Разумеется, тут уж держи ухо востро. Иенеке во все сует нос, а стукач Кеслер и подавно во все сует нос. Но они с Гейльбутом очень осторожны, они дожидаются, пока Кеслер уйдет обедать, а если случится, что он все же подкатится к ним, они говорят, что Пиннеберг помог обработать покупателя, и Гейльбут с невозмутимым спокойствием спрашивает, не желает ли господин Кеслер получить по морде.
   Увы! Где те времена, когда Пиннеберг считал себя хорошим продавцом? Теперь все стало иначе, совсем иначе. Конечно, и покупатель теперь не тот — куда труднее прежнего. Приходит, например, этакий здоровенный, раскормленный лоб со своей половиной, спрашивает ульстер:
   — Не дороже двадцати пяти марок, молодой человек! Понимаете? Один мой партнер по скату купил за двадцать — чистая английская шерсть, двусторонняя, понимаете?
   — Вероятно, вам несколько преуменьшили стоимость покупки, — тонко улыбается Пиннеберг. — Ульстер из чистой английской шерсти за двадцать марок…
   — Послушайте, молодой человек! Не рассказывайте мне, пожалуйста, будто мой приятель надул меня. Он порядочный человек, понимаете? Не хватало еще, понимаете, чтобы вы чернили моих друзей, — кипятится здоровяк.
   — Прошу прощенья, — пытается поправить дело Пиннеберг.
   Кеслер смотрит на него, господин Иенеке стоит за вешалкой справа. Но никто не приходит на помощь. Пиннеберг дал маху.
   — Зачем вы раздражаете покупателей? — мягко спрашивает господин Иенеке. — Раньше вы были совсем другим, господин Пиннеберг.
   Да, Пиннеберг и сам знает, что раньше он был совсем другим. Во всем виноват магазин Манделя. Все началось с этих проклятых норм выручки — пропала уверенность в себе. В начале месяца дело еще идет кое-как: у людей есть деньги, они кое-что покупают, Пиннеберг отлично справляется с заданием и уверен в себе: «В этом месяце наверняка обойдусь без Гейльбута».
   Но потом наступает день, а может, и не один, когда покупателей нет. «Завтра нужно наторговать на триста марок», — думает Пиннеберг, уходя вечером от Манделя.
   «Завтра нужно наторговать на триста марок», — это его последняя мысль, когда он уже поцеловал Овечку на ночь и лежит в темноте. Трудно заснуть с такой мыслью, она мучит его день и ночь.
   «Сегодня нужно наторговать на триста марок», — и при вставанье, и за кофе| и по пути на работу, и в магазине — всегда и везде: «На триста марок».
   Вот явился покупатель — ему нужно пальто за восемьдесят марок, это четверть нормы — решайся же, покупатель! Пиннеберг приносит пальто, примеряет, восторгается каждым фасоном, и чем больше он волнуется (решайся! решайся же!), тем более расхолаживается покупатель. Пиннеберг выкладывается сполна, даже пробует взять угодливостью: «У вас такой замечательный вкус, вам что ни надень — все к лицу…» Он чувствует, как становится покупателю все неприятнее, все противнее, но ничего не может с собою поделать. «Подумаю еще», — говорит покупатель и уходит.
   Пиннеберг стоит, а сердце у него, можно сказать, падает; он понимает, что все сделал не так, но в нем сидел, его подгонял страх — дома у него двое, все и так держится на волоске, они едва сводят концы с концами, и не дай бог, если…
   Конечно, он еще держится, Гейльбут приходит на помощь, Гейльбут — порядочнейший из порядочных, он сам приходит на помощь, он спрашивает: «Ну что, Пиннеберг, сколько?..» Он никогда не поучает, не уговаривает взять себя в руки, он не несет умного вздора, подобно Иенеке и господину Шпанфусу, он знает: Пиннеберг может торговать, он только в данный момент не может. Пиннеберг не тверд, Пиннеберг слаб, и, если на него давят, он выходит из формы, расклеивается, раскисает.
   Нет, он не теряет мужества, он все время подхлестывает себя, и у него бывают счастливые дни, когда он по-прежнему на высоте, когда он не знает неудач. Он уже думает, что справился со своим страхом.
