Страница:
— Что ж, молодой человек, — проговорил жандарм, откалывая со стены портрет Пржевальского, — играете в революцию, а над кроватью повесили офицера?
— Офицер этот не чета вам, господин жандарм, — ответил Кирилл. — Он принёс России славу.
Жандарм сорвал картинку и кинул её на пол.
— Советую вам подумать о вашей матери, если вы махнули рукой на себя, — произнёс он, и слышно было, как он осадил голос, чтобы не закричать.
Кирилл должен подумать о матери — это были чужие, холодные слова, но они обожгли сердце Веры Никандровны отчаянием. Ведь правда, Кирилл не подумал о ней! Он казнит её своим бесчувствием, не слышит её боли! Он навлёк на неё страшное несчастье, он погубил себя, жестокий, бедный, милый, милый мальчик!
— Кирилл, — позвала она беспомощно-робко, — почему ты не объяснишься? Ведь все это ужасное недоразумение!
— Прощайтесь, — сказал жандарм, — мы отправляемся.
— Как? Вы собираетесь его увести? Вы хотите его взять — у меня? Но…
Она встала и сделала маленький шаг.
— Я мать… И как же можно? Ничего не разобрав…
— Вы не желаете проститься?
Двое жандармов подошли к Кириллу. Тогда она, чуть-чуть вскрикнув, бросилась к нему с протянутыми руками.
И вот, она не знает — много ли, мало ли прошло времени с тех пор, как она обнимала его жарко горящую голову. Она сидит на постели, окружённая разбросанными предметами, которые когда-то принадлежали Кириллу. А его нет. Его больше нет…
Солнечный прямоугольник, изрезанный тенью оконной решётки, укорачиваясь и становясь ярче, подвигался по полу, освещая свинцовый налёт золы, клочья и завитки мочала. Мухи все живее жужжали, осчастливленные теплом. Отдохновенно шелестели за окном старые тополя, горластые воробьи ссорились и быстро мирились из-за того, кому сидеть на каком кусте.
Привыкнув к утренним звукам, воспринимая их как беззвучие, Вера Никандровна неожиданно заметила, как что-то нарушает тишину — как будто кто-то крался по соседней комнате и боязливо покашливал. Она очнулась.
В дверях стояла Аночка. Открыв рот, она смотрела на Веру Никандровну распахнутыми неподвижными глазами.
— Ты что? — спросила Вера Никандровна шёпотом.
— Я ничего, — торопясь и тряся головой, сказала Аночка. — А вы с кем-нибудь разговаривали?
— Разговаривала? Я не разговаривала.
— Ну тогда… просто так. А я думала, с кем-нибудь.
— Да как ты сюда попала?
— У вас отперто.
— Отперта дверь?
— Вот так вот — настежь. Я вошла, слышу — вы тихонько разговариваете.
— Да, да, значит, забыла. Вон что.
— А зачем у вас лампа горит?
— Лампа? Ах, да, да, — сказала Вера Никандровна, порываясь встать.
Аночка подбежала к столу, привернула фитиль, дунула в стекло, и оттуда вырвался рыжий шар копоти. Сморщившись, она виновато взглянула на Веру Никандровну и вдруг подошла к ней и тихо тронула её опущенное плечо.
— Это все солдаты разорили? — спросила она сердито и участливо.
— Какие солдаты?
— Ну, которые его забрали.
Вера Никандровна схватила Аночку за руки и, не выпуская их, оттолкнула от себя её маленькое лёгкое тельце.
— Откуда ты знаешь? Откуда? Кто тебе сказал? — заговорила она, сжимая и теребя её руки.
— Маме сказали…
— Что сказали? Кто, кто?
— У нас там дяденька один, ночлежник. Он сказал маме, что он шёл ночью, когда стало светать. И что видел недалеко от училища, как ученика солдаты забрали и повели. А мама спросила — какого? А он сказал — а черт его знает какого. В форменной фуражке. Тогда мама говорит, может, это сын учительницы? Это она про вас. Он опять чертыхнулся и сказал — может, и сын. И я тоже подумала.
— Боже мой, боже мой! — вздохнула Вера Никандровна и выпустила Аночку из рук.
— А у нас Павлик ночью не спал, а потом уснул, я его уложила и побежала к вам, посмотреть.
— Все уже знают! Неужели все знают?
Вера Никандровна опять схватила Аночку, заставила её сесть рядом на кровать и, гладя по растрёпанным косичкам, прижала крепко к себе.
— Нет, нет, никто ещё не знает, кроме тебя с мамой. Правда? И ты никому не говори. Нельзя говорить, понимаешь? Это все случайность, его отпустят, он скоро вернётся. Вернётся, понимаешь?
— Ну да, понимаю. Он ведь хороший.
— Он очень, очень хороший! — воскликнула Вера Никандровна, со всей силой поцеловала Аночку в щеку, и вдруг её речь стала внушительная, почти спокойная: — Вот что, девочка. Ты помнишь Лизу Мешкову? Помнишь, да? Ну вот, поди сейчас к ней и скажи, что я её прошу прийти ко мне. Но только ничего не рассказывай про Кирилла, хорошо? Поняла? Чтобы она сейчас же ко мне пришла. Ступай. А я пока здесь уберу, подмету.
— Не надо, — сказала Аночка, — не надо подметать: я сейчас сбегаю, вернусь и все как есть подмету.
Вера Никандровна ещё раз поцеловала её, заперла за ней дверь и взялась за уборку. Движения её были стремительны, как будто она возмещала свою долгую мучительную неподвижность. Мысли, которые у неё накоплялись за ночь и словно леденели под сознанием, теперь размораживались, оттаивали и — ожившие, — рвали преграды. У неё был готов план действий, и она была уверена, что все будет осуществляться так, как она задумала.
Но на первом шагу Веру Никандровну ожидала неудача: возвратилась Аночка и сообщила, что её встретил Меркурий Авдеевич, допросил, зачем она явилась, и велел передать, что если госпоже учительнице Извековой желательно говорить с кем-либо из семьи Мешковых, то пусть она сама пожалует, а Лизе ходить к ней нет никакой надобности. Аночка выбрала и запомнила из его слов самые главные:
— Он велел, чтобы вы пришли, а Лизу, сказал, ни за что не пустит.
На минуту Вера Никандровна задумалась, подошла к зеркалу, пригладила расчёсанные на пробор волосы, сухим полотенцем вытерла лицо и осмотрелась: нет, она ничего не могла позабыть, всё, что ей было нужно, находилось с ней — её план действий, её воля, её заточенная в одно острие мысль. Она увидела Аночку, и со щемящей быстротой, впервые за все эти трудные часы, у неё проступили слезы: засучив узенькие рукава, пятясь и делая на каждом шагу обрывистые поклончики, Аночка ширкала веником, прилежно сметая в горку мочальную труху. Пыль обвивала её с ног до головы весёлыми вихрями, играя в покойном тепло-оранжевом луче.
