Страница:
"Зачем ты пришел? Зачем? - повысил он голос и, закипая давним чувством гнева, стукнул по гранитному парапету. - Лучше бы тебе не приходить!"
"Я знаю, - отозвался сын молодым, чистым голосом, по-прежнему с трудом скрывая радость от встречи. - Просто я не мог удержаться, ведь мы не встречались так давно... Что же в этом плохого? Прости, отец, я ничего не мог изменить, мою жизнь всегда вела чужая воля. Я знаю, ты меня все-таки по-своему любил... потому и расплатился мною за все содеянное. И я тебе не судья - ты так смотришь... Все уже прошло - не надо. Так было невыносимо, неожиданно пожаловался он, вспоминая серое чужое небо, чувство обреченности в ожидании самой последней минуты, когда немцам наконец надоест уговаривать и убеждать, и невыносимо тихая улыбка осветила его лицо. - Мне так хотелось жить... это тоже прошло".
И тогда раздражение у Сталина сменилось тоской - безысходной и глубокой.
"Жить, - глухо, как эхо, повторил он слово, ставшее всеобъемлющим и страшным. - А что она такое - жизнь? Никто этого никогда не узнает, ведь каждому приходится умирать..."
"Жизнь больше смерти, - возразил сын, неожиданно смело и независимо, подчеркивал равенство между ними, и отец почувствовал это. - В жизни у каждого своя судьба, свой путь, в смерти же все равны. Жизнь, отец, больше смерти".
Сдерживаясь, обдумывая услышанное, Сталин долго молчал, не открывая глаз, ставших пронзительными, какими-то ищущими, от худого лица сына, слова которого о равенстве и смерти всех и каждого ему не понравились, собственно, встречаться им было незачем. Сын уже собирался повернуться и уходить.
"Погоди, - глухо попросил Сталин. - Подойди ближе..."
Сын послушно сдвинулся с места, шагнул вперед, и отец здоровой рукой неуверенно пощупал еле заметные неровности в одежде, залипшие от старой крови, - следы от пуль...
"Тебе было очень больно?" - спросил он осевшим голосом, ищуще заглядывая в лицо сыну и находя в нем только самому ему что-то знакомое и необходимое.
"Я не помню, кажется, нет, - беспечно ответил сын. - Так быстро все... А затем тишина, покой, почти счастье... Ты не бери в душу, ты ни в чем не виноват".
"Иди, - с видимым усилием уронил Сталин (...). - Все, все прошло! негромко, почти неслышно произнес он..."
Глубокой скорбью, которую не смогло приглушить даже всесильное время, пронизана эта сцена. Она предельно уплотнена, возвышенна и многомысленна. Стилистические и образные средства максимально использованы художником для того, чтобы заострить экспрессивность и напряженность ситуации, придав ей историческую достоверность и внутреннюю завершенность. При этом он не погрешил ни при создании образа Сталина с характерным для него мироощущением, по-своему любящего и жалеющего Якова, ни при взгляде на судьбу его бедного сына, мягкого и трепетно относящегося к суровому отцу и оба они, каждый по-своему, несчастны...
Вместе со Сталиным уходила героико-величественная, подсвеченная трагическими отблесками истории, советская эпоха.
После вместо лиц мудрых государственных мужей на кремлевском подворье замельтешили маски одна другой диковенней и гнуснее: Хрущёв, Черненко, Горбачев, Ельцин... Лишь дальние зарницы освещали скорбный путь обездоленного народа. Путь куда: в будущее или в небытие?
Вот как об этом пишет великий русский писатель и мыслитель П.Л. Проскурин: "Свершилось. Старчески немощная, переродившаяся трусливая клика произвела на свет циничный и беспощадный выкидыш, для которого нет ничего святого или запретного. Начиналась крупномасштабная игра. Пришел новый хозяин.
- Ну, что здесь? - глухо и ровно спросил Андропов, быстрым и каким-то неуловимым движением поправляя очки, - в голосе ни одной живой ноты, словно спрашивала сама судьба.
- Вот... думаю, умер.
Андропов, давно и нетерпеливо ждавший именно этого момента и исхода, ненадолго как бы разрешил себе ощутить наслаждение свободой и свершением самой заветной своей мечты.
Долгожданный час пробил, но он слишком долго готовился, и сейчас не было даже чувства завершения, словно открылся зияющий, черный обрыв и в него было трудно заглянуть. Да, да, одна усталость и ощущение черной бездны под ногами. И нерассуждающая вспышка ненависти к этому слепому, безглазому чудовищу, с необъятным, беспорядочно колышущимся телом, по имени - русский народ, который, по всему чувствовалась, после очередной многолетней спячки опять начинал стихийно пробуждаться и даже прозревать. Прозревать? А зачем? Для нового всплеска зависти и ненависти во всем мире? И в цепкой, ничего не упускающей памяти высветилась уходящая глубоко в прошлое, до мельчайших деталей рельефная картина, скорее похожая на схему или карту, - это был заранее определенный и разработанный во всех подробностях путь длиной в целую жизнь, путь к нынешнему горнему пику... У него осталось не так много времени для воплощения задуманного, зато под ногами теперь твердая, надежная почва. Блеснув стеклами очков, скрывающими холодные глаза, Андропов повернулся и вышел к коридор, Казьмин последовал за ним и здесь коротко и четко, по-военному сухо, доложил о случившемся.
- Не нам. Не нам, а имени твоему, - негромко сказал он, выражая какой-то особый смысл, ведомый только ему.
Повернувшись, Андропов пошел по коридору к лестнице вниз, как всегда невозмутимый и непонятный. Новый вестник грядущих катастроф и перемен, он удалялся словно в прозрачной, неосязаемой капсуле".
Позже Проскурин скажет, что именно Андропов заметил и все время двигал с должности на должность Горбачева, пока руководил полтора десятилетия КГБ. "Мне надо было понять, какие силы подготавливают верховную фигуру, каков механизм приведения к власти. А главное, какие тенденции в нашем государстве дали подняться наверх именно этому функционеру, Михаилу Меченому, страшному человеку, который нанес последний удар огромной державе и самому передовому социальному строю".15
***
Вопросы взаимоотношения человека и государства, человека и природы были и остались для Проскурина главными. И это естественно. Человек и его окружение, человек и власть находятся в довольно сложных отношениях, зависящих от напряженности социальной действительности. Испытывая жесткое давление власти, личность начинает воспринимать историю как враждебную силу, что особенно наглядно проявляется в последние десятилетия. И в эти годы художник продолжает неутомимо искать ответы на тревожные вопросы современности, связанные с уничтожением российской государственности и тяжелейшими условиями жизни. Человек из народа как и прежде, остается главным предметом его творчества. Ибо настоящий художник и в сложные периоды истории остается верен гуманистическим идеалам. Здесь истоки проскуринского новаторства, формы проявления которого неожиданны и разнообразны.
Вот эта способность к обновлению, к использованию разнообразных комбинаций субъективно-объективного повествования и усиление роли интеллектуально-философского начала позволили ему стать бесспорным главой русской литературы конца ХХ - начала ХХI столетия. Проскурин стоял в самой гуще жизни, чреватой, как во всякое смутное время, грозными и непредсказуемыми событиями. Он видел, как новая власть спешно возводила перегородки между различными слоями общества, был свидетелем стремительного морального и интеллектуального падения интеллигенции. Все это вызывало недоумение и горечь, навевало грустные размышления.
Не случайно тема интеллигенции заняла значительное место в творчестве художника и в частности в романе "Число зверя". В общем виде ее можно представить так. Перетекая из корпоративного состояния в элитарное, интеллигенция утрачивает свои родовые черты, обретая космополитическую сущность, которую защищает самыми жестокими и изощренными способами, не уставая поднимать гвалт на весь мир, что страдания и бедствия русского народа являются его естественным состоянием и неизменны. Естественно, либеральная интеллигенция утрачивает ранее присущее ей (впрочем, слабо выраженные) национальные корни и опоры, признавая первенство лишь одной этнической группы, якобы богоизбранного народа, вечно страдающего и вечно пребывающего в изгнании. Это ложь, как многие подобные штучки, придуманные и широко распространяемые для сокрытия истинных целей богоизбранных, а именно: порабощения других народов и, в частности, русского. Все эти "плакальщики" в лице Солженицыных, Арбатовых, Шафаревичей, вкупе с Сахаровыми и Лихачевыми, растлевают народную душу, бесстыдно и нагло сколачивают целые направления русофобии и теперь уже открыто утверждают о якобы рабской сущности и неполноценности русских, на шее которых они весьма удобно устроились и за счет которых живут припеваючи.
Но есть среди них и русские по паспорту - писатели, ученые, актеры. Такова певица Зыбкина, написанная в романе сочными красками. Спекулируя своим рабоче-крестьянским происхождением, она выбилась в народные артистки и зажила по-купечески: отгрохола дворец с концертным залом, лифтом, и гаражом, похожим на крытое футбольное поле, обзавелась золотом и бриллиантами, возомнив считая себя достоянием, гордостью народа. Есть в произведении весьма колоритная юмористическая сценка, раскрывающая подлинную суть таких как она советских интеллигентов. Речь идет об ограблении певицы на территории ее обширных загородных владений.
"Она, скосив глаза, увидела почти у самой своей шеи тонкое длинное лезвие стилета.
- Как ты смеешь... я же всенародно признанная, тебе же голову оторвут (...) тебя по кусочкам за меня раскидают, на подошвах по всему миру разнесут... Креста на тебе нет... Меня весь народ на руках носит, ты его светлое чувство в грязь топчешь... Он тебе не простит!
- Ну, народ, он ничего, он всегда немножко дурак. А ты торопись, понизив голос, сказал Сергей Романович, начиная нервничать, - все мы живем, пока мышь голову не отъела, так? А насчет креста давай лучше не будем, оглянись вон на свой замок, а потом кругом взгляни - вот где крест так крест... Знаешь, небось, сама, где с маслом каша, там и место наше. Посовестилась бы немного, видишь, народ-то как тебя откормляет, вон какая унавоженная, ни спереди, ни сзади не обхватишь. Вот и поделись, чем не жалко с Россией-матушкой, не одной-то лопать".
Но дело гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Из философии власти вытекает философия элитарной части общества. Эту мало исследованную идею художник с блеском развивает в рассматриваемом сочинении. Согласно теории академика Игнатова, в отношениях между властью и народом никогда не было и не могло быть гармонии.
Любая национальная элита являлась результатом долгой и трудной работы чуть ли не в целях исторических периодов, а то и эпох. От момента зарождения расцвета и упадка элиты иногда сменяются целые социальные формации, и даже не раз. Между тем, правящая и, как правило, тесно связанная с властью духовная элита продолжает формироваться, мягко и незаметно переливается из одного огненного котла народной стихии в другой, в третий, четвертый, и всякий раз как бы меняется и растворяется в новом составе народного бытия, - но все якобы происходящие изменения элитарных слоев являются только кажущимися.
Убедительным доказательством своей правоты академик считает неизбежную утерю духовными элитами своих родовых национальных корней и их слияние в одну космополитическую общность под демагогическим лозунгом всемирного братства и процветания, а также всеобщего благоденствия. Так в мире и складывается особо изощренные олигархии, для коих основополагающим законом становятся корпоративные элитарные интересы, которые защищаются самыми жестокими и изощренными способами в любой точке мирового пространства. И неважно, какими национальными процессами эти противоречия вызваны, - даже самые незначительные ущемления интересов любой национальной элиты воспринимаются как нечто кощунственное, как варварское посягательство на божественные права всей мировой элиты. Во всех концах мира тотчас начинают кричать о черни, Апполоне и печном горшке - здесь уж народные бедствия и страдания вовсе не принимаются в расчет. И тотчас выводится формула, что страдания и бедствия есть естественное состояние народа, а по-другому не бывает и быть не может.
Что же касается возникновения и формирования и перерождения советских элитарных слоев в последние десятилетия ХХ века, то здесь дело усугублялось еще и взрывом противоречий в самом элитарном всепланетном поле, предвещающим скорый распад исторически сложившегося целого и появление новых, еще неведомых субстанций разума и духа, но в то же время и предрекающим непоправимые смещения основ самого народного бытия... (Подобных страниц, наводящих на размышления, в "Числе зверя" много и все они несут большой смысловой заряд.)
Идея равенства и братства, небывалый энтузиазм народных масс в деле преобразования мира, начиная с 70-х годов, всячески обесценивается и опошляется, а интеллектуальный и моральный уровень духовной элиты неудержимо снижается. Высокие идеалы вырождаются в биологический процесс, в проблему обеспечения работы пищеварительного тракта. Обыкновенные же проявления весьма посредственной мыслительной деятельности руководящего звена страны пропагандировалось многими популярными учеными, философами и писателями как нечто чуть ли не гениальное, во всяком случае достойное нового времени. Так интеллигенция способствовала приходу к власти невежд, дилетантов и идеологов буржуазного толка. В свою очередь народ бросал на обслуживание и поддерживание бешеной активности все разраставшейся властной пирамиды все свои силы, давно уже подорванные немыслимыми перегрузками. В то же время его пытались уверить в неполноценности, духовном рабстве и прочем. Порочность большевистской идеи в России, говорит Игнатов секретарю ЦК Суслову, в идеологической надстройке, внедрившей в тело русского гиганта мировой клан торговцев и ростовщиков. Каторжным трудом русского народа крепнет мировой сионизм. Между тем проблема сионизма - одна из самых деморализующих человечество в ХХ веке. Тут, естественно, встает еврейский вопрос, категорически запретный под страхом лишения живота еще со времен незабвенного Владимира Ильича...
Что же вышло из этого видно из разговора Игнатова с Зыбкиной накануне похорон Брежнева. На вопрос, проводит ли она в последний путь своего благодетеля, певица уклончиво отвечает:
- Я постараюсь обязательно, я так многим покойному обязана... Хотя у меня завтра весь день расписан, прямо минута в минуту, - обязательно постараюсь вырваться... "Врет ведь драгоценнейшая Евдокия Савельевна, не придет, зачем он ей теперь", - подумал про себя проницательный ученый.
- Я вас понимаю, Евдокия Савельевна, - сказал он суховато, с несколько отстраненным видом. - Вы человек известный и значительный, я бы на вашем месте не стал подвергать себя ненужному риску. Еще простудитесь. Вы будете нужны любому вождю, у вас за спиной любовь народа, а это не фунт бубликов. Но я, Евдокия Савельевна, - взглянул он исподлобья, - обязательно пойду. Я всего лишь рядовой ученый, уж я-то должен присутствовать на похоронах целой великой эпохи в истории человечества. Завтра ведь будут хоронить не маразматического старичка, давно уже пережившего самого себя и выжившего из ума, - нет, нет... Завтра завершается неповторимое, светлое время, неудавшийся поиск человеческого гения. Именно потому, что они, эти верховные партийные жрецы, отринули приоритет и главенство русского начала в этом глобальном поиске, все и должно завершиться разгромом и хаосом.
Так оно и случилось. Величайшая идея народовластия, начавшаяся воплощаться в действительность, была загублена кремлевскими недоумками и изменниками, а страна погружена во мглу. Об этом автор поведает в произведениях конца девяностых - начале двухтысячного года, открывших новую страницу в развитии русской словесности.
Но здесь снова встает вопрос: а что же великая русская культура и литература, что же ее виднейшие представители, претендующие на роль пророков и исповедников народной души? Да ничего по большому счету. Они в прежней своей роли на подмостках гигантской сцены, называемой Россией, в подавляющем своем большинстве, трубят о народе, которого никогда не знали и не хотели знать. Они, будем говорить на чистоту, не любили и боялись его, что особенно проявилось в годы пресловутой перестройки, когда лишь горстка представителей исконной корневой русской культуры выдержала и продолжает выдерживать суровый экзамен на верность народу, его глубинной национальной сути.
Но и в их среде пошли раздоры и разноголосица, естественно, все хотели и ждали перемен, вот только каких и для кого? Виктор Астафьев, один из ярких почитателей и молитвенных коленопреклонителей перед черной, русофобской солженицевщиной, отказал русскому народу в праве на будущее, на борьбу за свое естество, в праве на свою историю и откровенно заявлял, что русского народа, вообще-то больше нет, а, следовательно, нечего всякому быдлу и пьяни мутить чистую воду и выходить на площади - мало, мол, его, этот народ, угощали дубинками и коваными сапогами власти предержащие...
Какой блистающий ряд зачинал он собой: Мордюкова, Смоктуновский, Зыкина, Басилашвили, Ульянов - все ранее зело "обиженные" и "обездоленные" советской властью и особенно русским народом, - возалкали буржуазной свободы и прокляли свою родину.
Протекло десять лет капитализации России, наступил новый век, а русская (именно русская, а не российская) интеллигенция все также стоит на росстани дорог. Куда идти? Да, она проявила свою неподготовленность к войне мировоззрений, более того, стала участником разрушения национальной самобытности, проводником западного образа жизни. Она никак не может осознать, что Россия предоставляет особую истинную цивилизацию, и относиться к ней следует не только с гордостью, но и с большой бережливостью. На поверку интеллигенция оказалась неспособной защитить справедливую, разумную и человеческую основу социализма, вырвавшего из нищеты и духовного закабаления огромные пласты народа. Разумеется, это относится не ко всем ее представителям, но что изменилось к окончанию ХХ-го столетия? Опять вереницы "народных", "заслуженных" и "лауреатов", восхваляющих и льстиво смотревших на разрушителей отечества Горбачева и Ельцина, а потом с таким же подобострастием воспевающих нового президента.
