Страница:
Вечерами мальчуган часто приходит раньше нее и ждет в комнате ее возвращения.
— Ничего? — спрашивает он.
— Пока ничего, — отвечает она. — Но ты не отчаивайся. У меня такое чувство: завтра я непременно что-нибудь найду… О господи, как озябли ноги!
Но говорит она об этом лишь затем, чтобы чем-то отвлечь, занять его. Правда, ноги у нее действительно замерзли и промокли… но говорит она об этом для того только, чтобы он больше не истязал себя думами о квартире. Потому что после таких ее слов он тут же бросается снимать с нее туфли и чулки, растирает ей ноги полотенцем и согревает их…
— Так, — с довольным видом говорит он. — Теперь как будто согрелись, только надень шлепанцы.
— Хорошо, — отвечает она. — Завтра я непременно что-нибудь найду.
— Ты не должна так надрываться, — говорит он. — Днем раньше-днем позже — невелика разница. Я и не думаю отчаиваться.
— Да, да, — отвечает она, — я знаю.
Зато она уже близка к отчаянию. Все бегаешь и бегаешь, а толку что? За те деньги, которыми они располагают, просто нельзя найти ничего мало-мальски сносного.
Теперь она все дальше забирается в Восточный и Северный районы города: бесконечные, безобразные многоквартирные дома-казармы, перенаселенные, вонючие, шумные. Ей открывали жены рабочих, говорили: «Хотите посмотреть? Отчего ж не посмотреть? Но снять все равно не снимете: вам у нас не понравится».
И Овечка осматривала комнату с пятнами на стенах… «Да, клопы были, но мы их вывели синильной кислотой». Расшатанная железная кровать… «Можно, конечно, и коврик постелить, если пожелаете, только убираться труднее…» Стол, два стула, на стене несколько крюков. Это все. «Ребеночка ждете? Пожалуйста, мне наплевать, если прибавится еще крикун, у меня самой таких пятеро.
— Право, не знаю…— нерешительно говорит Овечка. — Может зайду еще…
— Не зайдете, голубушка, — отвечает женщина. — Я сама все это пережила, у меня тоже была раньше хорошая комнатка. Знаю, как трудно на это решиться…
Да, решиться на это трудно. Это — дно, это конец, это отказ от всякой личной жизни… Замызганный деревянный стол, здесь он, тут она, в кровати хнычет ребенок…
«Ни за что!» — думает Овечка.
А если она уставала, если ломило поясницу, она тихонько говорила себе:
— Подождем еще немного.
Да, решиться на это трудно, женщина права, и как хорошо, что решиться трудно, потому что в конце концов получилось совсем по-другому…
Как-то в полдень заходит Овечка в москательную лавку на Шпенерштрассе купить пачку персиля, полфунта жидкого мыла, пачку соды…
Вдруг ей становится дурно, в глазах темнеет, и она едва успевает ухватиться за рулон, чтобы не упасть.
— Эмиль, скорей сюда! — кричит хозяйка. Овечке подают стул и чашку горячего кофе, она приходит в себя и шепчет, извиняясь;
— Я совсем убегалась…
— Это и напрасно. Немножко побегать в вашем положении не мешает. Но не слишком много.
— Что делать, — в совершенном отчаянии говорят Овечка. Что делать, я должна найти квартиру!
И у нее вдруг развязывается язык, она рассказывает лавочнику и его жене о своих бесплодных поисках. Должна же она когда-нибудь выговориться, ведь при мальчугане все время приходится держать себя в руках.
Лавочница, высокая худая брюнетка с желтым, морщинистым лицом, слушает ее, и вид у нее очень суровый.
Ее муж, краснощекий здоровяк, без пиджака, стоит в глубине лавки и весь лоснится от жира.
— Да, — говорит он. — Да, голубушка, они подкармливают зимой птиц, чтобы те не погибли от голода, а вот нашего брата…
— Вздор, — перебивает его жена. — Не болтай зря. Лучше пораскинь мозгами. Ничего не придумал?
— Что я должен придумать? — недоумевает муж. — Германский союз служащих! Смех, да и только. Засранский — вот как он должен называться.
— Уж наверно, — ворчит женщина, — она сама до этого додумалась, только без твоих грубостей. Ты ей для этого не нужен. Думай еще. Ничего не придумал?
— Да о чем ты? А ну, говори прямо. Что я должен придумать?
— Да ты же знаешь — Путбрезе!
— А, ты все о квартире? Это о квартире для них я должен подумать? Так бы прямо и сказала!
— Ну так как насчет Путбрезе? У него не занято?
— У Путбрезе? А он разве сдает? Что он может сдавать?
— Да там, где у него был мебельный склад! Ты же знаешь!
— Впервые слышу! А если он и сдает свой насест, то как она туда по жердочкам взбираться будет? Это в ее-то положении!
— Вздор, — говорит жена. — Послушайте, голубушка, идите пока домой, отлежитесь как следует, а часикам к четырем заходите снова, и мы вместе отправимся к Путбрезе.
— Спасибо, большое спасибо, — отвечает Овечка.
— Чтоб мне сквозь землю провалиться, если они снимут у Путбрезе, — говорит толстяк Эмиль. — Чтоб мне сквозь землю провалиться вместе со всей своей лавочкой.
— Вздор, — отвечает лавочница.
Овечка идет домой и ложится отдыхать. «Путбрезе, — думает она. — Путбрезе. В этом имени что-то есть, кажется, на этот раз действительно выгорит».
И она засыпает, очень довольная своим легкий обмороком.
— Стой! Руки вверх!
— Что это тебе вздумалось? — недовольно ворчит он: последнее время его настроение оставляет желать лучшего. — Откуда у тебя фонарик?
— Он нам совершенно необходим, — радостно отвечает Овечка. — В наших новых хоромах лестница не освещается.
— У нас есть квартире? — не спрашивает, а выдыхает он из себя. — Ах, Овечка, неужели у нас есть квартира?
— Есть! — торжествующе отвечает Овечка. — Самая настоящая квартира! — И, помолчав, добавляет:— Конечно, если понравится, окончательного ответа я еще не дала.
— Господи боже! — в его голосе звучит тревога. — А вдруг ее тем временем сдадут?
— Не сдадут, — успокаивает его Овечка. — Сегодня она еще за мной. Сейчас пойдем смотреть. Ешь поскорей.
За столом он засыпает ее вопросами, но она ничего не объясняет.
— Нет, ты должен увидеть все сам. О господи, если б только ты согласился, мальчуган…
— Ну так идем, — говорит он и встает, все еще продолжая жевать.
Взявшись под руки, они проходят по Шпенерштрассе и идут дальше, в Альт-Моабит.
— Квартира…— бормочет он себе под нос, — Настоящая квартира, и мы будем совсем одни.