— Девочка, родная девочка, — негромко выговорила Вера Никандровна.
— Вы ступайте, — отозвалась Аночка, выпрямляясь, — а я буду хозяйничать. Вы не думайте: я ведь все умею.
Вера Никандровна почти выбежала за дверь.
Квартал, отделявший училище от мешковского дома, она миновала так скоро, будто перешла из одной комнаты в другую. Синий двор покоился в утренней тишине, как благополучное судно у пристани, готовое к погрузке, — над воротами торчала жердь для флага, оконца подмигивали солнечными зайчиками, крылечки были чисто вымыты.
Мешковы оказали Вере Никандровне приём обходительно-чинный. Меркурий Авдеевич представил её супруге, Валерия Ивановна даже немного застеснялась, что одета попросту, потому что не была предупреждена.
— Вы извините, — сказал Мешков, — что я вроде как заставил вас прийти: не знаю, как вам передала ваша посланница. Но я-то рассудил, что если уж наша молодёжь свела знакомство на стороне от родителей, то нам с наших детей пример не брать. Нам таиться нечего.
— Разве они таятся? Я ведь с вашей Лизой знакома.
— Ну, значит, она не такая секретная особа, как ваш сын, — посмеялся Мешков. — Я вот и подумал, что будет приличнее тайное ихнее знакомство сделать явным.
— Правда, — сказала Валерия Ивановна, — наша Лиза никогда ничего от нас не скрывает. Так уж с самых малых лет приучена… Пожалуйте прямо к самовару. Только не взыщите, у нас ничего не приготовлено. Если бы знать… А то, как говорится, пустой чай…
Они ещё рассаживались за столом, когда вышла к завтраку Лиза. Сон, хотя и не очень крепкий, умывание вдобавок к девичьей всесильной природе будто только что неповторенно создали её для этого утра. Растерянность, овладевшая ею при виде гостьи, ещё прибавила прелести, и пока она здоровалась, усаживалась, притрагивалась к чашке, салфетке, брала хлеб, словно отыскивая предмет, который помог бы сохранить равновесие, все трое молча отдавались её очарованию.
— Я ещё вас не видела, Лиза, после окончания гимназии, — начала Вера Никандровна.
— Да, — сказала Лиза.
— Вы, что же, решили на курсы?
— Она прежде ожидает моего решения на этот счёт, — заявил Меркурий Авдеевич, — как и во всяком другом крупном деле.
— Конечно, — согласилась Извекова, — такие важные вещи без родителей не решаются.
— Именно родителям такие решения и принадлежат, — настоятельно подчеркнул Мешков.
— Как вам, Лиза, понравилось вчера в театре?
— Очень.
— Кто больше всех из артистов?
— Цветухин.
— Знаменитость, — сказал Меркурий Авдеевич.
— А Кириллу он понравился? — спросила Вера Никандровна.
У Лизы почти вылетело — нет! — но она закашлялась.
Итак, Вера Никандровна уже знает, что случилось вчера в театре. Она, наверно, и пришла, чтобы говорить об ужасной сцене у Цветухина, о бегстве Лизы в одиночестве по ночному городу, — о чём ещё? О том, что неизвестно Лизе и что сейчас важнее всего. О том, что с Кириллом. Ведь Лиза бросила его одного с людьми, которые были им раздражены. Наверно, произошло что-нибудь непоправимое. Какое несчастье — знакомство с Цветухиным! Зачем Лиза согласилась пойти к нему за кулисы? Если бы не ссора с Кириллом, сейчас было бы легче. Конечно, было бы тоже страшно, но не так. Ведь Лиза давно готовилась к неминуемой встрече отца с Верой Никандровной. Она предчувствовала, что это будет миг решающий, роковой. Но разве можно было представить себе, что в этот миг она будет в разрыве — неужели в разрыве? — с Кириллом и ей будет неизвестно, что с ним?
— Ах, как ты раскашлялась, — сказала Валерия Ивановна. — Это уж, наверно, театр, там всегда сквозняки.
— Да, театр, — сказал Меркурий Авдеевич, помешивая ложечкой в стакане, — чего только не выделывает театр? Представляет таких персон, какие ютятся по ночлежкам.
— Да, все стороны жизни показывает, — как будто не поняла Вера Никандровна.
— А к чему все стороны показывать? Человеку надобно преподать пример, чтобы он видел, чему следовать. Так и церковь Христова учит. А тут вдруг всяческую низменность выставляют — нате, мол, смотрите, как человек мерзок.
— Да, конечно, церковь и театр — разные вещи, — заметила Вера Никандровна.
Меркурий Авдеевич повёл усами с видом превосходства и укоризны: до чего в самом деле люди могут договориться!
— Действительно, разные вещи! — произнёс он, улыбаясь. — Ваш сынок, наверно, согласных с вами мнений придерживается? Интересно, как он вам отозвался о вчерашнем представлении?
— Он не мог мне ничего сказать о вчерашнем, — проговорила тихо Вера Никандровна.
— Ещё не беседовали с ним?
— Нет, — ответила она и, опустив глаза, попросила: — Мне хотелось бы поговорить с Лизой наедине.
Все затихли на секунду, потом Меркурий Авдеевич осторожно привалился к спинке кресла и возразил:
— Зачем же? Я подразумевал, что мы свиделись для того, чтобы устранить всевозможные секреты. А вы что же, получается — на стороне тайного поведения молодых людей?
— Хорошо, — сказала Вера Никандровна ещё тише и, взяв салфетку, неторопливо развернула её и потом опять сложила ровненько по складкам. — Я хотела вам сообщить, Лиза, что… произошло одно ужасное недоразумение… с Кириллом. Его ночью почему-то… он ночью арестован.
Лиза выпрямилась и встала, держась кончиками пальцев за стол.
— Я хочу у вас просить, — продолжала Вера Никандровна, не меняя голоса, однотонно и словно бесчувственно, — вы ведь хорошо знакомы с Цветухиным. Если бы вы к нему обратились… не одна, а, может быть, вместе со мной. Он, конечно, для вас сделает. Если вы попросите, чтобы он похлопотал о Кирилле, я уверена… Он такой влиятельный. И тогда это все очень скоро разъяснится. Вы ведь знаете Кирилла… Это же все бессмысленная случайность, и, конечно, станет очевидно, что Кирилл… И потом у Цветухина — его дружба с Пастуховым, который тоже очень известен… Я уверена…
Лиза начала медленно опускаться, как будто ей нужно было что-то поднять с пола. Голова её мягко клонилась и вдруг бессильно легла на стол, толкнув чашку. Прядь тонких волос прилипла к скатерти, потемневшей от расплёсканного чая, и лицо превратилось в костяное.
