— Да, пожалуй, — смущенно соглашается тот.
   — Неужели ты думаешь, — шепчет Гейльбут и вплотную придвигается к нему, — что у меня хватило бы сил выносить вечное мытарство за прилавком, общество идиотов-сослуживцев и сволочей-начальников, да и все те мерзости, — он делает движение в сторону окна, — что творятся у нас в Германии, не будь у меня этого? Тут и отчаяться недолго, а так я не теряю надежды, что когда-нибудь все переменится. Это помогает жить, Пиннеберг. Это помогает жить. Тебе тоже надо попробовать, тебе и твоей жене.
   Не дожидаясь ответа, Гейльбут встает, подходит к двери и кричит:
   — Фрау Витт, можете убрать!
   Затем возвращается к Пиннебергу и продолжает
   — Книги, спорт, театр, девушки и политика — все, чем интересуются наши друзья-приятели, — все это лишь наркотики, все это пустое. На деле же…
   — Но позволь…— пробует возразить Пиннеберг и замолкает, завидев входящую с подносом фрау Витт.
   — Так вот, фрау Витт, — говорит Гейльбут. — Это мой друг Пиннеберг. Я хочу взять его с собой на наш сегодняшний вечер.
   — Конечно, конечно, господин Гейльбут, — отвечает фрау Витт, полная, пожилая особа невысокого роста. — Пусть молодой человек развлечется. А вы не бойтесь, — успокаивает она Пиннеберга. — Раздеваться не обязательно, если не хотите. Я тоже не раздевалась, когда господин Гейльбут брал меня с собой…
   — Я…— заикается Пиннеберг.
   — И ведь смешно, знаете, — продолжает фрау Витт, — когда все бегают вокруг тебя нагишом и разговаривают с тобой совсем нагишом, всё этак мужчины в летах, с бородой и в очках, а сама-то стоишь одетая. Стесняешься, не знаешь, куда глаза девать.
   — А вот мы не стесняемся, — замечает Гейльбут.
   — Вы — другое дело, — говорит пожилая кругленькая фрау Витт. — Для молодого человека это и впрямь подходяще. Девушек ваших я не понимаю, ну, а молодые люди — те, конечно, находят, чего ищут. Уж те-то не покупают кота в мешке.
   — Это ваше личное мнение, фрау Витт, — обрывает ее Гейльбут, и по всему видно, что он злится. — Вы, кажется, хотели убрать со стола.
   — Вам не нравится, когда я так говорю, господин Гейльбут, — замечает фрау Витт, собирая посуду, — но что правда, то; правда. Ведь многие тут же, без всяких церемоний, заходили в кабины…
   — Вам этого не понять, фрау Витт, — говорит Гейльбут. Спокойной ночи, фрау Витт.
   — Спокойной ночи, господа, — говорит фрау Витт и ретируется с подносом, но все же задерживается на секунду в дверях. — Разумеется, мне этого не понять. А все же обходится дешевле, чем пойти в кафе.
   С этими словами она удаляется, а Гейльбут со злостью смотрит на коричневую лакированную дверь.
   — На нее нельзя сердиться, — говорит он наконец, а сам ужасно сердится. — Она все понимает по-своему. Конечно, Пиннеберг, — продолжает он, — конечно, на наших вечерах завязываются знакомства, но ведь они завязываются везде, где сходится молодежь, и это не имеет ничего общего с нашим движением. Впрочем, — резко заканчивает он, — ты все увидишь собственными глазами. Ты ведь располагаешь временем, чтобы пойти со мною?
   — Право, не знаю, — отвечает Пиннеберг, смущаясь. — Мне еще нужно позвонить по телефону. Видишь ли, жена у меня сейчас в больнице.
   — О!.. — соболезнующе начинает Гейльбут, но тут же соображает:— Что, уже пришел срок?
   — Да, — отвечает Пиннеберг, — после обеда отвел. Ночью она, вероятно, родит. Ах, Гейльбут…— Ему хочется говорить и говорить о своих заботах, о своих печалях, но до этого дело не доходит.
   — Позвонить можно и из бассейна, — полагает Гейльбут. — Не думаешь же ты, что твоя жена будет иметь что-либо против?