— Ну, не такая уж настоящая, — говорит Овечка, как бы заранее оправдываясь. — Только не пугайся, пожалуйста.
— А ты, оказывается, еще и мучить умеешь!
Но вот они доходят до какого-то кинотеатра, минуют его и попадают через ворота во двор. Дворы бывают хорошие и плохие, этот — совсем другой, не то фабричный, не то складской. Тут горит плохонький газовый фонарь, освещая большие, гаражного типа двустворчатые ворота. На них значится: «Мебельный склад Карла Путбрезе».
Овечка указывает куда-то в темноту двора.
— Там — наша уборная, — говорит она.
— Где? — спрашивает он. — Где?
— Там, — отвечает она и снова делает неопределенный жест. — Вон та маленькая дверь.
— Мне все кажется, ты морочишь мне голову.
— А это — наше парадное, — говорит Овечка, отпирая ворота гаража, на которых стоит имя Путбрезе.
— Не может быть…— говорит Пиннеберг.
Они входят в большой сарай, до отказа набитый старой мебелью. Скудный свет электрического фонаря теряется наверху в путанице запыленных стропил, обвешанных паутиной.
— Надеюсь, — говорит Пиннеберг срывающимся голосом, — мы не здесь будем жить?
— Это склад господина Путбрезе. Путбрезе столяр и между делом промышляет перепродажей старой мебели, — поясняет Овечка. — Сейчас я тебе все покажу. Видишь вон ту черную стену, там, в глубине? Она не доходит до потолка, туда-то мы и должны! взобраться.
— Так, — говорит он.
— Тут, понимаешь ли, кинотеатр, ведь ты видел, мы проходили мимо кино?
— Да, — говорит он, весь воплощенное самообладание.
— Ах, мальчуган, не делай такого лица, ты сейчас все увидишь… Так вот, тут, значит, кинотеатр, сейчас мы влезем на его крышу.
Они подходят ближе, свет фонарика падает на узкую деревянную лестницу, крутую, как стремянка, ведущую вверх на стену. Да, это и вправду скорее стремянка, чем настоящая лестница.
— Туда наверх? — с сомнением спрашивает Пиннеберг. — А как же ты, в твоем положении?
— А вот я тебе сейчас покажу, — отвечает Овечка и начинает карабкаться наверх. Тут уж и впрямь приходится держаться крепко. — Ну вот, еще немного — и мы дома.
Потолок навис над самой головой. Они идут по какому-то сводчатому проходу, где-то внизу, слева, маячит в полумраке мебель Путбрезе.
— Ступай прямо за мной, а то еще свалишься вниз. Овечка открывает дверь, самую настоящую дверь, зажигает свет, самый настоящий электрический свет, и говорит:
— Вот мы и дома.
— Да, вот мы и дома, — повторяет Пиннеберг и оглядывается по сторонам. Затем прибавляет: — Ну, это другое дело.
— То-то и оно! — говорит Овечка.
Квартира состоит из двух комнат, вернее, из одной — дверь между ними снята. Комнаты очень низкие. Потолок — выбеленный, в толстых балках. Комната, куда они вошли, — спальня: две кровати, шкаф, стул и умывальник. Эго все. Окон нет.
Зато в другой комнате — красивый круглый стол, огромный черный клеенчатый диван с белыми кнопками, секретер и столик для шитья. Все старинное, красного дерева, на полу— ковер. Комната выглядит необыкновенно уютно. На окнах — опрятные белые занавески; окон — три, совсем маленькие, каждое разделено переплетом на четыре части.
— А кухня где? — спрашивает он.
— Здесь, — отвечает она, похлопывая по железной плите с двумя конфорками.
— А вода?
— Все есть, мальчуган.
Оказывается, между секретером и плитой есть кран.
— А сколько это будет стоить? — все еще сомневаясь, спрашивает он.
— Сорок марок, — отвечает она. — Это, собственно говоря, задаром.
— Как так задаром?
— А вот послушай, — говорит она. — Ты сообразил, почему здесь такая лестница, почему эти комнаты так идиотски расположены?
— Нет, — отвечает он. — Понятия не имею. Наверное, архитектор чокнутый был. Такие встречаются.
— Ничего не чокнутый, — горячо возражает она. — Тут когда-то была настоящая квартира с кухней, уборной, передней и всем прочим. И сюда наверх вела самая настоящая лестница.
— Куда же все это девалось?
— Помещение заняли под кино. Сразу за дверью спальни начинается кинозал, он-то все и захватил. Остались только эти две комнаты, никто не знал, что с ними делать. Про них забыли, а Путбрезе заново открыл их. Он провел сюда лестницу из своего склада, хочет сдавать комнаты — ему нужны деньги.
— Так почему же все это ничего не стоит и все-таки стоит сорок марок?
— Да потому, что он не имеет права сдавать эти комнаты — жилищный надзор ни за что не разрешил бы из-за опасности пожара и увечья.
— Ну, не знаю, как ты заберешься сюда через месяц-другой…
— Уж это моя забота. Главное, нравится ли тебе?
— Что ж, в общем, квартира не так уж плоха…
— Ох, и кривляка же ты! Ох, и кривляка! «Не та-ак уж плоха!» Пойми же, мы будем совсем одни, никто не полезет к нам со своими советами. Ведь это же замечательно!
— Раз так, детка, — снимаем. В конце концов твоя работа — твоя и забота; я рад, что квартира тебе нравится.
— Я тоже рада, — отвечает она. — Пошли.
— Молодой человек, — подмигивает Пиннебергу своими красными глазками Путбрезе, хозяин столярной мастерской. — Разумеется, денег я за эту дыру не беру. Ну, сами понимаете.
— Да, конечно, — отвечает Пиннеберг.
— Так вот, денег я за эту дыру не беру!.. — многозначительно повышает голос Путбрезе.
— Да говорите же, — подбадривает его Пиннеберг.
— Господи боже, — вмешивается Овечка. — Выложи на стол двадцать марок.
— Вот именно, — одобрительно замечает Путбрезе. — У вашей жены есть голова на плечах. За половину ноября — отлично. А насчет вашего животика не извольте беспокоиться, милочка. Когда вы слишком уж располнеете и не сможете взбираться по лестнице, мы установим блок, прицепим стул и полегонечку будем поднимать вас наверх. Для меня это будет чистое наслаждение.
— Ну вот, — смеется Овечка, — и эта забота с плеч долой.
— Так когда же мы переезжаем? — спрашивает краснодеревщик.
Супруги переглядываются.
— Сегодня, — говорит Пиннеберг.
— Сегодня, — говорит Овечка.
— А каким образом?
— Послушайте, — обращается Овечка к столяру. — Ведь вы, наверное, сможете одолжить нам тележку? А то и подсобить при переезде. У нас всего две корзины, да еще туалетный столик.