— Лизонька! — выкрикнула Валерия Ивановна, бросаясь к дочери.
Меркурий Авдеевич с мгновенной решимостью взял Лизу под мышки, казалось — без усилий приподнял и понёс в её комнату. Тревога охватила дом. Валерия Ивановна звала Глашу, подбегая к лестнице и стуча по перилам: графин с водой оказался в кухне, шкафчик с лекарствами был заперт, ключи исчезли. Лизе расстегнули платье, намочили виски одеколоном. К ней скоро вернулось чувство. Но мать неустанно обмахивала её подвернувшимся календарём с царской фамилией на обложке.
Мешков прикрыл дверь Лизиной комнаты и подошёл к Вере Никандровне. Она прислонилась к неширокому простенку между окон. Задетый её плечом филодендрон, доросший до потолка, покачивал тяжёлыми листьями, и узорчатые отражения их бледно скользили по её лицу и рукам, прижатым к груди. Она глядела на Мешкова взором тревожным, но будто отвлечённым вдаль этим мерным колебанием отражений.
Мешков стоял против неё, прочно расставив ноги и дёргая на жилете цепочку с часовым ключиком. Дыхание его посвистывало сквозь оттопыренные усы, борода сбилась набок.
— Разрешите заявить вам, сударыня, — произнёс он на той глухой и низкой ноте, на которую спускался, когда хотел овладеть гневом, — что моя дочь никаких отношений не имела с вашим сыном и никогда не могла иметь. И посягать на неё я не позволю. По вашему делу вы обратились не туда. В доме моем никто преступных особ под защиту не берет. И я долгом считаю оградить свою дочь от неблагонадёжности. Вы уж лично извольте пожинать то, что посеяли. Мы вам не помощники. Имею честь.
Он посторонился, открывая Вере Никандровне дорогу к выходу.
— Что ж, — сказала она, нагнув голову, — ничего не поделаешь. Мне только очень жалко вашу Лизу.
— Это как вам угодно. У неё есть родители, они её жалеют не по-вашему, а по-своему. Вот вам бог, а вот… — И он показал вытянутым перстом на лестницу.
Не поднимая головы, Вера Никандровна спустилась вниз и вышла на двор. Мешков следовал за ней. Он хотел проводить её до калитки, чтобы убедиться, что она действительно покинула его крепостные стены.
Но он не успел перешагнуть порог дома, как остановился: нет, потрясения этих несчастных суток ещё не кончились. По двору близился к нему, — выступая самоутверждающе и грозно, в белом летнем мундире с оранжевым кантом по вороту и обшлагам, в оранжевых погонах, в пышно расчёсанных и тоже оранжевых усах, сияя новой бляхой на фуражке и начищенным эфесом, — полнотелый апельсиноволицый городовой. Неужели и впрямь продолжались пугающие видения ночи? Неужели никогда больше не обретёт Меркурий Авдеевич покоя? Неужели так и будут ходить за пим по пятам то жандармские, то полицейские мундиры? И надо ж, надо же случиться такому греху, что как раз и натолкнись этот идол с бляхой на зловредную посетительницу, о которой Меркурий Авдеевич не хотел бы ни знать, ни ведать!
Но, кажется, нет — полицейский не приметил Веру Никандровну. Он даже не повёл на неё глазом. Он шёл прямо на Мешкова, и чем меньше оставалось между ними расстояния, тем ближе подползали концы его оранжевых усов к глазам, тем глубже прятались остренькие точечки зрачков в припухлых скважинах век.
— Здр-равия желаем, Меркурий Авдеевич, — пророкотал городовой, и Мешков узнал в нём квартального своего участка.
— Здравствуй, голубчик, — ответил он с удовольствием и даже с тем реверансом в голосе, какой у него появлялся только в разговоре с весьма исключительными людьми, — что это я тебя не узнал?
— Давно не видали, Меркурий Авдеевич. С масленой недели не заходил. В деревню в отпуск ездил.
— А-а, хорошо. Ну, как в деревне?
— Благодарю покорно. Семейные мои всем довольны. Крестьянство соблюдает порядок.
— Да, конечно. Мужички не го, что городские стрекулисты.
— Так точно.
— А ты что зашёл?
— Напомнить, Меркурий Авдеевич: завтра — царский день, так чтобы флажок не запамятовали вывесить. И на ночлежном доме прикажите, чтобы обязательно.
— Хорошо, голубчик, спасибо.
Мешков пошарил в жилете, отсчитал тридцать копеек и дал городовому.
— Благодарим покорно, — сказал городовой и сделал поворот кругом — марш.
«Может, все понемногу и обойдётся», — подумал Мешков, вздохнув, как ребёнок после плача.
— Офицер этот не чета вам, господин жандарм, — ответил Кирилл. — Он принёс России славу.
Жандарм сорвал картинку и кинул её на пол.
— Советую вам подумать о вашей матери, если вы махнули рукой на себя, — произнёс он, и слышно было, как он осадил голос, чтобы не закричать.
Кирилл должен подумать о матери — это были чужие, холодные слова, но они обожгли сердце Веры Никандровны отчаянием. Ведь правда, Кирилл не подумал о ней! Он казнит её своим бесчувствием, не слышит её боли! Он навлёк на неё страшное несчастье, он погубил себя, жестокий, бедный, милый, милый мальчик!
— Кирилл, — позвала она беспомощно-робко, — почему ты не объяснишься? Ведь все это ужасное недоразумение!
— Прощайтесь, — сказал жандарм, — мы отправляемся.
— Как? Вы собираетесь его увести? Вы хотите его взять — у меня? Но…
Она встала и сделала маленький шаг.
— Я мать… И как же можно? Ничего не разобрав…
— Вы не желаете проститься?
Двое жандармов подошли к Кириллу. Тогда она, чуть-чуть вскрикнув, бросилась к нему с протянутыми руками.
И вот, она не знает — много ли, мало ли прошло времени с тех пор, как она обнимала его жарко горящую голову. Она сидит на постели, окружённая разбросанными предметами, которые когда-то принадлежали Кириллу. А его нет. Его больше нет…
Солнечный прямоугольник, изрезанный тенью оконной решётки, укорачиваясь и становясь ярче, подвигался по полу, освещая свинцовый налёт золы, клочья и завитки мочала. Мухи все живее жужжали, осчастливленные теплом. Отдохновенно шелестели за окном старые тополя, горластые воробьи ссорились и быстро мирились из-за того, кому сидеть на каком кусте.
Привыкнув к утренним звукам, воспринимая их как беззвучие, Вера Никандровна неожиданно заметила, как что-то нарушает тишину — как будто кто-то крался по соседней комнате и боязливо покашливал. Она очнулась.