   — Нет, нет, не в этом дело. Только, знаешь ли, странно как-то все это выглядит жена в родильном доме, — у них это называется родилка, что ли, — они там рожают, и, как видно, не так-то это легко, — я слышал, как одна кричала… это было ужасно…
   — Да, конечно, это, должно быть, больно, — говорит Гейльбут со всем спокойствием человека, лично не затронутого. — Но ведь обычно все обходится благополучно. В конце концов вы тоже будете радоваться, когда все останется позади. И, как я уже говорил, раздеваться необязательно.
 
ЧТО ДУМАЕТ ПИННЕБЕРГ О КУЛЬТУРЕ НАГОГО ТЕЛА И ЧТО ГОВОРИТ ПО ЭТОМУ ПОВОДУ ФРАУ НОТНАГЕЛЬ.
   Для неискушенного человека, вроде Пиннеберга, подобного рода предложения чреваты опасностями. О нет, он никогда не отличался робостью в сексуальном отношении, скорее даже наоборот. Недаром он вырос в Берлине, и недаром фрау Пиннеберг совсем недавно напомнила ему о шалостях со школьницами в ящиках для песка, — шалостях, в свое время получивших столь громкую огласку. А если еще и юность твоя проходит в магазине готового платья, с большим выбором не только предметов одежды, но и анекдотов для некурящих и манекенщиц без предрассудков, то от романтических идеалов мало что остается. Женщина есть женщина, мужчина есть мужчина, и при всех их различиях общее у них то, что они охотно занимаются кое-чем сообща. И если они делают вид, что занимаются этим без особой охоты, значит, у них есть на то свои основания, не имеющие прямого отношения к делу: одни хотят выйти замуж, у других хозяин косо смотрит на подобные вещи, у третьих голова забита какими-нибудь дурацкими идеями.
   Нет, не в этом заключается опасность; опасность заключается скорее в том, что слишком хорошо понимаешь, что к чему, и не питаешь никаких иллюзий. Вольно же Гейльбуту говорить: при этом ни о чем таком не думаешь; уж кто-кто, а он-то, Пиннеберг, знает: кое о чем при этом все-таки думаешь. Стоит только представить себе на минутку, как девушки и молодые женщины бегают, плещутся и плавают там — и уж он-то знает, к чему это ведет.
   Однако — и это его великое открытие — Пиннеберг не желает испытывать никаких эмоций, не связанных с Овечкой. Позади у него обычное отрочество: разочарования, ниспадение романтических покровов и десяток подруг, не считая случайных интрижек. Потом он повстречал Овечку в дюнах между Виком и Лензаном, но и тут было все то же: так, очень милое, приятное знакомство, скрашивающее жизнь.
   Ну, а потом они поженились и с тех пор частенько занимались тем, что в браке так удобно и напрашивается само собой, и всегда это было хорошо и приятно и так успокаивало, так очищало, — совсем как прежде, ничуть не иначе. И все же: теперь это стало иначе, каким-то образом возникла прочная связь, то ли благодаря тому, что Овечка лучшая из всех жен на свете, то ли благодаря привычке к супружеской жизни; на тайны вновь пали романтические покровы, иллюзии ожили… Теперь, направляя свои стопы в баню вместе с обожаемым, но уже чуточку смешным в его глазах Гейльбутом, Пиннеберг твердо знает он не хочет испытывать никаких эмоций, не связанных с Овечкой. Он принадлежит ей, как она принадлежит ему, и не надо ему никаких вожделений, если не она их начало и конец. Не надо, и все. Вот почему его так и подмывает сказать: «Послушай, Гейльбут, схожу-ка я лучше в больницу. Что-то неспокойно у меня на душе».
   Так, отговорки ради, чтоб не слишком уронить себя в глаз; друга.