   А потом являются господа начальники и этак походя бросают:
   — Однако, господин Пиннеберг, вы могли бы поворачиваться и поживее. — Или:— А почему, собственно, у вас совсем не идут темно-синие костюмы? Хотите, чтоб они залежались на складе?
   Они проходят дальше, они прошли, следующему продавцу они скажут что-либо другое или то же самое. Гейльбут прав: на это не стоит обращать внимания, все это окрики погонял, не более того, они считают, что обязаны так говорить, — и говорят.
   Нет, на их болтовню не стоит обращать внимания — но попробуй не обращай! Сегодня Пиннеберг наторговал на двести пятьдесят марок, как вдруг заявляется этот самый организатор и говорит:
   — У вас такой усталый вид, сударь. Советую брать пример с ваших коллег эа океаном, в Штатах: вечером они так же свежи, как утром. Кеер smiling! Известно ли вам, что сие значит? Всегда улыбайтесь! Усталости быть не должно! Усталый продавец — плохая реклама для фирмы…
   Он шествует дальше, а Пиннебергом владеет одна только мысль: «По морде, по морде бы тебя, гада!» Но при всем том он не забывает отпустить и учтивый поклон, и smiling, а уверенности в себе как не бывали.
   Ах, его дела еще не так плохи. Он знает, что нескольких продавцов уже вызывали в отдел личного состава — кого предупредили, кого взбодрили, смотря по обстоятельствам.
   — Вкатили первый укол, — шутят сослуживцы. — Скоро умрет.
   И это так, потому что после подобного внушения страх растет — ведь продавец знает, что еще два таких укола — и конец: безработица, пособие, благотворительная касса — конец.
   Его еще не вызывали, но не будь Гейльбута, он бы уже давно испекся. Гейльбут — его оплот, Гейльбут неуязвим, Гейльбут всегда в форме и способен сказать господину Иенеке:
   — А не покажете вы мне хоть раз, как надо торговать по-настоящему?
   На что господин Иенеке отвечает:
   — Потрудитесь оставить этот тон, господин Гейльбут! — и удаляется.
   Но в один прекрасный день Гейльбута не стало, вернее сказать, он пришел в магазин, поторговал немного, а потом исчез среди бела дня, никто не знал — куда.
   Впрочем, Иенеке, возможно, и знал, потому что ни разу спросил о нем. И Кеслер, по всей вероятности, знал, потому что он всех о нем спрашивал, причем столь подчеркнутым, столь язвительным тоном, что всем было ясно: случилось нечто из ряда вон выходящее.
   — Вы не знаете, куда делся ваш друг Гейльбут? — спрашивает он Пиннеберга.
   — Заболел, — бурчит в ответ Пиннеберг.
   — Ай-яй-яй! — злорадствует Кеслер. — Не хотел бы я заболеть такой болезнью!
   — А в чем дело? Вам что-нибудь известно? — спрашивает Пиннеберг.
   — Мне? Ровным счетом ничего. А что мне должно быть известно?
   — Позвольте, вы же сами сказали… Кеслер глубоко оскорблен.
   — Мне ровным счетом ничего не известно. Слышал только, его вызывали в отдел личного состава. Получил свои документы, понимаете?
   — Вздор! — говорит Пиннеберг и очень внятно бурчит ему вслед: — Идиот!
   С чего бы Гейльбуту возвратили документы, с чего бы им увольнять своего лучшего продавца? Глупости. Любого другого, только не Гейльбута.
   На следующий день Гейльбута нет как нет.
   — Если его и завтра не будет, пойду к нему вечером на квартиру, прямо от Манделя, — говорит Пиннеберг Овечке.
   — Сходи, — говорит она.
   Но назавтра все разъясняется. Не кто иной, как сам господин Иенеке удостаивает Пиннеберга объяснением.
   — Ведь вы как будто были большие друзья с этим самым… Гейльбутом?
   — Я и сейчас его друг, — хорохорится Пиннеберг.
   — Вот как. А вы знаете, что у него были несколько странные взгляды?
   — Странные?..