— Туалет — это хорошо, — говорит столяр. — Я-то, признаться, о детской коляске подумал. Ну да ведь иной раз и сам не знаешь, что тебе взбредет в голову. Так ведь?
— Совершенно верно, — подтверждает Овечка.
— Стало быть, по рукам, — говорит Путбрезе. — Кружка пива и стопка водки. Отчаливаем немедля.
И они отчаливают, захватив с собой ручную тележку.
По дороге, в пивнушке, им стоит немалого труда втолковать Путбрезе, что переезд должен совершиться в величайшей тайне.
— Ах, вот оно что, — доходит до него наконец. — Вы хотите смыться тайком? Хотите, попросту говоря, съехать втихаря? Ну что ж, по мне, так пожалуйста. Но запомните, молодой человек: у меня марочка любит порядок; каждого первого числа — чтоб как на блюдечке. А не принесете — невелика беда, я сам вас перевезу, совершенно бесплатно, прямо на улицу.
И, сверкнув красными глазками, Путбрезе закатывается оглушительным хохотом.
После этого все идет как по маслу. Овечка со сказочной быстротой укладывает вещи, Пиннеберг стоит у двери и на всякий случай крепко держит ручку, так как в столовой опять собралась веселая компания, а Путбрезе сидит на княжеской кровати и время от времени изумленно бормочет: «Кровать-то золотая! Надо старухе рассказать, на такую кровать лечь — все равно что с молоденькой девочкой…»
Мужчины выносят туалет. Путбрезе берется только одной рукою; другой он держит зеркало, и когда они возвращаются, вещи уже упакованы, шкаф зияет пустотой, ящики выдвинуты.
— Ну, пошли, — говорит Пиннеберг.
Путбрезе подхватывает обе корзины с одного конца, Овечка и Пиннеберг — с другого. Сверху на корзинах лежит чемодан, чемоданчик Овечки и ящик из-под яиц с посудой…
— Поехали! — командует Путбрезе.
Овечка оглядывается напоследок: комната, ее первая собственная комната в Берлине… Как все-таки тяжело уходить. Господи боже, надо погасить свет!
— Минуточку, — восклицает Овечка. — Свет!
И выпускает ручку корзины. Первым приходит в движение чемоданчик, с легким, коротким стуком он падает на пол. Большой чемодан брякается потяжелее, а уж ящик с посудой…
— Милочка, — гудит Путбрезе глубоким басом, — уж коль они там и сейчас ничего не услышат, так им и надо, чтобы плакали их денежки…
Супруги стоят на месте, словно захваченные врасплох преступники, и не сводят глаз с двери в проходную комнату. Так и есть: дверь распахивается, и на пороге стоит Хольгер Яхман, раскрасневшийся, смеющийся. Пиннеберги, застыв, смотрят на него. Яхман меняется в лице, прикрывает дверь, делает шаг вперед…
— Вот так штука! — говорит он.
— Господин Яхман! — умоляюще шепчет Овечка, — Господин Яхман, мы переезжаем! Прошу вас… Вы же понимаете!
Да, Яхман изменился в лице; он задумчиво рассматривает:стоящую перед ним молодую женщину, его лоб прорезан поперечной складкой, рот полуоткрыт.
Он делает еще шаг вперед. Он говорит, нет, шепчет едва слышно:
— Это не годится — таскать чемоданы в вашем положении. И подхватывает одной рукой корзину, другой — чемодан. — Пошли.
— Господин Яхман…— порывается что-то сказать Овечка.
Но Яхман не произносит больше ни слова; он молча сносит вещи вниз ,молча жмет руки Пиннебергам. Потом долго смотрит им вслед, смотрит, как они исчезают в сером уличном тумане: тележка со скудным домашним скарбом, беременная женщина в поношенном пальто, мужчина — сусально-элегантное ничто, и толстая пьяная скотина в синей блузе…
Господин Яхман выпячивает нижнюю губу, напряженно думает. Вот он стоит в смокинге, очень элегантный, очень холеный — уж наверное сегодня вечером он в свое удовольствие выкупался в ванне. Он тяжело вздыхает и медленно, ступенька за ступенькой, всходит по лестнице. Он затворяет входную дверь — она оставалась открытой, — заглядывает в опустевшую комнату, кивает, гасит свет и идет к гостям.
— Где ты пропадал? — встречает его фрау Пиннеберг, восседающая в кругу гостей. — Опять к молодым ходил? Будь я ревнива, я бы тебе задала.
— Налей-ка мне коньяку, — говорит Яхман и, опрокинув рюмку:— Да, между прочим: молодые просили тебе кланяться. Они только что съехали.
— Съехали?..переспрашивает фрау Пиннеберг и, захлебываясь от негодования наговаривает по этому поводу кучу всякой всячины.
Комната очень уютна: низкий, в балках потолок, мебель красного дерева, теплых, коричневато-красных тонов. Никаких претензии на современный стиль, и она ничего не теряет от того что на стене красуется вышитое черно-белым бисером изречение «Верность до гробовой доски». Это вполне в духе всей комнаты, как в духе ее и сама Овечка с ее нежным лицом и прямым носиком, одетая в просторное голубое платье с узким, машинной работы, кружевным воротничком. В комнате приятно тепло, и всякий раз, когда промозглый ноябрьский ветер со свистом налетает на окна, в комнате становится еще уютнее.
Наконец Овечка управилась с подсчетами и еще раз перечитывает свои записи. Вот как выглядит то, что она написала со множеством подчеркиваний, где крупными, где мелкими буквами:
МЕСЯЧНЫЙ БЮДЖЕТ
Иоганнеса и Эммы Пиннеберг
Примечание: ни под каким видом не должен быть превышен!!
А. Приход:
Месячный оклад 200 марок
Б. Расход
1. Питание:
Масло и маргарин 10
Яйца 4
Овощи 8
Мясо 12
Колбаса и сыр 5
Хлеб 10
Бакалея 5
Рыба 3
Фрукты 5
Итого — 62
2. Прочее:
Страхование и налоги 31,75
Профсоюзные взносы 5,10
Плата за квартиру 40
Проезд 9
Освещение 3
Отопление 5
Одежда и белье 10
Обувь 4
Стирка и утюжка 3
Средства для чистки 5
Сигареты 3
Развлечения 3
Цветы 1,15
Покупка новых вещей 8
Непредвиденные расходы 3
Итого — 134
==================================
Итого 196 марок
Неприкосновенный запас 4 марки.
Нижеподписавшиеся обязуются ни под каким видом, ни под каким предлогом не расходовать деньги в иных целях, кроме вышеуказанных, и строго держаться в рамках бюджета.
Берлин, 30 ноября.