   Но всякий раз, только он дождется паузы в разглагольствованьях Гейльбута, в голове у него все перемешивается: Квартира. Родилка… Баня с голыми женщинами… Гейльбутовы снимки… Девичьи груди — они бывают такие маленькие, острые… Раньше ему это нравилось, но с тех пор, как он узнал широкую, полную, нежную грудь своей Овечки… Видишь, опять к тому же и возвратился: все, что она — хорошо. Нет, так и скажу сейчас Гейльбуту…
   — Вот мы и пришли! — объявляет Гейльбут. Пиннеберг окидывает взглядом здание и говорит:
   — Вот оно что! Обыкновенная баня с бассейном! Я-то думал…
   — Что у нас уже есть свой собственный? Нет, мы еще не такие богатые.
   Сердце у Пиннеберга так и колотится, его охватывает сам настоящий страх. Но пока что пугаться особенно нечего. За кассой сидит невзрачная особа женского пола и говорит:
   — Добрый вечер, Иоахим. Вот тебе тридцать седьмая. И подает ему ключ с номерком.
   — Спасибо, — говорит Гейльбут, и Пиннеберг очень удивляется, как это он до сих пор не знал, что Гейльбута зовут Иоахимом.
   — А этот господин?.. — спрашивает невзрачная особа, мотнув головой в сторону Пиннеберга.
   — Просто так пришел, — отвечает Гейльбут. — Ты, значит, не будешь купаться?
   — Нет, — смущенно отвечает Пиннеберг. — Сегодня — нет.
   — Вольному воля, — улыбается Гейльбут. — Осмотрись пока что, потом, может, и надумаешь.
   Они идут по проходу, вдоль ряда кабин, и со стороны бассейна, которого еще не видно, как обычно доносятся смех, плеск воды и крики, и воздух здесь совсем как в бане, парной и прелый, да и вообще ничего особенного тут нет, так что Пиннеберг совсем было успокаивается, как вдруг дверь одной из кабин приоткрывается и в щель проглядывает что-то розовое. Пиннеберг силится отвести глаза, но вот дверь распахивается настежь, и он видит перед собой молодую особу, она стоит в двери безо всего и говорит:
   — Наконец-то, Ахим. Я уж думала, ты опять не придешь.
   — Ну как же, как же! — отвечает Гейльбут. — Позволь представить тебе моего друга: господин Пиннеберг — фройляйн Эмма Кутюро.
   Фройляйн Кутюро кланяется и с достоинством княгини протягивает Пиннебергу руку. Пиннеберг не знает, куда девать глаза…
   — Очень приятно, — говорит фройляйн Кутюро, а сама по-прежнему стоит перед ним безо всего. — Надеюсь, вы сможете убедиться, что мы на верном пути…
   Но тут Пиннеберг узрел якорь спасения — телефонную будку.
   — Мне только позвонить… Прошу прощения, — бормочет он и давай бог ноги.
   — Так мы в тридцать седьмом номере! — кричит ему вдогонку Гейльбут.
   Пиннеберг не торопится вызывать больницу. Звонить еще рано, всего только девять часов. Но уж лучше постоять в будке, лучше покамест держаться от всего этого подальше.
   — Этак всякий аппетит пропадет, — задумчиво говорит он. — Может, и в самом деле стоило раздеться?
   И с этой мыслью он опускает в автомат монету и вызывает Моабит 8650.
   Господи боже, как долго никто не подходит! Сердце опять начинает учащенно биться. А вдруг я больше ее не увижу?
   — Минуточку, — раздается голос сестры. — Сейчас справлюсь. Как ваша фамилия? Палленберг?
   — Пиннеберг, сестра, Пиннеберг!
   — Я и говорю: Палленберг! Сейчас, одну минутку.
   — Да нет же, Пинне…
   Но сестра уже ушла. А ведь очень может быть, у них там лежит какая-нибудь Палленберг, и он получит не ту справку, и будет думать, что все прошло благополучно, а на самом-деле…
   — Алло, вы слушаете, господин Пиннеберг?
   Слава богу, это уже другая сестра, быть может, та самая, что ходит за Овечкой.
   — Нет, еще не разродилась… Возможно, часа через три-четыре. Позвоните еще раз в полночь, господин Пиннеберг.
   — Но у нее все хорошо? Все в порядке?
   — Да, все нормально… Ну, так еще раз в полночь, господин Пиннеберг.
   Он вешает трубку, надо идти, Гейльбут ждет его в тридцать седьмой кабине. Дернуло же его потащиться сюда!
