Вскоре кони и люди сшиблись и закипел бой. Атаман Бзыга глядел на Ермака, вонзил шпоры в темные бока своего жеребца и помчался на станичника.
   И Ермак заметил своего врага.
   — Держись, Бзыга! — закричал он и широко взхмахнул саблей.
   В последний момент атаман не выдержал, повернул коня и ворвался в ряды своих конников. Кругом звучал булат, скрещивались сабли, высекая горячие искры, ржали отчаянно кони и многие прощались с жизнью, а Бзыга уж ни в чем этом не принимал участия, — спешил уйти от страшного места. Напрасно Ермак кричал вслед:
   — Эй, вернись, шаровары потерял!
   Атаман не отзывался и скоро скрылся за курганом.
   Тысяча коней топтали бранное поле.
   — Батька, батька! — призывал Богдашка Брязга: — Выручай!
   Ермак махнул рукой на Бзыгу. Он давно заметил раздорского атамана Корчемного, конь-зверь которого визжал от злости. Вскрикнув так, что дончак присел под ним, Ермак вихрем налетел на атамана, первым ударом вышиб у того саблю, а вторым — развалил до пояса. Добрый конь заможника, обливаясь хозяйской кровью, заржал и помчал по полю.
   Бой окончился. К далеким курганам мчался атаман Бзыга, а за ним стлались по равнине перепуганные всадники. За разбитыми гнались казаки.
   Сумерки прекратили преследование, но утром, на ранней заре станица снова повела погоню. