Масштаб художественного мышления Леонова связан с его глубоким проникновением в диалектику времени, обладающего не только прошлым и настоящим, но и перспективой будущего, несмотря ни на что. Чередование временных пластов, взаимопроникновение прошлого и настоящего высекает символ пространственной глубины и многомыслие "Пирамиды" - этого удивительного "романа-наваждения в трех частях".
   Но, увлеченный идеей по большому счету неприятия современного мира, Леонид Леонов не заметил, что жизнь обогнала его представления о сущем, а колыбель верований наивных и простодушных героев "Пирамиды" уже не охраняют религиозные и мифологические призраки. Между тем в философской концепции его последнего произведения немало оригинального, хотя в мировой истории периоды глубоких кризисов и смуты отмечены усилением рационализма и религиозно-мистических настроений.
   Чтобы яснее представить себе главный пафос "Пирамиды", отметим своеобразие творческого дарования автора. Есть писательство и есть художество. Между ними пролегает невидимая грань, разделяющая писателя и художника.
   Среди писателей немало настоящих мастеров своего дела, завораживающих изяществом мысли, законченностью формы, изобретательностью сюжета, филигранной отделкой всей вещи. Это то, что дарит читателю эстетическое наслаждение, а посредственному сочинителю приносит зависть. Но то, что восхищает и изумляет, налагает оковы на само совершенство, проявляясь в известной расчетливости, дозировке, нормативности. В. В. Вересаев заметил в свое время: "Писатель - это человек, специальность которого - писать. Есть изумительные мастера слова. Это все время замечаешь и изумляешься, - как хорошо сделано!"
   Процесс "хорошего делания" - как главная задача - невольно ограничивает широту отражения бытия, снижает высоту и полноту чувств, игру сил природы, красок и звуков, а и равно бурление стихий жизни. Писатель способен увлекать, изумлять, поражать, но не потрясать глубиной постижения философии бытия и всего сущего.
   Это удел художника, "специальность" которого глубоко и своеобразно переживать впечатления жизни и, как необходимое из этого следствие, воплощать их в искусстве. Многоголосая и многоликая действительность как бы вливается в душу художника и, перебродив в нем, снова возвращается в мир, но уже обогащенная его чувствами и усиленная его творческой фантазией. Гомер поет, не заботясь о филигранности стиха, о четкости мысли, поет потому, что внутренняя сила жизни рвется наружу, воспламеняя его душу. "Этот черт, - писал Толстой про него Фету, - и поет и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать".
   Художник обладает даром целостного восприятия мира, и, переступив порог его творенья, мы ощущаем, как вокруг нас, клубясь и устремляясь вдаль, начинает волноваться сверкающая многообразием сама жизнь, а душа, вдохновленная широтой возможностей, трепещет в ожидании чуда (о котором, кстати, так много говорится в романе Леонова). Между тем в образах художника так слиты духовное и материальное, что они достигают особого художественно-психологического эффекта, поэтому о каждом из них можно сказать: "Он прав", - хотя они антиподы по своей сути.
   Всего этого нет у Леонова, ибо по своему творческому потенциалу он писатель, а не художник. По его признанию, действительность отражается в его произведениях не непосредственно (как у Пушкина, Л. Толстого, Шолохова), а в преломлении через внутренний мир человека. "Мне не документ, не сам мир важен, - подчеркивал он, - а его отражение в личности художника. Стоит лес, и стоит вода. Мне нужен лес в воде, отражение. Я помещаю факты в свои координаты". Другими словами, он переживает впечатление отражения, а не самой жизни. Но насколько соответствует реальная действительность этому опосредованному отражению в сознании писателя? Тем более что сознание нередко вводит нас в заблуждение относительно логической связи мышления, равно как причины и следствия.
   Не потому ли создается впечатление, что в "Пирамиде" Леонов нередко как бы отстраняется от жизни и углубляется в философию истории, в "преданья старины глубокой", в себя, исследуя свои собственные переживания и ощущения, а луч всебытия выхватывает из глубин его сознания тайны и загадки, которым он дает свое толкование. Это не упрек, а напоминание о том бесспорном факте, что каждой творческой личности присущ свой метод, свое художественное мировосприятие. Например, Леонов-писатель, поверявший алгеброй гармонию, что нисколько не умаляет его выдающейся роли в истории развития русской изящной словесности.
   Между тем его "Пирамида" - образец подвижнического труда, гениальный синтез слова и знаний, прочно покоящийся на эрудиции и поэтической фантазии. Не это ли помогло ему сохранить глубочайшее религиозное почтение к искусству? Он считал, что искусство должно побуждать людей к творческой деятельности и служить высокой цели. При этом с презрением относился к попыткам чрезмерного преувеличения значения искусства в жизни людей, а равно и к его неоправданному принижению, сведению к роли иллюстратора текущих событий. "Откуда же берется у всех больших мастеров это навязчивое влечение назад, в сумеречные, слегка всхолмленные луга подсознания, поросшие редкими полураспустившимися цветами? Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радикально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы эволюционного самопревращенья, в сны и предчувствия небытия... Потому что по ту сторону реальности (...) простирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических ' оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отражениями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны (...) и даже, кажется, шепчут что-то"...
   После ухода Леонова (огромная потеря для мировой культуры!), естественно, встал вопрос: есть ли теперь - в эпоху безверия и всеобщего упадка духа - в литературе писатель, который воплощает в себе высокий долг служения России, мудрость, широкий взгляд на мир и художественное мастерство? На Руси никогда не переводились талантливейшие служители муз, одержимые высокой подвижнической идеей. И они пребудут всегда, покуда звучит русская речь.
   ...Леонов больше, чем просто писатель, он еще и философ, стремящийся к созданию картины мира всеобъемлющего характера и упорно размышляющий над судьбами цивилизации. В этом плане характерна одна из последних записей его раздумий: "Цивилизация как система целостная, состоящая из реальностей, непосильных для осмысления, есть явление совершенно хрупкое. Она передается не путем одностороннего осмысления, одноразового раздумья, а путем передачи прямого общения наставника со своим воспитуемым. Очень опасно думать, что цивилизацию просто воскресить. Сложно потому, что восхождение человека на вершину Гималаев длилось сто тысяч лет, а может, и в десятки раз больше. А прямой путь спуска назад прямиком в исходное положение уложится в какие-нибудь восемь минут. И то, если не считать неминуемых задержек падающего тела на острых уступах".
   В "Пирамиде" Леонов подверг бесстрашному анализу состояние духа современного мира и в ужасе остановился перед перспективой Апокалипсиса...
   Настоящий мастер слова создает, а не живописует портрет эпохи. Как и прежде он погружается в пучину бытия не для того, чтобы расталдычить то или иное событие, но чтобы постичь недоступные обыденному сознанию внутренние пружины времени, открыть тайный смысл не произнесенных вслух мыслей, глубину переживаний и неизреченных упований. Тут как бы заново открывается глубина размышлений Леонова о сложности сущего, о муках творчества. Вдумаемся в них, отринув все суетное, случайное, скоротечное. "Почти каждому человеку свойственно на склоне зрелых лет мучительное сожаленье, что так и не свершил чего-то важнейшего, предназначенного ему от рожденья, - сожаление, одинаково мучительное и уже потому напрасное, что исходит из запоздалого овладения сокровеннейшими тайнами мастерства, лучше всего эта закатная тоска выражена у Тютчева. Насколько сие поддается нашим скромным наблюдениям издали и снизу, описанное отчаянье гигантов заключается не в мнимом несходстве портрета с оригиналом, а в ценностном, лишь к старости познаваемом несоответствии их, омрачающем удовлетворение столь добросовестно, казалось бы, исполненного долга. С той предпоследней, достигаемой однажды вершинки видней становится гигантская панорама века и проложенные там вехи так называемого человеческого шествия к так называемым звездам - понятней делается вседвижущая анатомия людских страстей, наконец, бесконечно запутанная сложность сущего, всегда более емкого, чем самый усердный наш ученический его пересказ, даже если это будет опрокинутое повторение мира в громадном, благоговейно затихшем океане. Здесь начинается та, обойденная нами, помимо просветительной и античной, пушкинскотолстовской, третья линия в русской литературе, состоящая в отражении события не в документе, а в самой человеческой душе, с приматом художнической личности над материалом, потому что только таким способом, представляется мне, и возможно выделить дальнейшее множество еще неведомых, неповторимых существований из окружающей нас бездушной, математической пустоты, в которой всего так много, что почти нет ничего. В подобные минуты сумерки большого художника омрачаются торопливым, таким поспешным и зачастую бессильным поиском какой-то равноценной сущему абсолютной строки, еще до тебя как бы начертанной незримо на девственно чистом бумажном листе и настолько реально присутствующей, что остается лишь обвести ее там пером для получения нетленного шедевра. И тогда начинается безмолвная, возможно, наихудшая из всех бескровных, пытка бумагой, поглощающей в себя считанные дни гения"8.
   Напряженный поиск смысла жизни и художества не мог не сказаться на леоновском мироощущении, что ярко проявилось в пересмотре ряда сочинений и пафосе "Пирамиды". Чувство разочарования в окружающей действительности, сознание неразрешимости социальных и политических противоречий в современном мире приводят писателя к конфликту с принципами и идеями своих ранних произведений, к поискам новых духовных источников. Отсюда тяга к вере, к Православной церкви. В последние годы жизни он часто повторял, что является глубоко верующим.
   Отвечая на вопрос, как Леонов оценивал события в последние годы жизни, долгое время друживший с Леонидом Максимовичем живописец Сергей Харламов открывает еще одну неизвестную страницу духовной биографии Мастера. "Это было общение с великим человеком. Мое личное наблюдение таково: чем более человек духовно высок, тем с ним легче, свободнее себя чувствуешь. Мне с Леонидом Максимовичем было очень интересно и радостно общаться. Мы с ним любили бродить по улицам, разговаривать. Не раз он поражал меня удивительно точными, меткими оценками, глубиной суждения. Помню, идем как-то, я, возмущенный до предела, рассказываю ему о сносе исторических памятников. Он слушал, потом говорит: "Да, да... Сергей Михайлович, смотрите, люди живые бегают, вот что радостно..." Или обсуждаем известный план переброса вод с севера на юг, с тем, как все неладно в нашем мире, а Леонид Максимович вновь меня поразил словами: "Душу, душу надо устраивать, а там и все остальное устроится". Как-то спрашиваю у Леонова: "Леонид Максимович, как же вы могли писать в ранней прозе: "Не ходите, девки, в церковь, ходите в березовую рощу?" Он отвечает: "Сергей Михайлович, страшно оглянуться назад. От многого из того, что написано мной, я бы отказался и просто запретил издавать..." В 1991 году в храме Большое Вознесение должна была состояться панихида по Достоевскому. Я позвонил Леонову и сказал: "Леонид Максимович, ведь вы считаете себя последователем Достоевского. Сегодня панихида, пойдемте в храм, помолимся". А я знал, что в церкви он много лет не бывал, хотя, например, знал и любил Псалтирь, особенно часто читал мне псалом 136-й: "На реках Вавилонских, тамо седохом и плакохом..." И вот мы пришли с ним в церковь на панихиду. Я смотрю на него со стороны, вижу: крестится, молится... А уже потом потихонечку он стал ходить в храм... Однажды звонит: "Сергей Михайлович, а нельзя сделать так, чтобы меня причастили?" - "А почему нельзя? Когда вам удобно?" - "Пускай сам батюшка скажет". И вот мы с отцом Владимиром Диваковым на следующий день приходим к Леонову. У него дома все чисто, прибрано... Леонид Максимович исповедался и причастился Святых Тайн. Был очень радостный..."9
   Труден путь Мастера к истине. Да, литература - это мышление, а писатель - это мысль, производное от разума и самопознания.
   Как бы то ни было, он исполнил свой долг до конца.
   Справедливо ли было время и современники к нему? Сложный, архисложный вопрос, на который трудно дать однозначный ответ. А надо, ибо он, быть может, ярче других проливает луч света на состояние духовности и нравственного климата общества, на нравы, наконец. Размышляя о тщете человеческой жизни, о том, что оставляет человек после себя, Мишель Монтень писал: "...не следует считать человека счастливым, - разумея под счастьем спокойствие и удовлетворенность благородного духа, а также твердость и уверенность умеющей управлять собою души, - пока нам не доведется увидеть, как он разыграл последний и, несомненно, наиболее трудный акт той пьесы, которая выпала на его долю. Во всем прочем возможна личина (...) приходится говорить начистоту и показать, наконец, без утайки, что за яства в твоем горшке: "Ибо только тогда, наконец, из глубины души вырываются искренние слова, срывается личина и остается самая сущность" (Лукреций) ".