   Пиннеберг стучится в кабину тридцать семь, Гейльбут кричит: «войдите!» Они сидят рядышком на скамеечке, и вид у них такой, будто они и впрямь всего лишь болтали. Быть может, дело действительно в нем самом, быть может, он, совсем как фрау Витт, слишком испорчен и чего-то не понимает?
   — Так пойдемте ж, — говорит голый Гейльбут и потягивается. — Тесновато здесь. Ну и задала же ты мне жару, Эмма.
   — А ты — мне! — хохочет фройляйн Кутюро. Пиннеберг идет за ними, заново убеждаясь, что все это ему, попросту говоря, неприятно.
   — Да, кстати: что нового у жены? — спрашивает Гейльбут через плечо и объясняет своей подруге: — Его жена лежит в клинике. Должна скоро родить.
   — А! — говорит фройляйн Кутюро.
   — Еще не разродилась, — говорит Пиннеберг. — Возможно, часа через три-четыре.
   — В таком случае, — с удовлетворенным видом замечает Гейльбут, — ты имеешь возможность основательно тут все рассмотреть.
   Однако прежде всего Пиннеберг имеет возможность основательно разозлиться на Гейльбута.
   Они входят в зал с плавательным бассейном. «Не так уж много», — решает Пиннеберг по первому впечатлению, но затем видит, что их тут набралось порядочно. У трамплинов целое сборищ все до одного немыслимо голые, — один за другим они выходят вперед и прыгают в воду.
   — Пожалуй, — говорит Гейльбут, — тебе лучше всего побыть здесь. А захочешь что-нибудь спросить, позови меня.
   И он уходит со своей подругой, а Пиннеберг остается в своем уголке, укромном и вполне безопасном. Он внимательно наблюдает за тем, что происходит у трамплина. Похоже, Гейльбут у них что-то вроде главного заводилы: все с ним здороваются, улыбаются и сияют, до Пиннеберга то и дело доносятся крики: «Иоахим! Иоахим!»
   Что и говорить, тут есть и хорошо сложенные юноши, и совсем молоденькие девочки, с крепкими, упругими телами, но они явно в меньшинстве. Основной контингент — почтенные пожилые господа и дородные матроны; их еще нетрудно представить себе в кафе с духовым оркестром, за чашкой кофе, но здесь они производят впечатление прямо-таки фантастическое.
   — Простите, — раздается за спиной Пиннеберга, тихо и очень учтиво. — Вы тоже просто так пришли?
   Пиннеберг вздрагивает и оборачивается. Позади него стоит полная коренастая женщина — слава тебе господи, при полном, туалете, — с очками в роговой оправе на орлином носу.
   — Да, — отвечает он, — просто так.
   — Я тоже, — говорит дама и представляется: — Фрау Нотнагель.
   — Пиннеберг.
   — Очень здесь интересно, не правда ли? — продолжает она. — Так необычно.
   — Да, очень интересно, — соглашается Пиннеберг.
   — Вас привела сюда…— Она выдерживает паузу и договаривает с чудовищной тактичностью:—…подруга?
   — Нет, друг.
   — Ах, друг! Представьте себе, меня тоже привел сюда друг. А позвольте спросить, — осведомляется дама, — вы уже решились?
   — На что?
   — Записаться. Вступить в члены общества.
   — Нет, еще не решился.
   — Представьте себе, я тоже! Я здесь уже в третий раз и все как-то не могу решиться. В мои годы это не так просто.
   И бросает на него настороженно-вопрошающий взгляд.
   — Да это и вообще не так просто, — отвечает Пиннеберг.
   Она обрадована.
   — Вот-вот, в точности то же самое я все время твержу Максу; Макс — это мой друг. Вон он… нет, теперь вам его не видно…
   Но вот его снова видно, и оказывается, что Макс — смуглый, плотный, довольно хорошо сохранившийся брюнет лет сорока, ярко выраженный тип коммерсанта.
   — Так вот, я все время твержу Максу: это не так просто, как ты полагаешь, это вообще не так просто, а для женщины — тем более.
   Она опять вопросительно смотрит на Пиннеберга, и ему не остается ничего другого, как согласиться.
   — Да, это страшно трудно.
   — Вот-вот. А у Макса один ответ: «Думай о деловой стороне, с деловой точки зрения выгодно, чтобы ты вступила». И он по-своему прав, он уже получил от этого массу выгод.
   — Да? — вежливо говорит Пиннеберг, немало заинтересованный.
   — Тут нет никакого секрета, я могу Макс — агент по продаже ковров и гардин. Дела идут все хуже и хуже, и вот Макс вступил сюда. Он всегда так; как только прослышит о каком-нибудь крупном кружке или обществе — сразу же вступает и продает свой товар сочленам. Конечно, он делает для них приличную скидку, но и ему, как он говорит, изрядно перепадает. Да, для Макса — с его внешними данными, памятью на анекдоты и личным обаянием, — для Макса это легко. Другое дело — я, для меня это куда труднее.
   Она тяжело вздыхает.
   — А вы тоже по коммерческой части? — спрашивает Пиннеберг, рассматривая стоящее перед ним жалкое, невзрачное, бестолковое существо.
   — Да, — отвечает фрау Нотнагель, доверчиво глядя на него снизу вверх. — Я тоже по коммерческой части. Только мне все как-то не везет. Я держала кондитерскую, очень хороший магазин был, не запущенный, только, как видно, нет у меня к этому настоящего призвания. Мне вечно не везло. Раз я вздумала поставить дело пошикарнее, пригласила декоратора, и за пятнадцать марок он убрал мне витрину: там было на двести марок товару. Я обрадовалась, опьянела от надежд, ну, думаю, такая витрина должна привлечь покупателя — и на радостях забыла опустить маркизу. А солнце — дело было летом — так и шпарит прямо в витрину, и, можете себе представить, когда я наконец спохватилась, весь шоколад растаял и залил витрину. Все негодно для продажи. Пришлось пустить шоколад по десять пфеннигов за фунт, продать ребятишкам. Подумать только, самые дорогие пралине — по десять пфеннигов за фунт!
   Такой убыток!
   Она с грустью смотрит на Пиннеберга, и ему тоже становится грустно, грустно и смешно. Обо всей этой заводиловке в бассейне он уже и думать забыл.
   — Неужели у вас не было никого, кто бы мог хоть чуточку помогать вам? — спрашивает он.
   — Нет, никого. С Максом мы познакомились позже, я тогда уже отказалась от магазина. Он устроил меня агентом по продаже бандажей, поясов и бюстгальтеров. Дело как будто неплохое, но ничего не зарабатываю. Почти ничего.
   — Да, с таким товаром нынче трудно, — вставляет Пиннеберг.
   — Вот-вот! — подхватывает она благодарно. — Очень трудно. Сколько лестниц обегаешь за день, а и на пять марок не продашь. Ну да это еще с полбеды, — говорит она и силится улыбнуться, — ведь у людей действительно нет денег. Если б только некоторые не вели себя так безобразно! Видите ли, — осторожно произносит она, — я ведь еврейка, вы заметили?
   — Нет… не так чтобы очень…— смущенно отвечает Пиннеберг.
   — Так вот, — продолжает она, — это все-таки заметно. Я все время говорю Максу, что заметно. И я думаю, что эти люди — ну, антисемиты — должны бы прибивать табличку на двери, чтобы их не беспокоили понапрасну. А то всегда как гром с ясного неба: «Катись отсюда со своей срамотищей, тоже мне товар, жидовская морда!» — сказал мне один вчера.
   — Ну и мерзавец! — возмущается Пиннеберг.
   — Я уже подумывала, не порвать ли мне с иудейством. Я, видите ли, не очень-то верующая, ем свинину, и все такое прочее. Но как сделать это сейчас, когда евреев поносят везде?
   — Вы правы, — обрадованно говорит Пиннеберг. — Сейчас этого лучше не делать.
   — Так вот, а теперь Макс говорит: обязательно вступай » их общество; у них я смогу хорошо зарабатывать. И он прав. Видите ли, почти всем женщинам — о девушках я не говорю — необходимо носить пояс или что-нибудь для груди. И здесь я отлично вижу, кому что нужно, недаром я торчу тут уже третий вечер. Макс говорит: решайся же наконец, Эльза, дело-то верное. А я все никак не могу решиться. Понимаете?
