисленные братья по имени Молин, посланные обращать в свою веру Богемию, Венгрию и Далмацию.
   Государи Савойи сначала считали, что вальденсы — затерянное, малочисленное и безобидное племя с чистыми и мягкими правами. Но, когда явились миру великие властители душ, великие ниспровергатели миров — Лютер и Кальвин — и вальденсы присоединились к ним, став одной из ветвей реформатского движения, они перестали быть религиозной сектой и стали политической партией.
   Во времена невзгод, выпавших на долю Карла III, вальденсы, как уже было сказано, распространились по долинам Прагелато, Люцерна и Сен-Мартена и приобрели большое число сторонников на равнинах и даже в городах Пьемонта, в Кьери, Авиньоне и Турине. Поэтому Франциск I, союзник константинопольских турок и немецких протестантов, приказал в 1534 году сенату Турина преследовать их по всей строгости закона, а своим военным командирам — помогать инквизиции, чтобы заставить вальденсов или ходить к обедне, или покинуть страну. Преследования продолжались и при Генрихе II.
   Вот почему, когда 16 ноября Эммануил Филиберт прибыл в Верчелли — один из замков, где, напомним, прошло его детство, — в вальденских долинах было очень неспокойно.

XVIII. 17 НОЯБРЯ

   Семнадцатого ноября утром у маленького домика в Оледжо остановился всадник, закутанный в большой плащ, соскочил с коня и принял в свои объятия женщину, едва живую от радости и счастья.
   Это были: всадник — Эммануил Филиберт, а женщина — Леона.
   Хотя с того момента, как Эммануил Филиберт расстался с Леоной в Экуане, прошло всего пять месяцев, в молодой женщине произошли разительные перемены. Это были те перемены, что происходят в цветке, когда его пересаживают с солнца в тень, или в птице, когда ее, свободную певунью, сажают в клетку: цветок теряет яркость, а птица перестает петь.
   Щеки Леоны побледнели, глаза были печальны, а речь медлительна.
   Когда чуть утихла первая радость свидания и в безумном и бесконечном счастье они обменялись первыми словами, Эммануил с беспокойством посмотрел на свою возлюбленную: горе оставило на ее лице свой неизгладимый след.
   Она улыбнулась в ответ на его обеспокоенный взгляд.
   — Я вижу, мой любимый, кого ты ищешь, — сказала она. — Ты ищешь пажа герцога Савойского, твоего веселого товарища из Ниццы и Эдена, ты ищешь бедного Леоне!
   Эммануил вздохнул.
   — Он умер, — продолжала она с грустной улыбкой, — и ты его больше не увидишь… Осталась его сестра Леона, и ей он завещал свою любовь и преданность тебе.
   — О! Мне это не важно! — воскликнул Эммануил. — Я люблю Леону! И всегда буду любить Леону!
   — Тогда поторопись и будь как можно более нежен, — сказала молодая женщина со все той же грустной улыбкой.
   — Почему? — спросил Эммануил.
   — Мой отец умер молодым, — ответила она, — моя мать умерла молодой, а мне через год будет столько лет, сколько было моей матери, когда она умерла.
   Эммануил, вздрогнув, прижал ее к сердцу. Потом изменившимся голосом он воскликнул:
   — Боже, что это ты говоришь, Леона!
   — Ничего особенно страшного, милый, особенно теперь, когда я знаю, что Бог позволяет мертвым охранять живых!
   — Я тебя не понимаю, Леона, — сказал Эммануил: его не на шутку начала беспокоить глубокая задумчивость, сквозившая во взгляде молодой женщины.
   — Сколько времени ты можешь мне уделить, любимый? — спросила Леона.
   — О, весь день и всю ночь! Разве мы не условились, что раз в году ты целые сутки принадлежишь мне?
   — Да!.. Значит, отложим на завтра то, что я хотела тебе сказать. А сейчас мы с тобой будем жить прошлым!
   Потом со вздохом Леона добавила:
   — Увы! Прошлое — это мое будущее!
   И она сделала знак Эммануилу следовать за ней.
   Поскольку дом в Оледжо, обставленный скорее как молельня, а не как жилище, она купила недавно, ее здесь никто не знал, еще меньше знали Эммануила Филиберта, ведь он не был в Пьемонте с детства.
   Пока они шли, крестьяне разглядывали красивого молодого человека тридцати лет и прелестную женщину лет двадцати пяти, не подозревая, что они видят государя, который держит в руках счастье их страны, и ту, которая держит в руках счастье государя.
   Куда они шли?
   Вела Эммануила Леона.
   Время от времени она останавливалась около группы крестьян и говорила Эммануилу:
   — Послушай!
   Потом спрашивала у крестьян:
   — О чем вы говорите, друзья? И они отвечали:
   — А о чем вы хотите, прекрасная госпожа, чтобы мы говорили, если не о возвращении нашего государя?
   Тогда в разговор вступал Эммануил и спрашивал:
   — А что вы о нем думаете?
   — А что мы можем о нем думать? — отвечали крестьяне. — Мы его не знаем!
   — Но понаслышке знаете? — спрашивала Леона.
   — Да, как храброго полководца. Но нам храбрые полководцы не нужны! Храбрые полководцы воюют для поддержания своей славы, а для нас война — это бесплодные поля, безлюдные деревни, горе наших дочерей и жен!
   И Леона умоляюще смотрела на Эммануила.
   — Ты слышишь? — шептала она.
   — И что же вы хотите от вашего государя, добрые люди? — спрашивал Эммануил.
   — Чтобы он нас освободил от иноземцев, чтобы он дал нам мир и справедливость!
   — От имени герцога, — отвечала Леона, — я вам все это обещаю, потому что герцог не только храбрый полководец, как вы сказали, но и великодушный человек!
   — В таком случае, — восклицали крестьяне, — да здравствует наш молодой герцог Эммануил Филиберт!
   Герцог прижимал Леону к груди, ибо она, как когда-то Эгерия Нуме, показала ему, чего на самом деле хочет народ.
   — О моя возлюбленная Леона, — сказал он, — почему я не могу вот так с тобой объехать свои земли?
   Леона грустно улыбнулась.
   — Я всегда буду с тобой, — прошептала она.
   А потом добавила так тихо, что только она сама и Господь могли услышать:
   — И может быть, позже я буду с тобой еще больше, чем сейчас.
   Они вышли из деревни.
   — Хотела бы я, любимый, — сказала Леона, — пойти туда, куда мы с тобой идем, по дороге, усеянной цветами; но и небо и земля отмечают по-своему ту же годовщину, что и мы: земля печальна и гола — это образ смерти; солнце сияет и льет тепло — это образ жизни; смерть преходяща, как и зима, а жизнь вечна, как солнце!.. Узнаешь ты место, где ты нашел одновременно и жизнь и смерть?
   Эммануил Филиберт взглянул вокруг и вскрикнул: он узнал место, где он двадцать пять лет тому назад нашел у ручья мертвую женщину и полумертвого ребенка.
   — А, ведь это здесь, не правда ли? — воскликнул он.
   — Да, — сказала Леона, улыбаясь, — это здесь. Эммануил взял свой кинжал, срезал ветку ивы и воткнул ее в землю на том самом месте, где лежала мать Леоны.
   — Здесь будет воздвигнута часовня Деве Милосердия, — сказал он.
   — И Матери Всех Скорбящих, — добавила Леона.
   И она стала собирать на берегу запоздалые осенние цветы, а перед глазами Эммануила Филиберта, облокотившегося на иву, с которой он срезал ветку, проходила вся его жизнь.
   — О, — сказал он вдруг, привлекая Леону к себе, — ты ангел, ведший меня по тернистым дорогам двадцать пять лет от этого места, откуда я ушел, до этого места, куда я вернулся.
   — Я клянусь тебе, любимый, на этом самом месте, что в мире духов буду продолжать делать то, что мне было предназначено Богом делать в мире людей.
   Эммануил снова ощутил беспокойство, которое он почувствовал, увидев Леону.
   С простертой рукой, освещенная бледным осенним солнцем, Леона казалась тенью, а не живым существом.
   Эммануил опустил голову и тяжело вздохнул.
   — Ах, наконец-то ты начал понимать меня, — сказала Леона. — Раз я не могу больше принадлежать тебе, я не могу больше оставаться в этом мире и могу принадлежать только Богу.
   — Леона! — воскликнул Эммануил. — Разве это ты обещала мне в Брюсселе и в Экуане?!
   — О любимый мой, я сделаю больше, чем обещала — сказала Леона, — я обещала тебе видеться с тобой и принадлежать тебе раз в году, и вот теперь я считаю, что этого недостаточно, и я вымолила у Бога скорую смерть, чтобы не покидать тебя никогда.
   Эммануил вздрогнул, ему показалось при этих словах, что сама смерть коснулась его сердца своим крылом.
   — Умереть! Умереть! — сказал он. — Но разве ты знаешь, что находится по другую сторону жизни? Ты что, как Данте Алигьери из Флоренции, спускалась в таинственную сень могилы, чтобы так говорить о смерти?
   Леона улыбнулась.
   — Я не спускалась в могилу, как Данте Алигьери из Флоренции, — сказала она, — но оттуда приходил ангел и беседовал со мной о жизни и смерти.
   — Господи, Леона, — сказал герцог с испугом глядя на молодую женщину, — в своем ли ты уме?
   Леона опять улыбнулась; несмотря на ее мягкость, чувствовалось, как глубоко она убеждена в том, что говорит.
   — Я видела свою мать, — сказала она.
   Эммануил слегка отстранился от Леоны, но не выпустил ее из своих объятий и посмотрел на нее с удивлением.
   — Твою мать?! — воскликнул он.
   — Да, мою мать, — подтвердила Леона со спокойствием, от которого у ее возлюбленного кровь заледенела в жилах.
   — И когда же? — спросил герцог.
   — Прошлой ночью.
   — И где ты ее видела? — спросил герцог. — И в котором часу?
   — В полночь, около моей постели.
   — Ты ее видела? — настаивал Эммануил.
   — Да, — ответила Леона.
   — И она с тобой говорила?
   — Она со мной говорила.
   Принц отер рукой пот со лба и прижал к себе Леону, как будто желал убедиться, что это живое существо, а не бесплотный призрак.
   — О, тогда расскажи мне все, дорогое мое дитя, — сказал Эммануил, — расскажи, что ты видела, расскажи, что произошло.
   — Сначала я хочу сказать, — продолжала Леона, — что с тех пор, как я тебя покинула, я каждую ночь думала о двух людях, которых я любила в этом мире: о тебе и о моей матери.