   Последний, как увидим, наиболее трудный акт своей жизни Леонид Максимович "разыграл" с достоинством. Что же мы, нынешние писатели? Талантливый русский прозаик Петр Алешкин, опубликовавший "Пирамиду" и ценнейшие наблюдения за жизнью и творчеством позднего Леонова, описывает сцену, наводящую на ужас: "известный врач, профессор поставил диагноз: рак горла (...) Я ужаснулся, когда впервые приехал к нему в больницу, увидел его отдельную палату. Какая там была грязь! Входная дверь провисла, тащилась по полу и не закрывалась полностью. Кран умывальника в палате тек, и чтобы вода не журчала, не билась о грязный, выщербленный умывальник, к крану привязали обрывок бинта, и по нему беспрерывно бежал ручеек. Мухи, тараканы, грязь. Грязная кровать, грязные занавески, грязные окна. И запах, ужасный запах! Господи, в каких условиях лежит, болеет, угасает великий человек. Увидел меня, потянулся навстречу, попытался подняться. Он стеснялся своего вида, своей беспомощности, был растерян от непривычной, неуютной обстановки. Говорил еще более невнятно, и видно было, как сильно сдал, и все же стал расспрашивать, что нового в стране (...) слава Богу, юбилей свой встретил дома в относительном здравии. Но через некоторое время вновь оказался в больнице, в той же самой палате". (Леонид Леонов в воспоминаниях, дневниках, интервью. М., 1999. С. 605-606).
   "Ужасный век, ужасные сердца!"
   ...И он забыл обо всем, кроме бесконечной дали и искусства.
   VII
   Русская литература второй половины XX века весьма сложное многоликое явление. Ее представляют и писатели старшего поколения, вместе с талантливой молодежью созидающие культуру социалистической цивилизации. И выросшие авторы в наше время, но не удовлетворенные теми или иными, по их убеждению сторонами советской действительности. Порою сие проявлялось в завуалированной форме, а чаще выливалось в тесные контакты с властью, т. е. теперь известными двуликими носителями буржуазной идеологии. В эти же годы начинает заявлять о себе и молодое поколение, творчество которого все явственнее обнаруживает двойственность, шаткость воззрения на окружающий мир, свидетельствующие об их глубоком внутреннем разладе. Но не замечать это также несправедливо, как умалчивать о сложных периодах в творчестве Твардовского, Шолохова, Леонова и других выдающихся мастеров. Это диалектика развития всего сущего. Девяностые годы - как во все времена господства разрушительных, антинародных режимов - самый мощный удар нанесли по культуре как носителю духа нации. Сильно повреждено несколько слоев ее оболочки, но ядро, к счастью, сохранилось.
   Наблюдая за состоянием литературы, все отчетливее осознаешь нависшую над ней угрозу духовного омертвления. Большинство ее героев страдает душевным недугом, в то время как сама душа озябла в пору безвременья. Достаточно полистать нынешние периодические издания, чтобы убедиться, что в них царит вакханалия безмыслия, эстетической дремучести и безвкусия. Могут возразить, мол, время такое - жизнь поганая и беспросветная, вы же не устаете требовать героя и правды - и только правды. Вот вам и правда, чего же вы хотите?! Ратуем за настоящую правду, ответим, за правду, зовущую к свету и надежде, очищающую души, а не растлевающую их. Именно такой правде великое искусство служило всегда, отстаивало ее - писатели сверяют свои творческие замыслы с движением жизни. Их немного, но они есть. И число их будет расти, разумеется, не в таком темпе, как об этом трубят современные литвожди, некогда освоившие разведение цыплят инкубаторским способом, а теперь пытающиеся перевести его на литературный процесс. Поэтому послушать их - так литературу неожиданно заполонили толпы сочинителей, притом "гениальных", "выдающихся", "талантливых", "великих художников слова", т. е. наступило время форсированных талантов.