В дверях стояла Аночка. Открыв рот, она смотрела на Веру Никандровну распахнутыми неподвижными глазами.
— Ты что? — спросила Вера Никандровна шёпотом.
— Я ничего, — торопясь и тряся головой, сказала Аночка. — А вы с кем-нибудь разговаривали?
— Разговаривала? Я не разговаривала.
— Ну тогда… просто так. А я думала, с кем-нибудь.
— Да как ты сюда попала?
— У вас отперто.
— Отперта дверь?
— Вот так вот — настежь. Я вошла, слышу — вы тихонько разговариваете.
— Да, да, значит, забыла. Вон что.
— А зачем у вас лампа горит?
— Лампа? Ах, да, да, — сказала Вера Никандровна, порываясь встать.
Аночка подбежала к столу, привернула фитиль, дунула в стекло, и оттуда вырвался рыжий шар копоти. Сморщившись, она виновато взглянула на Веру Никандровну и вдруг подошла к ней и тихо тронула её опущенное плечо.
— Это все солдаты разорили? — спросила она сердито и участливо.
— Какие солдаты?
— Ну, которые его забрали.
Вера Никандровна схватила Аночку за руки и, не выпуская их, оттолкнула от себя её маленькое лёгкое тельце.
— Откуда ты знаешь? Откуда? Кто тебе сказал? — заговорила она, сжимая и теребя её руки.
— Маме сказали…
— Что сказали? Кто, кто?
— У нас там дяденька один, ночлежник. Он сказал маме, что он шёл ночью, когда стало светать. И что видел недалеко от училища, как ученика солдаты забрали и повели. А мама спросила — какого? А он сказал — а черт его знает какого. В форменной фуражке. Тогда мама говорит, может, это сын учительницы? Это она про вас. Он опять чертыхнулся и сказал — может, и сын. И я тоже подумала.
— Боже мой, боже мой! — вздохнула Вера Никандровна и выпустила Аночку из рук.
— А у нас Павлик ночью не спал, а потом уснул, я его уложила и побежала к вам, посмотреть.
— Все уже знают! Неужели все знают?
Вера Никандровна опять схватила Аночку, заставила её сесть рядом на кровать и, гладя по растрёпанным косичкам, прижала крепко к себе.
— Нет, нет, никто ещё не знает, кроме тебя с мамой. Правда? И ты никому не говори. Нельзя говорить, понимаешь? Это все случайность, его отпустят, он скоро вернётся. Вернётся, понимаешь?
— Ну да, понимаю. Он ведь хороший.
— Он очень, очень хороший! — воскликнула Вера Никандровна, со всей силой поцеловала Аночку в щеку, и вдруг её речь стала внушительная, почти спокойная: — Вот что, девочка. Ты помнишь Лизу Мешкову? Помнишь, да? Ну вот, поди сейчас к ней и скажи, что я её прошу прийти ко мне. Но только ничего не рассказывай про Кирилла, хорошо? Поняла? Чтобы она сейчас же ко мне пришла. Ступай. А я пока здесь уберу, подмету.
— Не надо, — сказала Аночка, — не надо подметать: я сейчас сбегаю, вернусь и все как есть подмету.
Вера Никандровна ещё раз поцеловала её, заперла за ней дверь и взялась за уборку. Движения её были стремительны, как будто она возмещала свою долгую мучительную неподвижность. Мысли, которые у неё накоплялись за ночь и словно леденели под сознанием, теперь размораживались, оттаивали и — ожившие, — рвали преграды. У неё был готов план действий, и она была уверена, что все будет осуществляться так, как она задумала.
Но на первом шагу Веру Никандровну ожидала неудача: возвратилась Аночка и сообщила, что её встретил Меркурий Авдеевич, допросил, зачем она явилась, и велел передать, что если госпоже учительнице Извековой желательно говорить с кем-либо из семьи Мешковых, то пусть она сама пожалует, а Лизе ходить к ней нет никакой надобности. Аночка выбрала и запомнила из его слов самые главные:
— Он велел, чтобы вы пришли, а Лизу, сказал, ни за что не пустит.
На минуту Вера Никандровна задумалась, подошла к зеркалу, пригладила расчёсанные на пробор волосы, сухим полотенцем вытерла лицо и осмотрелась: нет, она ничего не могла позабыть, всё, что ей было нужно, находилось с ней — её план действий, её воля, её заточенная в одно острие мысль. Она увидела Аночку, и со щемящей быстротой, впервые за все эти трудные часы, у неё проступили слезы: засучив узенькие рукава, пятясь и делая на каждом шагу обрывистые поклончики, Аночка ширкала веником, прилежно сметая в горку мочальную труху. Пыль обвивала её с ног до головы весёлыми вихрями, играя в покойном тепло-оранжевом луче.
— Девочка, родная девочка, — негромко выговорила Вера Никандровна.
— Вы ступайте, — отозвалась Аночка, выпрямляясь, — а я буду хозяйничать. Вы не думайте: я ведь все умею.
Вера Никандровна почти выбежала за дверь.
Квартал, отделявший училище от мешковского дома, она миновала так скоро, будто перешла из одной комнаты в другую. Синий двор покоился в утренней тишине, как благополучное судно у пристани, готовое к погрузке, — над воротами торчала жердь для флага, оконца подмигивали солнечными зайчиками, крылечки были чисто вымыты.
Мешковы оказали Вере Никандровне приём обходительно-чинный. Меркурий Авдеевич представил её супруге, Валерия Ивановна даже немного застеснялась, что одета попросту, потому что не была предупреждена.
— Вы извините, — сказал Мешков, — что я вроде как заставил вас прийти: не знаю, как вам передала ваша посланница. Но я-то рассудил, что если уж наша молодёжь свела знакомство на стороне от родителей, то нам с наших детей пример не брать. Нам таиться нечего.
— Разве они таятся? Я ведь с вашей Лизой знакома.
— Ну, значит, она не такая секретная особа, как ваш сын, — посмеялся Мешков. — Я вот и подумал, что будет приличнее тайное ихнее знакомство сделать явным.
— Правда, — сказала Валерия Ивановна, — наша Лиза никогда ничего от нас не скрывает. Так уж с самых малых лет приучена… Пожалуйте прямо к самовару. Только не взыщите, у нас ничего не приготовлено. Если бы знать… А то, как говорится, пустой чай…
Они ещё рассаживались за столом, когда вышла к завтраку Лиза. Сон, хотя и не очень крепкий, умывание вдобавок к девичьей всесильной природе будто только что неповторенно создали её для этого утра. Растерянность, овладевшая ею при виде гостьи, ещё прибавила прелести, и пока она здоровалась, усаживалась, притрагивалась к чашке, салфетке, брала хлеб, словно отыскивая предмет, который помог бы сохранить равновесие, все трое молча отдавались её очарованию.