В то же время, иные столичные литературные светила и сегодня, когда во всем мире спадает истерия антикоммунизма, продолжают активизировать свои антисоциалистические амбиции, не брезгуя самыми недостойными домыслами. "В одной из... бесед с председателем Союза писателей Валерием Ганичевым меня поразило одно место, - пишет Владимир Бушин. - Он рассказывает, что было создано общество дружбы с болгарами, как крыша для русских патриотов, и их притесняли, их обвиняли в национализме, и чтобы смыть с себя обвинения в чрезмерной русскости, они устраивали заседания своего общества то в Тбилиси, то еще где-нибудь в национальной республике... И вот в 1972 году они летели из Тбилиси в москву. И вдруг, когда пролетали над краснодаром, над Кубанью, Семанов и Кожинов встали и сказали: "Почтим память Лавра Корнилова, погибшего в этих местах..." И это 1972 год. Валерий Ганичев главный редактор крупнейшего и влиятельнейшего издательства "Молодая гвардия", другие тоже немалые должности занимали... Вадим Кожинов позже вспоминал, мол, у него был в шестидесятых годах краткий период диссидентства. Это неправда. 1972 год. И они чтят память лютого врага советской власти (...) Разложение проникло чрезвычайно высоко, и антисоветизм становился моден именно в кругах наших чиновных верхов и интеллигенции, а не в народе... Мне, однажды, Валентин Сорокин, наш поэт, и сопредседатель Союза писателей (с августа с.г. зампред СПСП - Н.Ф.) тот же вопрос задал (...) "Почему так сразу все рухнуло?" Я ему ответил: "Так ты почитай свои даже нынешние стихи, и тем более статьи... Они же антисоветские. Ты изображаешь Ленина черт знает как, Мавзолей изображаешь, как какой-то кровавый волдырь на теле земли. Ты Михаила Горбачева называешь последним ленинцем... Вот поэтому все и рухнуло враз"". ("Завтра", № 28 /451/, 2002). Увы, сегодня немало тех, которые по слову ученого Сергея Кара-Мурзы, "целят в коммунизм - стреляют в русских". Конечно, политические убеждения - дело личной совести, но зачем же прикрывать их патриотическими лозунгами? Размышляя о типе деятеля культуры 90-х годов, Проскурин писал: "Нынешние "подлые времена" жестко поделили всю творческую интеллигенцию, в том числе и писателей, на три категории - это абсолютно скурвившиеся "борцы", которые нынче со смаком плюют в колодец, из коего пили всю свою жизнь с младых ногтей и до седых волос. Можно было бы развернуть эту тему шире и глубже, но не о них сегодня речь. Вторая - это те признанные и всемерно отмеченные "летописцы народной жизни", которые теперь, подобно пресловутой купеческой дочери, и патриотическую невинность пытаются соблюсти, и вполне конкретный материал приобрести. И тут стоит сделать первый шаг. Третья категория - это стоики, не променявшие идеалы на чечевичную похлебку, не продавшие, не предавшие, не пошедшие в услужение е жестокой, циничной и вороватой власти. Их, к сожалению, единицы. Старшие умирают, не сдавшись, молодые еще не подросли".
***
"Число зверя" московский роман. Естественно, автор не мог избежать показа хотя общего вида столицы и ее обитателей - и он сделал это. Портрет, созданный им, далек от лубочной картинки и тех поэтических преувеличений, которыми иные сочинители потчуют сентиментальную часть московской публики. Художник с присущей ему правдивостью и проницательностью показывает таинственное чрево огромного города, а сверх того рисует коллективный образ тех его обитателей, в котором, как в капле воды, отразились негативные, опасные тенденции. Всякий большой город, так же, как и человек, имеет и свою изнанку, и свое парадное лицо: Москва подчиняется все тем же извечным правилам, хотя у нее есть и своя особенность.
В чем состоит эта особенность? От многих других мировых столиц, пишет автор, Москва отличается большей многослойностью и почти фантастической причудливостью в переплетении самых различных видов и слоев уже в самом своем чреве. XX век внес в русскую жизнь невероятные образования и ответвления и в самой человеческой сути и породе, равно как и чудовищные катаклизмы и смещения, поразившие Российскую империю в последнем веке второго тысячелетия. Всяческие ускорения и преобразования породили не только самые новые отношения между людьми, но и поразительные разновидности самих обывателей, никогда ранее не встречавшиеся. Появились целые элитарные сословия партийных, комсомольских, профсоюзных и прочих руководящих чиновников, все всегда знающих, как они полагают, и оттого указывающих, наставляющих и поучающих, как нужно жить и развиваться целому государству. Сие, так сказать, лишь видимый миру слой московского обывателя.
В то же время в этом огромном городе существуют, казалось бы, совсем уж невозможные типы, уже самим своим существованием придающим, по мнению несколько нагловатого обывателя, столичной жизни некий шарм. Подобные типы не несут никакого труда, необходимого для существования. Они нигде и никогда не работали, но всегда могут прикрыться видимостью работы. По всем законам природы они не могли жить, однако же живут, и часто даже неплохо живут. Они не принадлежат к уголовному подполью, но именно на них и выпадает важнейшая роль быть своего рода смазкой всего нейтрального поля, в котором сглаживались враждебные действия и эмоции двух всегда непримиримых категорий - рожденных властью, защищающей саму власть законов и противодействующих им сил. На этой, как бы ничьей полосе сталкивались и гасились самые непримиримые мировоззрения и идеи, что тоже способствовало снятию напряжения в обществе в целом, снизу доверху - и поэтому такой нейтральный слой оберегали инстинктивно как с той, так и с другой стороны... В этом нет ничего необычного - в каждом обществе существуют свои необходимые условности, покоящиеся на извечном приспособлении и традиционном лицемерии.
Движим желанием отыскать мажорные тона и ритмы, художник жадно всматривается в жизнь и нравы города - и не находит их. И от того все настойчивее звучит ирония (проскуринская ирония, тонкая и язвительная), перерастающая порою в сарказм, ранее не свойственный ему... В Москве, городе, особом, где жизнь и работа не останавливается ни днем, ни ночью вот уже в течение многих веков, сама историческая ипостась города лепит духовную суть и образ человека, - было много непостижимого для людей иной, не столичной породы. Несмотря на то, что серединная Россия, колыбель русского народа, становилась все запущеннее и безлюдней, сама Москва неудержимо росла и крепла, она давно уже стремилась не только ввысь, но все глубже и пространнее уходила в землю. Теперь уже и под самой Москвой, как ее опрокинутое отражение, вырастал еще один город со своими дорогами, дворцами, убежищами и своей тайной и явной жизнью, со своими обычаями и обрядами, и никто бы из властей придержащих не решился утверждать, что он контролирует жизнь этого города полностью - в таинственном чреве его из века в век шла своя непрерывная, кропотливая, не зависящая ни от какой смены властей и режимов, глубинная деятельность по наращиванию и укреплению самой души города.
