Жалобно стонет ветер осенний,
Листья кружатся поблекшие.

 
   На смену ей выскочила к рампе, под звон рояля, певица совершенно противоположного темперамента. На ней не было никакого платья, а то, что было, казалось, крайне обременяло её, не давало покоя ни на секунду, и она все хотела стряхнуть с себя сборчатый газовый поясок-пачку и для этого закидывала ноги настолько высоко, что туфельки все время мелькали около лица, и своё нетерпение она объясняла бурными выкриками:

 
От Китая без ума я!
Что за чудная страна!

 
   Все столики аплодировали и требовали, чтобы она спела «Брандмайора». Она убежала за кулисы, снова выскочила, опять убежала и, вернувшись, пропела «Шантеклеров». От этого столики ещё упрямее, ещё злее потребовали «Брандмайора». Она сбегала за кулисы три раза и, наконец, исполнила желание зала. Её восторг от «Китая» и «Шантеклеров» не шёл ни в какое сравнение с тем экстазом, который пробуждал в ней «Брандмайор». Она просто кипела, клокотала, извивалась, показывая зрителям всю свою безмерную слабость к тушителю пожаров.
   Витенька хлопал в ладоши, не отставая от публики, и опрокинул бокал вина.
   — Вот это настоящая штучка! — воскликнул он, отряхиваясь салфеткой.
   Но, посмотрев на жену, обнаружил, что она не разделяет его восхищения. Щеки Лизы горели, брови сжались, она глядела себе в тарелку.
   — Не понравилась? — с сожалением спросил Витюша. — Ведь это и есть шансонетка!
   — Тебе приходится поворачиваться, — сказала Лиза. — Давай переменимся местами.
   — Зачем же? Отсюда ведь хуже видно.
   — Мне будет приятнее — спиной к сцене.
   Они пересели, и Витенька сказал друзьям:
   — Она у меня ещё ребёнок.
   Все стали смеяться, упрашивая Лизу обернуться, как только появлялась новая шансонетка.
   — Ну взгляни, взгляни, — приставал Витюша, немного пьянея, — ну, эта совсем скромненькая!
   — С ней можно идти к обедне, — подпевал один приятель.
   — Не видно даже коленок, — заботливо разъяснял другой.
   Вдруг Витюша приметил в глазах Лизы странное движение, как будто они медленно переменяли свой светлый зеленовато-голубой цвет на тёмный и расширялись, росли. Он заёрзал, нахохлившись, осмотрелся и среди незнакомых голов, за дальним столиком, уловил выхоленную, отливавшую чёрным пером шевелюру Цветухина. Снова поглядев на Лизу, он увидел, что она торопливо поправляет воздушные свои чуть-чуть распадающиеся волосы. Ему почудилось — у неё дрожат пальцы. Он нагнулся и сказал негромко:
   — Вот зачем понадобилось тебе переменить место!
   Она только успела приподнять брови. Он ударил её под столом носком башмака в лодыжку, так что она сморщилась от острой боли. Он чокнулся с приятелями, высоко поднимая бокал:
   — Друзья мои! За святых женщин! За тех, которые не выносят лёгких зрелищ!
   Они не успели допить, когда перед ними возникли Цветухин и Пастухов — в вечерних костюмах, с белыми астрами в петлицах, дымящие необыкновенно длинными папиросами. Пожав Лизе руку, они раскланялись с компанией.
   — Познакомьтесь, — сказала Лиза глухо и неуверенно, — мой муж, Виктор Семёнович.
   Витенька и за ним его товарищи с некоторой строгостью поднялись и наклонили головы.
   — Мы хотим вам предложить, — запросто сказал Пастухов, — объединиться за одним столиком. Вам весело, и мы с Егором полны зависти. Хотите — пойдём к нам, хотите — мы переберёмся сюда, здесь лучше видно.
   — Нет, — ответил Витюша, — моя жена первый раз у Очкина. Она раскаивается, что пошла. Она не переносит открытой сцены. Она любит театр.
   Он задел Цветухина беглым взглядом.
   — Очень похвально, — серьёзно одобрил Пастухов, — давайте глубже исследуем эту проблему за бутылкой Депре.
   — Ведь вы спортсмен, — сказал Цветухин, улыбаясь Шубникову, — сейчас будет французская борьба.
   — Моя жена не может видеть даже неодетых женщин, тем более — мужчин. Она хочет домой.
   Витенька внушительно поклонился.
   — Как жаль, — сказал Цветухин Лизе, — мы думали с вами поболтать. Останьтесь.
   — Нет, она ни за что не хочет остаться.
   — Я вижу, воля супруга — закон, — опять с улыбкой сказал Цветухин.
   — Да-с, закон-с! — шаркнул ножкой Витюша и адресовался к приятелям: — Вы заплатите, я потом разочтусь. Идём, Лиза.
   Он показал ей дорогу театральным жестом, она простилась и пошла вперёд между столиками, он — позади неё, всею фигурой изображая безукоризненно предупредительного и покорного кавалера.
   Он опять застегнул себя на все пуговицы. Но, придя домой, будто одним махом рванул свои одеяния неприступного молчальника, и пуговицы посыпались прочь: Виктор Семёнович Шубников явился заново во всей полноте натурального своего вида.
   Он упал в первое подвернувшееся кресло гостиной, крикнул женским голосом и зарыдал. У него трепетали руки, ноги, тряслась голова, он метался, заливая себя слезами, то откидываясь навзничь, то падая на колени и стукаясь лицом в мягкое сиденье так сильно, что гудели пружины.
   Лиза смотрела на мужа с чёрствой неприязнью, но потом ей стало жутко от мысли, что он припадочный. Она кинулась за водой и поднесла ему стакан, но он отмахнулся, расплескал воду, и принялся кричать ещё пронзительней. Постепенно весь дом был поднят на ноги, и тётушка прибежала из своей половины. Кое-как Витюшу отвели в постель, где он продолжал кататься по пуховикам до полного изнеможения. К визиту доктора он лежал пластом и был похож на мертвеца. Тётушка тихо плакала, доктор сочувствовал ей, но лечение назначил самое нейтральное: валериановые капли в случае повторения бурности, а впрочем — покой, обыкновенное питание и ванна двадцати девяти градусов.
   Эти двадцать девять градусов (не тридцать и не двадцать восемь) особенно насторожили Дарью Антоновну: очевидно, болезнь была нешуточна, а так как до женитьбы с Витенькой ничего подобного не приключалось и ему становилось явно хуже, если Лиза показывалась на глаза, то причину несчастья надо было искать в неудачном браке.
   — Что ж, милая, ходить по комнатам скрестя ручки? — сказала как-то поутру Дарья Антоновна Лизе. — Витенька когда ещё поправится, а ведь дело-то не стоит. Ступай-ка посиди за кассой в лавке, на базаре. Мне одной не разорваться.
   И хотя Витенька меньше всего уделял забот делу, от Лизы стали требовать так много, точно он работал не покладая рук, и она начала проводить время за торговлей красным товаром, неподалёку от магазина отца, где ещё так недавно впервые встретила своего суженого.


33


   Когда произносили слово «базар», Лиза вспоминала давний детский страх перед нищим, собиравшим милостыню на Пешке. Он сидел на земле, ощеривая зубы, как лошадь, старающаяся вытолкнуть языком неудобный мундштук, и любой мельчайший кусочек его лица дёргался, состязаясь в ужасном танце с головой, плечами, всем телом. Мать сказала ей, что он болен пляской святого Витта, и велела всегда подавать ему две копейки. Она подавала, но всякий раз, бросив медяк в расписную деревянную плошку, которую нищий держал в ногах, она убегала и забиралась подальше в народ, чтобы не видеть пляски страшного лица. Поэтому она постоянно обходила базар как можно дальше.
