И он закончил развязывать веревку.
   — Ну вот вы и свободны. Теперь побеседуем.
   Пленник хладнокровно посмотрел на свои онемевшие руки и уронил их вдоль тела.
   — Побеседуем, — с иронией повторил он, — и о чем же?
   — Конечно, о причинах, заставивших вас пойти на это преступление, — ответил Эммануил Филиберт.
   — Я ничего не сказал, — ответил незнакомец, — следовательно, мне нечего сказать.
   — Вы ничего не сказали императору, которого хотели убить, это понятно; вы ничего не пожелали сказать солдатам, которые вас арестовали, и это я понимаю тоже; но мне, дворянину, который обращается с вами не как с обыкновенным убийцей, а как с дворянином, мне вы скажете все.
   — А зачем?
   — Зачем? Я скажу вам, сударь: для того чтобы я не рассматривал вас как человека, нанятого за деньги каким-то трусом, который направлял вашу руку, не смея нанести удар сам. Зачем? Да чтобы вас не повесили как разбойника и убийцу с большой дороги, а обезглавили как благородного дворянина.
   — Мне угрожали пытками, чтобы заставить заговорить, — сказал пленник, — я готов к ним!
   — Пытка была бы бесполезной жестокостью: вы ее перенесете и ничего не скажете; вы будете искалечены, но не побеждены, и на долю ваших мучителей достанется только стыд; нет, я хочу не этого: я хочу признания, хочу истины, хочу, чтобы вы мне, дворянину, военачальнику и принцу рассказали бы то, что могли бы рассказать только священнику, но если вы считаете меня недостойным вашего признания, значит, вы один из тех презренных людей, за кого мне не хотелось вас принимать, значит, вы действовали под влиянием какой-нибудь низменной страсти, в которой вы не осмеливаетесь признаться, значит…
   Пленник выпрямился и прервал его:
   — Меня зовут Одоардо Маравилья, сударь! Обратитесь к вашей памяти и перестаньте меня оскорблять.
   При этом имени из соседнего отделения палатки, как показалось Эммануилу, раздался приглушенный крик; и в чем уже он никак не мог усомниться, так это в том, что разделительный занавес заколыхался.
   Эммануил и сам почувствовал, что это имя затрагивает что-то очень глубокое в его воспоминаниях.
   И в самом деле, это имя послужило поводом для войны, оставившей принца без его земель.
   — Одоардо Маравилья! — воскликнул он. — Вы сын посла Франции в Милане, Франческо Маравильи?
   — Да, я его сын.
   Эммануил обратился мыслью к своей ранней юности. Да, он помнил это имя, но оно ничего не проясняло в теперешнем положении.
   — Ваше имя, — сказал он, — действительно принадлежит дворянину, но оно не вызывает у меня никаких воспоминаний, связанных с тем преступлением, в котором вы ныне обвиняетесь.
   Одоардо презрительно усмехнулся.
   — Спросите у августейшего императора, — сказал он, — есть ли такая же неясность в его воспоминаниях, как в ваших.
   — Простите меня, сударь, — ответил Эммануил, — в то время, когда исчез граф Франческо Маравилья, я был еще ребенком, мне едва ли исполнилось восемь лет, поэтому неудивительно, что я не знаю подробностей этого исчезновения, насколько я припоминаю, так и оставшегося тайной для всех.