   Как уже отмечалось, поре смуты соответствует усиление растерянности и сомнений, ухода в мир личных переживаний и деградация общественного сознания. Отсюда - колеблющийся как тростник на ветру тип писателя, запутавшийся в сложных процессах жизни и истории. Таким становится он, попадая в зависимость от концепций, навязываемых обществу реакционными силами. Это способствует в одних случаях появлению произведений, в которых под видом отстаивания народных традиций в розовых тонах изображаются реакционно-националистические пережитки и сепаратистские тенденции, а в других - открывается путь фальсификации исторических событий, таких, как Октябрьская революция, Великая Отечественная война, развал СССР и других.
   Между тем настоящий писатель, проникая в суть важных общественных процессов, бесстрашно доходит до глубин социальных противоречий, памятуя, что интенсивная политическая жизнь создает питательную почву для творчества, увеличивая силу его воздействия на современников, которые в подавляющем большинстве своем политически ориентированы. Словом, литератор призван быть мужественным не только в интеллектуальном, но и в гражданском плане - ему надлежит проявлять последовательность в отстаивании правды и своих эстетических принципов до конца. Лишь при таком условии он может проникнуть в глубины бытия, в диалектику времени и таким образом наполнить свои сочинения подлинно человеческим содержанием, вложить в них всю силу своего жизнеощущения.
   В последние годы на русскую литературу снова обрушился шквал поношений и обвинений во всех бедах, которые терзают страну вот уже сколько столетий. Характерно, что сие исходит из стана мыслителей, причисляющих себя к ее заботникам. Один из первых к этому печатно прибег хмурый вольнодумец и гипотетик. В восьмой книжке "Нового мира" за 1986 год Владимир Солоухин напечатал новые материалы из записной книжки "Камешки на ладони", где вспоминал всякие истории, приключившиеся с ним и его знакомыми литераторами, глубокомысленно вопрошал, ерничал. Многое занимало ум его. И то, например, что "у животных и птиц все же есть одно замечательное преимущество перед людьми: они никогда не делают глупостей", и почему узбеки "из поколения в поколение остаются узбеками?", а не становятся, скажем, немцами, шотландцами, французами; и "скучают ли кошка, собака, лошадь, не говоря уж о диких животных, находясь в одиночестве?" - и множество других "загадок", изобличающих натужное оригинальничанье автора.
   Но самый остроумный оживляж - это догадки, внезапные озарения, мудрствования лукавые, касающиеся культурного наследия, национальных святынь, великих имен и произведений - таких, как "Слово о полку Игореве", сочинения Лермонтова, Пушкина, Гоголя.
   Поразительные вензеля выделывала гипотетическая мысль Солоухина. Он, например, уверял, что Гоголь "декларативно любил Русь и тысячу раз торопился признаться ей в любви, но нетрудно заметить в богатой духовной жизни Гоголя, в самой сокровенной сути ее некую раздвоенность и - вот именно - болезненность. Что-то все время жгло его изнутри, что-то ему все время мешало, можно сказать, несколько преувеличив, что он жил словно на иголках". О "раздвоенности", о "болезненности" мы уже много раз слышали, а вот насчет того, что писателя "все время жгло изнутри" и "он жил словно на иголках" - это, кажется, "открытие". Но главное ждет нас впереди. "Да и по тексту, с одной стороны, "О Русь, птица-тройка", а с другой - одни хари да рожи. Чего стоят имена русских и малороссийских людей во всех почти произведениях Гоголя. Все эти башмачкины, довгочхуны, товстогубы, пошлепкины, держиморды, люлюковы, уховертовы, яичницы, жевакины, собакевичи, кирдяги, козолупы, бородавки, сквозники-дмухановские... Что стоит описание русского губернского бала и сравнение его с мухами, слетевшимися на сахар, да и многое другое". Однако мухи вкупе с харями да рожами только присказка - сказка впереди: "И вот при очень внимательном и многократном прочтении гоголевских текстов можно вдруг прийти к мысли, что его всю жизнь мучила одна глубокая тайная любовь, его тайна тайн и святая святых - любовь к католической Польше. Происхождение ли здесь причиной (все-таки Яновские как-никак), исторические ли очень сложные связи Польши и Украины - не знаю, но едва ли я ошибаюсь..."