"Я знаю, - отозвался сын молодым, чистым голосом, по-прежнему с трудом скрывая радость от встречи. - Просто я не мог удержаться, ведь мы не встречались так давно... Что же в этом плохого? Прости, отец, я ничего не мог изменить, мою жизнь всегда вела чужая воля. Я знаю, ты меня все-таки по-своему любил... потому и расплатился мною за все содеянное. И я тебе не судья - ты так смотришь... Все уже прошло - не надо. Так было невыносимо, неожиданно пожаловался он, вспоминая серое чужое небо, чувство обреченности в ожидании самой последней минуты, когда немцам наконец надоест уговаривать и убеждать, и невыносимо тихая улыбка осветила его лицо. - Мне так хотелось жить... это тоже прошло".
И тогда раздражение у Сталина сменилось тоской - безысходной и глубокой.
"Жить, - глухо, как эхо, повторил он слово, ставшее всеобъемлющим и страшным. - А что она такое - жизнь? Никто этого никогда не узнает, ведь каждому приходится умирать..."
"Жизнь больше смерти, - возразил сын, неожиданно смело и независимо, подчеркивал равенство между ними, и отец почувствовал это. - В жизни у каждого своя судьба, свой путь, в смерти же все равны. Жизнь, отец, больше смерти".
Сдерживаясь, обдумывая услышанное, Сталин долго молчал, не открывая глаз, ставших пронзительными, какими-то ищущими, от худого лица сына, слова которого о равенстве и смерти всех и каждого ему не понравились, собственно, встречаться им было незачем. Сын уже собирался повернуться и уходить.
"Погоди, - глухо попросил Сталин. - Подойди ближе..."
Сын послушно сдвинулся с места, шагнул вперед, и отец здоровой рукой неуверенно пощупал еле заметные неровности в одежде, залипшие от старой крови, - следы от пуль...
"Тебе было очень больно?" - спросил он осевшим голосом, ищуще заглядывая в лицо сыну и находя в нем только самому ему что-то знакомое и необходимое.
"Я не помню, кажется, нет, - беспечно ответил сын. - Так быстро все... А затем тишина, покой, почти счастье... Ты не бери в душу, ты ни в чем не виноват".
"Иди, - с видимым усилием уронил Сталин (...). - Все, все прошло! негромко, почти неслышно произнес он..."
Глубокой скорбью, которую не смогло приглушить даже всесильное время, пронизана эта сцена. Она предельно уплотнена, возвышенна и многомысленна. Стилистические и образные средства максимально использованы художником для того, чтобы заострить экспрессивность и напряженность ситуации, придав ей историческую достоверность и внутреннюю завершенность. При этом он не погрешил ни при создании образа Сталина с характерным для него мироощущением, по-своему любящего и жалеющего Якова, ни при взгляде на судьбу его бедного сына, мягкого и трепетно относящегося к суровому отцу и оба они, каждый по-своему, несчастны...
Вместе со Сталиным уходила героико-величественная, подсвеченная трагическими отблесками истории, советская эпоха.
После вместо лиц мудрых государственных мужей на кремлевском подворье замельтешили маски одна другой диковенней и гнуснее: Хрущёв, Черненко, Горбачев, Ельцин... Лишь дальние зарницы освещали скорбный путь обездоленного народа. Путь куда: в будущее или в небытие?
Вот как об этом пишет великий русский писатель и мыслитель П.Л. Проскурин: "Свершилось. Старчески немощная, переродившаяся трусливая клика произвела на свет циничный и беспощадный выкидыш, для которого нет ничего святого или запретного. Начиналась крупномасштабная игра. Пришел новый хозяин.
- Ну, что здесь? - глухо и ровно спросил Андропов, быстрым и каким-то неуловимым движением поправляя очки, - в голосе ни одной живой ноты, словно спрашивала сама судьба.
- Вот... думаю, умер.
Андропов, давно и нетерпеливо ждавший именно этого момента и исхода, ненадолго как бы разрешил себе ощутить наслаждение свободой и свершением самой заветной своей мечты.
Долгожданный час пробил, но он слишком долго готовился, и сейчас не было даже чувства завершения, словно открылся зияющий, черный обрыв и в него было трудно заглянуть. Да, да, одна усталость и ощущение черной бездны под ногами. И нерассуждающая вспышка ненависти к этому слепому, безглазому чудовищу, с необъятным, беспорядочно колышущимся телом, по имени - русский народ, который, по всему чувствовалась, после очередной многолетней спячки опять начинал стихийно пробуждаться и даже прозревать. Прозревать? А зачем? Для нового всплеска зависти и ненависти во всем мире? И в цепкой, ничего не упускающей памяти высветилась уходящая глубоко в прошлое, до мельчайших деталей рельефная картина, скорее похожая на схему или карту, - это был заранее определенный и разработанный во всех подробностях путь длиной в целую жизнь, путь к нынешнему горнему пику... У него осталось не так много времени для воплощения задуманного, зато под ногами теперь твердая, надежная почва. Блеснув стеклами очков, скрывающими холодные глаза, Андропов повернулся и вышел к коридор, Казьмин последовал за ним и здесь коротко и четко, по-военному сухо, доложил о случившемся.
- Не нам. Не нам, а имени твоему, - негромко сказал он, выражая какой-то особый смысл, ведомый только ему.
Повернувшись, Андропов пошел по коридору к лестнице вниз, как всегда невозмутимый и непонятный. Новый вестник грядущих катастроф и перемен, он удалялся словно в прозрачной, неосязаемой капсуле".