   — Так вот, монсеньер, эту тайну я вам сейчас открою… Вы знаете, что последний Сфорца был жалким правителем и без конца колебался между Франциском Первым и Карлом Пятым, в зависимости от того, на чьей стороне оказывалась военная удача. Мой отец, Франческо Маравилья, был при нем чрезвычайным посланником. Это было в тысяча пятьсот тридцать четвертом году. Император воевал в Африке; герцог Саксонский, союзник Франциска Первого, только что заключил мир с королем римлян; Климент Седьмой, другой союзник Франции, только что отлучил от Церкви Генриха Восьмого, короля Англии; дела в Италии повернулись против императора. Сфорца сделал как все — он покинул Карла Пятого, которому еще должен был выплатить четыреста тысяч дукатов, и вверил свою политическую судьбу чрезвычайному посланнику короля Франциска Первого. Это была большая победа, и Франческо Маравилья имел неосторожность ею похвастаться. Сказанные им слова перелетели через море и достигли Туниса, заставив Карла Пятого вздрогнуть. Увы! Фортуна изменчива! Два месяца спустя Климент Седьмой, опора французов в Италии, умер; Тунис был захвачен императором, и Карл Пятый со своей победоносной армией высадился в Италии; нужна была искупительная жертва, и судьба избрала Франческо Маравилью. Во время уличной ссоры простолюдинов два миланца были убиты слугами графа Маравильи. Герцог ждал только предлога, чтобы выполнить обещание, данное им августейшему императору, и вот человек, уже год бывший в Милане хозяином больше, чем сам герцог, был арестован как обыкновенный злоумышленник и препровожден в крепость. Моя мать была в Милане вместе с моей сестрой, четырехлетним ребенком. Я находился в Париже, в Лувре, и был одним из пажей Франциска Первого. Графа вырвали из объятий жены и увели, не сказав ей, ни в чем его обвиняют, ни куда его ведут. Прошла неделя, а графиня, несмотря на все старания, так и не смогла ничего узнать о судьбе своего мужа. Маравилья был несказанно богат, и об этом было известно: его жена могла купить его свободу, заплатив золотом. Однажды ночью в дверь дворца моей матери постучал один человек; ему открыли; он попросил разрешения побеседовать с графиней с глазу на глаз. В тех обстоятельствах все имело значение. Через своих друзей, через французов, живущих в городе, моя мать распространила слух, что она даст пятьсот дукатов тому, кто укажет ей достоверно местонахождение ее супруга. По всей вероятности, этот человек, желавший поговорить с ней без свидетелей, хотел сообщить ей что-то о графе и, боясь, что его предадут, просил принять его наедине, чтобы обеспечить тайну.
   Она не ошиблась: этот человек был одним из тюремщиков в миланской крепости, куда поместили моего отца; он не только сообщил, где тот находится, но и принес от него письмо. Узнав почерк мужа, графиня немедленно вручила тюремщику пятьсот дукатов.
   В письме отца сообщалось, что он арестован и содержится в тайном месте, но больших опасений отец не высказывал. Моя мать ответила, что муж может располагать ею; ее жизнь и состояние принадлежат ему. Прошло еще пять дней. И вот ночью в дверь дворца постучал тот же человек; его впустили и, поскольку его приметы были известны, тут же провели к графине. Положение пленника ухудшилось: его перевели в другую, совершенно тайную камеру.
   По словам тюремщика, его жизни угрожала опасность.
   Хотел ли этот человек вытянуть из графини побольше денег или говорил правду? Оба предположения могли быть справедливы. Но страх одержал верх в сердце моей матери. Она, впрочем, расспросила тюремщика, и, хотя его ответы явно свидетельствовали о корыстолюбии, он, по-видимому, был искренен.
   Она дала ему ту же сумму, что и первый раз, и на всякий случай попросила его подумать о способах устроить графу побег. Если план побега будет принят, тюремщик должен будет получить пять тысяч дукатов наличными, а как только граф окажется вне опасности — еще двадцать тысяч.
   Это было целое состояние! Тюремщик ушел от графини, обещав подумать над тем, что услышал. Графиня со своей стороны попыталась выяснить, каково положение дел; у нее были друзья в окружении герцога, и через них она узнала, что все обстоит еще хуже, чем сказал тюремщик: графа хотели судить как шпиона. Она в нетерпении стала ждать прихода тюремщика; она даже не знала, как его зовут, а если бы и знала, пойти и вызвать его от имени графини Маравилья — значило погубить и его и себя. Единственное, что ее немного успокаивало, — это суд, о котором шла речь. В чем можно было обвинить моего отца: в смерти тех двух миланцев? Ссора произошла между слугами и крестьянами, и в ней дворянин, да еще посол, никак не мог быть замешан. Однако некоторые говорили, что никакого процесса не будет, и их голоса звучали особенно зловеще, поскольку они утверждали, что граф, тем не менее, будет осужден. Наконец, однажды ночью мать вздрогнула от стука дверного молотка: она уже начинала узнавать своего ночного посетителя по его манере стучать; она ждала его на пороге спальни. Он окружил себя еще большей таинственностью, чем обычно. Он нашел способ устроить побег и пришел предложить его графине. Вот каков был его план.
   Камеру арестованного от жилища тюремщика отделяла лишь одиночная камера. Две эти камеры были разделены железной дверью с решеткой наверху. У тюремщика были ключи от обеих камер. Он предлагал сделать отверстие в стене своей комнаты, позади кровати, чтобы никто его не заметил. Через это отверстие можно будет войти в пустую камеру, а оттуда — к графу. Перепилив цепи узника, его можно увести тем же путем в комнату тюремщика.