— Я ещё вас не видела, Лиза, после окончания гимназии, — начала Вера Никандровна.
— Да, — сказала Лиза.
— Вы, что же, решили на курсы?
— Она прежде ожидает моего решения на этот счёт, — заявил Меркурий Авдеевич, — как и во всяком другом крупном деле.
— Конечно, — согласилась Извекова, — такие важные вещи без родителей не решаются.
— Именно родителям такие решения и принадлежат, — настоятельно подчеркнул Мешков.
— Как вам, Лиза, понравилось вчера в театре?
— Очень.
— Кто больше всех из артистов?
— Цветухин.
— Знаменитость, — сказал Меркурий Авдеевич.
— А Кириллу он понравился? — спросила Вера Никандровна.
У Лизы почти вылетело — нет! — но она закашлялась.
Итак, Вера Никандровна уже знает, что случилось вчера в театре. Она, наверно, и пришла, чтобы говорить об ужасной сцене у Цветухина, о бегстве Лизы в одиночестве по ночному городу, — о чём ещё? О том, что неизвестно Лизе и что сейчас важнее всего. О том, что с Кириллом. Ведь Лиза бросила его одного с людьми, которые были им раздражены. Наверно, произошло что-нибудь непоправимое. Какое несчастье — знакомство с Цветухиным! Зачем Лиза согласилась пойти к нему за кулисы? Если бы не ссора с Кириллом, сейчас было бы легче. Конечно, было бы тоже страшно, но не так. Ведь Лиза давно готовилась к неминуемой встрече отца с Верой Никандровной. Она предчувствовала, что это будет миг решающий, роковой. Но разве можно было представить себе, что в этот миг она будет в разрыве — неужели в разрыве? — с Кириллом и ей будет неизвестно, что с ним?
— Ах, как ты раскашлялась, — сказала Валерия Ивановна. — Это уж, наверно, театр, там всегда сквозняки.
— Да, театр, — сказал Меркурий Авдеевич, помешивая ложечкой в стакане, — чего только не выделывает театр? Представляет таких персон, какие ютятся по ночлежкам.
— Да, все стороны жизни показывает, — как будто не поняла Вера Никандровна.
— А к чему все стороны показывать? Человеку надобно преподать пример, чтобы он видел, чему следовать. Так и церковь Христова учит. А тут вдруг всяческую низменность выставляют — нате, мол, смотрите, как человек мерзок.
— Да, конечно, церковь и театр — разные вещи, — заметила Вера Никандровна.
Меркурий Авдеевич повёл усами с видом превосходства и укоризны: до чего в самом деле люди могут договориться!
— Действительно, разные вещи! — произнёс он, улыбаясь. — Ваш сынок, наверно, согласных с вами мнений придерживается? Интересно, как он вам отозвался о вчерашнем представлении?
— Он не мог мне ничего сказать о вчерашнем, — проговорила тихо Вера Никандровна.
— Ещё не беседовали с ним?
— Нет, — ответила она и, опустив глаза, попросила: — Мне хотелось бы поговорить с Лизой наедине.
Все затихли на секунду, потом Меркурий Авдеевич осторожно привалился к спинке кресла и возразил:
— Зачем же? Я подразумевал, что мы свиделись для того, чтобы устранить всевозможные секреты. А вы что же, получается — на стороне тайного поведения молодых людей?
— Хорошо, — сказала Вера Никандровна ещё тише и, взяв салфетку, неторопливо развернула её и потом опять сложила ровненько по складкам. — Я хотела вам сообщить, Лиза, что… произошло одно ужасное недоразумение… с Кириллом. Его ночью почему-то… он ночью арестован.
Лиза выпрямилась и встала, держась кончиками пальцев за стол.
— Я хочу у вас просить, — продолжала Вера Никандровна, не меняя голоса, однотонно и словно бесчувственно, — вы ведь хорошо знакомы с Цветухиным. Если бы вы к нему обратились… не одна, а, может быть, вместе со мной. Он, конечно, для вас сделает. Если вы попросите, чтобы он похлопотал о Кирилле, я уверена… Он такой влиятельный. И тогда это все очень скоро разъяснится. Вы ведь знаете Кирилла… Это же все бессмысленная случайность, и, конечно, станет очевидно, что Кирилл… И потом у Цветухина — его дружба с Пастуховым, который тоже очень известен… Я уверена…
Лиза начала медленно опускаться, как будто ей нужно было что-то поднять с пола. Голова её мягко клонилась и вдруг бессильно легла на стол, толкнув чашку. Прядь тонких волос прилипла к скатерти, потемневшей от расплёсканного чая, и лицо превратилось в костяное.
— Лизонька! — выкрикнула Валерия Ивановна, бросаясь к дочери.
Меркурий Авдеевич с мгновенной решимостью взял Лизу под мышки, казалось — без усилий приподнял и понёс в её комнату. Тревога охватила дом. Валерия Ивановна звала Глашу, подбегая к лестнице и стуча по перилам: графин с водой оказался в кухне, шкафчик с лекарствами был заперт, ключи исчезли. Лизе расстегнули платье, намочили виски одеколоном. К ней скоро вернулось чувство. Но мать неустанно обмахивала её подвернувшимся календарём с царской фамилией на обложке.
Мешков прикрыл дверь Лизиной комнаты и подошёл к Вере Никандровне. Она прислонилась к неширокому простенку между окон. Задетый её плечом филодендрон, доросший до потолка, покачивал тяжёлыми листьями, и узорчатые отражения их бледно скользили по её лицу и рукам, прижатым к груди. Она глядела на Мешкова взором тревожным, но будто отвлечённым вдаль этим мерным колебанием отражений.
Мешков стоял против неё, прочно расставив ноги и дёргая на жилете цепочку с часовым ключиком. Дыхание его посвистывало сквозь оттопыренные усы, борода сбилась набок.
— Разрешите заявить вам, сударыня, — произнёс он на той глухой и низкой ноте, на которую спускался, когда хотел овладеть гневом, — что моя дочь никаких отношений не имела с вашим сыном и никогда не могла иметь. И посягать на неё я не позволю. По вашему делу вы обратились не туда. В доме моем никто преступных особ под защиту не берет. И я долгом считаю оградить свою дочь от неблагонадёжности. Вы уж лично извольте пожинать то, что посеяли. Мы вам не помощники. Имею честь.
Он посторонился, открывая Вере Никандровне дорогу к выходу.
— Что ж, — сказала она, нагнув голову, — ничего не поделаешь. Мне только очень жалко вашу Лизу.
— Это как вам угодно. У неё есть родители, они её жалеют не по-вашему, а по-своему. Вот вам бог, а вот… — И он показал вытянутым перстом на лестницу.
Не поднимая головы, Вера Никандровна спустилась вниз и вышла на двор. Мешков следовал за ней. Он хотел проводить её до калитки, чтобы убедиться, что она действительно покинула его крепостные стены.