Овечка медлит еще мгновенье. «То-то мальчуган удивится», — думает она, затем берет перо и подписывается. Собрав письменные принадлежности, она аккуратно складывает их в ящик секретера. Из среднего отделения она достает пузатую голубую вазу и начинает трясти ее над столом. Из вазы выпадают две-три бумажки и немного серебра, несколько медяков. Она пересчитывает деньги; считай не считай, всего-навсего сто марок. С легким вздохом Овечка прячет деньги в другой ящик и ставит пустую вазу на место. Она подходит к двери, гасит свет и удобно устраивается в плетеном кресле у окна, сложив руки на животе и широко расставив ноги. Из слюдяного окошечка плиты на потолок падает красноватый отсвет, он тихо танцует взад-вперед, останавливается вдруг, долго дрожит на месте и снова начинает танцевать. Хорошо сидеть вот так дома, одной, в сумерках, ждать мужа и слушать, не шевельнется ли под сердцем дитя. Чувствуешь, как в тебе поднимается что-то большое и широкое, выходит из берегов, разливается все шире… Вспоминается море. Оно так же вздымалось и опадало, ширилось, и тогда тоже непонятно было, зачем это, но было так хорошо…
Овечка давно заснула. Она спит полуоткрыв рот, уронив голову на плечо, спит легким, быстролетным, радостным сном, возносящим и баюкающим ее в своих объятьях. Она мгновенно просыпается и возвращается к действительности, как только ее мальчуган зажигает свет и спрашивает:
— Ну, как дела? Сумерничаешь, Овечка? Малыш не стучался?
— Нет. Еще нет. Между прочим, здравствуй, муженек.
— Здравствуй, женушка, Они целуются.
Он накрывает на стол, она возится у плиты. Несколько нерешительным голосом она говорит:
— Сегодня у нас треска с горчичным соусом. Такая дешевая попалась…
— Не возражаю, — отвечает он. — Иной раз я вовсе не прочь отведать рыбы.
— У тебя хорошее настроение, — говорит она. — Что, дело пошло на лад? Как подвигается рождественская торговля?
— Начинает помаленьку оживляться. Публика еще не раскачалась.
— Ты сегодня хорошо торговал?
— Да, сегодня мне повезло. Наторговал на пятьсот марок с лишним.
— Ты у них, наверное, лучший продавец.
— Нет, Овечка. Гейльбут лучше, Да и Вендт, пожалуй, мне не уступит. Только у нас опять будет что-то новое.
— Что именно? Уж наверное ничего хорошего.
— К нам назначили организатора. Он должен реорганизовать предприятие — навести экономию и все такое прочее — Ну, на вашем-то жалованье много не сэкономишь.
— Разве узнаешь, что у них на уме? Уж он что-нибудь да придумает. Лаш слыхал, будто ему положили три тысячи в месяц.
— Как? — изумляется Овечка. — Три тысячи в месяц — и это Мандель называет экономией?
— Не беспокойся, уж он окупит себя с лихвой, уж он что-нибудь да придумает.
— Но что? Что?
— Поговаривают, будто теперь и у нас каждому продавцу установят минимум: обязан продать на столько-то, а не сможешь — вылетай вон.
— Какая низость! А если покупатель не идет, если у него нет денег, если ему не нравится ваш товар? Это ни в какие ворота не лезет!
— Очень даже лезет, — отвечает Пиннеберг. — Они все словно с ума посходили. Это называется у них рационализацией, экономией: таким манером они хотят выявить неспособных. Какая ерунда! Взять, например, Лаша. Он человек мнительный, робкий, он заранее говорит, что если так сделают, если у него будут проверять чековую книжку и придется постоянно думать о том, выполнит ли он норму, — тогда он оробеет и вовсе ничего не продаст.
— Ну и что ж такого, — горячо возражает Овечка, — если он продаст меньше других, если ему не поспеть за всеми? Да кто они такие, чтоб из-за этого лишать человека заработка, места, всякой радости жизни? Выходит, кто послабее, тот уж и не дыши? Оценивать человека по тому, сколько штанов он может продать!
— Ну, брат, и разошлась же ты…— говорит Пиннеберг.
— Еще бы! Меня бесит не знаю как, когда я слышу такое.
— Но они-то говорят, что платят продавцу не за то, что он прекрасный человек, а как раз за то, что он продает много штанов.
— Это неправда, — говорит Овечка. — Это неправда, милый. Ведь они же хотят, чтобы у них служили порядочные люди. А на деле они так сейчас с нами обходятся, — начали-то с рабочих, а теперь дошла очередь и до нас, — что в конце концов все мы озвереем, и добром это для них не кончится, вот увидишь!
— Разумеется, не кончится, — соглашается Пиннеберг. — Среди нас и так уж большинство — нацисты.
— Благодарю покорно! — говорит Овечка. — Уж я-то знаю, за кого нам голосовать.
— За кого же? За коммунистов?
— Разумеется.
— Над этим мы еще поразмыслим, — говорит Пиннеберг. — Я и сам не прочь, да все как-то духу не наберусь. Пока мы более или менее устроены, особой необходимости в этом нет.
Овечка задумчиво смотрит на мужа.
— Ну, ладно, милый, — говорит она. — До следующих выборов еще успеем потолковать об этом.
Они встают из-за стола — с треской покончено, — и Овечка принимается быстро мыть тарелки, а муж вытирать их.
— Заходил к Путбрезе? — вдруг спрашивает Овечка. — Насчет квартирной платы?
— Заходил, — отвечает он. — Уплачено сполна.
— Тогда сразу же спрячь остальное.
— Хорошо, — отвечает он, открывает секретер, достает голубую вазу, лезет в карман, вынимает деньги из бумажника, заглядывает в вазу и озадаченно говорит: — Да ведь тут нет ни гроша.
— Нет, — твердо отвечает Овечка и глядит на мужа.
— Как же так? — недоумевает он. — Ведь должны же быть еще деньги! Не могли же они все выйти.
— А вот взяли и вышли, — говорит Овечка. — Вышли наши деньги. Вышли наши сбережения, и что мы получили по страхованию, тоже все вышло. Все профукали. Теперь мы должны обходиться одним твоим жалованьем.
Он не знает, что и подумать. Не может быть, чтобы Овечка, его Овечка, водила его за нос.
— Но ведь я только вчера или позавчера видел деньги в вазе. Ну конечно, была бумажка в пятьдесят марок и куча мелочи.
— Верно, сто марок еще оставалось, — уточняет Овечка.
— Ничего? — спрашивает он.
— Пока ничего, — отвечает она. — Но ты не отчаивайся. У меня такое чувство: завтра я непременно что-нибудь найду… О господи, как озябли ноги!