   Там будет припасена веревочная лестница; с ее помощью он спустится в ров в самом темном и самом безлюдном месте; в ста шагах от рва графа будет ожидать карета, запряженная двумя лошадьми; в ней он со всей возможной скоростью умчится за пределы герцогства. План был хорош, и графиня его приняла, но, боясь, чтобы ее не обманули и не сказали ей, что граф на свободе, в то время как он останется в тюрьме, она потребовала, чтобы ей была представлена возможность лично присутствовать при побеге. Тюремщик возразил ей, что ему трудно провести ее в замок, но графиня одним словом развеяла его сомнения. Она получила для себя и дочери разрешение на свидание с мужем и пока еще не воспользовалась им, значит, оно было действительно. В день, назначенный для побега, она к вечеру придет в крепость, увидится с графом, а потом, воспользовавшись темнотой, не уйдет из тюрьмы, а пройдет в комнату тюремщика. Там она дождется побега. Тюремщик поедет с графом и остаток условленной платы получит от него самого. В карете, которая станет их ожидать, будет спрятано сто тысяч дукатов.
   Тюремщик сделал свое предложение прямодушно, а потому согласился. Побег был назначен на вторую ночь после этой. Прежде чем уйти от графини, тюремщик получил пять тысяч дукатов и указал место, где должен ждать экипаж. Стеречь же экипаж графиня доверила одному из своих слуг, человеку проверенному и надежному.
   Но прошу прощения, монсеньер, — прервал сам себя Одоардо, — я забыл, что говорю с посторонним человеком, и ему все эти подробности, столь важные для меня, совершенно безразличны.
   — Вы ошибаетесь, сударь, — ответил Эммануил, — напротив, я хотел бы, чтобы вы как можно подробнее вспомнили все, дабы я мог почувствовать себя сопричастным к этим событиям… Я слушаю.
   Одоардо продолжал:
   — Два дня прошли в тревогах, обычно предшествующих осуществлению подобных планов. Впрочем, одно немного успокаивало графиню: заинтересованность тюремщика в том, чтобы побег удался; сто лет преданности не дали бы этому человеку столько денег, сколько даст ему четверть часа предательства. Десять раз графиня спрашивала себя, почему она назначила побег на столь поздний срок — через двое суток, вместо того чтобы назначить его через сутки. Ей казалось, что эти последние сутки никогда не пройдут или что за эти часы случится какое-нибудь ужасное происшествие, способное разрушить прекрасно задуманный и хитроумный план… Но прошло и это время, отмеренное дланью вечности, и часы отзвонили с обычной беспристрастностью. Наконец, настал час отправляться в крепость. В присутствии графини карета была нагружена всем необходимым для побега, чтобы не пришлось останавливаться по дороге; по ту сторону Павии перевели двух лошадей, чтобы можно было без задержки проделать тридцать льё. В одиннадцать часов карета будет запряжена, а в полночь она будет ожидать в назначенном месте.
   Оказавшись вне опасности, беглец даст о себе знать графине, и она нагонит его, где бы он ни находился. Когда пробил час действовать, графине показалось, что он наступил слишком рано! Она взяла маленькую дочь за руку и пошла к тюрьме. Пока она шла, ее терзало беспокойство: разрешение на свидание было получено более чем за неделю до того, и она боялась, что ей не позволят увидеться с мужем.
   Графиня ошиблась: ее пропустили к заключенному без всяких препятствий. В том, что ей сказали, не было преувеличений: уже по тому, как обращались с таким знатным человеком, как граф, можно было не строить иллюзий о том, какая его ждет участь. У посла французского короля на ноге была цепь, как у презренного каторжника! И если бы не уверенность в предстоящем бегстве, свидание было бы очень горьким. Во время их встречи они окончательно договорились обо всем, что не могли решить раньше.
   Граф был готов на все; пощады ему ждать не приходилось: император решительно потребовал его смерти…
   Эммануил Филиберт сделал движение.
   — Вы уверены в том, что вы говорите, сударь? — строго спросил он. — Это тяжкое обвинение, и ведь вы выдвигаете его против такого великого правителя, как император Карл Пятый!
   — Ваше высочество приказывает мне остановиться или разрешит мне продолжать?
   — Продолжайте! Но почему вы не хотите сначала ответить на мой вопрос?
   — Я полагаю, что дальнейший рассказ сделает этот ответ излишним.
   — Тогда продолжайте, сударь, — сказал Эммануил Фитлиберт.