Но он не успел перешагнуть порог дома, как остановился: нет, потрясения этих несчастных суток ещё не кончились. По двору близился к нему, — выступая самоутверждающе и грозно, в белом летнем мундире с оранжевым кантом по вороту и обшлагам, в оранжевых погонах, в пышно расчёсанных и тоже оранжевых усах, сияя новой бляхой на фуражке и начищенным эфесом, — полнотелый апельсиноволицый городовой. Неужели и впрямь продолжались пугающие видения ночи? Неужели никогда больше не обретёт Меркурий Авдеевич покоя? Неужели так и будут ходить за пим по пятам то жандармские, то полицейские мундиры? И надо ж, надо же случиться такому греху, что как раз и натолкнись этот идол с бляхой на зловредную посетительницу, о которой Меркурий Авдеевич не хотел бы ни знать, ни ведать!
Но, кажется, нет — полицейский не приметил Веру Никандровну. Он даже не повёл на неё глазом. Он шёл прямо на Мешкова, и чем меньше оставалось между ними расстояния, тем ближе подползали концы его оранжевых усов к глазам, тем глубже прятались остренькие точечки зрачков в припухлых скважинах век.
— Здр-равия желаем, Меркурий Авдеевич, — пророкотал городовой, и Мешков узнал в нём квартального своего участка.
— Здравствуй, голубчик, — ответил он с удовольствием и даже с тем реверансом в голосе, какой у него появлялся только в разговоре с весьма исключительными людьми, — что это я тебя не узнал?
— Давно не видали, Меркурий Авдеевич. С масленой недели не заходил. В деревню в отпуск ездил.
— А-а, хорошо. Ну, как в деревне?
— Благодарю покорно. Семейные мои всем довольны. Крестьянство соблюдает порядок.
— Да, конечно. Мужички не го, что городские стрекулисты.
— Так точно.
— А ты что зашёл?
— Напомнить, Меркурий Авдеевич: завтра — царский день, так чтобы флажок не запамятовали вывесить. И на ночлежном доме прикажите, чтобы обязательно.
— Хорошо, голубчик, спасибо.
Мешков пошарил в жилете, отсчитал тридцать копеек и дал городовому.
— Благодарим покорно, — сказал городовой и сделал поворот кругом — марш.
«Может, все понемногу и обойдётся», — подумал Мешков, вздохнув, как ребёнок после плача.
19
Егор Павлович условился с Пастуховым позавтракать на пароходе: часам к одиннадцати приходил сверху пассажирский «Самолёт», долго стоял на погрузке у пристани, и люди, понимавшие в кухне, любили провести часок на палубе.
Погода выдалась сиротская, с туманчиком. Даже к полудню Волга не могла оторваться от мглы, волоча её осовелыми водами. Воздух переливался в скучном дрожании песочно-бледной дымки, пароходные гудки застревали в ней, весь город приглох. Тупо тукали по взвозам потерявшие звонкость подковы.
Цветухин шёл в том состоянии, которое можно назвать бездумьем: мысли его росли, как ветви дерева в разные стороны. Подняв голову и увидев на крыше телефонной станции высокую клетку хитро скрещённых проводов, он вспомнил свои изобретательские увлечения. Он никогда ничего не изобрёл и не мог бы ничего разработать, но ему приходили на ум разные технические идеи, вроде, например, электроаккумулятора, который должен быть маленьким, лёгким и мощным. Если бы Цветухину удалось напасть на совершенно неизвестный вид изоляции, конечно, дело было бы в шляпе. Случайность должна была бы помочь в поисках, как во всяких открытиях, но случайность почему-то не помогала.
На деревянном тротуаре около Приволжского вокзала Егора Павловича обогнала девушка, постукивая новенькими каблучками. Глядя на синий бант косы, хлопавший по её муравьиной талии, он стал думать о Лизе. Её волнение нравилось ему, вчерашняя сцена в уборной казалась обещающей: Лиза глубоко оскорбилась за него и в таком смятении убежала, что теперь, наверно, ни за что не примирится с Кириллом, заставившим её страдать. И — кто знает — может быть, теперь, в этот жёлтенький денёк, она тоже думает о Егоре Павловиче и в ней расцветает чувство, которое вызовет в нём ответ, и потом обнаружится, что они предназначены друг другу, и Егор Павлович женится и будет счастлив.
Все, вероятно, уверены, что актёр Цветухин должен быть непременно удачником в личной жизни. Наверно, считают, что, обладая известностью, нельзя нуждаться в ласке и нежности, что любовь и радость ходят по пятам за славой. Только сам Цветухин да ещё, пожалуй, Мефодий знают, как далеко это от действительности.
Егор Павлович был женат на актрисе Агнии Львовне Перевощиковой, но уже третий год как ушёл от жены, и она разъезжала по театрам одна. Женщина язвительная, без заметного таланта, она отличалась небольшим умом и рассчитывала на Цветухина, как на парус, который вынесет её на простор успеха, но парус не мог сдвинуть её с места, да это едва ли удалось бы целой артели бурлаков. Она винила его в безучастии, а когда он хотел помочь ей — обижалась, потому что способна была только поучать, но не учиться. Всю недолгую совместную жизнь с ней Цветухин видел себя постоянно в чём-то обвинённым. Это был не брак, а судебное разбирательство, и, лишь уйдя от жены, вечный подсудимый почувствовал себя оправданным.
Но к тридцати годам даже добрые друзья — плохие утешители одиночества. Нет-нет и вспомнит себя Егор Павлович подсудимым, усмехнётся и спросит — да так ли уж все было худо? А если один раз вышло худо, не получится ли лучше во второй? И вот, спускаясь на берег, он слушает, как постукивают новенькие каблучки по деревянным ступенькам, и все не может оторвать взгляда от синего банта, подпрыгивающего на муравьиной талии, и смотрит, смотрит на него, пока он, порхнув, не исчезает где-то на пристанном складе, за горами рогож. Надо бы, наконец, возбудить дело о разводе, да другие дела мешают взяться.
Работа в театре с её людностью и горько-сладкой отрадой то полнила, то опустошала Егора Павловича. Он привык к этой лихорадке и немного побаивался, что вот, может быть, запретят пьесу, в которой он так славно сыграл Барона, и на том окончится затянувшийся сезон, и до октября он останется наедине с собой.
Так, подумывая о том, о сём, Егор Павлович добрался до пристани и проследовал по качким сходням, сторонясь от крючников, мерно двигавшихся двумя лентами, — одни, пригнутые грузами, — на пароход, другие, распрямившиеся, с пустыми заплечьями, — на берег. Войдя на нижнюю палубу парохода, Цветухин остановился.