Но говорит она об этом лишь затем, чтобы чем-то отвлечь, занять его. Правда, ноги у нее действительно замерзли и промокли… но говорит она об этом для того только, чтобы он больше не истязал себя думами о квартире. Потому что после таких ее слов он тут же бросается снимать с нее туфли и чулки, растирает ей ноги полотенцем и согревает их…
— Так, — с довольным видом говорит он. — Теперь как будто согрелись, только надень шлепанцы.
— Хорошо, — отвечает она. — Завтра я непременно что-нибудь найду.
— Ты не должна так надрываться, — говорит он. — Днем раньше-днем позже — невелика разница. Я и не думаю отчаиваться.
— Да, да, — отвечает она, — я знаю.
Зато она уже близка к отчаянию. Все бегаешь и бегаешь, а толку что? За те деньги, которыми они располагают, просто нельзя найти ничего мало-мальски сносного.
Теперь она все дальше забирается в Восточный и Северный районы города: бесконечные, безобразные многоквартирные дома-казармы, перенаселенные, вонючие, шумные. Ей открывали жены рабочих, говорили: «Хотите посмотреть? Отчего ж не посмотреть? Но снять все равно не снимете: вам у нас не понравится».
И Овечка осматривала комнату с пятнами на стенах… «Да, клопы были, но мы их вывели синильной кислотой». Расшатанная железная кровать… «Можно, конечно, и коврик постелить, если пожелаете, только убираться труднее…» Стол, два стула, на стене несколько крюков. Это все. «Ребеночка ждете? Пожалуйста, мне наплевать, если прибавится еще крикун, у меня самой таких пятеро.
— Право, не знаю…— нерешительно говорит Овечка. — Может зайду еще…
— Не зайдете, голубушка, — отвечает женщина. — Я сама все это пережила, у меня тоже была раньше хорошая комнатка. Знаю, как трудно на это решиться…
Да, решиться на это трудно. Это — дно, это конец, это отказ от всякой личной жизни… Замызганный деревянный стол, здесь он, тут она, в кровати хнычет ребенок…
«Ни за что!» — думает Овечка.
А если она уставала, если ломило поясницу, она тихонько говорила себе:
— Подождем еще немного.
Да, решиться на это трудно, женщина права, и как хорошо, что решиться трудно, потому что в конце концов получилось совсем по-другому…
Как-то в полдень заходит Овечка в москательную лавку на Шпенерштрассе купить пачку персиля, полфунта жидкого мыла, пачку соды…
Вдруг ей становится дурно, в глазах темнеет, и она едва успевает ухватиться за рулон, чтобы не упасть.
— Эмиль, скорей сюда! — кричит хозяйка. Овечке подают стул и чашку горячего кофе, она приходит в себя и шепчет, извиняясь;
— Я совсем убегалась…
— Это и напрасно. Немножко побегать в вашем положении не мешает. Но не слишком много.
— Что делать, — в совершенном отчаянии говорят Овечка. Что делать, я должна найти квартиру!
И у нее вдруг развязывается язык, она рассказывает лавочнику и его жене о своих бесплодных поисках. Должна же она когда-нибудь выговориться, ведь при мальчугане все время приходится держать себя в руках.
Лавочница, высокая худая брюнетка с желтым, морщинистым лицом, слушает ее, и вид у нее очень суровый.
Ее муж, краснощекий здоровяк, без пиджака, стоит в глубине лавки и весь лоснится от жира.
— Да, — говорит он. — Да, голубушка, они подкармливают зимой птиц, чтобы те не погибли от голода, а вот нашего брата…
— Вздор, — перебивает его жена. — Не болтай зря. Лучше пораскинь мозгами. Ничего не придумал?
— Что я должен придумать? — недоумевает муж. — Германский союз служащих! Смех, да и только. Засранский — вот как он должен называться.
— Уж наверно, — ворчит женщина, — она сама до этого додумалась, только без твоих грубостей. Ты ей для этого не нужен. Думай еще. Ничего не придумал?
— Да о чем ты? А ну, говори прямо. Что я должен придумать?
— Да ты же знаешь — Путбрезе!
— А, ты все о квартире? Это о квартире для них я должен подумать? Так бы прямо и сказала!
— Ну так как насчет Путбрезе? У него не занято?
— У Путбрезе? А он разве сдает? Что он может сдавать?
— Да там, где у него был мебельный склад! Ты же знаешь!
— Впервые слышу! А если он и сдает свой насест, то как она туда по жердочкам взбираться будет? Это в ее-то положении!
— Вздор, — говорит жена. — Послушайте, голубушка, идите пока домой, отлежитесь как следует, а часикам к четырем заходите снова, и мы вместе отправимся к Путбрезе.
— Спасибо, большое спасибо, — отвечает Овечка.
— Чтоб мне сквозь землю провалиться, если они снимут у Путбрезе, — говорит толстяк Эмиль. — Чтоб мне сквозь землю провалиться вместе со всей своей лавочкой.
— Вздор, — отвечает лавочница.
Овечка идет домой и ложится отдыхать. «Путбрезе, — думает она. — Путбрезе. В этом имени что-то есть, кажется, на этот раз действительно выгорит».
И она засыпает, очень довольная своим легкий обмороком.
КВАРТИРА, КАКИХ МАЛО. ПУТБРЕЗЕ ПЕРЕВОЗИТ ВЕЩИ. ЯХМАН ПОМОГАЕТ.
Пиннеберг приходит вечером домой, как вдруг на него наставляют электрический фонарик и из темноты раздается: '— Стой! Руки вверх!
— Что это тебе вздумалось? — недовольно ворчит он: последнее время его настроение оставляет желать лучшего. — Откуда у тебя фонарик?
— Он нам совершенно необходим, — радостно отвечает Овечка. — В наших новых хоромах лестница не освещается.
— У нас есть квартире? — не спрашивает, а выдыхает он из себя. — Ах, Овечка, неужели у нас есть квартира?
— Есть! — торжествующе отвечает Овечка. — Самая настоящая квартира! — И, помолчав, добавляет:— Конечно, если понравится, окончательного ответа я еще не дала.
— Господи боже! — в его голосе звучит тревога. — А вдруг ее тем временем сдадут?
— Не сдадут, — успокаивает его Овечка. — Сегодня она еще за мной. Сейчас пойдем смотреть. Ешь поскорей.
За столом он засыпает ее вопросами, но она ничего не объясняет.
— Нет, ты должен увидеть все сам. О господи, если б только ты согласился, мальчуган…
— Ну так идем, — говорит он и встает, все еще продолжая жевать.
Взявшись под руки, они проходят по Шпенерштрассе и идут дальше, в Альт-Моабит.
— Квартира…— бормочет он себе под нос, — Настоящая квартира, и мы будем совсем одни.
— Ну, не такая уж настоящая, — говорит Овечка, как бы заранее оправдываясь. — Только не пугайся, пожалуйста.
— А ты, оказывается, еще и мучить умеешь!