Позже Проскурин скажет, что именно Андропов заметил и все время двигал с должности на должность Горбачева, пока руководил полтора десятилетия КГБ. "Мне надо было понять, какие силы подготавливают верховную фигуру, каков механизм приведения к власти. А главное, какие тенденции в нашем государстве дали подняться наверх именно этому функционеру, Михаилу Меченому, страшному человеку, который нанес последний удар огромной державе и самому передовому социальному строю".15
***
Вопросы взаимоотношения человека и государства, человека и природы были и остались для Проскурина главными. И это естественно. Человек и его окружение, человек и власть находятся в довольно сложных отношениях, зависящих от напряженности социальной действительности. Испытывая жесткое давление власти, личность начинает воспринимать историю как враждебную силу, что особенно наглядно проявляется в последние десятилетия. И в эти годы художник продолжает неутомимо искать ответы на тревожные вопросы современности, связанные с уничтожением российской государственности и тяжелейшими условиями жизни. Человек из народа как и прежде, остается главным предметом его творчества. Ибо настоящий художник и в сложные периоды истории остается верен гуманистическим идеалам. Здесь истоки проскуринского новаторства, формы проявления которого неожиданны и разнообразны.
Вот эта способность к обновлению, к использованию разнообразных комбинаций субъективно-объективного повествования и усиление роли интеллектуально-философского начала позволили ему стать бесспорным главой русской литературы конца ХХ - начала ХХI столетия. Проскурин стоял в самой гуще жизни, чреватой, как во всякое смутное время, грозными и непредсказуемыми событиями. Он видел, как новая власть спешно возводила перегородки между различными слоями общества, был свидетелем стремительного морального и интеллектуального падения интеллигенции. Все это вызывало недоумение и горечь, навевало грустные размышления.
Не случайно тема интеллигенции заняла значительное место в творчестве художника и в частности в романе "Число зверя". В общем виде ее можно представить так. Перетекая из корпоративного состояния в элитарное, интеллигенция утрачивает свои родовые черты, обретая космополитическую сущность, которую защищает самыми жестокими и изощренными способами, не уставая поднимать гвалт на весь мир, что страдания и бедствия русского народа являются его естественным состоянием и неизменны. Естественно, либеральная интеллигенция утрачивает ранее присущее ей (впрочем, слабо выраженные) национальные корни и опоры, признавая первенство лишь одной этнической группы, якобы богоизбранного народа, вечно страдающего и вечно пребывающего в изгнании. Это ложь, как многие подобные штучки, придуманные и широко распространяемые для сокрытия истинных целей богоизбранных, а именно: порабощения других народов и, в частности, русского. Все эти "плакальщики" в лице Солженицыных, Арбатовых, Шафаревичей, вкупе с Сахаровыми и Лихачевыми, растлевают народную душу, бесстыдно и нагло сколачивают целые направления русофобии и теперь уже открыто утверждают о якобы рабской сущности и неполноценности русских, на шее которых они весьма удобно устроились и за счет которых живут припеваючи.
Но есть среди них и русские по паспорту - писатели, ученые, актеры. Такова певица Зыбкина, написанная в романе сочными красками. Спекулируя своим рабоче-крестьянским происхождением, она выбилась в народные артистки и зажила по-купечески: отгрохола дворец с концертным залом, лифтом, и гаражом, похожим на крытое футбольное поле, обзавелась золотом и бриллиантами, возомнив считая себя достоянием, гордостью народа. Есть в произведении весьма колоритная юмористическая сценка, раскрывающая подлинную суть таких как она советских интеллигентов. Речь идет об ограблении певицы на территории ее обширных загородных владений.
"Она, скосив глаза, увидела почти у самой своей шеи тонкое длинное лезвие стилета.
- Как ты смеешь... я же всенародно признанная, тебе же голову оторвут (...) тебя по кусочкам за меня раскидают, на подошвах по всему миру разнесут... Креста на тебе нет... Меня весь народ на руках носит, ты его светлое чувство в грязь топчешь... Он тебе не простит!
- Ну, народ, он ничего, он всегда немножко дурак. А ты торопись, понизив голос, сказал Сергей Романович, начиная нервничать, - все мы живем, пока мышь голову не отъела, так? А насчет креста давай лучше не будем, оглянись вон на свой замок, а потом кругом взгляни - вот где крест так крест... Знаешь, небось, сама, где с маслом каша, там и место наше. Посовестилась бы немного, видишь, народ-то как тебя откормляет, вон какая унавоженная, ни спереди, ни сзади не обхватишь. Вот и поделись, чем не жалко с Россией-матушкой, не одной-то лопать".
Но дело гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Из философии власти вытекает философия элитарной части общества. Эту мало исследованную идею художник с блеском развивает в рассматриваемом сочинении. Согласно теории академика Игнатова, в отношениях между властью и народом никогда не было и не могло быть гармонии.
Любая национальная элита являлась результатом долгой и трудной работы чуть ли не в целях исторических периодов, а то и эпох. От момента зарождения расцвета и упадка элиты иногда сменяются целые социальные формации, и даже не раз. Между тем, правящая и, как правило, тесно связанная с властью духовная элита продолжает формироваться, мягко и незаметно переливается из одного огненного котла народной стихии в другой, в третий, четвертый, и всякий раз как бы меняется и растворяется в новом составе народного бытия, - но все якобы происходящие изменения элитарных слоев являются только кажущимися.
Убедительным доказательством своей правоты академик считает неизбежную утерю духовными элитами своих родовых национальных корней и их слияние в одну космополитическую общность под демагогическим лозунгом всемирного братства и процветания, а также всеобщего благоденствия. Так в мире и складывается особо изощренные олигархии, для коих основополагающим законом становятся корпоративные элитарные интересы, которые защищаются самыми жестокими и изощренными способами в любой точке мирового пространства. И неважно, какими национальными процессами эти противоречия вызваны, - даже самые незначительные ущемления интересов любой национальной элиты воспринимаются как нечто кощунственное, как варварское посягательство на божественные права всей мировой элиты. Во всех концах мира тотчас начинают кричать о черни, Апполоне и печном горшке - здесь уж народные бедствия и страдания вовсе не принимаются в расчет. И тотчас выводится формула, что страдания и бедствия есть естественное состояние народа, а по-другому не бывает и быть не может.
Что же касается возникновения и формирования и перерождения советских элитарных слоев в последние десятилетия ХХ века, то здесь дело усугублялось еще и взрывом противоречий в самом элитарном всепланетном поле, предвещающим скорый распад исторически сложившегося целого и появление новых, еще неведомых субстанций разума и духа, но в то же время и предрекающим непоправимые смещения основ самого народного бытия... (Подобных страниц, наводящих на размышления, в "Числе зверя" много и все они несут большой смысловой заряд.)