Слева был открыт люк носового трюма, куда скатывали по нашлифованным доскам грузы и где, в глубине, освещённый электричеством, скучно орал на крючников боцман, сняв фуражку и почёсывая в затылке. Справа, перед машинным отделением, громоздилось необычайное по неуклюжести и в то же время воздушное сооружение из огромных плоскостей, планок, проволочных тяжей и скреп. Цветухин сразу догадался, что это — разобранный биплан, и тут же расспросил и узнал, что это авиатор Васильев перевозит свой лётный аппарат. Машина занимала страшно много места, но так, что казалось, будто и не занимает никакого места: везде можно было пролезть, и всю её было насквозь видно, и снизу, и сверху, и с боков, и вся она была ясной, простой, но в простоте её, в каждой её проволочке пряталась загадка, и парусина её крыльев, пролакированная, барабанно-тугая, была таинственна. Цветухин, подобрав свою накидку, принялся обходить биплан со всех сторон, заглядывать под крылья, щупать их, щёлкать по парусине, обнюхивать лак, измерять по-плотничьи — раздвинутыми в циркуль пальцами — длину и ширину плоскостей. У него почему-то стучало сердце, он слышал его. Панама сбилась и упала ему под ноги, он наступил аа неё, поднял, торопливо закатал её в трубку, и все ходил, и приседал, и вставал на цыпочки, исследуя спину аппарата. Он мешал крючникам разворачиваться перед люком, они все кричали на него:
— Пазволь! Па-азволь!
Наконец один из носаков больно двинул его тюком в плечо и крикнул:
— От че-орт! Барин, зашибу!
Тогда он медленно отошёл от биплана и крутой лесенкой с начищенными медными пластинами стал подниматься на пассажирскую палубу.
Пастухов сидел лицом к реке, за маленьким столом, пил жигулёвское пиво и закусывал раками.
— Я думал, не придёшь, — сказал он и позвонил официанту.
— Есть у тебя листок почтовой бумаги? — нетерпеливо попросил Цветухин. — Или вырви из записной книжки.
Пастухов долго вытирал салфеткой пальцы и шарил по карманам, потом бросил на стол заношенное письмо. Егор Павлович принялся складывать из бумаги какую-то фигурку, тщательно загибая углы, вымеривая и отрывая стороны. Пастухов следил за его работой и обсасывал раковые шейки. Пришёл официант.
— Ещё дюжину раков, — сказал Пастухов, — и хорошую стерлядку.
— Паровую? — нагнулся официант.
— Паровую.
— Кольчиком?
— Кольчиком.
Цветухин сложил фигурку, поднялся и сказал Пастухову:
— Поди сюда, смотри.
Они стали у парапета палубы, и Цветухин бросил фигурку. Она полетела дальше и дальше от парохода, медленным, равномерным движением и плавно опустилась на воду, растопырив свои крылышки. Пастухов некоторое время следил, как её подхватило течение, затем посмотрел безучастно на приятеля, вернулся к столу, заткнул за жилет салфетку, сказал:
— Интересная птичка, — вырвал у рака клешню и легко разгрыз её.
— Это не вызывает у тебя никаких мыслей? — спросил Цветухин.
— Никаких.
— Печально.
— Я тупой.
— Ты лентяй. А ведь тут не требуется изнуряющей работы ума. Птичка пролетела по гипотенузе треугольника, которая в три раза длиннее его высоты. Значит, если я спрыгну на таких крыльях с высоты в версту, я пролечу три версты.
— Если ты спрыгнешь с такой высоты, ты хрустнешь, как рак на моих зубах.
— И заметь, — серьёзно продолжал Цветухин, — птичка летит без двигателя. А если её снабдить двигателем с лёгким сильным аккумулятором, её полет можно во много раз увеличить.
— Ты что, видел внизу биплан?
— Да. Но мне, Александр, кажется, что наши авиаторы стоят на ложном пути. Считают, что птице нужно оттолкнуться от земли, чтобы полететь. Это неверно. Если держать птицу за ноги, она всё равно полетит. Ей не нужно ни толчка, ни разбега. Она может порвать нитку, которой её привяжут к земле, может поднять в воздух тяжесть одной силой своих крыльев. Надо придумать две вещи: как подняться в воздух без разбега и как сделать легчайший двигатель.
— Охладись, мыслитель, — посоветовал Пастухов, наливая пива. — И хочешь, я скажу о твоих выдумках? Ты вчера великолепно играл. Это твоё дело. Занимайся им. Леонардо изобретал крылья. А мы знаем его только как художника.
— Наша вина.
— Нет. Почитай его «Кодексы». Когда он пишет о своём «Потопе», его язык содрогает человека. Он говорит: пусть будет виден тёмный воздух. Это — бог дней творения: да будет свет. А чертежи его машин — почтённая реликвия, не больше.
Погода выдалась сиротская, с туманчиком. Даже к полудню Волга не могла оторваться от мглы, волоча её осовелыми водами. Воздух переливался в скучном дрожании песочно-бледной дымки, пароходные гудки застревали в ней, весь город приглох. Тупо тукали по взвозам потерявшие звонкость подковы.
Цветухин шёл в том состоянии, которое можно назвать бездумьем: мысли его росли, как ветви дерева в разные стороны. Подняв голову и увидев на крыше телефонной станции высокую клетку хитро скрещённых проводов, он вспомнил свои изобретательские увлечения. Он никогда ничего не изобрёл и не мог бы ничего разработать, но ему приходили на ум разные технические идеи, вроде, например, электроаккумулятора, который должен быть маленьким, лёгким и мощным. Если бы Цветухину удалось напасть на совершенно неизвестный вид изоляции, конечно, дело было бы в шляпе. Случайность должна была бы помочь в поисках, как во всяких открытиях, но случайность почему-то не помогала.
На деревянном тротуаре около Приволжского вокзала Егора Павловича обогнала девушка, постукивая новенькими каблучками. Глядя на синий бант косы, хлопавший по её муравьиной талии, он стал думать о Лизе. Её волнение нравилось ему, вчерашняя сцена в уборной казалась обещающей: Лиза глубоко оскорбилась за него и в таком смятении убежала, что теперь, наверно, ни за что не примирится с Кириллом, заставившим её страдать. И — кто знает — может быть, теперь, в этот жёлтенький денёк, она тоже думает о Егоре Павловиче и в ней расцветает чувство, которое вызовет в нём ответ, и потом обнаружится, что они предназначены друг другу, и Егор Павлович женится и будет счастлив.
Все, вероятно, уверены, что актёр Цветухин должен быть непременно удачником в личной жизни. Наверно, считают, что, обладая известностью, нельзя нуждаться в ласке и нежности, что любовь и радость ходят по пятам за славой. Только сам Цветухин да ещё, пожалуй, Мефодий знают, как далеко это от действительности.
