— Брат, прошу тебя!.. Хватит и отца! Потом, повернувшись к остальным, он сказал:
   — Господа, я желаю, чтобы сражение, что мы дали сегодня, десятого августа, оказавшееся столь славным для испанского и фламандского оружия, называлось Сен-Лоранской битвой, в честь святого, в день памяти которого оно произошло.
   И все поскакали в лагерь, разговаривая о битве, но ни словом не упоминая о последовавшей за ней стычке.

XV. КАК АДМИРАЛ ПОЛУЧИЛ ИЗВЕСТИЯ О БИТВЕ

   Бог опять оказался не на стороне Франции; точнее, если посмотреть на события глубже, чего не делают заурядные историки, Павией и Сен-Кантеном Бог подготовил дела Ришелье, как до того Пуатье, Креси и Азенкуром подготовил дела Людовика XI.
   А может быть, он хотел дать великий пример того, как знать погубила королевство, а народ его спас?
   Как бы то ни было, Франции был нанесен жестокий удар прямо в сердце, чем был весьма обрадован ее злейший враг Филипп II.
   Битва разыгралась 10 августа, но только 12-го король Испании убедился, что французские дворяне, полегшие на равнинах Жиберкура, не воскреснут, и решился навестить Эммануила Филиберта в лагере.
   Герцог Савойский уступил английской армии волнистую низменность между Соммой и часовней Эпарньмай, а свою палатку приказал поставить против крепостной стены Ремиркур, где намеревался продолжать осадные работы, если, конечно, против всякого ожидания при известии о проигранном сражении — и проигранном столь решительно! — Сен-Кантен не сдастся.
   Его второй лагерь, расположенный на небольшом холме, между рекой и войсками графа де Мега, находился ближе к укреплениям, чем другие, всего в двух третях полета ядра от города.
   Филипп II, взяв в Камбре эскорт в тысячу человек и предупредив Эммануила Филиберта о своем прибытии, чтобы тот, если сочтет нужным, выслал ему навстречу еще в два-три раза больше людей, явился в лагерь у Сен-Кантена 12 августа в одиннадцать часов утра.
   Эммануил Филиберт ждал его у границ лагеря. Он помог королю Испании спешиться и, согласно правилам этикета, распространявшимся даже на принцев по отношению к королям, хотел поцеловать ему руку, но Филипп сказал:
   — Нет, нет, кузен, это я должен целовать ваши руки, добывшие мне такую великую и славную победу и такой малой кровью!
   И действительно, согласно свидетельствам летописцев, поведавших об этом странном сражении, испанцы потеряли в нем шестьдесят пять, а фламандцы — пятнадцать человек.
   Что же касается англичан, то им просто даже не пришлось вмешиваться в это дело, и они спокойно наблюдали из своего лагеря за поражением французов.
   А поражение было ужасным. Вся равнина между Эсиньи, Монтескур-Лизролем и Жиберкуром была усеяна трупами.
   Это было такое душераздирающее зрелище, что одна достойная христианка, Катрин де Лалье, мать сьёра Луи Варле, сеньора Жиберкура и мэра Сен-Кантена, приказала освятить поле, именуемое Вьё-Мустье, вырыть на нем огромные братские могилы и зарыть в них все трупы.
   С этих пор это поле стало называться Жалостным кладбищем note 38.
   Пока эта достойная женщина исполняла благое дело, Эммануил Филиберт подсчитывал пленных, а число их было весьма значительно.
   Король Филипп II произвел им смотр; затем все вернулись в палатку Эммануила Филиберта; в это время все знамена, взятые у французов, расставляли вдоль траншеи, а в испанском и английском лагерях в знак радости палили из пушек.
   Филипп II стоял на пороге палатки Эммануила Филиберта и наблюдал за всеми этими торжествами.
   Он обратился к Эммануилу, разговаривавшему с коннетаблем и графом де Ларошфуко.
   — Кузен, — сказал он, — я надеюсь, что вы устроили весь этот шум не только для того, чтобы повеселиться?
   В эту минуту над шатром, где находился Филипп II, взвился королевский штандарт Испании.
   — Да, государь, — ответил Эммануил Филиберт, — я рассчитываю, что враг, не питая больше надежды на помощь, сдастся, не вынуждая нас идти на штурм, а это позволит нам немедленно двинуться на Париж и оказаться там одновременно с известием о Сен-Лоранском поражении, а штандарт мы подымаем для того, чтобы господин Колиньи и его брат Дандело узнали, что ваше величество находится в лагере, и возжаждали бы сдаться, полагаясь охотнее на вашу королевскую милость, чем на всякую иную.
   Однако не успел герцог Савойский договорить эти слова, как в ответ на радостную пальбу, окутавшую город облаком дыма, крепостную стену озарила вспышка, раздался выстрел и в трех футах над головой Филиппа II с шипеньем пролетело ядро.
   Филипп II страшно побледнел.
   — Что это? — спросил он.
   — Государь, — смеясь, ответил коннетабль, — это парламентер, которого вам посылает мой племянник.
   Больше Филипп ни о чем не спрашивал: он в ту же минуту приказал, чтобы палатку для него установили вне пределов досягаемости французских пушек, и, войдя в эту палатку и увидев, что он в безопасности, дал обет построить в честь святого Лаврентия за его явное покровительство испанцам 10 августа самый прекрасный в мире монастырь.
   Результатом этого обета стала постройка Эскориала, мрачного и великолепного сооружения, полностью соответствующего гению своего творца. Ансамбль имеет форму решетки — орудия мучения святого Лаврентия; огромное здание, возведенное тремястами рабочими за двадцать два года и стоившее тридцать три миллиона ливров, что в наше время равняется ста миллионам, освещается одиннадцатью тысячами окон, имеет четырнадцать тысяч входных и внутренних дверей, одни ключи от которых весят пятьсот квинталов! note 39
   Пока Филиппу II воздвигают палатку вне досягаемости французских ядер, посмотрим, что происходит в городе, пока еще не расположенном сдаваться, по крайней мере судя по «парламентеру» г-на де Колиньи.
   Адмирал целый день слышал грохот пушек со стороны Жиберкура, но исхода битвы он не знал. Поэтому, отходя ко сну, он приказал, чтобы любого, кто явится с новостями, немедленно провели к нему.
   Около часу ночи его разбудили. К потерне Святой Екатерины подошли три человека, утверждавшие, что они могут сообщить все подробности о сражении.
   Адмирал приказал немедленно их впустить. Это были Ивонне и оба Шарфенштайна.
   Шарфенштайны не много могли рассказать: как известно, красноречие не входило в число их достоинств; но с Ивонне дело обстояло иначе.
   Молодой наемник рассказал все, что ему было известно, а именно: сражение проиграно и французы потеряли большое число пленными и убитыми. Имен он не знал, но слышал, как испанцы говорили, что коннетабль ранен и взят в плен.
   Впрочем, Ивонне полагал, что куда более подробные сведения можно будет получить от Прокопа и Мальдана, которые должны были ускользнуть.
   Адмирал спросил у Ивонне, почему он и его товарищи вмешались в битву, ведь они входили в гарнизон города; Ивонне на это ответил, что, по его мнению, это и было то особое право, которое оговорил Прокоп в договоре, заключенном с адмиралом.
   Такой пункт в договоре не только существовал, но адмирал был о нем предупрежден, следовательно, он задавал этот вопрос из чистого интереса к Ивонне и его товарищам. Впрочем, и сомнений быть не могло, что они участвовали в боевых действиях: у Ивонне левая рука, пробитая кинжалом, висела на перевязи, у Генриха Шарфенштайна лицо было рассечено надвое ударом сабли, а Франц сильно хромал, потому что получил от лошади удар копытом пониже колена; этот удар сломал бы ногу слону или носорогу, но у Шарфенштайна просто был сильный ушиб.
   Адмирал просил наемников держать все в тайне; он хотел, чтобы о разгроме коннетабля город узнал как можно позже.