   Но лукавый бес сомнения гложет душу, и в начале следующей строки перо его дрогнуло. "Все, что я тут напишу, совершенно недоказуемо и, как говорится, гипотетично, но если мысль зародилась, пусть самая спорная, то отчего бы ее не высказать? От величайшего русского писателя не убудет". Однако же автор пытается "доказать" свою "спорную мысль", которая у него "зародилась". И не то, конечно, беда, что у него зародилась вдруг мысль и он торопится оповестить об этом мир ("мысль зародилась... то отчего бы ее не высказать? От величайшего русского писателя не убудет"), но то беда, что доказывает он ее самым удивительным способом, а именно: "два стилевых потока в "Тарасе Бульбе" (описание запорожцев и "музыка повествования" в сцене прихода Андрея к прекрасной полячке) внезапно широко распахнули очи писателю, и узрел он истину во всей ее, так сказать, наготе - Гоголь, видите ли, "декларативно любил Русь", а "истинной любовью" - пылал "к католической Польше". Впрочем, разные стили в рамках одного и того же произведения тут ни при чем. Неодинаковость стилевых потоков обусловлена как предметом изображения, так и разностью духовных, идейных, нравственных уровней, зависящих от времени и обстоятельств и воздействующих на их внутреннюю диалектику. В самом деле, разве станет серьезный автор одним и тем же стилем писать, скажем, о высоком чувстве любви либо гражданского долга и о том, как озорная продавщица мороженого уединилась в укромном уголке с не менее озорным и бесшабашным лавочником. Тут явно будут резко отличные психологические акценты и стилевая манера. Но наш сочинитель в одном, бесспорно, прав: какой бы "у меня в голове" ни "зародился странный вопрос" или "спорная мысль", все-таки "от величайшего русского писателя не убудет". Да, не убудет и на этот раз и во веки веков - мало ли какие "мысли" могут и еще "зародиться" у кого-нибудь.
   Как видим, они "зарождаются". Недавно "живой классик" с одобрением ссылался на высказывание нетвердо стоящего на морально-эстетических позициях В. Розанова о том, что "Россию убила литература. Из слагающих "разрушителей" России ни одного нет не литературного происхождения". А сколько раз цитировался "патриотами" проведший военные годы в сытом обозе гитлеровских войск И. Солоневич: "Наша (Sic!) великая русская литература за немногими исключениями - спровоцировала нас (?!) на революцию". Кажется, более искренен Фазиль Искандер, никогда не скрывавший своей неприязни к русским: "Россия потеряла сюжет своего существования, и потому я не знаю, о чем писать"10 и сочинил повесть "Поэт" в своем духе - нечто омерзительно-похабное и антирусское... Ну да шут с ним!
   Откроем квазипатриотическую газету "День литературы". Оставив в стороне ее путаные критерии, туманные разглагольствования обо всем и ни о чем и двусмысленные откровения по отношению к настоящей духовной культуре народа. Посмотрим, как она освещает роль литературы в истории страны. Уже в первом номере (1998 г.) газета продекларировала свое отношение к ней в статье некоего Геннадия Шиманова ("Письмо к русской учительнице"), взявшего на себя труд не более и не менее как "расчистки авгиевых конюшен русского сознания". "Разве русская литература не учит нас "разумному, доброму, вечному"? - грамотно восклицает он и отвечает: - Я думаю, что не учит. Она не учит нас ничему, кроме любви к самой себе..." Хорошо, что Фазиль Искандер не читает подобных патриотических изданий, не то вырвал бы волосы на голове из зависти к столь откровенному цинизму мудреца из "Дня литературы". "В нашей культуре практически полностью (?!) исчезла национальная идеология... У нас национальные идеи и национальные законы были вытеснены из культуры и затоплены в ней всякого рода художествами (?!). Наша "великая русская литература", - вовсю потешается Шиманов, заключая в кавычки "великая русская литература", - послепетровского времени как раз и стала раковой опухолью русского народа. Поэтому она получила признание на Западе (...) Наша литература сыграла свою роль в разрушении русского народа"11.