   — О да, очень даже понимаю. Я тоже все никак не решусь.
   — Стало быть, вы считаете, что мне лучше воздержаться, несмотря на деловые соображения?
   — Тут трудно что-либо советовать, — говорит Пиннеберг, задумчиво глядя на собеседницу. — Вам лучше знать, насколько это вам необходимо и выгодно.
   — Макс очень рассердится, если я откажусь. Последнее время он вообще стал таким раздражительным, боюсь, как бы…
   Пиннеберга вдруг охватывает страх, что она поведает ему еще и эту главу своей жизни. Она такая маленькая, жалкая, невзрачная, и, слушая ее, он все время почему-то думал: лишь бы не умереть слишком рано, лишь бы Овечке не пришлось так мучиться. Он не может представить себе, как сложится в дальнейшем жизнь фрау Нотнагель. Впрочем, довольно с него тоски на этот вечер, и он вдруг обрывает ее очень невежливо:
   — Простите! Мне нужно позвонить. А она говорит очень вежливо:
   — Да, да, конечно, не смею вас задерживать. И он уходит.
 
ПИННЕБЕРГУ ВЫСТАВЛЯЮТ КРУЖКУ ПИВА. ОН ИДЕТ ВОРОВАТЬ ЦВЕТЫ И В ЗАКЛЮЧЕНИЕ ГОВОРИТ НЕПРАВДУ СВОЕЙ ОВЕЧКЕ.
   Пиннеберг не стал прощаться с Гейльбутом. Наплевать, пусть обижается. Ему попросту невмоготу дольше слушать эту тягучую, тягостную болтовню, он улизнул.
   Он пускается в путь — в долгий путь с восточной окраины Берлина до Альт-Моабита, в Северо-Западном районе. Идти на своих двоих вполне его устраивает, ведь до двенадцати еще далеко, да и мелочишку за проезд сэкономишь. Время от времени он мельком думает об Овечке, или о фрау Нотнагель, или о Иенеке — тот скоро станет заведующим отделом, потому что господин Шпанфус, как видно, не особенно жалует Крепелина, — но, в сущности говоря, не думает ни о чем. Так, шагает себе и шагает, заглядывает в витрины, мимо проносятся автобусы, и световые рекламы такие красивые, и в голове нет-нет да мелькнет: «Она ведь женщина, разума у нее нет». Так, кажется, сказал Бергман? Что он понимает, этот Бергман. Вот если бы он знал Овечку!
   Так он шагает, и когда приходит в Альт-Моабит, уже половина двенадцатого. Он осматривается, откуда бы позвонить подешевле, но потом все же заходит в ближайшую пивную и спрашивает кружку пива. Он будет пить ее медленно-медленно, выкурит пару сигарет и потом только пойдет звонить, потому что как раз тогда истекут остающиеся до полуночи полчаса.
   Но не успели принести пиво, как он уже вскакивает и бежит к телефонной будке. Монета у него давно зажата в кулаке — да, да, давно держит в кулаке — и он вызывает Моабит 8650.
   Сначала отвечает мужской голос, и Пиннеберг просит родильное отделение. Затем проходит долгая пауза, и женский голос спрашивает:
   — Алло! Господин Пиннеберг?
   — Да, сестра. Скажите, пожалуйста…
   — Двадцать минут назад. Все прошло благополучно. Ребенок здоров, мать здорова. Поздравляю вас.
   — О, как чудесно, большое спасибо, сестра, большое спасибо!
   У Пиннеберга сразу сделалось отличное настроение, словно у него камень с души свалился, так он рад.
   — А кто родился? Мальчик или девочка?
   — Очень сожалею, господин Пиннеберг, — говорит сестра на том конце провода, — очень сожалею, но этого я вам не могу сказать, не имею права.
   Пиннеберга как обухом по голове хватили.
   — То есть как это так, сестра? Ведь я же отец, мне-то вы можете сказать!
   — Не могу, господин Пиннеберг, полагается, чтобы мать сама сказала отцу.