   Кое-как Ивонне и Шарфенштайны добрели до своей палатки, где и нашли Мальмора, пребывавшего в беспрерывном кошмаре: он видел во сне сражение, но, застряв по пояс в болотной тине, не мог принять в нем участия.
   Это, как известно, был не совсем сон, и потому, когда товарищи его разбудили, он стал стонать еще больше, чем прежде, и при каждой новой подробности, которая любого заставила бы пожелать оказаться в сотне льё от подобной схватки, он горестно повторял:
   — И меня там не было!..
   Вечером, в пять часов, показался Мальдан; он остался без сознания на месте схватки, его сочли мертвым, но он пришел в себя и, благодаря знанию пикардийского диалекта, выбрался из переделки.
   Его отвели к адмиралу, но он не смог сообщить ему ничего нового, потому что большую часть дня просидел спрятавшись в камышах Л'Абьетского пруда.
   С наступлением ночи явился Пильтрус. Он был одним из тех, кто скрылся в лесу и кого никто не стал преследовать.
   Пильтрус говорил по-испански почти так же, как Мальдан на пикардийском диалекте. Благодаря своему чистому кастильскому выговору и красно-желтой перевязи, Пильтрус утром присоединился к отряду, которому Эммануил Филиберт поручил разыскать среди убитых герцога Неверского, столько раз в течение этого страшного дня подвергавшего свою жизнь опасности, что никто не надеялся его увидеть живым. Пильтрус и испанский отряд целый день бродили по полю битвы, переворачивая мертвых в грустной надежде найти среди них герцога Неверского. Само собой разумеется, все это происходило не без того, чтобы не обшаривать карманы убитых. Таким образом, Пильтрус совершил не только богоугодное, но и выгодное дело: он вернулся без единого синяка и с полным кошельком.
   Согласно приказу, он тоже был отведен к адмиралу и дал ему полный отчет о мертвых и живых, узнав многое от своих товарищей по поискам.
   Именно от Пильтруса адмирал узнал о смерти герцога Энгиенского, виконта де Тюренна, о взятии в плен коннетабля и его сына Габриеля де Монморанси, графа де Ларошфуко и других благородных господ, перечисленных нами выше.
   Адмирал приказал ему молчать, как и другим, и отпустил от себя, сказав, что четверо из его товарищей вернулись.
   На рассвете к отцам-якобинцам явилось двое крестьян из Грюоя и принесли труп одного из их братии в заколоченном гробу; на гробе лежала железная власяница, которую достойный монах носил некогда на теле.
   Их пять или шесть раз останавливали испанцы, но, когда крестьяне жестами объясняли, что, исполняя богоугодное дело, они несут в монастырь якобинцев тело бедного монаха, умершего при исполнении своих религиозных обязанностей, отпускали их, сотворив крестное знамение.
   Адмирал приказал доставлять к нему живых, а не мертвых, а потому гроб принесли в монастырь якобинцев и поставили посреди часовни.
   Достойные монахи столпились вокруг гроба, пытаясь угадать имя умершего, но тут изнутри раздался голос:
   — Это я, дорогие братья, я, ваш недостойный капитан Лактанс!.. Откройте побыстрее, а то я задохнусь!
   Ему не пришлось повторять братьям дважды. Некоторые очень испугались, но те, кто был похрабрее, поняли, что это была военная хитрость их почтенного брата Лактанса, придуманная им, чтобы вернуться в город, и проворно открыли крышку гроба.
   Они не ошиблись: брат Лактанс встал, подошел к алтарю, преклонил колена, произнес благодарственную молитву, повернулся к братьям и рассказал им, что после неудачной вылазки, в которой он принимал участие, он нашел убежище у добрых крестьян, но те боялись обыска испанцев, и тут ему пришла в голову удачная мысль: попросить заколотить его в гроб и как мертвеца перенести в город.
   Эту уловку было тем более просто исполнить, что он нашел убежище у столяра.