Но вот они доходят до какого-то кинотеатра, минуют его и попадают через ворота во двор. Дворы бывают хорошие и плохие, этот — совсем другой, не то фабричный, не то складской. Тут горит плохонький газовый фонарь, освещая большие, гаражного типа двустворчатые ворота. На них значится: «Мебельный склад Карла Путбрезе».
Овечка указывает куда-то в темноту двора.
— Там — наша уборная, — говорит она.
— Где? — спрашивает он. — Где?
— Там, — отвечает она и снова делает неопределенный жест. — Вон та маленькая дверь.
— Мне все кажется, ты морочишь мне голову.
— А это — наше парадное, — говорит Овечка, отпирая ворота гаража, на которых стоит имя Путбрезе.
— Не может быть…— говорит Пиннеберг.
Они входят в большой сарай, до отказа набитый старой мебелью. Скудный свет электрического фонаря теряется наверху в путанице запыленных стропил, обвешанных паутиной.
— Надеюсь, — говорит Пиннеберг срывающимся голосом, — мы не здесь будем жить?
— Это склад господина Путбрезе. Путбрезе столяр и между делом промышляет перепродажей старой мебели, — поясняет Овечка. — Сейчас я тебе все покажу. Видишь вон ту черную стену, там, в глубине? Она не доходит до потолка, туда-то мы и должны! взобраться.
— Так, — говорит он.
— Тут, понимаешь ли, кинотеатр, ведь ты видел, мы проходили мимо кино?
— Да, — говорит он, весь воплощенное самообладание.
— Ах, мальчуган, не делай такого лица, ты сейчас все увидишь… Так вот, тут, значит, кинотеатр, сейчас мы влезем на его крышу.
Они подходят ближе, свет фонарика падает на узкую деревянную лестницу, крутую, как стремянка, ведущую вверх на стену. Да, это и вправду скорее стремянка, чем настоящая лестница.
— Туда наверх? — с сомнением спрашивает Пиннеберг. — А как же ты, в твоем положении?
— А вот я тебе сейчас покажу, — отвечает Овечка и начинает карабкаться наверх. Тут уж и впрямь приходится держаться крепко. — Ну вот, еще немного — и мы дома.
Потолок навис над самой головой. Они идут по какому-то сводчатому проходу, где-то внизу, слева, маячит в полумраке мебель Путбрезе.
— Ступай прямо за мной, а то еще свалишься вниз. Овечка открывает дверь, самую настоящую дверь, зажигает свет, самый настоящий электрический свет, и говорит:
— Вот мы и дома.
— Да, вот мы и дома, — повторяет Пиннеберг и оглядывается по сторонам. Затем прибавляет: — Ну, это другое дело.
— То-то и оно! — говорит Овечка.
Квартира состоит из двух комнат, вернее, из одной — дверь между ними снята. Комнаты очень низкие. Потолок — выбеленный, в толстых балках. Комната, куда они вошли, — спальня: две кровати, шкаф, стул и умывальник. Эго все. Окон нет.
Зато в другой комнате — красивый круглый стол, огромный черный клеенчатый диван с белыми кнопками, секретер и столик для шитья. Все старинное, красного дерева, на полу— ковер. Комната выглядит необыкновенно уютно. На окнах — опрятные белые занавески; окон — три, совсем маленькие, каждое разделено переплетом на четыре части.
— А кухня где? — спрашивает он.
— Здесь, — отвечает она, похлопывая по железной плите с двумя конфорками.
— А вода?
— Все есть, мальчуган.
Оказывается, между секретером и плитой есть кран.
— А сколько это будет стоить? — все еще сомневаясь, спрашивает он.
— Сорок марок, — отвечает она. — Это, собственно говоря, задаром.
— Как так задаром?
— А вот послушай, — говорит она. — Ты сообразил, почему здесь такая лестница, почему эти комнаты так идиотски расположены?
— Нет, — отвечает он. — Понятия не имею. Наверное, архитектор чокнутый был. Такие встречаются.
— Ничего не чокнутый, — горячо возражает она. — Тут когда-то была настоящая квартира с кухней, уборной, передней и всем прочим. И сюда наверх вела самая настоящая лестница.
— Куда же все это девалось?
— Помещение заняли под кино. Сразу за дверью спальни начинается кинозал, он-то все и захватил. Остались только эти две комнаты, никто не знал, что с ними делать. Про них забыли, а Путбрезе заново открыл их. Он провел сюда лестницу из своего склада, хочет сдавать комнаты — ему нужны деньги.
— Так почему же все это ничего не стоит и все-таки стоит сорок марок?
— Да потому, что он не имеет права сдавать эти комнаты — жилищный надзор ни за что не разрешил бы из-за опасности пожара и увечья.
— Ну, не знаю, как ты заберешься сюда через месяц-другой…
— Уж это моя забота. Главное, нравится ли тебе?
— Что ж, в общем, квартира не так уж плоха…
— Ох, и кривляка же ты! Ох, и кривляка! «Не та-ак уж плоха!» Пойми же, мы будем совсем одни, никто не полезет к нам со своими советами. Ведь это же замечательно!
— Раз так, детка, — снимаем. В конце концов твоя работа — твоя и забота; я рад, что квартира тебе нравится.
— Я тоже рада, — отвечает она. — Пошли.
— Молодой человек, — подмигивает Пиннебергу своими красными глазками Путбрезе, хозяин столярной мастерской. — Разумеется, денег я за эту дыру не беру. Ну, сами понимаете.
— Да, конечно, — отвечает Пиннеберг.
— Так вот, денег я за эту дыру не беру!.. — многозначительно повышает голос Путбрезе.
— Да говорите же, — подбадривает его Пиннеберг.
— Господи боже, — вмешивается Овечка. — Выложи на стол двадцать марок.
— Вот именно, — одобрительно замечает Путбрезе. — У вашей жены есть голова на плечах. За половину ноября — отлично. А насчет вашего животика не извольте беспокоиться, милочка. Когда вы слишком уж располнеете и не сможете взбираться по лестнице, мы установим блок, прицепим стул и полегонечку будем поднимать вас наверх. Для меня это будет чистое наслаждение.
— Ну вот, — смеется Овечка, — и эта забота с плеч долой.
— Так когда же мы переезжаем? — спрашивает краснодеревщик.
Супруги переглядываются.
— Сегодня, — говорит Пиннеберг.
— Сегодня, — говорит Овечка.
— А каким образом?
— Послушайте, — обращается Овечка к столяру. — Ведь вы, наверное, сможете одолжить нам тележку? А то и подсобить при переезде. У нас всего две корзины, да еще туалетный столик.
— Туалет — это хорошо, — говорит столяр. — Я-то, признаться, о детской коляске подумал. Ну да ведь иной раз и сам не знаешь, что тебе взбредет в голову. Так ведь?