Егор Павлович был женат на актрисе Агнии Львовне Перевощиковой, но уже третий год как ушёл от жены, и она разъезжала по театрам одна. Женщина язвительная, без заметного таланта, она отличалась небольшим умом и рассчитывала на Цветухина, как на парус, который вынесет её на простор успеха, но парус не мог сдвинуть её с места, да это едва ли удалось бы целой артели бурлаков. Она винила его в безучастии, а когда он хотел помочь ей — обижалась, потому что способна была только поучать, но не учиться. Всю недолгую совместную жизнь с ней Цветухин видел себя постоянно в чём-то обвинённым. Это был не брак, а судебное разбирательство, и, лишь уйдя от жены, вечный подсудимый почувствовал себя оправданным.
Но к тридцати годам даже добрые друзья — плохие утешители одиночества. Нет-нет и вспомнит себя Егор Павлович подсудимым, усмехнётся и спросит — да так ли уж все было худо? А если один раз вышло худо, не получится ли лучше во второй? И вот, спускаясь на берег, он слушает, как постукивают новенькие каблучки по деревянным ступенькам, и все не может оторвать взгляда от синего банта, подпрыгивающего на муравьиной талии, и смотрит, смотрит на него, пока он, порхнув, не исчезает где-то на пристанном складе, за горами рогож. Надо бы, наконец, возбудить дело о разводе, да другие дела мешают взяться.
Работа в театре с её людностью и горько-сладкой отрадой то полнила, то опустошала Егора Павловича. Он привык к этой лихорадке и немного побаивался, что вот, может быть, запретят пьесу, в которой он так славно сыграл Барона, и на том окончится затянувшийся сезон, и до октября он останется наедине с собой.
Так, подумывая о том, о сём, Егор Павлович добрался до пристани и проследовал по качким сходням, сторонясь от крючников, мерно двигавшихся двумя лентами, — одни, пригнутые грузами, — на пароход, другие, распрямившиеся, с пустыми заплечьями, — на берег. Войдя на нижнюю палубу парохода, Цветухин остановился.
Слева был открыт люк носового трюма, куда скатывали по нашлифованным доскам грузы и где, в глубине, освещённый электричеством, скучно орал на крючников боцман, сняв фуражку и почёсывая в затылке. Справа, перед машинным отделением, громоздилось необычайное по неуклюжести и в то же время воздушное сооружение из огромных плоскостей, планок, проволочных тяжей и скреп. Цветухин сразу догадался, что это — разобранный биплан, и тут же расспросил и узнал, что это авиатор Васильев перевозит свой лётный аппарат. Машина занимала страшно много места, но так, что казалось, будто и не занимает никакого места: везде можно было пролезть, и всю её было насквозь видно, и снизу, и сверху, и с боков, и вся она была ясной, простой, но в простоте её, в каждой её проволочке пряталась загадка, и парусина её крыльев, пролакированная, барабанно-тугая, была таинственна. Цветухин, подобрав свою накидку, принялся обходить биплан со всех сторон, заглядывать под крылья, щупать их, щёлкать по парусине, обнюхивать лак, измерять по-плотничьи — раздвинутыми в циркуль пальцами — длину и ширину плоскостей. У него почему-то стучало сердце, он слышал его. Панама сбилась и упала ему под ноги, он наступил аа неё, поднял, торопливо закатал её в трубку, и все ходил, и приседал, и вставал на цыпочки, исследуя спину аппарата. Он мешал крючникам разворачиваться перед люком, они все кричали на него:
— Пазволь! Па-азволь!
Наконец один из носаков больно двинул его тюком в плечо и крикнул:
— От че-орт! Барин, зашибу!
Тогда он медленно отошёл от биплана и крутой лесенкой с начищенными медными пластинами стал подниматься на пассажирскую палубу.
Пастухов сидел лицом к реке, за маленьким столом, пил жигулёвское пиво и закусывал раками.
— Я думал, не придёшь, — сказал он и позвонил официанту.
— Есть у тебя листок почтовой бумаги? — нетерпеливо попросил Цветухин. — Или вырви из записной книжки.
Пастухов долго вытирал салфеткой пальцы и шарил по карманам, потом бросил на стол заношенное письмо. Егор Павлович принялся складывать из бумаги какую-то фигурку, тщательно загибая углы, вымеривая и отрывая стороны. Пастухов следил за его работой и обсасывал раковые шейки. Пришёл официант.
— Ещё дюжину раков, — сказал Пастухов, — и хорошую стерлядку.
— Паровую? — нагнулся официант.
— Паровую.
— Кольчиком?
— Кольчиком.
Цветухин сложил фигурку, поднялся и сказал Пастухову:
— Поди сюда, смотри.
Они стали у парапета палубы, и Цветухин бросил фигурку. Она полетела дальше и дальше от парохода, медленным, равномерным движением и плавно опустилась на воду, растопырив свои крылышки. Пастухов некоторое время следил, как её подхватило течение, затем посмотрел безучастно на приятеля, вернулся к столу, заткнул за жилет салфетку, сказал:
— Интересная птичка, — вырвал у рака клешню и легко разгрыз её.
— Это не вызывает у тебя никаких мыслей? — спросил Цветухин.
— Никаких.
— Печально.
— Я тупой.
— Ты лентяй. А ведь тут не требуется изнуряющей работы ума. Птичка пролетела по гипотенузе треугольника, которая в три раза длиннее его высоты. Значит, если я спрыгну на таких крыльях с высоты в версту, я пролечу три версты.
— Если ты спрыгнешь с такой высоты, ты хрустнешь, как рак на моих зубах.
— И заметь, — серьёзно продолжал Цветухин, — птичка летит без двигателя. А если её снабдить двигателем с лёгким сильным аккумулятором, её полет можно во много раз увеличить.
— Ты что, видел внизу биплан?
— Да. Но мне, Александр, кажется, что наши авиаторы стоят на ложном пути. Считают, что птице нужно оттолкнуться от земли, чтобы полететь. Это неверно. Если держать птицу за ноги, она всё равно полетит. Ей не нужно ни толчка, ни разбега. Она может порвать нитку, которой её привяжут к земле, может поднять в воздух тяжесть одной силой своих крыльев. Надо придумать две вещи: как подняться в воздух без разбега и как сделать легчайший двигатель.
— Охладись, мыслитель, — посоветовал Пастухов, наливая пива. — И хочешь, я скажу о твоих выдумках? Ты вчера великолепно играл. Это твоё дело. Занимайся им. Леонардо изобретал крылья. А мы знаем его только как художника.
— Наша вина.
— Нет. Почитай его «Кодексы». Когда он пишет о своём «Потопе», его язык содрогает человека. Он говорит: пусть будет виден тёмный воздух. Это — бог дней творения: да будет свет. А чертежи его машин — почтённая реликвия, не больше.