   Все удалось как нельзя лучше.
   Добрые отцы, в восторге от того, что они снова видят своего капитана, не стали торговаться о цене гроба и доставки. Они заплатили одно экю за гроб и два экю — носильщикам, попросившим брата Лактанса снова обратиться именно к ним, если ему опять придет охота похоронить себя.
   Поскольку брат Лактанс не получал никаких распоряжений от адмирала, то именно от него по монастырю, а потом и по городу поползли слухи о поражении коннетабля.
   Около одиннадцати часов утра адмиралу, находившемуся на крепостной стене около Водяной башни, доложили о прибытии метра Прокопа.
   Метр Прокоп прибыл последним, но не по своей вине: достойный прокурор прибыл с письмом коннетабля.
   Каким же образом Прокоп его получил от коннетабля?
   Сейчас мы это расскажем.
   Метр Прокоп просто явился в испанский лагерь как бедолага-рейтар, чистивший оружие господина коннетабля.
   Он попросил разрешения остаться с хозяином; просьба была настолько непритязательной, что ему не отказали.
   Метру Прокопу показали место, куда поселили господина коннетабля, и он туда отправился.
   Подмигнув коннетаблю, он дал ему понять, что хочет что-то ему сообщить. Коннетабль подмигнул в ответ и с проклятиями, ворчанием и
   ругательствами отослал всех, кто там был. Оставшись с Прокопом один на один, он заявил:
   — Ну, негодяй, я понял, что ты хочешь мне что-то сказать: давай живо выкладывай, да поясней, а то я выдам тебя как шпиона герцогу Савойскому, и он тебя повесит.
   Тогда Прокоп поведал коннетаблю весьма лестную для себя историю.
   Якобы господин адмирал, бесконечно доверявший ему, отправил его к дядюшке за новостями, и Прокоп, чтобы попасть к коннетаблю, изобрел предлог, о котором мы уже сказали.
   Таким образом, господин коннетабль может передать письменный или устный ответ, а доставить его — дело Прокопа.
   Господин коннетабль мог дать племяннику только один совет — держаться как можно дольше.
   — Напишите это, — попросил Прокоп.
   — Но, разбойник, — воскликнул коннетабль, — ты знаешь, что случится, если тебя схватят с таким письмом?
   — Да, конечно, меня повесят, — спокойно сказал Прокоп, — но будьте спокойны, я не попадусь.
   Рассудив, что, в конце концов, это дело Прокопа — быть ему повешенным или не быть, а лучшего случая дать о себе знать адмиралу у него не будет, коннетабль написал письмо, и Прокоп со всеми предосторожностями спрятал его под подкладку камзола.
   Потом, старательно начистив шлем, наручи и поножи доспеха коннетабля, которые никогда до этого так не блестели, Прокоп стал ждать удобного случая вернуться в город.
   Двенадцатого утром случай представился: как мы уже рассказывали, в лагерь прибыл Филипп II, и там поднялась такая суматоха, что о столь ничтожном лице, как чистильщик оружия господина коннетабля, все и думать забыли.
   Итак, чистильщик оружия господина коннетабля сумел убежать, чему немало способствовал дым пушек, паливших в честь прибытия короля, и спокойно постучал в Ремикурские ворота, которые были ему отперты.
   Как мы уже сказали, адмирал был на крепостной стене вблизи Водяной башни, откуда можно было свободно озирать весь испанский лагерь.
   Он прибежал на вал, услышав ликование и шум в стане врага, причину которых он не знал.
   Прокоп ввел его в курс дела, отдал ему письмо коннетабля и показал палатку Эммануила Филиберта.
   К этому он добавил, что ее приготовили для приема короля Филиппа II; в этом утверждении адмиралу не приходилось сомневаться, поскольку он увидел, что над этой палаткой взвился испанский королевский штандарт.
   Более того, Прокоп, у которого было превосходное зрение, зрение прокурора, настаивал, что человек в черном, появившийся на пороге палатки, и есть король Филипп II.