   — Ну да, относительно наготы.
   — Да, — нерешительно произносит Пиннеберг. — Он мне что-то об этом рассказывал. Какое-то общество культуры нагого тела,
   — Вы в нем тоже состоите?
   — Я? Нет.
   — Ну естественно, ведь вы женаты. — Господин Иенеке выдерживает паузу. — Так вот, мы были вынуждены уволить его, этого вашего друга Гейльбута. С ним вышла очень некрасивая история.
   — Не может быть! — с горячностью восклицает Пиннеберг. — Не верю!
   Господин Иенеке только улыбается.
   — Дорогой мой Пиннеберг, вы совсем не знаете людей. Это видно хотя бы по тому, как вы обслуживаете покупателей. — И категорически:— Да, очень некрасивая история. Господин Гейльбут публично торговал собственными фотографиями в голом виде.
   — Что такое?.. — вскрикивает Пиннеберг. В конце концов он не первый день живет в столице, но еще ни разу не слышал, чтобы кто-либо публично торговал в Берлине собственными фотографиями в голом виде.
   — К сожалению, это так, — говорит господин Иенеке. — В конечном счете это делает вам честь, что вы не отрекаетесь от своего друга. Хотя и не свидетельствует в пользу вашего знания людей.
   — Я все еще ничего не понимаю, — говорит Пиннеберг, — Публично? В голом виде?..
   — И уж от нас, во всяком случае, никто не вправе требовать, чтобы мы держали продавца, чьи фотографии в голом виде ходят по рукам покупателей, а может быть, и покупательниц. При такой характерной внешности — нет, увольте!
   И с этими словами господин Иенеке следует дальше, улыбаясь дружески и до некоторой степени даже поощрительно, насколько позволяет дистанция между ним и Пиннебергом.
   — Ну что, просветились насчет своего дружка Гейльбута? Порядочная свинья, как я погляжу! Никогда я его терпеть не мог, этого кобеля!
   — А я мог, — очень внятно говорит Пиннеберг. — Если вы еще раз в моем присутствии…
   Нет, Кеслер не может тут же показать ему красивую фотографию Гейльбута в голом виде, хотя ему и очень хотелось бы видеть, какой эффект это произведет на Пиннеберга. Пиннеберг увидел фотографию несколько позже, тем же утром. Новость произвела фурор не только в отделе готового мужского платья — она давно распространилась по всему заведению: ее, не переставая, обсуждают продавщицы в отделе шелковых чулок — справа — И женских головных уборов — слева; фотография переходит из рук в руки.
   Таким путем попадает она и к Пиннебергу, который все утро ломал голову над тем, каким образом Гейльбут мог публично продавать собственные фотографии в голом виде. Оказывается, дело обстоит несколько иначе, до этого он не дошел. Господин Иенеке и прав и не прав. Речь идет о журнале, об одном из тех журналов, о которых никогда толком не знаешь, для чего они существуют, — для пропаганды красоты тела или для разжигания похоти.
   На обложке журнала, в овальной рамке, стоит Гейльбут, в воинственной позе, с метательным копьем в руке. Да, это несомненно он. Снимок очень удачный, должно быть, любительский; деиствительно, он прекрасно сложен, сейчас он метнет копье… и, конечно, он абсолютно голый. Что и говорить, очень пикантное ощущение для молоденьких продавщиц, поклонниц Гейльбута, — созерцать его в столь приятной обнаженности! Надо полагать, он не обманул ничьих ожиданий. Но чтоб это вызвало столько волнений…
   — Кто же интересуется такими журналами? — спрашивает Пиннеберг у Лаша. — Это еще не повод для увольнения.
   — Конечно, опять Кеслер разнюхал, — отвечает Лаш. — Во всяком случае, журнал принес он. И он первый обо всем узнал.
   Пиннеберг решает навестить Гейльбута, хотя и не сегодня вечером: сегодня вечером надо еще посоветоваться с Овечкой. Он славный малый, но не такой уж он смелый, наш Пиннеберг; несмотря на дружбу, эта история все же кажется ему несколько щекотливой. Он покупает номер журнала и приносит его Овечке в качестве иллюстрации.
   — Разумеется, ты должен сходить, — говорит она. — И не позволяй хаять его в твоем присутствии.
   — Как ты его находишь? — с тревожным любопытством спрашивает Пиннеберг, ибо он все-таки чуточку завидует этому мужчине с таким красивым телом.
   — Он хорошо сложен, — отвечает фрау Пиннеберг. — А у тебя уже растет брюшко. Руки и ноги у тебя тоже не такие красивые, как у него.
   Пиннеберг вконец растерялся.
   — Что ты хочешь сказать? По-моему, он просто великолепен. Ты могла бы влюбиться в него?..
   — Едва ли. Он для меня темноват. И потом, — она обвививает рукой его шею и с улыбкой глядит на него, — я все еще влюблена в тебя.
   — Все еще влюблена? — спрашивает он. — Правда-правда?
   — Все еще влюблена, — отвечает она. — Правда-правда. На следующий вечер Пиннеберг действительно заглядывает к Гейльбуту. Тот нимало не смущен.
   — Ты в курсе дела, Пиннеберг? Они здорово влипнут С моим увольнением — ведь меня не предупредили. Я подал жалобу в суд по трудовым делам.
   — Думаешь выкрутиться?
   — Как пить дать. Я выкрутился бы даже в том случае, если бы фотография была напечатана с моего разрешения. А я могу доказать, что это сделано без моего ведома. С меня взятки гладки.
   — Ну, а дальше что? Трехмесячный оклад и — пожалуйте в безработные.
   — Пиннеберг, дорогой мой, уж я где-нибудь да устроюсь, а не устроюсь — на собственные ноги встану. Уж я-то выкручусь, не пойду толкаться на биржу.
   — Я думаю. А возьмешь меня к себе, если заведешь собственное дело?
   — Разумеется, Пиннеберг. Тебя первого.
   — Без норм?
   — Разумеется, без норм! Но вот как ты-то теперь? Тебе теперь туго придется. Выкрутишься один?
   — Должен, должен выкрутиться, — уверенно отвечает Пиннеберг, хотя он и не очень в себе уверен. — Как-нибудь обойдется. Последние дни шло совсем недурно. Набрал сто тридцать вперед.
   — Ну что же, — говорит Гейльбут. — Возможно, для тебя даже хорошо, что меня не будет.
   — Э, нет, с тобою было бы лучше.
   А теперь он идет домой, Пиннеберг Иоганнес. Странное дело: поговоришь с Гейльбутом этак с полчасика, и вот уже и говорить не о чем. Пиннеберг действительно очень любит Гейльбута, да и человек он удивительно порядочный, но настоящим другом его не назовешь. Его близость не греет.
   Поэтому Пиннеберг не торопится повторить свой визит, больше того, — он вновь решает наведаться к Гейльбуту после того только, как ему непосредственно напоминают о существовании Гейльбута: в магазине говорят, что Гейльбут выиграл процесс против Манделя.
   Однако, придя к Гейльбуту, Пиннеберг узнает, что он съехал.
   — Понятия не имею, куда, очень может быть, в Дальдорф или Виттенау, так, что ли, это сейчас называется. Туда ему и дорога, совсем свихнулся человек и, поверите, еще и меня, старую женщину, в свои пакости хотел втянуть!
   Гейльбут пропал.
 
ПИННЕБЕРГ ПОД АРЕСТОМ. ЯХМАНУ МЕРЕЩАТСЯ ПРИЗРАКИ. РОМ БЕЗ ЧАЮ.
   Вечер, чудесный светлый вечер — конец весны, начало лета. Пиннеберг закончил свой трудовой день, он выходит из магазина Манделя, он прощается с сослуживцами: «До завтра!» — и рысцой до дому.
   Но тут на его плечо ложится чья-то рука.
   — Пиннеберг, вы арестованы!
   — Да ну? — ни чуточки не испугавшись, говорит Пиннеберг. — Неужели? Ах, это вы, господин Яхман! Сколько лет, сколько зим!
   — Сразу видать спокойную совесть, — меланхолически замечает Яхман. — Даже не вздрогнул. Господи! Хорошо быть молодым! Завидую!
   — Полегче насчет зависти, господин Яхман, — говорит Пиннеберг. — Вы бы не выдержали и трех дней в моей шкуре. У Манделя…
   — При чем тут Мандель? Хотел бы я, чтобы у меня было ваше место! Как-никак, это что-то прочное, солидное, — говорит печальный Яхман, медленно вышагивая рядом с Пиннебергом. — Все теперь так грустно. Ну да ладно. Как поживает супруга, молодожен?
   — Жена здорова, — отвечает Пиннеберг. — У нас теперь мальчик.
   — О господи! В самом деле? — Яхман крайне изумлен. — Мальчик! Ишь как быстро у вас это получилось. Неужели вы можете позволить себе ребенка? Завидую!
   — Позволить-то как раз не можем, — отвечает Пиннеберг. — Но если б только это решало дело, тогда бы наш брат вообще не обзаводился детьми. А теперь уж деваться некуда.
   — Верно, — говорит Яхман, а сам определенно пропустил все мимо ушей. — Постойте-ка, Пиннеберг, постойте! Вот книжный магазин, посмотрим, что тут на витрине…
   — Зачем?.. — недоуменно спрашивает Пиннеберг.
   — Весьма поучительная книга! — нарочито громко произносит Яхман. — Узнал из нее кучу интересного. — И шепчет: — Взгляните налево. Только незаметно, совсем незаметно.
   — Зачем?.. — снова спрашивает Пиннеберг, и поведение Яхмана начинает казаться ему очень загадочным, а сам Яхман — очень изменившимся. — Что я там увижу?
   — Видите того толстого седого старикана в очках, со всклокоченной бородой?
   — Ну, вижу, — отвечает Пиннеберг. — Вон он идет.
   — Вот и отлично, — говорит Яхман. — Не спускайте с него! глаз. Разговаривайте со мной как ни в чем не бывало. Только не называйте имен, а тем более — мое имя. Рассказывайте что-нибудь!
   «Что случилось? — проносится в голове Пиннеберга. — Что ему надо? И о матери ни слова не сказал».
   — Да говорите же что-нибудь, — наседает Яхман. — Рассказывайте! Ведь это просто нелепо: идут двое рядом и молчат. Это бросается в глаза.
   «Бросается в глаза? — недоумевает Пиннеберг. — Кому?»— И вслух:
   — Отличная стоит погода, вы согласны, господин… И едва не назвал его по имени.
   — Поосторожнее, брат, — шепчет Яхман, и нарочито громко: — Да, погода и вправду хоть куда.
   — Но дождичек все же не повредит, — продолжает Пиннеберг, задумчиво рассматривая спину седого господина, идущего на три шага впереди них. — Суховато все-таки.
   — Да, дождичек не повредит, — сразу же соглашается Яхман. — Только не в воскресенье, как по-вашему?
   — Нет, конечно, нет! — отвечает Пиннеберг. — Только не в воскресенье!
   И тут он чувствует, что иссяк, решительно иссяк. В голову ничего не приходит. Он искоса взглядывает на Яхмана и замечает, что тот уже не пышет здоровьем, как прежде. И еще он замечает, что Яхман тоже напряженно вглядывается в спину седого господина, идущего перед ними.
   — О боже, да говорите же что-нибудь, Пиннеберг, — нервничает Яхман. — Ведь есть же у вас что рассказать. Когда я встречаю знакомого, с которым не виделся полгода, у меня всегда находится что рассказать.
   — А сейчас вы сами назвали меня по имени, — констатирует Пиннеберг. — Но куда, собственно, мы идем?
   — К вам, куда же еще? Я иду вместе с вами.
   — Тогда нам нужно было свернуть налево, — замечает Пиннеберг. — Я живу теперь в Альт-Моабите.
   — Ну, так чего же вы не свернули? — сердится Яхман.
   — Я думал, нам нужно идти за тем седым господином…
   — Ах ты, боже мой! — говорит Яхман. — Неужто до вас еще не дошло?
   — Нет, — признается Пиннеберг.
   — Так вот, идите в точности так, как если бы вы шли домой. После я вам все объясню, а пока разговаривайте со мной.
   — Тогда нам опять налево, — замечает Пиннеберг.
   — Ну и прекрасно, ну и идите себе налево, — сердится Яхман. — Как поживает ваша супруга?
   — У нас родился мальчик, — в отчаянии говорит Пиннеберг. — Жена здорова. Не могли бы вы мне объяснить, что, собственно, произошло, господин Яхман? Я чувствую себя болваном.
   — О господи, надо ж было назвать мое имя! — кипятится Яхман. — Теперь он наверняка пойдет за нами. Вы уж теперь хоть не оглядывайтесь, милейший!
   Пиннеберг — ни звука, Яхман после вспышки — тоже ни звука. Они проходят квартал, затем, свернув за угол, — еще квартал, переходят улицу — и вот они на пути, которым Пиннеберг всегда ходит домой.
   В светофоре красный свет, придется подождать.
   — Вы еще видите его? — тревожно спрашивает Яхман.
   — Но ведь вы же не велели… Нет, я его больше не вижу. Он еще раньше прошел прямо.
   — Ах так! — произносит Яхман, и в голосе его слышится облегчение. — Стало быть, я опять ошибся. Порою мне мерещатся призраки.
   — Так не объясните ли вы мне, господин Яхман…— начинает
   Пиннеберг.
   — Нет. То есть объясню, но потом. Сейчас мы идем к вам. К вашей супруге. Вы говорите, у вас мальчик? Или девочка? Прекрасно! Великолепно! Все прошло благополучно? Ну, разумеется. Такая женщина! Видите ли, Пиннеберг, я никогда не мог понять, каким образом ваша мамаша схлопотала себе сына. Тут была явная оплошка со стороны провидения, не только фабрики резиновых изделий. Простите, ради бога. Ведь вы меня знаете. Где тут поблизости цветочный магазин? Ведь мы пройдем мимо какого-нибудь цветочного магазина? А может, ваша супруга предпочитает конфеты?
   — Это совершенно излишне, господин Яхман…
   — Я сам знаю, сам решаю, что лишне, а что не лишне, молодой человек. — О, как он сразу взыграл, этот Яхман! — Цветы и пралине? Против этого не устоит ни одно женское сердце. Правда, ваша мамаша устоит, ну да что о ней толковать, она — особый случай! Итак, цветы и конфеты. Постойте, я сейчас.
   — Только не надо…
   Но Яхман уже скрылся в кондитерской. Две минуты спустя он выскакивает оттуда:
   — Вы хоть имеете представление, какие конфеты любит супруга? Как насчет пьяных вишен?
   — Об алкоголе не может быть и речи, господин Яхман, — укоризненно говорит Пиннеберг. — Ведь она еще кормит.
   — Ах да, она кормит. Ну, разумеется. А собственно, что значит — она кормит? Ах да, она кормит ребенка. Ну, разумеется! И в таком случае нельзя есть пьяных вишен? Вот не знал! Да, нелегко жить на свете, доложу я вам.
   Дотолковавшись до сути, он снова скрывается в кондитерской и немного погодя возвращается, обремененный большущим пакетом.
   — Господин Яхман! — с тревогой произносит Пиннеберг. — Так много? Право, не знаю, как примет все это жена…
   — А почему? Никто не заставит ее съесть все зараз. Это потому только, что я не знаю ее вкуса. Столько разных сортов. Ну, а теперь глядите, как бы не пропустить цветочный магазин…
   — Нет, уж это вы оставьте, господин Яхман. Это уж чересчур.
   — Чересчур? Нет, вы только послушайте, что говорит этот молодой человек! Да знаете ли вы вообще, что такое чересчур? |
   — То, что вы собираетесь поднести цветы моей жене!
   — Не-ет, молодой человек. Чур на одного, а через чур — ни для кого — вот это действительно чересчур. На этот счет существует анекдот, только вам я его рассказывать не стану, у вас нет вкуса к подобным вещам. А вот и магазин…
   Яхман останавливается, что-то соображая.
   — Понимаете, очень уж не хочется подносить вашей супруге этакие гильотинированные цветочные трупы — лучше уж взять цветы в горшке. Это более подходит для молодой женщины. Она все такая же белокурая?
   — Господин Яхман, прошу вас!..
   Но Яхман уже исчез. Проходит порядочно времени, и вот он появляется вновь.
   — Вот такой магазин, господин Пиннеберг, как раз подошел бы вашей супруге. Надо бы ей это устроить. Где-нибудь в хорошем районе, где эти идолы ценят, когда их обслуживает такая красавица.
   Пиннеберг не знает, куда деваться от смущения.
   — Ну, господин Яхман, что моя жена красавица, это уж вы того…
   — Не порите чушь, Пиннеберг, говорите лишь о том, в чем, сколько-нибудь смыслите! Впрочем, не уверен, смыслите ли вы в чем-нибудь вообще. Красота!.. Вы небось думаете о красотках кино — лица размалеванные, а душою жадные дуры.
   — Целую вечность не был в кино, — грустно говорит Пиннеберг.
   — Но почему же? В кино надо ходить регулярно — хоть каждый вечер, сколько душа выдержит. Это придает уверенность в себе: сам черт мне не брат, другие в тысячу раз глупее… Так, стало быть, идем в кино. Незамедлительно! Сегодня же вечером! А что сейчас идет? Прочитаем на первой же афише…
   — Но ведь первым делом, — ухмыляется Пиннеберг, — вы хотели купить жене цветочный магазин?
   — Ну, конечно… А вы знаете, это блестящая идея. Это было бы выгодное помещение капитала. Но только…— Яхман тяжко вздыхает, перекладывает в одну руку два цветочных горшка и пакет с конфетами, а освободившейся берет Пиннеберга под локоть. — Но только ничего-то у нас не выйдет, юноша. Мои дела сейчас дрянь…
   — Ну, так и нечего опустошать ради нас магазины! — возмущается Пиннеберг.
   — Ах, не говорите ерунды! Не о деньгах речь. Денег у меня — вагон. Пока что. И все же мои дела сейчас дрянь. В другом разрезе. Ну да мы еще поговорим об этом. Я все расскажу вам, вам и вашей Овечке. А сейчас скажу только…— Он совсем близко наклоняется к Пиннебергу и шепчет: — Ваша мамаша — стерва.
   — Я всегда это знал, — с невозмутимым спокойствием говорит Пиннеберг.
   — Ах, вы все понимаете не так, — говорит Яхман и высвобождает руку. — Да, стерва, настоящая скотина, но при всем том — замечательная женщина… Нет, с цветочным магазином пока что не выгорит…
   — Из-за того старикана со всклокоченной бородой? — высказывает предположение Пиннеберг.
   — Что? Какой старикан?.. Ну что вы, Пиннеберг, — смеется Яхман, — это я вас разыгрывал. Неужели до вас еще не дошло?
   — Э, нет, — отвечает Пиннеберг. — Так я вам и поверил!
   — Ну ладно. После сами увидите. А в кино мы сегодня вечером пойдем. Впрочем, нет, сегодня вечером не выйдет, сегодня лучше поужинаем дома. Что у вас сегодня на ужин?
   — Жареная картошка, — заявляет Пиннеберг. — И копченая селедка,
   — А пить что будем?
   — Чай. — отвечает Пиннеберг.
   — С ромом?
   — Жена в рот не берет спиртного!
   — Правильно! Она кормит. Вот она — супружеская жизнь. Жена в рот не берет спиртного. Значит, я тоже в рот не беру спиртного. Эх вы, бедняга!
   — Но я совсем не люблю ром к чаю.
   — Вы просто внушили себе это потому, что женаты. Будь вы холостяком, еще как бы любили, все это знамения супружеской жизни. Ах, только не говорите мне, что я не был женат и ничего в этом не понимаю. Я все прекрасно понимаю. Когда я жил с какой-нибудь женщиной и у меня начинались такие знамения, как ром без чаю…
   — Ром без чаю…— серьезно повторяет Пиннеберг. Но Яхман ничего не замечает:
   — …Да, вот именно, — тогда я порывал с ней, порывал бесповоротно, как бы тяжело мне ни было… Так, стало быть, жареная картошка с кильками…