XII. ЧТО ПРОИЗОШЛО В ОДНОЙ ИЗ КАМЕР МИЛАНСКОЙ КРЕПОСТИ В НОЧЬ С 14 НА 15 НОЯБРЯ 1534 ГОДА

   — За несколько минут до девяти часов, — возобновил свой рассказ Одоардо, — тюремщик пришел предупредить графиню, что ей пора уходить. Должны были смениться часовые, и лучше было бы, чтобы часовой, который видел, как она вошла, видел, как она вышла. Разлука была тяжелой, но через три часа они должны были увидеться, чтобы больше не расставаться. Ребенок кричал и плакал, не желая расставаться с отцом; графиня унесла его почти силой. Они прошли мимо часового, и все трое — тюремщик, женщина и ребенок скрылись в глубине темного двора. Оттуда они с бесконечными предосторожностями добрались, никем не замеченные, до жилища тюремщика. Там графиню и ее дочь заперли в одной из комнат, строго наказав не произносить ни единого звука, не делать ни единого движения, поскольку в дом тюремщика в любую минуту мог заглянуть какой-нибудь надзиратель. Графиня и девочка сидели молча и неподвижно: неосторожного движения, произнесенного вполголоса слова было достаточно, чтобы; погубить мужа и отца.
   Три часа, отделявшие их от полуночи, показались графине такими же долгими, как предыдущие двое суток. Наконец, тюремщик снова открыл дверь.
   «Идемте! « — сказал он так тихо, что графиня и девочка скорее догадались, чем услышали то, что он произнес.
   Мать не хотела расставаться с ребенком, чтобы отец перед побегом мог его поцеловать. Впрочем, есть в жизни мгновения, когда за целое царство человек не расстанется с тем, кого любит.
   Знала ли она, что может произойти, эта бедная женщина, оспаривавшая жизнь своего мужа у палачей? Может быть, ей тоже придется бежать с мужем или одной, а если придется, то возможно ли ей бежать без своего ребенка?
   Тюремщик отодвинул кровать: за ней открылось отверстие в два с половиной фута высотой и два — шириной.
   Этого было достаточно, чтобы сквозь него бежали один за другим все узники крепости.
   Предшествуемые тюремщиком, мать и дочь вошли в первую камеру, после чего жена тюремщика подвинула кровать, в которой спал ее четырехлетний сын, на обычное место. У тюремщика, как я уже сказал, был ключ от двери, соединявшей камеры; он отпер ее — замок и петли он смазал заранее, — и они очутились в камере графа. За час до; этого графу передали напильник, чтобы перепилить цепь, но он был непривычен к такой работе, да к тому же боялся, что его услышит часовой, ходивший взад-вперед по коридору, а потому успел сделать свою работу только наполовину. Тогда напильник взял тюремщик и, пока граф обнимал жену и дочь, принялся сам пилить цепь. Вдруг он поднял голову и, стоя на одном колене, застыл и стал прислушиваться, опираясь на руку, в которой держал инструмент, и протянув другую руку к двери. Граф хотел задать ему вопрос, но тот произнес:
   «Тихо! В крепости происходит что-то необычное!»
   «О Боже!» — испуганно прошептала графиня.
   «Тихо!» — повторил тюремщик.
   Все замолчали и, казалось, даже перестали дышать. Все четверо казались бронзовой скульптурной группой — их фигуры изображали все оттенки страха, от легкого испуга до ужаса. Был слышен мерный шум, он приближался: по-видимому, это были шаги нескольких человек; по размеренности и тяжести поступи было понятно, что среди них есть солдаты.
   «Идемте, — сказал тюремщик, хватая в охапку и мать и Дочь и волоча их за собой, — идемте! Это, наверное, ночной дозор или обход коменданта, но в любом случае вас не должны увидеть. Как только досмотрщики выйдут из камеры господина графа — если они сюда войдут, — мы продолжим работу».
   Графиня и ее дочь едва сопротивлялись; впрочем, узник сам подталкивал их к двери. Они прошли в соседнюю камеру, и тюремщик запер за ними дверь. Как я уже сказал вашему высочеству, в этой двери было зарешеченное окно, которое выходило в первую камеру и через которое, если приблизиться к нему вплотную, можно было все наблюдать, оставаясь невидимым в темноте.
   Графиня держала дочь на руках. И мать и дочь, боясь вздохнуть, приникли к решетке, чтобы видеть, что произойдет.