   Правда, на Пешке был один приятный угол — несколько арок старого Гостиного двора, где торговали птицеловы. На облезлых стенах, снаружи и внутри арок висело множество клеток и силков, населённых сотнями щеглов, синичек, снегирей, клестов, свист которых издалека чудился музыкальным ящиком с поломанными иголками. Среди торговцев ей нравился старик птичник, похожий на некрасовского дядю Власа. Он обучал пению молодых соловьёв, сидевших у него в закрытых холстинками низеньких клеточках. Лиза останавливалась около Власа, смотрела на его широконосое, овчинного цвета лицо в кучерявом кустарнике бороды и усов, с крошечными на месте глаз щёлочками, и ей бывало удивительно, если вдруг в щёлочках вспыхивали два огонька в булавочную головку, а из кустов бороды вырывалось щёлканье, трель, посвист и бархатный разлив соловьиной песни. На благовещенье она приходила сюда выпускать на волю синичек, держала в горстях тёпленькие пушистые птичьи тельца, подбрасывала их, глядела, как, чиркнув стрелой и выписав два-три фестона в воздухе, синицы садились тут же на фронтон Гостиного двора и долго чистили и расправляли отвыкшие от полётов крылья. Часто потом во сне она видела, как сама взлетает на руках странно легко, быстро, будто бестелесно, и садится на железную крышу Гостиного двора.
   Верхний базар был жёстким, жадным, каким-то безжалостно-отчаянным, забубённым. Толпа кишела шулерами, юлашниками, играющими в три карты и в напёрсток. Дрались пьяные, ловили и били насмерть воров, полицейские во всех концах трещали свистками. Кругом ели, лопали, жрали. Торговки протирали сальцем в ладонях колбасы — для блеска, жарили в подсолнечном масле оладьи и выкладывали из них целые каланчи, башни и горы. Хитрые мужики-раешники показывали панорамы, сажая зрителей под чёрную занавеску, где было душно и пахло керосиновыми лампами. Деревенский наезжий люд бестолковыми табунками топтался по торговым рядам, крепко держась за кисеты с деньгами. До одури бились за цену татары, клялись и божились старухи, гундели Лазаря слепцы, да божьи старички, обвешанные снизками луковиц, тоненько зазывали: «Эй, бабы! Луку, луку, луку!»
   Лиза часами смотрела через окно лавки на неугомонную толчею базара.
   Раз в скучный, холодный полдень она увидела высокого мужика с копной белобрысых кудрей, который, держа на руках ребёнка, протискивался через кучку людей к шулеру, игравшему в картинку. Игра состояла в том, что шулер метал на подстилочку шоколадные плитки с приклеенными к обложкам красавицами. Плитки ложились картинкой вниз, и любую из них требовалось открыть, как игральную карту. Если партнёр брался за головку красавицы, то он выигрывал шоколад, а если — за ноги, то платил его стоимость. Все делалось честно: шулер показывал, как держит плитку кончиками пальцев за уголок, и все видели — где голова, где ноги красавицы; потом он кидал плитку, и она, мгновенно описав дугу и сделав неуловимый поворот, падала на подстилку. Играющий почти наверно обманывался и проигрывал. Но подручный шулера, потихоньку работавший с ним в пару, выигрывал плитку за плиткой на глазах у публики и разжигал азарт простофиль.
   Когда мужик с ребёнком пролезал через толпу, к нему подскочила сзади девочка, такая же светловолосая, как он, и потянула его за пиджак.
   Через отворённую форточку Лиза расслышала настойчивый голосок:
   — Пап, а пап! Не надо, ну не надо!
   Мужик обернулся, сказал:
   — Я выиграю тебе с братиком, постой, — и опять полез, раздвигая людей.
   Через мгновенье он снова обернулся с кривой виноватой улыбкой на впалых щеках:
   — Проиграл. Погоди, ещё одну попытаю.
   Но едва он сунулся к шулеру, как подбежала маленькая женщина в шляпке с канарейкой и вместе с девочкой вцепились в его пиджак.