   — Вот оно что! — говорит Пиннеберг, совершенно пришибленный такой предусмотрительностью. — А можно мне сейчас к ней прийти?
   — Еще чего вздумали? Сейчас у вашей жены врач. Завтра утром, в восемь часов.
   С этими словами сестра вешает трубку — говорит напоследок: «Спокойной ночи, господин Пиннеберг», — и вешает трубку. Иоганнес Пиннеберг лунатиком выходит из будки и, не соображая, где он находится, марш-марш прямехонько к выходу; он так бы и ушел, если бы кельнер не поймал его за руку и не сказал:
   — Послушайте, молодой человек! А как же пиво? Получить с вас следует.
   Тут Пиннеберг приходит в себя и очень вежливо говорит:
   — Ах, простите!
   Он садится за свой столик, отхлебывает глоток и, видя, что кельнер все еще сердито на него смотрит, повторяет:
   — Простите, пожалуйста, мне только что сообщили, что я стал отцом.
   — Вот те на! — восклицает кельнер. — Есть от чего очуметь! Мальчик или девочка?
   — Мальчик! — смело говорит Пиннеберг: ведь нельзя же в самом деле расписаться в своей неосведомленности.
   — Ну конечно! — говорит кельнер. — Это уж всегда так: что дороже обходится, то и достается. Иначе и быть не может. — Потом еще раз бросает взгляд на не вполне очухавшегося Пиннеберга — он все еще ничего не понял — и говорит: — Ладно уж., выставляю вам эту кружку, чтобы хоть как-то возместить ущерб.
   Тут Пиннеберг окончательно приходит в себя:
   — Никак нет! Никак нет!
   Он кладет на стол марку, говорит: «Сдачи не надо», — и пулей вылетает из пивной.
   Кельнер недоуменно глядит ему вслед, и наконец до него доходит.
   — Вот болван! Он и вправду обрадовался! Ну да еще узнает, почем фунт лиха!
   Отсюда до дома нет и трех минут ходьбы. Вот кинотеатр, вот дом, однако Пиннеберг, погруженный в глубокое раздумье, проходит мимо. А раздумывает Пиннеберг над тем, где можно раздобыть цветы до восьми утра. Что делать, если купить цветы уже нельзя, а собственного сада у него нет? Пойти и украсть! А где же и украсть, как не в парках и скверах города Берлина, — раз он, Пиннеберг, берлинский житель, стало быть, он имеет на это полное право!
   Так начинается его бесконечное ночное странствие. Одну за другой обходит он площади: вот Большая Звезда, вот Лютцовплатц, вот Ноллендорфплатц, вот Виктория-Луизеплатц, вот Прагерплатц. На каждой он останавливается и глубокомысленно изучает клумбы… Сейчас, в середине марта, на них ничего не растет — какой скандал!
   А если даже что и растет, ничего путного тут не найдешь.
   Два-три крокуса, несколько подснежников на газонах. Это не цветы, во всяком случае, не для Овечки. Пиннеберг очень недоволен городом Берлином.
   И он продолжает поиски. Он добирается до Никольсбургер-платц, а оттуда идет к парку Гинденбурга. Вот он на Фербеллинер-платц, на Оливаэрплатц, на Савиньиплатц. Везде одно и то же. Ничего подходящего для столь торжественного случая. В конце концов он поднимает глаза от земли и видит перед собой куст с ярко-желтыми цветами. Огненно-желтые, как солнце, ветки, и ни единого зелененького листочка; одни только желтые цветы на голых прутьях. Решение приходит мгновенно. Он даже не оглядывается, не наблюдают ли за ним, оставив свои глубокие думы, он перелезает через ограду, шагает по газону и, наломав целый пук золотистых веток, беспрепятственно возвращается назад. Он опять проходит по газону, перелезает через ограду и с яркими ветками в торжественно вытянутой руке пускается в долгий обратный путь, вероятно, его ведет счастливая звезда, потому что он благополучно минует десятки полицейских, добирается до Альт-Моабита и влезает на свою верхотуру. Там он сует ветки в кувшин с водой, облегченно вздохнув, бросается на постель и мгновенно засыпает.