Идея равенства и братства, небывалый энтузиазм народных масс в деле преобразования мира, начиная с 70-х годов, всячески обесценивается и опошляется, а интеллектуальный и моральный уровень духовной элиты неудержимо снижается. Высокие идеалы вырождаются в биологический процесс, в проблему обеспечения работы пищеварительного тракта. Обыкновенные же проявления весьма посредственной мыслительной деятельности руководящего звена страны пропагандировалось многими популярными учеными, философами и писателями как нечто чуть ли не гениальное, во всяком случае достойное нового времени. Так интеллигенция способствовала приходу к власти невежд, дилетантов и идеологов буржуазного толка. В свою очередь народ бросал на обслуживание и поддерживание бешеной активности все разраставшейся властной пирамиды все свои силы, давно уже подорванные немыслимыми перегрузками. В то же время его пытались уверить в неполноценности, духовном рабстве и прочем. Порочность большевистской идеи в России, говорит Игнатов секретарю ЦК Суслову, в идеологической надстройке, внедрившей в тело русского гиганта мировой клан торговцев и ростовщиков. Каторжным трудом русского народа крепнет мировой сионизм. Между тем проблема сионизма - одна из самых деморализующих человечество в ХХ веке. Тут, естественно, встает еврейский вопрос, категорически запретный под страхом лишения живота еще со времен незабвенного Владимира Ильича...
Что же вышло из этого видно из разговора Игнатова с Зыбкиной накануне похорон Брежнева. На вопрос, проводит ли она в последний путь своего благодетеля, певица уклончиво отвечает:
- Я постараюсь обязательно, я так многим покойному обязана... Хотя у меня завтра весь день расписан, прямо минута в минуту, - обязательно постараюсь вырваться... "Врет ведь драгоценнейшая Евдокия Савельевна, не придет, зачем он ей теперь", - подумал про себя проницательный ученый.
- Я вас понимаю, Евдокия Савельевна, - сказал он суховато, с несколько отстраненным видом. - Вы человек известный и значительный, я бы на вашем месте не стал подвергать себя ненужному риску. Еще простудитесь. Вы будете нужны любому вождю, у вас за спиной любовь народа, а это не фунт бубликов. Но я, Евдокия Савельевна, - взглянул он исподлобья, - обязательно пойду. Я всего лишь рядовой ученый, уж я-то должен присутствовать на похоронах целой великой эпохи в истории человечества. Завтра ведь будут хоронить не маразматического старичка, давно уже пережившего самого себя и выжившего из ума, - нет, нет... Завтра завершается неповторимое, светлое время, неудавшийся поиск человеческого гения. Именно потому, что они, эти верховные партийные жрецы, отринули приоритет и главенство русского начала в этом глобальном поиске, все и должно завершиться разгромом и хаосом.
Так оно и случилось. Величайшая идея народовластия, начавшаяся воплощаться в действительность, была загублена кремлевскими недоумками и изменниками, а страна погружена во мглу. Об этом автор поведает в произведениях конца девяностых - начале двухтысячного года, открывших новую страницу в развитии русской словесности.
Но здесь снова встает вопрос: а что же великая русская культура и литература, что же ее виднейшие представители, претендующие на роль пророков и исповедников народной души? Да ничего по большому счету. Они в прежней своей роли на подмостках гигантской сцены, называемой Россией, в подавляющем своем большинстве, трубят о народе, которого никогда не знали и не хотели знать. Они, будем говорить на чистоту, не любили и боялись его, что особенно проявилось в годы пресловутой перестройки, когда лишь горстка представителей исконной корневой русской культуры выдержала и продолжает выдерживать суровый экзамен на верность народу, его глубинной национальной сути.
Но и в их среде пошли раздоры и разноголосица, естественно, все хотели и ждали перемен, вот только каких и для кого? Виктор Астафьев, один из ярких почитателей и молитвенных коленопреклонителей перед черной, русофобской солженицевщиной, отказал русскому народу в праве на будущее, на борьбу за свое естество, в праве на свою историю и откровенно заявлял, что русского народа, вообще-то больше нет, а, следовательно, нечего всякому быдлу и пьяни мутить чистую воду и выходить на площади - мало, мол, его, этот народ, угощали дубинками и коваными сапогами власти предержащие...
Какой блистающий ряд зачинал он собой: Мордюкова, Смоктуновский, Зыкина, Басилашвили, Ульянов - все ранее зело "обиженные" и "обездоленные" советской властью и особенно русским народом, - возалкали буржуазной свободы и прокляли свою родину.
Протекло десять лет капитализации России, наступил новый век, а русская (именно русская, а не российская) интеллигенция все также стоит на росстани дорог. Куда идти? Да, она проявила свою неподготовленность к войне мировоззрений, более того, стала участником разрушения национальной самобытности, проводником западного образа жизни. Она никак не может осознать, что Россия предоставляет особую истинную цивилизацию, и относиться к ней следует не только с гордостью, но и с большой бережливостью. На поверку интеллигенция оказалась неспособной защитить справедливую, разумную и человеческую основу социализма, вырвавшего из нищеты и духовного закабаления огромные пласты народа. Разумеется, это относится не ко всем ее представителям, но что изменилось к окончанию ХХ-го столетия? Опять вереницы "народных", "заслуженных" и "лауреатов", восхваляющих и льстиво смотревших на разрушителей отечества Горбачева и Ельцина, а потом с таким же подобострастием воспевающих нового президента.
В то же время, иные столичные литературные светила и сегодня, когда во всем мире спадает истерия антикоммунизма, продолжают активизировать свои антисоциалистические амбиции, не брезгуя самыми недостойными домыслами. "В одной из... бесед с председателем Союза писателей Валерием Ганичевым меня поразило одно место, - пишет Владимир Бушин. - Он рассказывает, что было создано общество дружбы с болгарами, как крыша для русских патриотов, и их притесняли, их обвиняли в национализме, и чтобы смыть с себя обвинения в чрезмерной русскости, они устраивали заседания своего общества то в Тбилиси, то еще где-нибудь в национальной республике... И вот в 1972 году они летели из Тбилиси в москву. И вдруг, когда пролетали над краснодаром, над Кубанью, Семанов и Кожинов встали и сказали: "Почтим память Лавра Корнилова, погибшего в этих местах..." И это 1972 год. Валерий Ганичев главный редактор крупнейшего и влиятельнейшего издательства "Молодая гвардия", другие тоже немалые должности занимали... Вадим Кожинов позже вспоминал, мол, у него был в шестидесятых годах краткий период диссидентства. Это неправда. 1972 год. И они чтят память лютого врага советской власти (...) Разложение проникло чрезвычайно высоко, и антисоветизм становился моден именно в кругах наших чиновных верхов и интеллигенции, а не в народе... Мне, однажды, Валентин Сорокин, наш поэт, и сопредседатель Союза писателей (с августа с.г. зампред СПСП - Н.Ф.) тот же вопрос задал (...) "Почему так сразу все рухнуло?" Я ему ответил: "Так ты почитай свои даже нынешние стихи, и тем более статьи... Они же антисоветские. Ты изображаешь Ленина черт знает как, Мавзолей изображаешь, как какой-то кровавый волдырь на теле земли. Ты Михаила Горбачева называешь последним ленинцем... Вот поэтому все и рухнуло враз"". ("Завтра", № 28 /451/, 2002). Увы, сегодня немало тех, которые по слову ученого Сергея Кара-Мурзы, "целят в коммунизм - стреляют в русских". Конечно, политические убеждения - дело личной совести, но зачем же прикрывать их патриотическими лозунгами? Размышляя о типе деятеля культуры 90-х годов, Проскурин писал: "Нынешние "подлые времена" жестко поделили всю творческую интеллигенцию, в том числе и писателей, на три категории - это абсолютно скурвившиеся "борцы", которые нынче со смаком плюют в колодец, из коего пили всю свою жизнь с младых ногтей и до седых волос. Можно было бы развернуть эту тему шире и глубже, но не о них сегодня речь. Вторая - это те признанные и всемерно отмеченные "летописцы народной жизни", которые теперь, подобно пресловутой купеческой дочери, и патриотическую невинность пытаются соблюсти, и вполне конкретный материал приобрести. И тут стоит сделать первый шаг. Третья категория - это стоики, не променявшие идеалы на чечевичную похлебку, не продавшие, не предавшие, не пошедшие в услужение е жестокой, циничной и вороватой власти. Их, к сожалению, единицы. Старшие умирают, не сдавшись, молодые еще не подросли".
***
"Число зверя" московский роман. Естественно, автор не мог избежать показа хотя общего вида столицы и ее обитателей - и он сделал это. Портрет, созданный им, далек от лубочной картинки и тех поэтических преувеличений, которыми иные сочинители потчуют сентиментальную часть московской публики. Художник с присущей ему правдивостью и проницательностью показывает таинственное чрево огромного города, а сверх того рисует коллективный образ тех его обитателей, в котором, как в капле воды, отразились негативные, опасные тенденции. Всякий большой город, так же, как и человек, имеет и свою изнанку, и свое парадное лицо: Москва подчиняется все тем же извечным правилам, хотя у нее есть и своя особенность.
В чем состоит эта особенность? От многих других мировых столиц, пишет автор, Москва отличается большей многослойностью и почти фантастической причудливостью в переплетении самых различных видов и слоев уже в самом своем чреве. XX век внес в русскую жизнь невероятные образования и ответвления и в самой человеческой сути и породе, равно как и чудовищные катаклизмы и смещения, поразившие Российскую империю в последнем веке второго тысячелетия. Всяческие ускорения и преобразования породили не только самые новые отношения между людьми, но и поразительные разновидности самих обывателей, никогда ранее не встречавшиеся. Появились целые элитарные сословия партийных, комсомольских, профсоюзных и прочих руководящих чиновников, все всегда знающих, как они полагают, и оттого указывающих, наставляющих и поучающих, как нужно жить и развиваться целому государству. Сие, так сказать, лишь видимый миру слой московского обывателя.
В то же время в этом огромном городе существуют, казалось бы, совсем уж невозможные типы, уже самим своим существованием придающим, по мнению несколько нагловатого обывателя, столичной жизни некий шарм. Подобные типы не несут никакого труда, необходимого для существования. Они нигде и никогда не работали, но всегда могут прикрыться видимостью работы. По всем законам природы они не могли жить, однако же живут, и часто даже неплохо живут. Они не принадлежат к уголовному подполью, но именно на них и выпадает важнейшая роль быть своего рода смазкой всего нейтрального поля, в котором сглаживались враждебные действия и эмоции двух всегда непримиримых категорий - рожденных властью, защищающей саму власть законов и противодействующих им сил. На этой, как бы ничьей полосе сталкивались и гасились самые непримиримые мировоззрения и идеи, что тоже способствовало снятию напряжения в обществе в целом, снизу доверху - и поэтому такой нейтральный слой оберегали инстинктивно как с той, так и с другой стороны... В этом нет ничего необычного - в каждом обществе существуют свои необходимые условности, покоящиеся на извечном приспособлении и традиционном лицемерии.
Движим желанием отыскать мажорные тона и ритмы, художник жадно всматривается в жизнь и нравы города - и не находит их. И от того все настойчивее звучит ирония (проскуринская ирония, тонкая и язвительная), перерастающая порою в сарказм, ранее не свойственный ему... В Москве, городе, особом, где жизнь и работа не останавливается ни днем, ни ночью вот уже в течение многих веков, сама историческая ипостась города лепит духовную суть и образ человека, - было много непостижимого для людей иной, не столичной породы. Несмотря на то, что серединная Россия, колыбель русского народа, становилась все запущеннее и безлюдней, сама Москва неудержимо росла и крепла, она давно уже стремилась не только ввысь, но все глубже и пространнее уходила в землю. Теперь уже и под самой Москвой, как ее опрокинутое отражение, вырастал еще один город со своими дорогами, дворцами, убежищами и своей тайной и явной жизнью, со своими обычаями и обрядами, и никто бы из властей придержащих не решился утверждать, что он контролирует жизнь этого города полностью - в таинственном чреве его из века в век шла своя непрерывная, кропотливая, не зависящая ни от какой смены властей и режимов, глубинная деятельность по наращиванию и укреплению самой души города.