   Сначала они надеялись, что солдаты пришли не за графом, но надежды эти тут же рассеялись. Отряд остановился у дверей камеры, и стало слышно, как в замочной скважине поворачивается ключ. Дверь отворилась. Увидев представившееся ее взору зрелище, графиня чуть не вскрикнула от ужаса, но тюремщик будто предвидел этот крик:
   «Ни слова, сударыня, ни звука, ни жеста, что бы ни случилось! Или…»
   Он подумал, чем бы запугать графиню, чтобы заставить ее молчать, и, вытащив из-за пазухи узкий острый клинок, произнес:
   «… или я заколю вашего ребенка!»
   «Негодяй!» — прошептала графиня.
   «О! — ответил тюремщик. — Здесь каждый за себя, и в глазах жалкого тюремщика его жизнь стоит жизни благородной графини!»
   Графиня зажала рукой рот дочери, чтобы ребенок молчал. В себе же она была уверена и знала, что после угрозы тюремщика не проронит ни звука.
   Вот что увидела графиня сквозь прутья решетки и что едва не заставило ее вскрикнуть, если бы не угроза тюремщика.
   Впереди шли два человека в черном и несли каждый по факелу; за ними — человек, державший в руках развернутый пергамент, с которого свисала большая красная восковая печать; следом за ним — еще один человек в маске, закутанный в коричневый плащ, и последним шел священник… Они вошли в камеру один за другим, но графиня ни словом, ни движением не выдала своего волнения, хотя в полутьме коридора виднелась еще более зловещая группа. Прямо против двери стоял, опершись обеими руками на рукоять длинного прямого меча без ножен, человек в наполовину черном, наполовину красном костюме; за ним шесть братьев милосердия в черных рясах с капюшонами, прикрывающими лицо, с прорезями для глаз, держали на плечах гроб, а позади поблескивали дула мушкетов стоявших вдоль стены дюжины солдат. Два человека с факелами, человек с пергаментом, человек в маске и священник вошли, как я уже сказал, в камеру, и дверь за ними закрылась, оставив палача, братьев милосердия и солдат в коридоре.
   Граф стоял, опершись о стену, и на ее темном фоне отчетливо выделялось его бледное лицо. Он пытался увидеть за решетчатым окном испуганные глаза, которые, он знал, не отрываясь, следят за происходящим. Как ни внезапно и ни безмолвно появились эти люди, он не сомневался в участи, ожидающей его. А если бы, по счастью, он и сомневался, эти сомнения продлились бы недолго.
   Те двое, что держали факелы, встали по обе стороны от него; человек в маске и священник остались у дверей, а державший пергамент выступил вперед.
   «Граф, — спросил он, — чиста ли ваша совесть пред Богом?»
   «Да, насколько это возможно, — спокойно ответил граф, — мне не в чем себя упрекнуть…»
   «Тем лучше, — продолжал человек с пергаментом, — поскольку вы осуждены, и я сейчас зачитаю вам ваш смертный приговор».
   «Какой суд его вынес?» — насмешливо спросил граф.
   «Всевластное правосудие герцога».
   «По какому обвинению?»
   «По обвинению, выдвинутому августейшим императог ром Карлом Пятым».
   «Хорошо… Я готов выслушать приговор».
   «На колени, граф! Осужденному на смерть подобает выслушивать приговор на коленях».
   «Да, когда приговоренный виновен, но не тогда, когда он невиновен».
   «Граф, законы для всех одинаковы: на колени — или мы вынуждены будем применить силу!»
   «Попробуйте!» — сказал граф.
   «Пусть стоит, — промолвил человек в маске, — только пусть осенит себя крестным знамением, чтобы отдать себя на милость Господню».
   При звуке этого голоса граф вздрогнул.
   «Герцог Сфорца, — сказал он, повернувшись к человеку в маске, — благодарю тебя!»
   «О, если это герцог, — прошептала графиня, — может быть, его можно просить о помиловании!»
   «Молчите, сударыня, если вам дорога жизнь вашего ребенка!» — еле слышно произнес тюремщик.
   Графиня издала стон; граф услышал его и вздрогнул. Он отважился сделать жест, как бы говоривший: «Мужайтесь», а затем перекрестился, как предложил ему человек в маске, и громко сказал:
   «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!»
   «Аминь!» — прошептали присутствующие.
   Тогда человек, державший пергамент, начал читать приговор. Он был вынесен именем Франческо Марии Сфорца по требованию императора Карла Пятого и осуждал Франческо Маравилью, агента короля Франции, на смерть; его надлежало казнить ночью в камере как изменника, шпиона и разглашателя государственных тайн.