— Совершенно верно, — подтверждает Овечка.
— Стало быть, по рукам, — говорит Путбрезе. — Кружка пива и стопка водки. Отчаливаем немедля.
И они отчаливают, захватив с собой ручную тележку.
По дороге, в пивнушке, им стоит немалого труда втолковать Путбрезе, что переезд должен совершиться в величайшей тайне.
— Ах, вот оно что, — доходит до него наконец. — Вы хотите смыться тайком? Хотите, попросту говоря, съехать втихаря? Ну что ж, по мне, так пожалуйста. Но запомните, молодой человек: у меня марочка любит порядок; каждого первого числа — чтоб как на блюдечке. А не принесете — невелика беда, я сам вас перевезу, совершенно бесплатно, прямо на улицу.
И, сверкнув красными глазками, Путбрезе закатывается оглушительным хохотом.
После этого все идет как по маслу. Овечка со сказочной быстротой укладывает вещи, Пиннеберг стоит у двери и на всякий случай крепко держит ручку, так как в столовой опять собралась веселая компания, а Путбрезе сидит на княжеской кровати и время от времени изумленно бормочет: «Кровать-то золотая! Надо старухе рассказать, на такую кровать лечь — все равно что с молоденькой девочкой…»
Мужчины выносят туалет. Путбрезе берется только одной рукою; другой он держит зеркало, и когда они возвращаются, вещи уже упакованы, шкаф зияет пустотой, ящики выдвинуты.
— Ну, пошли, — говорит Пиннеберг.
Путбрезе подхватывает обе корзины с одного конца, Овечка и Пиннеберг — с другого. Сверху на корзинах лежит чемодан, чемоданчик Овечки и ящик из-под яиц с посудой…
— Поехали! — командует Путбрезе.
Овечка оглядывается напоследок: комната, ее первая собственная комната в Берлине… Как все-таки тяжело уходить. Господи боже, надо погасить свет!
— Минуточку, — восклицает Овечка. — Свет!
И выпускает ручку корзины. Первым приходит в движение чемоданчик, с легким, коротким стуком он падает на пол. Большой чемодан брякается потяжелее, а уж ящик с посудой…
— Милочка, — гудит Путбрезе глубоким басом, — уж коль они там и сейчас ничего не услышат, так им и надо, чтобы плакали их денежки…
Супруги стоят на месте, словно захваченные врасплох преступники, и не сводят глаз с двери в проходную комнату. Так и есть: дверь распахивается, и на пороге стоит Хольгер Яхман, раскрасневшийся, смеющийся. Пиннеберги, застыв, смотрят на него. Яхман меняется в лице, прикрывает дверь, делает шаг вперед…
— Вот так штука! — говорит он.
— Господин Яхман! — умоляюще шепчет Овечка, — Господин Яхман, мы переезжаем! Прошу вас… Вы же понимаете!
Да, Яхман изменился в лице; он задумчиво рассматривает:стоящую перед ним молодую женщину, его лоб прорезан поперечной складкой, рот полуоткрыт.
Он делает еще шаг вперед. Он говорит, нет, шепчет едва слышно:
— Это не годится — таскать чемоданы в вашем положении. И подхватывает одной рукой корзину, другой — чемодан. — Пошли.
— Господин Яхман…— порывается что-то сказать Овечка.
Но Яхман не произносит больше ни слова; он молча сносит вещи вниз ,молча жмет руки Пиннебергам. Потом долго смотрит им вслед, смотрит, как они исчезают в сером уличном тумане: тележка со скудным домашним скарбом, беременная женщина в поношенном пальто, мужчина — сусально-элегантное ничто, и толстая пьяная скотина в синей блузе…
Господин Яхман выпячивает нижнюю губу, напряженно думает. Вот он стоит в смокинге, очень элегантный, очень холеный — уж наверное сегодня вечером он в свое удовольствие выкупался в ванне. Он тяжело вздыхает и медленно, ступенька за ступенькой, всходит по лестнице. Он затворяет входную дверь — она оставалась открытой, — заглядывает в опустевшую комнату, кивает, гасит свет и идет к гостям.
— Где ты пропадал? — встречает его фрау Пиннеберг, восседающая в кругу гостей. — Опять к молодым ходил? Будь я ревнива, я бы тебе задала.
— Налей-ка мне коньяку, — говорит Яхман и, опрокинув рюмку:— Да, между прочим: молодые просили тебе кланяться. Они только что съехали.
— Съехали?..переспрашивает фрау Пиннеберг и, захлебываясь от негодования наговаривает по этому поводу кучу всякой всячины.
БЮДЖЕТ УТВЕРЖДЕН — МЯСА В ОБРЕЗ. ПИННЕБЕРГ НЕ ПОНИМАЕТ СВОЕЙ ОВЕЧКИ.
Однажды поздним сумеречным вечером Овечка сидит у себя в квартире, перед нею — тетрадка и отдельные листки, ручка, карандаш, линейка. Она что-то пишет и подсчитывает, зачеркивает и пишет вновь.При этом она вздыхает, качает головой и снова вздыхает:— «Нет, это невозможно», и продолжает считатьКомната очень уютна: низкий, в балках потолок, мебель красного дерева, теплых, коричневато-красных тонов. Никаких претензии на современный стиль, и она ничего не теряет от того что на стене красуется вышитое черно-белым бисером изречение «Верность до гробовой доски». Это вполне в духе всей комнаты, как в духе ее и сама Овечка с ее нежным лицом и прямым носиком, одетая в просторное голубое платье с узким, машинной работы, кружевным воротничком. В комнате приятно тепло, и всякий раз, когда промозглый ноябрьский ветер со свистом налетает на окна, в комнате становится еще уютнее.
Наконец Овечка управилась с подсчетами и еще раз перечитывает свои записи. Вот как выглядит то, что она написала со множеством подчеркиваний, где крупными, где мелкими буквами:
МЕСЯЧНЫЙ БЮДЖЕТ
Иоганнеса и Эммы Пиннеберг
Примечание: ни под каким видом не должен быть превышен!!
А. Приход:
Месячный оклад 200 марок
Б. Расход
1. Питание:
Масло и маргарин 10
Яйца 4
Овощи 8
Мясо 12
Колбаса и сыр 5
Хлеб 10
Бакалея 5
Рыба 3
Фрукты 5
Итого — 62
2. Прочее:
Страхование и налоги 31,75
Профсоюзные взносы 5,10
Плата за квартиру 40
Проезд 9
Освещение 3
Отопление 5
Одежда и белье 10
Обувь 4
Стирка и утюжка 3
Средства для чистки 5
Сигареты 3
Развлечения 3
Цветы 1,15
Покупка новых вещей 8
Непредвиденные расходы 3
Итого — 134
==================================
Итого 196 марок
Неприкосновенный запас 4 марки.