   Он отмахнулся, ударил их по рукам, крикнул вполуоборот:
   — Да ну вас! Пускай Павлик потянет, Павлик, на своё счастье! Тяни, Павлик!
   Он спустил на землю ребёнка и, нагнувшись, принялся подталкивать его вперёд, под весёлое одобрение ротозеев.
   В это время женщина с девочкой, озабоченно перешёптываясь, стали к окну боком, и Лиза узнала Ольгу Ивановну и Аночку. Она постучала им в стекло, но они не слышали, потому что мужик обрадованно закричал:
   — Выиграл! Павлушкино счастье не выдало!
   — Ну и хорошо, ну и слава богу, и довольно, и пойдём! — затараторила Ольга Ивановна.
   — Да ты постой, — сказал мужик успокаивающе-добродушно, — ведь я только квит: раз проиграл, раз выиграл. Пускай Павлик ещё потянет. Он возьмёт, он счастливый!
   — Выиграл, и хорошо, и довольно!
   — Не талдычь, говорю. Пускай Павлик вытянет себе шоколадку. Если выиграет — значит, нам твоя барыня поможет.
   Народ уже охотно пропустил его с Павликом, которого он опять толкал вперёд. Шулер лихо метнул, все обступили ребёнка, крича мужику:
   — Ты не подталкивай! Не тронь, пусть сам возьмёт! Возьми, малец, конфетку, возьми!
   Павлик цапнул плитку и потащил прямо в рот, но к нему потянулось много рук, отняли у него плитку, подглядывая, за какой конец он взялся, и он громко заревел.
   — Проиграл! — мотнул головой мужик. — Не повезёт нам с барыней. А ну ещё.
   Он полез в карман за деньгами. Но Ольга Ивановна схватила плачущего Павлика, передала его Аночке и повисла на руке мужика:
   — Пойдём, пойдём!..
   Лизе захотелось непременно вмешаться, — купить Павлику гостинца, приласкать его, и она выбежала из-за прилавка. Но в эту минуту все семейство Парабукиных медленно вступило в магазин, ей навстречу.
   Ольга Ивановна протянула Лизе ручку, часто и удивительно живо кивая, — в своей дёргающейся на слабой резинке шляпочке.
   — Простите нас, милая Лизавета Меркурьевна, что мы так все к вам сразу! Это — мой муж. А нашу Аночку вы ведь знаете. А это Павлик, мой младшенький. Что же ты, Аночка? Поздоровайся как следует. Поставь Павлика на ножки, вытри ему носик. Мы, знаете, Лизавета Меркурьевна, осмелились сперва — прямо к вам домой, а там нам говорят — муженёк ваш расхворался и даже совсем не встаёт с постели, а вы вместо него в лавке сидите. Вот мы сюда к вам и пришли, простите нас, ради бога. Что это такое с вашим муженьком? Ведь такой молодой! Павлик, вынь пальчик из носика, перестань плакать, вон дяденька тебя возьмёт, вон за прилавком! Ну, да ничего, поправится, правда? А вы — как были такой молодой девочкой, так и остались. Как будто и замуж не выходили. Правда, Тиша, я тебе говорила, какая Лизавета Меркурьевна красавица!
   — Да уж проси о деле-то, — сказал Парабукин, — не отнимай время.
   Он остановился у косяка, смущённо закрывая пальцами подбитый глаз, другой рукой придерживая локоток Аночки, в свою очередь взявшей за ручку Павлика. Перед этой лесенкой выдвинулась Ольга Ивановна, стоявшая посреди магазина, лицом к лицу с неподвижной и растерянной Лизой.