   Вот тогда-то Колиньи и пришла в голову мысль ответить на эту пальбу единственным пушечным выстрелом.
   Прокоп попросил разрешения навести пушку. Колиньи подумал, что не может отказать в таком маленьком удовольствии человеку, привезшему ему письмо от дяди.
   Прокоп прицелился очень тщательно и, если ядро прошло в трех футах над головой Филиппа, то это по недостатку его глазомера, а не старания.
   Как бы там ни было, коннетабль сразу признал в этом выстреле ответ племянника; тот же, уверенный, что Прокоп сделал все от него зависящее, приказал отсчитать ему десять экю за труды.
   Около часу дня Прокоп вернулся к своим товарищам по сообществу, а точнее, тому, что от него осталось: к Ивонне, Шарфенштайнам, Мальдану, Пильтрусу, Лактансу и Мальмору.
   Что же до поэта Фракассо, то товарищи напрасно ждали его: он не вернулся. Крестьяне, которых расспросил Прокоп, рассказали, что точно на том месте, где 10-го ночью произошла стычка, на дереве висит труп, и Прокоп справедливо решил, что это труп Фракассо.
   Бедный Фракассо! Его рифма принесла ему несчастье!

XVI. ШТУРМ

   После того как победа при Сен-Лоране и прибытие Филиппа II под Сен-Кантен не повлекли за собой сдачу города; после того как Колиньи, вместо того чтобы просить пощады, неуважительно заставил его королевское величество отступить перед невыносимым для его августейшего слуха свистом ядра, стало очевидно, что Сен-Кантен решил держаться до последней возможности.
   Поэтому было решено безотлагательно идти на приступ.
   Осада продолжалась уже десять дней. При таких непрочных стенах это было просто потерянное время. Нужно было немедленно покончить с наглостью бессовестных горожан, осмелившихся держаться даже тогда, когда всякая надежда на помощь была потеряна, а впереди оставалось только одно: взятый штурмом город и все бедствия, обычно сопровождающие такие события.
   Как ни старался Колиньи скрыть от сен-кантенцев известие о поражении коннетабля, слух распространился по городу, но — как это ни странно, и адмирал признает это сам — больше повлиял на военных, чем на горожан.
   Впрочем, самой большой трудностью для адмирала с самого начала оставались поиски рабочих для восстановления разрушенного артиллерией. Особенному разрушению подверглась крепостная стена Ремикур, а после подхода английской армии, передавшей испанцам Карондолету и Хулиану Ромерону дюжину пушек, она была уже непригодна для обороны. И действительно, первая батарея, как уже говорили, была установлена на террасе аббатства Сен-Кантен-ан-Иль, а вторая — в два яруса на высотах предместья. Эти две батареи простреливали крепостную стену Ремикур по всей длине от Ильских ворот до Красной башни; рабочие были совершенно не защищены от двойного огня английских и испанских батарей, и они не смели даже подойти к крепостной стене, ибо она могла в одну прекрасную минуту обрушиться целиком.
   Выход из этого положения нашел Дандело.
   Он приказал перенести на крепостную стену все старые лодки, какие только можно было найти на Сомме, и сделать из них траверсы.
   Работа началась с наступлением темноты.
   Тяжелейший труд выполнили Шарфенштайны. Каждый надевал лодку на голову как огромную шляпу и укладывал ее поперек стены, а саперы наполняли ее землей.
   Таким образом, за ночь на крепостную стену было уложено пять лодок, наполненных землей: они могли служить укрытием для рабочих.
   На бульваре снова появились солдаты, и рабочие вновь взялись за дело.
   А осаждавшие в это время строили новые крытые подходы к стенам — один в направлении Водяной башни, а другой — напротив мельницы на куртине Ремикур.
   Адмирал приказал разместить улицы, перенести мостовой камень на башни и бросать его оттуда в траншеи на испанских саперов, чтобы помешать работам, но корзины с землей по большей части защищали саперов от камней, и они продолжали вести подкоп.
   Филипп II, чтобы побудить испанских канониров как можно скорее установить батареи, иногда навещал их во время работы; но однажды, когда он присутствовал при установке одной из них, адмирал узнал его, позвал своих лучших аркебузиров и указал им цель. В ту же минуту вокруг короля засвистел град пуль; с Филиппом был его духовник, которого король, опасаясь несчастного случая, всегда возил с собой, чтобы тот, если понадобится, мог дать ему отпущение грехов in extremis note 40.
   Услышав свист пуль, Филипп II обернулся к монаху.
   — Отец мой, — спросил он, — что вы скажете об этой музыке?
   — Мне она кажется пренеприятной, государь, — ответил монах, качая головой.
   — Я тоже так думаю, — сказал Филипп II, — и никак не могу понять, почему мой отец император Карл Пятый находил в этом такое удовольствие… Уйдемте отсюда!
   И король Испании вместе с духовником ушли оттуда и никогда больше не возвращались.
   Окончание этих работ потребовало девяти дней, и эти девять дней были использованы королем Франции — он, без сомнения, не терял напрасно времени, выигранного для него адмиралом и храбрыми жителями Сен-Кантена.
   Наконец 21-го маскировку с батарей сняли, и 22-го они начали обстрел города. Только тут сен-кантенцы смогли оценить размеры угрожавшей им опасности.
   За эти девять дней по приказу Филиппа II из Камбре привезли всю артиллерию, которую можно было отвлечь, и теперь все пространство от Водяной башни до башни Сен-Жан представляло собой сплошную батарею из пятидесяти орудий, обстреливавшую линию стен на протяжении тысячи метров.
   С другой стороны возобновили огонь фламандские батареи, обстреливавшие куртину Старого рынка и кордегардию Дамёз с Адского переулка.
   Английские же батареи, разделенные на две части, с одной стороны помогали испанским батареям Карондолета и Хулиана Ромерона, а с другой — под командованием лорда Пемброка обстреливали с высот Сен-При предместье Понтуаль и башню Святой Екатерины.
   Сен-Кантен попал в огненное кольцо.
   К несчастью, старые стены, образовывавшие фас укрепления Ремикур, то есть наиболее обстреливаемое место, имели облицовку лишь из песчаника и не могли долго противостоять артиллерии. При каждом новом залпе вся стена вздрагивала и облицовка отваливалась от нее, как корка громадного пирога.
   Вокруг города словно бушевало извержение огромного вулкана, и Сен-Кантен казался древней саламандрой, окруженной огненным кольцом; каждое ядро выбивало камень из стены или сотрясало дом; кварталы Иль и Ремикур представляли собой сплошные развалины. Сначала дома пытались подпереть, поддержать; но едва один дом подпирали, как рушилось соседнее строение, увлекая за собой и дом, и подпорки. По мере того как дома рушились, жители этих разоренных предместий бежали в квартал Святого Фомы, куда обстрел достигал меньше всего; любовь к собственности столь велика, что жители только тогда покидали дома, когда видели, что стены рушатся им на головы, и то некоторые медлили, зачастую погибая под развалинами.
   И несмотря на все эти бедствия и разрушения, не прозвучало ни одного голоса, предлагавшего сдаться. Каждый был уверен, что выполняет святое дело, и, казалось, говорил: «Пусть погибнут дома, укрепления, жители, солдаты, пусть погибнет город, но, погибая, мы спасем Францию!»
   Эта огненная буря, этот железный ураган продолжались с 22 по 26 августа. 26 августа вся крепостная стена представляла собой огромный каменный гребень с одиннадцатью проломами, пробитыми фламандскими, английскими и испанскими орудиями, — через каждый из них мог свободно пройти неприятель.
   Внезапно, около двух часов пополудни, вражеские пушки одновременно замолчали; за страшным грохотом обстрела в течение девяноста шести часов последовала мертвая тишина, и жители увидели, что толпы осаждающих двинулись крытыми траншеями к стенам.
   Все решили, что настал час штурма.
   В это время в лачуги около монастыря якобинцев попало ядро, они загорелись, и едва начали их тушить, как по городу раздался крик: «На стены!»
   Прибежал Колиньи и приказал жителям оставить горящие дома и идти защищать крепостные стены.
   Мужчины, не возражая, бросили насосы и ведра, схватили пики и аркебузы и побежали к стенам. Женщинам и детям оставалось смотреть, как горят их жилища.
   Это была ложная тревога; в тот день штурм не состоялся: осаждающие продвигались вперед, чтобы подорвать мины, установленные под эскарпами. Вероятно, они полагали, что по откосу взобраться будет невозможно. Мины взорвались, к прежним проломам и разрушениям прибавив новые, и осаждающие удалились.
   За это время пожар, предоставленный самому себе, поглотил тридцать домов!
   Весь вечер и всю ночь осажденные пытались, насколько это было возможно, заделать проломы по линии наступления и соорудить на стене новые брустверы.
   Что касается наших знакомцев, то, благодаря тому, что Прокоп был законником, они распорядились своим добром не только честно, но и разумно.
   Их общее достояние составляло четыреста золотых экю; значит, в виду смерти Фракассо, из чьей доли каждый унаследовал причитающуюся ему часть, всем досталось по пятьдесят экю. Каждый взял себе двадцать пять экю, а остальные деньги были сохранены в общей кассе и зарыты в подвале монастыря якобинцев, причем каждый принес клятву: год считая от этого дня не трогать этих денег, и раскопать их только в присутствии всех, кто останется в живых к тому времени. Что касается денег, которые они взяли себе, то каждый волен был располагать ими по собственному усмотрению согласно нуждам и обстоятельствам. Мальмор же, у кого было меньше шансов спастись бегством, чем у других, припрятал свои двадцать пять экю, полагая не без оснований, что, если их найдут при нем, они пропадут.
   На рассвете следующего дня, 27 августа, пушки заговорили снова, и проломы, едва заделанные за ночь, снова стали проходимыми.
   Мы уже сказали, что всего было одиннадцать главных брешей.
   Вот как они были расположены и каковы были средства их защиты. Первая находилась около ворот Сен-Жан, и защищал ее граф де Брёйль, комендант города. Вторую защищала рота шотландцев под командованием графа Аррана — эти шотландцы были самыми веселыми и трудолюбивыми солдатами гарнизона. Третья брешь находилась у башни Ла-Кутюр, и ее защищала рота дофина (прежде ею командовал г-н де Телиньи, а теперь г-н де Кюизьё). Четвертая, проломившая Красную башню, охранялась ротой капитана Сент-Андре и Лактансом с его якобинцами (Красная башня стояла всего в пятидесяти шагах от монастыря). Пятую, совсем рядом с комендантским домом, защищал сам Колиньи со своей ротой; при нем были Ивонне, Прокоп и Мальдан. Шестая, в башне, находившейся левее Ремикурских ворот, охранялась половиной роты адмирала под командованием капитана Рамбуйе; к ним примкнул и Пильтрус (у него в этой роте были друзья). Седьмую брешь охранял капитан Жарнак (о нем мы уже говорили); он был совершенно болен, но, несмотря на это, приказал утром 27-го перенести себя к этой бреши, где, лежа на тюфяке, ждал штурма. Восьмая брешь, открывшая доступ в башню Святой Пекины, охранялась тремя капитанами, которых у нас еще не было случая упомянуть; их имена были Форс, Оже и Солей, а четвертого, присоединившегося к ним, звали сьёр де Вольперг; под их командованием находились солдаты различных родов войск. Девятую защищал Дандело с тридцатью пятью солдатами и двадцатью пятью — тридцатью аркебузирами. Десятую, пробитую в Водяной башне, охранял капитан де Линьер и его рота. И наконец, одиннадцатая, проломившая Ильские ворота, была прикрыта капитаном Сальвером и ротой Лафайета; к ним присоединились Шарфенштайны и Мальмор, которому было достаточно пройти тридцать шагов от палатки до бреши.