Нижеподписавшиеся обязуются ни под каким видом, ни под каким предлогом не расходовать деньги в иных целях, кроме вышеуказанных, и строго держаться в рамках бюджета.
Берлин, 30 ноября.
Овечка медлит еще мгновенье. «То-то мальчуган удивится», — думает она, затем берет перо и подписывается. Собрав письменные принадлежности, она аккуратно складывает их в ящик секретера. Из среднего отделения она достает пузатую голубую вазу и начинает трясти ее над столом. Из вазы выпадают две-три бумажки и немного серебра, несколько медяков. Она пересчитывает деньги; считай не считай, всего-навсего сто марок. С легким вздохом Овечка прячет деньги в другой ящик и ставит пустую вазу на место. Она подходит к двери, гасит свет и удобно устраивается в плетеном кресле у окна, сложив руки на животе и широко расставив ноги. Из слюдяного окошечка плиты на потолок падает красноватый отсвет, он тихо танцует взад-вперед, останавливается вдруг, долго дрожит на месте и снова начинает танцевать. Хорошо сидеть вот так дома, одной, в сумерках, ждать мужа и слушать, не шевельнется ли под сердцем дитя. Чувствуешь, как в тебе поднимается что-то большое и широкое, выходит из берегов, разливается все шире… Вспоминается море. Оно так же вздымалось и опадало, ширилось, и тогда тоже непонятно было, зачем это, но было так хорошо…
Овечка давно заснула. Она спит полуоткрыв рот, уронив голову на плечо, спит легким, быстролетным, радостным сном, возносящим и баюкающим ее в своих объятьях. Она мгновенно просыпается и возвращается к действительности, как только ее мальчуган зажигает свет и спрашивает:
— Ну, как дела? Сумерничаешь, Овечка? Малыш не стучался?
— Нет. Еще нет. Между прочим, здравствуй, муженек.
— Здравствуй, женушка, Они целуются.
Он накрывает на стол, она возится у плиты. Несколько нерешительным голосом она говорит:
— Сегодня у нас треска с горчичным соусом. Такая дешевая попалась…
— Не возражаю, — отвечает он. — Иной раз я вовсе не прочь отведать рыбы.
— У тебя хорошее настроение, — говорит она. — Что, дело пошло на лад? Как подвигается рождественская торговля?
— Начинает помаленьку оживляться. Публика еще не раскачалась.
— Ты сегодня хорошо торговал?
— Да, сегодня мне повезло. Наторговал на пятьсот марок с лишним.
— Ты у них, наверное, лучший продавец.
— Нет, Овечка. Гейльбут лучше, Да и Вендт, пожалуй, мне не уступит. Только у нас опять будет что-то новое.
— Что именно? Уж наверное ничего хорошего.
— К нам назначили организатора. Он должен реорганизовать предприятие — навести экономию и все такое прочее — Ну, на вашем-то жалованье много не сэкономишь.
— Разве узнаешь, что у них на уме? Уж он что-нибудь да придумает. Лаш слыхал, будто ему положили три тысячи в месяц.
— Как? — изумляется Овечка. — Три тысячи в месяц — и это Мандель называет экономией?
— Не беспокойся, уж он окупит себя с лихвой, уж он что-нибудь да придумает.
— Но что? Что?
— Поговаривают, будто теперь и у нас каждому продавцу установят минимум: обязан продать на столько-то, а не сможешь — вылетай вон.
— Какая низость! А если покупатель не идет, если у него нет денег, если ему не нравится ваш товар? Это ни в какие ворота не лезет!
— Очень даже лезет, — отвечает Пиннеберг. — Они все словно с ума посходили. Это называется у них рационализацией, экономией: таким манером они хотят выявить неспособных. Какая ерунда! Взять, например, Лаша. Он человек мнительный, робкий, он заранее говорит, что если так сделают, если у него будут проверять чековую книжку и придется постоянно думать о том, выполнит ли он норму, — тогда он оробеет и вовсе ничего не продаст.
— Ну и что ж такого, — горячо возражает Овечка, — если он продаст меньше других, если ему не поспеть за всеми? Да кто они такие, чтоб из-за этого лишать человека заработка, места, всякой радости жизни? Выходит, кто послабее, тот уж и не дыши? Оценивать человека по тому, сколько штанов он может продать!
— Ну, брат, и разошлась же ты…— говорит Пиннеберг.
— Еще бы! Меня бесит не знаю как, когда я слышу такое.
— Но они-то говорят, что платят продавцу не за то, что он прекрасный человек, а как раз за то, что он продает много штанов.
— Это неправда, — говорит Овечка. — Это неправда, милый. Ведь они же хотят, чтобы у них служили порядочные люди. А на деле они так сейчас с нами обходятся, — начали-то с рабочих, а теперь дошла очередь и до нас, — что в конце концов все мы озвереем, и добром это для них не кончится, вот увидишь!
— Разумеется, не кончится, — соглашается Пиннеберг. — Среди нас и так уж большинство — нацисты.
— Благодарю покорно! — говорит Овечка. — Уж я-то знаю, за кого нам голосовать.
— За кого же? За коммунистов?
— Разумеется.
— Над этим мы еще поразмыслим, — говорит Пиннеберг. — Я и сам не прочь, да все как-то духу не наберусь. Пока мы более или менее устроены, особой необходимости в этом нет.
Овечка задумчиво смотрит на мужа.
— Ну, ладно, милый, — говорит она. — До следующих выборов еще успеем потолковать об этом.
Они встают из-за стола — с треской покончено, — и Овечка принимается быстро мыть тарелки, а муж вытирать их.
— Заходил к Путбрезе? — вдруг спрашивает Овечка. — Насчет квартирной платы?
— Заходил, — отвечает он. — Уплачено сполна.
— Тогда сразу же спрячь остальное.
— Хорошо, — отвечает он, открывает секретер, достает голубую вазу, лезет в карман, вынимает деньги из бумажника, заглядывает в вазу и озадаченно говорит: — Да ведь тут нет ни гроша.
— Нет, — твердо отвечает Овечка и глядит на мужа.
— Как же так? — недоумевает он. — Ведь должны же быть еще деньги! Не могли же они все выйти.
— А вот взяли и вышли, — говорит Овечка. — Вышли наши деньги. Вышли наши сбережения, и что мы получили по страхованию, тоже все вышло. Все профукали. Теперь мы должны обходиться одним твоим жалованьем.
Он не знает, что и подумать. Не может быть, чтобы Овечка, его Овечка, водила его за нос.
— Но ведь я только вчера или позавчера видел деньги в вазе. Ну конечно, была бумажка в пятьдесят марок и куча мелочи.
— Верно, сто марок еще оставалось, — уточняет Овечка.