   — Уж и не знаю, как начать, — задыхаясь от торопливости, лепетала Ольга Ивановна, и глаза её старались разгадать, что думает Лиза, и бегали, щурились и вновь выпячивались до болезненно-огромного своего размера. — Вы ведь знаете, мы проживаем у вашего папаши, в ночлежном доме. Так вот, неизвестно почему, и за что, и как это вышло, но только папаша ваш невзлюбил моего Тишу — мужа моего, — вот он сейчас с нами. Невзлюбил, невзлюбил и, знаете, приказал нам съезжать с квартиры. Не верите? Мы, знаете, тоже сначала ни за что не хотели верить. Да теперь, хочешь не хочешь, поверили, потому что Меркурий Авдеевич грозится полицией и слышать не хочет, что у нас дети и что мы без всяких средств пропитания, и Тиша, муж мой, совсем больной после увечья на работе, — смотрите на него, — разве это работник? И вот одна у нас теперь надежда на ваше на доброе сердце, милая Лизавета Меркурьевна!
   — Господи, я что же, — проговорила Лиза, невольно оглядываясь на приказчиков, с любопытством наблюдавших сцену. — Конечно, я чем могу…
   — Золотая моя! — воскликнула Ольга Ивановна и всплеснула от умиления руками. — Ведь вы теперь такая богатая! Ведь уж, наверно, найдётся у вас какая-никакая комнатка! Уголок какой, так себе, что ни на есть захудалый. Нам ведь, ей-богу, много не надо! Мы с теснотой давно-давно помирились. Уж как-либо, пожалуйста!
   — Я, право, не знаю… как мой муж… какие возможности у тётушки, то есть именно — с жильём, — сказала Лиза. — Я думаю, может быть, переговорить с папой?
   — Ах, что вы, что вы! Он нипочём не захочет.
   — Все-таки, если я его очень попрошу…
   — Милая, милая! Вы ведь сама доброта, я вижу! Но разве он согласится? Он уж так на нас рассерчал! Слышать не хочет! А куда мы пойдём с детишечками? Если бы не они, да разве мы с Тишей ходили бы просить по людям? Мы тоже ведь прежде прилично жили. Тиша был очень даже непростым служащим… Может, вы его даже на службу к себе возьмёте?
   — Ладно, ладно, — прогудел Парабукин.
   Лиза взглянула на него, потом — с мучительным, несмелым состраданием — на детей, и Аночка, перехватив её взгляд, подалась вперёд и выговорила в голос матери, сбивчатым, поспешным говорком:
   — Правда, правда! Вы скажите, чтобы нас не трогали. Пожалуйста. Я-то не боюсь. Я проживу на улице. И папа мой тоже. А Павлик маненький, ему холодно.
   Лиза рванулась к ней и обняла её за плечи.
   — Ах, боже мой! — всхлипнула растроганная Ольга Ивановна, порываясь тоже броситься в объятия к Лизе, но дверь широко распахнулась, почти придавив к косяку Парабукина, и Виктор Семёнович Шубников, шагнув в магазин, обвёл всех по очереди взыскующим глазом.
   — Что это ты обнимаешься, — спросил он Лизу, — с роднёй, что ли, своей?
   Мгновение было тихо, никто не двинулся.
   — Кто это тебя ходит разыскивает? Что за свидания такие в магазине?
   — Вы нас извините, — собравшись с духом, сказала Ольга Ивановна, и поклонилась, и поправила шляпку, и сделала чуть заметный шажок назад, выражая крайнюю деликатность. — Мы пришли к вашей супруге, потому что мы её знали ещё в девушках. Мы её попросили, и она так добра, что обещала помочь в нашем квартирном горе.
   — Зря обещает, чего без меня не может выполнить, — сказал Виктор Семёнович, рассматривая Ольгу Ивановну как личного своего неприятеля.
   — Мы как раз, извините, так и думали — попросить вас, через вашу супругу, которая знает и меня, и вот мою дочку, Аночку. Но как вы оказались нездоровы…
   — Прекрасно здоров, чего и вам желаю, — оборвал Виктор Семёнович. — А шляться по магазинам, попрошайничать да клянчить не полагается.
   — Их просьба касается моего отца, — сказала Лиза.
   — Чего же они притащились ко мне?
   Ольга Ивановна быстро протянула руки к Лизе:
   — Я вас умоляю, — не отказывайтесь! Не отказывайтесь от доброго намерения!
   — Вы не беспокойтесь, я сделаю, что обещала, — ответила Лиза суховато, но голос её дрогнул, и это напугало Ольгу Ивановну.
   Вдруг, нагнувшись к Павлику и притянув его к себе, она тут же толкнула его к Лизе и упала на колени. Слезы с каким-то по-детски лёгким обилием заструились по её щекам. Подталкивая Павлика впереди себя, она ползла к Лизе с подавленным криком:
   — Детишечек, детишечек пожалейте, золотое моё сердечко! Не передумывайте! Помогите, милая, помогите! Не передумывайте!
   К ней подступили сразу и Лиза, и Аночка, стараясь поднять её на ноги, но она забилась и упала. Узел причёски на её затылке рассыпался, и шляпка повисла на волосах. Уткнув лицо в руки, раскинутые на полу, она вздрагивала и выталкивала из глубины груди непонятные, коротенькие обрывки слов.
   Парабукин наконец оторвался от косяка, который будто не пускал его все время. Легко подняв Ольгу Ивановну, он повернул её к себе и положил трясущуюся голову на свою грудь. Аночка подняла с пола шляпку и прижалась к матери сзади, касаясь щекой её спины и глядя на Виктора Семёновича строгими недвигающимися глазами.
   — Пора кончать представление — не театр, — проговорил Шубников, отворачиваясь и удаляясь за прилавок.
   — Уйдём, не ерепенься, — глухо сказал Парабукин.
   — Не уйдёшь, так тебя попросят, — прикрикнул Виктор Семёнович, и лицо его налилось словно не кровью, а ярким малиновым раствором.
   — Обижай, обижай больше! — откликнулся Парабукин. — Когда меня обижают, мне и черт не страшен. Не запугаешь. Аночка, бери Павлушку. Довольно ходить по барыням, кланяться. Не помрём и без них.
   Он отворил дверь и, все ещё не отпуская от груди Ольгу Ивановну, тихо вывел её на улицу, в толпу.
   Лиза медленно и туго провела ладонями по вискам. Опустошённым взором она смотрела на Витюшу. Он листал конторскую книгу за кассой.
   — Это все невыносимо бессердечно, — после долгого молчания произнесла Лиза.
   — У тебя больно много сердца… до других, — ответил он, не прекращая перелистыванья.
   — У тебя его нет совсем.
   — Когда нужно, есть.
   — Я думаю, оно нужно всегда, — сказала она и, вдруг подняв голову и выговорив едва слышно: — Прощай! — жёсткими, будто чужими шагами вышла за дверь.
   Она почти бежала базаром — в богатом светлом платье, с непокрытой головой. Ей смотрели вслед. Выкрики, зазыванья, переливы споров торгующихся людей то будто преграждали ей путь, то подгоняли её снующий бег среди народа.
   Добравшись до лавки отца, она передохнула и вошла.
   Меркурий Авдеевич приветил её улыбкой, но тотчас тревожно смерил с головы до ног.
   — Пришла? Собралась заглянуть к отцу, соседушка? — полуспросил он мягко, но уже с серьёзным лицом. — Вот славно. Что это ты не оделась, в холод такой?
   — Пришла, — сказала Лиза, тяжело опускаясь на стул. — И больше не вернусь туда, откуда пришла.
   Меркурий Авдеевич перегнулся к ней через прилавок и окаменел. И тотчас как будто все кругом начало медленно окаменевать — приказчики, подручные-мальчишки и вся разложенная, расставленная, рассортированная на полках москатель.