   В этот момент до ушей графа донесся второй стон, настолько слабый, что он один услышал его, точнее, догадался о нем.
   Он взглянул в ту сторону, откуда до него донесся этот горестный вздох. «Хотя приговор герцога несправедлив, — сказал он, — я принимаю его без
   волнения и гнева, но все же, поскольку, даже если человек не может защищать свою жизнь, он обязан защищать свою честь, я хочу обжаловать приговор герцога».
   «И кому?»
   «Моему повелителю и королю Франциску Первому в первую очередь, а затем будущему и Господу Богу! Господу Богу, под чьим судом все люди, а особенно князья, короли и императоры».
   «Это единственный суд, которому ты доверяешь?» — спросил человек в маске.
   «Да, — ответил граф, — и я назначаю тебе предстать перед ним, герцог Франческо Мария Сфорца!»
   «И когда же?» — спросил человек в маске.
   «В тот же срок, в какой Жак де Моле, великий магистр ордена тамплиеров, назначил предстать перед судом Господним своему судье, то есть через год и один день. Сегодня пятнадцатое ноября тысяча пятьсот тридцать четвертого года; значит, шестнадцатого ноября тысяча пятьсот тридцать пятого года, герцог Франческо Мария Сфорца, ты меня слышишь?»
   И он простер руку в сторону человека в маске в знак вызова и угрозы. Если бы лицо герцога не было прикрыто маской, то несомненно стало бы видно, как он побледнел, ибо, конечно, это был сам герцог, пожелавший присутствовать при агонии своей жертвы. В это мгновение осужденный был победителем, а судья трепетал перед ним.
   «Довольно, — сказал герцог, — ты можешь провести четверть часа, что тебе остались до свершения приговора, со святым отцом».
   И он указал на священника.
   «Постарайся уложиться в четверть часа, потому что тебе не отпущено ни одной минутой больше».
   Потом, повернувшись к священнослужителю, он промолвил:
   «Отец мой, выполняйте свой долг».
   Затем герцог Сфорца вышел, уводя за собой обоих факельщиков и человека с пергаментом.
   Но дверь за собой он оставил распахнутой, дабы ему и его солдатам можно было следить за каждым движением осужденного, от которого он отошел из уважения к тайне исповеди на такое расстояние, чтобы до него не доносились голоса.
   Из-за решетки снова раздался вздох, заставив затрепетать сердце осужденного. Графиня надеялась, что осужденный и священник останутся наедине, и тогда, может быть — как знать? — мольбы и слезы, вид женщины, умоляющей на коленях спасти ее мужа, и ребенка, умоляющего спасти отца, убедят священнослужителя на секунду отвернуться и позволить графу бежать.
   Это была последняя надежда моей матери, но и эта надежда рухнула… Эммануил Филиберт вздрогнул. Временами он забывал, что перед ним сын, рассказывающий о последних мгновениях жизни своего отца, и ему казалось, что он читает страницы какого-то страшного предания.
   Но какое-нибудь слово внезапно возвращало его к действительности и заставляло вспомнить, что этот рассказ не вышел из-под холодного пера историка, что это сын повествует о предсмертных минутах родного отца.
   — Итак, это была последняя надежда моей матери, но и эта надежда рухнула, — продолжал Одоардо, на минуту прервавший рассказ, когда он увидел, что Эммануил сделал какое-то движение, — поскольку с другой стороны, за дверью, она видела все то же зловещее зрелище, освещенное факелами и чадящими лампами в коридоре, страшное, как видение, и убийственное, как сама действительность. Около графа, как я уже сказал, остался один священник. Граф, не интересуясь, кем ему послан последний утешитель, опустился перед ним на колени. Началась исповедь, исповедь странная, потому что тот, кто должен был сейчас умереть, совсем, по-видимому, не думал о себе, а думал только о других; слова, казалось сказанные священнику, на самом деле предназначались жене и ребенку, и достигали Господа, пройдя через их сердца. Только моя сестра, если она еще жива, могла бы рассказать, как они обе плакали, слушая эту исповедь, потому что меня там не было; я, беззаботный мальчик, не ведавший, что происходило в трехстах льё от меня, играл, смеялся, а может быть, и пел в тот самый миг, когда мой отец на пороге смерти говорил заплаканной жене и дочери о своем отсутствующем сыне. Подавленный воспоминаниями, Одоардо на минуту прервал свой рассказ, потом, подавив вздох, продолжал: