— С селедкой.
   — Ага, селедка с чаем. Знаете что, Пиннеберг, я на минутку заскочу в магазин. Но уж это в последний раз, честное слово… И Яхман исчезает в гастрономическом магазине. Когда он появляется вновь, Пиннеберг весьма твердо говорит:
   — А теперь вот что я вам скажу, господин Яхман…
   — Да? — отзывается тот. — Между прочим, ничего с вами не случится, если вы возьмете у меня пакет.
   — Давайте. Так вот, нашему Малышу всего-навсего три месяца; Он еще ничего не видит, ничего не слышит, ни во что не играет…
   — К чему вы мне это рассказываете?
   — К тому, что если вас вдруг осенит зайти в игрушечный магазин и купить моему сыну мишку или железную дорогу, то вы меня больше у дверей не застанете!
   — Игрушечный магазин, — произносит Яхман мечтательно. — Мишка… Железная дорога… Послушать только, как выговаривает это папаша! А мы пройдем мимо игрушечного магазина?
   На Пиннеберга нападает смех.
   — Я бегу, господин Яхман, — говорит он.
   — Вы и впрямь чудак человек, Пиннеберг, — со вздохом говорит Яхман. — Ведь я в некотором роде ваш отец.
 
НЕПРОШЕНЫЙ ПОСТОЯЛЕЦ. ЯХМАН ОТКРЫВАЕТ ХОРОШУЮ, ЗДОРОВУЮ ЖИЗНЬ.
   Они поздоровались — Овечка и Яхман, — после чего Яхман из вежливости постоял минутку над постелькой Малыша и сказал:
   — Слов нет, совершенно очаровательный ребенок.
   — Весь в мать, — сказала Овечка.
   — Весь в мать, — подтвердил Яхман.
   Потом Яхман распаковался, и тут уж Овечка, при виде такого обилия вкусных вещей, из вежливости сказала:
   — Ах, господин Яхман, это вы совершенно напрасно!
   Потом они поели и попили (чай был, картошки с селедкой не было), после чего Яхман откинулся на спинку кресла и произнес благодушно:
   — Ну, а теперь побалуемся сигарой.
   На что Овечка необычайно энергично возразила:
   — К сожалению, с баловством ничего не выйдет: курить в одной комнате с Малышом воспрещается.
   — Вы это серьезно? — спросил Яхман.
   — Совершенно серьезно, — ответила Овечка решительно, а когда Хольгер Яхман тяжело вздохнул, предложила: — Можете выйти на крышу и дымите себе на здоровье, муж всегда так делает. Я выставлю вам свечку.
   — Идет, — согласился Яхман.
   И вот они начали моцион по крыше кинозала, взад-вперед, взад-вперед, Пиннеберг с сигаретой, Яхман — с сигарой. Оба молчали. Свечка стояла на полу, и ее слабый свет не достигал даже запыленных стропил.
   Взад-вперед, взад-вперед. Рядышком, молча.
   И, так как сигарету выкурить скорее, чем сигару, Пиннеберг успел юркнуть к Овечке и пошушукаться насчет такого чрезвычайного происшествия.
   — Что он сказал? — спросила Овечка.
   — Ничего. Просто взял и пошел со мной.
   — Вы с ним случайно встретились?
   — Не знаю. Похоже, он меня поджидал. Но наверняка не знаю.
   — Все это очень загадочно, — говорит Овечка. — Чего ему от нас надо?
   — Понятия не имею. Началось с того, что ему взбрело в голову, будто какой-то седой старик гонится за ним.
   — Что значит — гонится?
   — Ну, вроде как из уголовной полиции, что ли. И с мамашей он разругался. Возможно, одно связано с другим.
   — Так…— говорит Овечка. — И больше он ничего не сказал?
   — Сказал. Завтра вечером он хочет сводить нас в кино.
   — Завтра вечером? Он, что же, хочет остаться у нас? Но ведь он не может остаться у нас на ночь. Лишней кровати у нас нет, а диван для него слишком короток.
   — Разумеется, он не может остаться у нас… Ну, а вдруг возьмет да останется?
   — Через полчаса, — говорит Овечка решительно, — я буду кормить Малыша. И если ты ему до тех пор не скажешь, скажу я.
   — Придется сказать, — со вздохом говорит Пиннеберг и выходит к молча прогуливающемуся по крыше гостю.
   Немного спустя Яхман тщательно притоптал окурок, глубоко вздохнул и сказал:
   — Порою я вовсе не прочь поразмышлять. Вообще-то я охотнее говорю, но иной раз так чудесно поразмышлять с полчасика.
   — Вы разыгрываете меня! — протестует Пиннеберг.
   — Нисколько, нисколько. Вот я сейчас раздумывал, каким я был в детстве…
   — Ну и…? — говорит Пиннеберг.
   — Не знаю, как вам сказать…— отвечает Яхман нерешительно. — Думаю, что теперь я совсем не тот, каким был прежде. — Он присвистнул. — Возможно, я с самого начала испортил себе всю музыку. Ведь, в сущности, я страшный воображала. Начинал-то я, видите ли, лакеем.
   Пиннеберг молчит.
   Яхман вздыхает.
   — Ну да теперь уж бессмысленно говорить об этом. Тут вы совершенно правы. Вернемся к вашей супруге?
   Они входят, и Яхман в самом радужном настроении с места в карьер начинает болтать всякую чушь.
   — Так вот, фрау Пиннеберг, у вас самая фантастическая квартира на свете. Я немало повидал на своем веку, но чтобы было столько фантастики и вместе с тем уюта… И как только жилищный надзор разрешает такое! Уму непостижимо!
   — Он и не разрешает, — замечает Пиннеберг. — Мы живем здесь без прописки.
   — Без прописки?
   — Ну да, ведь, в сущности, это не квартира, а складское помещение. И то, что мы тут проживаем, известно лишь нашему хозяину, который сдал нам склад. Формально мы прописаны у него внизу.
   — Так…— раздумчиво произносит Яхман. — Стало быть, никто, даже полиция, не знает, что вы тут живете?
   — Никто, — подтверждает Пиннеберг и бросает выразительный взгляд на Овечку.
   — Это хорошо, — говорит Яхман. — Очень хорошо. — И обводит комнаты прямо-таки любовным взором.
   — Господин Яхман, — говорит Овечка, принимая на себя роль херувима с мечом. — Я должна перепеленать и покормить на ночь ребенка…
   — Хорошо, — повторяет Яхман. — Не смущайтесь моим присутствием. А после этого и нам лучше сразу отправиться на боковую. Я сегодня весь день в бегах, страшно устал. Я тем временем сооружу себе ложе на диване. Подушки и стулья есть…
   Супруги переглядываются. Потом Пиннеберг поворачивается, подходит к окну и начинает барабанить пальцами по стеклу. Его плечи вздрагивают. Овечка говорит:
   — Как только вам не стыдно, господин Яхман! Я сама приготовлю вам постель.
   — Тем лучше, — говорит Яхман. — Тогда я смогу наблюдать кормление. Я уже давно мечтал увидеть нечто подобное.
   С гневной решимостью Овечка берет сына с постели и принимается распеленывать его.
   — Подойдите поближе, господин Яхман, — говорит она. — Рассмотрите все как следует.
   Малыш начинает кричать.
   — Видите? Это так называемые пеленки. Они отнюдь не благоухают.
   — Мне это нипочем, — отвечает Яхман. — Я прошел войну, и никто и ничто не в состоянии хоть на минуту отбить у меня аппетит. Овечка беспомощно опускает плечи.
   — Ах, ничем-то вас не проймешь, господин Яхман, — говорит она. — Вот смотрите, смазываем попку маслом, чистейшим оливковым маслом…
   — А это зачем?
   — Затем, чтобы не подопрела. Мой сын ни разу не подопревал.
   — Мой сын ни разу не подопревал, — мечтательно произносит Яхман. — Господи, как это звучит! Мой сын ни разу не солгал. Мой сын ни разу не огорчил меня… Ну и ловко же вы орудуете пеленками, просто изумительно. Да, матерью надо родиться. Прирожденная мать…
   — Уж не фантазируйте вы, — смеется Овечка. — Спросите-ка лучше у мужа, каково нам пришлось а первый день… Ну вот, а теперь прошу вас отвернуться на минутку…
   Яхман послушно идет к окну и упирается взглядом в безмолвный ночной сад, где в отблесках света тихо колышутся ветви деревьев («Они словно переговариваются между собой, Пиннеберг»), а Овечка тем временем сбрасывает платье, спускает бретельки комбинации, накидывает купальный халат и дает сыну грудь. Он сразу перестает кричать, с глубоким вздохом, почти со всхлипом, хватает грудь и начинает сосать. Овечка склонила к нему лицо, а мужчины, привлеченные внезапно наступившей тишиной, поворачиваются и молча смотрят на мать и дитя.
   Не так уж долго молча, ибо Яхман говорит:
   — Да, Пиннеберг, я все сделал не так… Хорошая, простая жизнь… Хорошая, здоровая жизнь…— Он ударяет себя по лбу. — Ах, я старый осел! Старый осел!
   А потом они ложатся спать.
 
ЯХМАН В РОЛИ ИЗОБРЕТАТЕЛЯ. МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК В РОЛИ БОГА, НО МЫ-ТО С ТОБОЮ ВМЕСТЕ!
   Наутро Пиннеберг стоит среди штанов за прилавком сам не свой: нелегко молодожену сознавать, что за гостя он приютил у себя, в своей крохотной квартирке, собственно говоря, состоящей из одной комнаты. То и дело припоминается Яхман в ту ночь, когда он принес им деньги, чтобы уплатить за квартиру, как он рвался к постели Овечки.
   Ну, хорошо, тогда Яхман напился, допустим. Вчера вечером он был совсем другим человеком, очень даже симпатичным. И все-таки веры ему нет, а уж доверия тем более.
   Пиннеберг стоит за прилавком, а у самого пятки чешутся: поскорее бы домой! Но, разумеется, когда он приходит домой, там все в полном порядке. Настроение у Овечки прекрасное, они любуются Малышом, и Пиннеберг лишь вскользь бросает гостю, который роется у окна в чемодане:
   — Добрый вечер, господин. Яхман!
   — Добрый вечер, юноша, — отвечает тот. — Бегу, бегу…— вот он уже за дверьми — они слышат, как он с грохотом скатывается по лестнице.
   — Ну, как он? — спрашивает Пиннеберг.
   — Очень симпатичный. — отвечает Овечка. — В сущности говоря, он просто симпатяга. С утра очень нервничал, все говорил о своих чемоданах — дескать, не мог бы ты забрать их с вокзала Зоопарк
   — И что ты ему сказала?
   — Пусть тебя и спрашивает. Но он только что-то пробурчал. Потом три раза спускался с лестницы и каждый раз возвращался. Потом подсел к Малышу, звякал над ним ключами и распевал песенки. Потом вдруг подхватился и побежал…
   — Набрался-таки духу.
   — А потом явился с чемоданами, и теперь сам не свой от радости. Без конца роется в своих манатках, сует в плиту какие-то бумажки. Да, он сделал изобретение.
   — Изобретение?
   — Он слышать не может, когда Малыш кричит. Просто с ума сходит, подумать только: бедный крошка уже сейчас воюет против всего света! Тут нет никакой трагедии, говорю я ему, Малыш голоден, только и всего. Так что бы ты думал: он хотел, чтобы я сию же минуту покормила Малыша. А когда я отказалась — он изругал меня в пух и прах! Это, говорит, ваша родительская блажь, воспитательные фанаберии, задурили себе голову невесть чем. Потом он захотел выйти с ним погулять, потом — вывезти его в коляске. Можешь ты себе это представить: Яхман с детской коляской в Тиргартене! Я, конечно, и слышать об этом не хочу, а Малыш ревет и ревет…
   Она замолкает, так как Малыш, словно услышав, о чем речь, подает голос, тоненько и яростно…
   — Вот, пожалуйста! Сейчас увидишь, что изобрел Яхман…
   Она берет стул и приставляет его к кроватке. На стул она кладет свой чемоданчик, затем приносят будильник и ставит его на чемоданчик.
   Пиннеберг с интересом наблюдает.
   Будильник, обыкновенный кухонный будильник-громобой, тикает над самым ухом Малыша. Он тикает очень громко, но, разумеется, когда ревет Малыш, тиканья просто не слышно. Сперва Малыш ревет не переставая, но ведь и ему надо рано или поздно сделать короткую передышку, чтобы набрать в грудь воздуха. Потом он снова заходится ревом.
   — Еще не заметил, — шепчет Овечка.
   Э, нет, пожалуй, он все-таки уже заметил. Следующая передышка наступает гораздо скорее и длится гораздо дольше. Малыш как будто прислушивается: тик-так, тик-так — без конца.
   Потом он снова ревет. Но теперь уже без прежней настойчивости. Он лежит, весь красный от натуги, с беленьким хохолком на темечке, с маленьким, смешно надутым ротиком, и смотрит прямо перед собой, явно ничего не видя; маленькие пальчики лежат на одеяле. Конечно, ему ужасно хочется реветь, ведь он голоден, в животе у него бурчит, а раз так — надо реветь. Но теперь что-то происходит у него над ухом: тик-так, тик-так — без конца.
   Без конца, да не совсем. Начнешь реветь — звук пропадает. Перестанешь — вот он, тут как тут. Надо проверить. Он пробует ревануть, так, совсем немножечко — и нету тик-така. Он умолкает — тик-так опять тут как тут. Тогда он умолкает окончательно, он вслушивается, вероятно, в его мозгу ни для чего не осталось больше места: тик-так, тик-так. А бурчанье в животе ушло куда-то глубоко-глубоко да так там и осталось.
   — Похоже, и вправду действует, — шепчет Пиннеберг. — Ну и молодец же этот Яхман, как он только додумался?
   — Испытываете мое изобретение? — доносится из дверей голос Яхмана. — Действует?
   — Похоже, что так, — отвечает Пиннеберг. — Вопрос только, надолго ли?
   — Ну как, мадам? Известна ли господину супругу наша программа? Одобрил он ее?
   — Нет, он еще ничего не знает. Так вот, милый, господин Яхман приглашает нас. Будем кутить вовсю, кабаре и бар — понимаешь? А для начала — кино.
   — Ну что же, — отвечает Пиннеберг. — Ты получила свое, Овечка. Кутнуть, господин Яхман, это давнишняя мечта ее жизни. Отлично!
   Спустя час они сидит в кино, в ложе. Свет гаснет, и затем…
 
   Спальня, две головы на подушках: юное, свежее, как роза, лицо женщины и лицо мужчины постарше, сохраняющее озабоченное выражение даже во сне.
   Потом появляется циферблат будильника, будильник поставлен на половину седьмого. Мужчина беспокойно задвигался, повернулся и, еще впросонках, протянул руку к будильнику: двадцать пять минут седьмого. Мужчина вздыхает, ставит будильник на место и снова закрывает глаза.
   — Тянет до последней минуты. — неодобрительно замечает Пиннеберг.
   В ногах большой кровати что-то белеется: детская кроватка. В ней спит ребенок, положив головку на руку, рот его полуоткрыт.
   Будильник звонит, молоточек точно взбесился, так и колотит о металлическую чашечку — не молоточек, а сущий дьявол! Мужчина разом вскакивает, спускает ноги с кровати — тощие ноги без икр, поросшие жидким черним волосом.
   Зал хохочет.
   — У настоящих героев экрана, — говорит Яхман, — вообще не должно быть волос на ногах. Фильм провалится, это бесспорно.
   Но, быть может, героиня спасет его? Она сказочно красива, это несомненно: когда будильник зазвонил, она приподнялась на локте, одеяло скользнуло вниз, рубашка слегка приоткрылась, и благодаря искусному повороту, спадающему одеялу и колышащейся рубашке у зрителей на секунду создалось впечатление, что они увидели ее грудь. Приятная атмосфера, ничего не скажешь — а она уже натянула одеяло на плечи и снова уютно устроилась в постели.
   — Это и есть заглавная стерва, — говорит Яхман. — Не прошло и пяти минут, а она уже прет на тебя раскрытой грудью. Господи, как все это элементарно просто!
   — Зато красивая! — замечает Пиннеберг.
   Муж давно уже натянул брюки, ребенок сидит в кроватке и кричит: «Папа, мишку!» Отец подает ему мишку, а он уже требует куклу. Муж бежит на кухню, ставит греться воду — он такой худой, мозглявый. Ну и беготни у него! Подать куклу ребенку, накрыть стол к завтраку, приготовить бутерброды, а тут и чайник вскипел — надо заварить чай, побриться, а жена лежит в постели, свежа как бутон розы.
   Но вот и она встала, — нет, она очень даже симпатичная, она вовсе не «такая», она сама приносит себе в ванную теплой воды для умывания. Муж посматривает на часы, играет с ребенком, разливает чай, выскакивает на лестницу — не принесли ли молоко. Нет, только газету. Тем временем жена умылась и прямехонько к своему месту за столом. Каждый берет по листу газеты, чашку чая, хлеб.
   Из спальни доносится крик: кукла свалилась с кровати; отец бросается поднимать…
   — Какое идиотство! — недовольно морщится Овечка.
   — Верно, но все же хочется знать, что будет дальше. Ведь должно же быть что-нибудь дальше.
   Яхман произносит одно только слово:
   — Деньги.
   И надо же! Он таки прав, этот заядлый киношник: жена отыскала в газете объявление о продаже, ей хочется что-то купить. Муж возвратился к столу, следует бурное объяснение. Где ее деньги на хозяйство? Где его деньги на карманные расходы? Он показывает свой кошелек, она показывает свой. А настенный календарь показывает семнадцатое. В дверь стучится молочница — за ними должок. Облетают листки календаря: восемнадцатое, девятнадцатое, двадцатое… тридцать первое! Муж сидит, подперев голову руками, рядом с пустыми кошельками лежит мелочь. А календарь все шелестит, шелестит…
   О, как хорошеет эта женщина, как вдруг расцветает ее красота! Она ласково уговаривает его, гладит по голове, берет за подбородок, подставляет губы. Как сияют ее глаза!
   — Вот стерва! — говорит Пиннеберг. — Что ж он теперь будет делать?
   Ах, он тоже разогревается, он обнимает ее. Объявление о продаже всплывает и исчезает, календарь, шелестя, отсчитывает еще четырнадцать дней, ребенок играет с мишкой — мишка обнимает куклу, — на столе лежит жалкая кучка денег… Жена сидит на коленях у мужа…
   Все пропадает, и из непроглядной тьмы, медленно проясняясь, проступают очертания сверкающего банковского зала с окошечками касс. Вот стол за проволочной решеткой, вот пачка денег — решетка полуоткрыта, но внутри никого не видно… Вот они, тугие пачки бумажек, вот они, столбики серебра и меди! Одна пачка надорвана, и сотенные веером легли на стол.
   — Деньги, — хладнокровно замечает Яхман. — Публике так нравится смотреть на деньги.
   Но слышал ли его Пиннеберг? Слышала ли его Овечка? Снова наплывает тьма — долгим наплывом, густым наплывом. Слышно, как дышат люди в зале — долгими вздохами, глубокими вздохами… Овечка слышит дыхание Ганнеса, Ганнес слышит дыхание Овечки.
   Снова светло. Ах ты, господи, если и есть что хорошее в жизни, так в кино не покажут — женщина окончательно привела себя в порядок и закуталась в спальный халат. Супруг уже в котелке, он целует на прощанье ребенка. И вот маленький человек идет по большому городу, вот он вскакивает в автобус. Ишь как спешат прохожие, как мчатся экипажи, скапливаются на перекрестках и снова несутся сплошным потоком. И красные, желтые, зеленые огни светофоров, и тысячи домов с миллионами окон проносятся мимо, и везде люди, люди, а у него, маленького человека, ничего-то нет за душой, только двухкомнатная квартира с кухней, жена да ребенок. Ничего больше.
   Пусть она взбалмошная женщина и не умеет обращаться с деньгами, но все-таки хоть это-то есть у него…
   Для него она вовсе не взбалмошная. И его неизменно ждет стол на четырех до смешного высоких ножках, он должен спешить к нему — таков уж его удел в нашем загадочном земном существовании. И никуда ему от этого не уйти.
   Нет, нет, он этого не сделает. Лишь на какую-то долю секунды рука маленького банковского кассира нависает над деньгами, — так ястреб, выпустив когти, нависает над птичьим двором. Но нет — рука сжимается в кулак, и это вовсе не когти, а пальцы. Он — маленький банковский служащий, а не хищная птица.
   И вот поди ж ты! — маленький кассир дружит со стажером при банке, и, как и следовало ожидать, стажер этот приходится сыном одному из директоров банка. И, оказывается, этот стажер заметил по-ястребиному скрюченные пальцы. И вот во время перерыва на завтрак стажер отводит в сторону своего друга кассира и без обиняков говорит ему: «Тебе нужны деньги». И как тот ни отговаривается, как ни отбрыкивается, он приходит домой с полным карманом денег. Но когда он распаковывает пачки банкнот и выкладывает деньги на стол, думая обрадовать этим жену, жена — вот ведь что! — проявляет к деньгам полное равнодушие, деньги ее не интересуют. Ее интересует муж. Она увлекает его на диван, она привлекает его к себе на грудь: «Как ты это сделал? Ты сделал это ради меня? О, никогда бы не подумала, что ты на это способен!»
   И у него не хватает духу рассказать ей правду. Увы! Это свыше его сил — как она его вдруг полюбила! Он только кивает головой, молчит и многозначительно улыбается… А она не помнит от радости себя, она так им гордится!
   Какой человеческий образ создал этот маленький актер, великий актер! Пиннеберг видел лицо кассира в утренний час, когда он покоился в супружеской постели (будильник показывал двадцать пять минут седьмого) — усталое, изборожденное морщинами лицо: человека съедали заботы. И вот оно снова перед ним: он любит эту женщину, она восхищается им — впервые в жизни. Как расцветает это лицо, как быстро сходит с него наигранное лукавство, как растет, ширится и расцветает оно счастьем, точно диковинный цветок, сплошь сотканный из солнечного света… О ты, бедный, маленький, приниженный человек! Настал твой час, и ты никогда, никогда не сможешь сказать, что всю жизнь был только маленьким человеком! Ты тоже был богом!
   Да, теперь он — бог, ее бог. Он голоден? У него ноют ноги? Ведь ему так много приходится стоять! Как она бегает, как хлопочет вокруг него — ведь он так возвысился над ней, он сделал это ради нее! Никогда больше ему не придется самому ставить чайник, первым подниматься по утрам… Он — бог.
   Деньги лежат на столе, про них забыли.
   — Смотри, как он лежит и улыбается! — задыхаясь от волнения, шепчет Пиннеберг Овечке.
   — Бедняга! — говорит Овечка. — Добром это кончиться не может. Неужели он сейчас счастлив? Неужели нисколечко не боится?
   — Франц Шлютер — очень талантливый актер, — замечает Яхман.
   Да, конечно, добром это кончиться не может. О деньгах забыли, но ненадолго. Однако ни первая большая покупка, ни вторая ничего не меняют. Какое упоение для женщины сознавать, что ты можешь купить все, решительно все! И как страшно сознавать мужчине, откуда взялись деньги.
   Потом — третья покупка, деньги на исходе, а она присмотрела себе кольцо… Увы! Денег не хватает. Перед ней лежит целая россыпь сверкающих колец, а продавец так невнимателен, он занят с двумя покупателями. Посмотрите на ее лицо, когда она подталкивает локтем мужа: возьми!
   Ведь она верит, что он ради нее на все способен. А он всего-навсего маленький банковский кассир, на это он не способен, этого он не сделает.
   И как только она понимает, она говорит продавцу: «Зайдем как-нибудь еще». Он идет рядом с нею, жалкий, пришибленный, и вся его жизнь встает у него перед глазами, долгая, бесконечная жизнь при этой женщине, которую он любит и которая ожидает от него такого…
   Она молчит, она прикидывает, и вдруг лицо ее преображается; на последние деньги они заходят в бар, и вот перед ними вино; она вся горит, она пылает страстью:
   — Завтра ты опять это сделаешь.
   Серое, пришибленное, жалкое лицо… И сияющая женщина.
   Кажется, он вот-вот решится, скажет ей правду, но в последнюю секунду он лишь делает движение головою, размеренное и серьезное, сверху вниз — утвердительно.
   Что же дальше? Не может же друг вечно ссужать его деньгами, или, проще сказать, дарить их, как говорится, за просто так. Друг говорит — нет. И тогда кассир рассказывает другу, зачем ему нужны деньги и как выглядит он в глазах жены. Друг смеется, дает ему денег и говорит: «Ты непременно должен познакомить меня с супругой».
   А потом друг знакомится с его женою, а потом, как и следовало ожидать, влюбляется в нее, а для нее во всем белом свете существует только муж, — ведь он такой смелый, такой отчаянный, ради нее он готов на все. Но тут заявляет о себе ревность, и за столиком в кабаре друг кассира рассказывает ей всю правду.
   Ах, вот маленький человек возвращается из туалета, они сидят за столиком, и она встречает его улыбкой — наглой, презрительной улыбкой.
   В этой улыбке он видит все: предателя, друга, неверную жену. Он изменяется в лице, глаза его становятся огромными, в них стоят слезы, губы дрожат.
   А они смеются.
   Он стоит и смотрит на них, стоит и смотрит.
   Да, очень может быть, что в этот момент, когда все рухнуло, он действительно способен на все. Но он поворачивается и, съежившись, ковыляет к двери на своих кривых ножках.
   — Ах, Овечка! — говорит Пиннеберг и хватает ее за руку. — Ах, Овечка! — шепчет он. — Мне страшно. Мы так одиноки. И Овечка медленно кивает и говорит чуть слышно:
   — Но мы-то, мы-то с тобою вместе. — И потом быстро шепчет ему, утешая: — В конце концов у него есть сын. Его она наверняка не возьмет с собой!
 
КИНО И ЖИЗНЬ. ДЯДЮШКА КНИЛЛИ УМЫКАЕТ ГОСПОДИНА ЯХМАНА.
   Они ужинают втроем, в каморке Пиннебергов и, надо сказать, ужин у них довольно невеселый. Яхман задумчиво рассматривает обоих взрослых детей, которых не радуют даже купленные им вчера необыкновенные лакомства. Но, хоть это на него и непохоже, Яхман молчит. А потом Овечка убирает со стола и начинает возиться с Малышом, и тут Яхман говорит:
   — Ах, дети, дети, в сущности, страшно, что вы такие. Даже простаки из простаков не должны бы попадаться на такую пошлятину.
   — Да мы и сами прекрасно понимаем, что все это неправда, господин Яхман, — говорит Пиннеберг. — Понятно, никаких таких директорских сынков не бывает, а может, и таких кассиров в котелке тоже не бывает. Меня только поразил актер, как бишь его, Шлютер, что ли?..
   Яхман утвердительно кивает и намерен что-то возразить, но Овечка опережает его:
   — Я понимаю, что хочет сказать Ганнес, и на это вам нечего возразить. Пусть все это неправда и сплошная халтура, но ведь верно и то, что наш брат живет в постоянном страхе, и нам кажется чуть ли не чудом, если какое-то время у нас все идет хорошо. И что всякий час может случиться беда, и ты ничего не сможешь поделать, и что всякий раз приходится удивляться: вот еще день прошел, а беды не случилось.
   — Ах, все страшно лишь постольку, поскольку представляется нам таковым, — замечает Яхман. — Не надо поддаваться страху, только и всего. На месте того кассира я бы попросту отправился домой, развелся, а потом снова женился на молоденькой, хорошенькой девочке… Есть из-за чего огород городить. Ну, а теперь вот что: Малыш, кажется, сыт, давайте собираться. Уже двенадцатый час, самое время встряхнуться маленько.