34


   Общество помощи воспитательным учреждениям ведомства императрицы Марии устраивало в Дворянском собрании литературный вечер с балом и лотереей. Судейские дамы разъезжали по городу, собирая в богатых домах пожертвования вещами для лотереи и привлекая видных людей к участию в вечере. На долю супруги товарища прокурора судебной палаты выпало поручение нанести визит Шубниковым. Она приехала в сопровождении Ознобишина и была принята Дарьей Антоновной. Пышная гостья в осенней шляпе с чёрным страусовым пером говорила благосклонно-ласково. Ознобишин почтительно её поддерживал. Она хотела бы также поговорить с молодой Шубниковой (с Елизаветой Меркурьевной, — подсказал Ознобишин), чтобы получить согласие на её помощь в устройстве лотереи, но оказалось, что та не совсем здорова и не может выйти в гостиную. Ознобишин весьма сочувственно поинтересовался — серьёзно ли нездоровье Елизаветы Меркурьевны (он ещё раз назвал её полным именем), и сказал, что Общество непременно желает видеть её на вечере за лотерейным колесом. Дарья Антоновна обещала передать молодой чете об этом желании приезжавших гостей, и они уехали, довольные визитом.
   Внезапное посещение столь заметной особы дало повод к новому совету между тётушкой и племянником о том, как же действовать, пока возмутительное бегство Лизы не получило широкой огласки? Решено было, что тётушка пойдёт к Меркурию Авдеевичу — требовать отеческого увещевания дочери, после чего Витенька отправится к Лизе, помирится и возвратит её к себе в дом. Конечно, это было уязвлением самолюбия, но ведь самолюбие пострадало бы ещё больше, если бы история стала известна не одним приказчикам, бывшим её свидетелями. Надо было заминать скандал, пока он не разросся: шутка ли, если в городе заговорят, что от Шубникова сбежала жена, не прожив с ним после свадьбы и двух месяцев?
   Уже четвёртый день Лиза проводила в своей девичьей комнате. Странное чувство не исчезало у неё: не верилось, что продолжается все та же давнишняя жизнь, плавно нёсшаяся к неизвестному будущему, которое прихотливо звало к себе в туманных снах или в праздную бездумную минуту лени. Нельзя было объединить себя с девочкой, когда-то выравнивавшей по линеечке вот эти золочёные корешки книг на полке. Ничего не изменилось ни в одной вещице — фарфоровая чернильница с отбитым хвостиком у воробья, шнурочек для пристёгивания открытой фортки, — а чувство другое, будто между прежним и нынешним стал какой-то непонятный человек и мешает большой Лизе протянуть руку маленькой. И только мать каждым своим словом, каждым нечаянным прикосновением убеждала, что идёт, растёт, полнится горем и жаждет счастья все та же цельная, не поддающаяся никакому разрыву жизнь единственной Лизы.
   Валерия Ивановна повторила собою удел матерей, отдающих дочь замуж с беззащитной покорностью требовательным обстоятельствам, только потому, что замужество есть неизбежность, а брак, в котором ожидается достаток, — лучше брака, обещающего нищету. Она повторила этот удел тем, что, отдав дочь только потому, что не отдать — нельзя, и сделав её несчастной, она потом начала горевать её горем и с жаром приняла её сторону в неприязни к молодому мужу. Она словно замаливала свою вину тем, что укрепляла, выхаживала в дочери, как больничная хожатка, вражду к существованию, какого дочь не знала бы, если бы мать его не допустила. Она сердилась одним сердцем с дочерью на беду, которую накликала своим непротивлением судьбе, и одними слезами с дочерью оплакивала эту беду.
   В глубине души Лиза была потрясена, что мать без сопротивления выдала её судьбе. И она не только примирилась, но со старой и ещё больше выросшей силой полюбила мать, едва поняла, что своим бегством от мужа освобождала не одну себя, но также её. Потому что Валерия Ивановна, на секунду ужаснувшись бегства, тотчас обрадовалась ему и восхитилась, как если бы нашла ребёнка, которого считала бесследно погибшим.
   Снова, как бывало всю жизнь, они говорили, говорили вечерами, подолгу не засыпая, утром и днём, обнимаясь, иногда тихо плача, а то вдруг с женской расчётливостью и терпением рассматривали самые маленькие переживания двухмесячной своей полуразлуки и отчуждённости, когда они думали, что между ними уже не будет нежной близости, делавшей их как бы одним человеком.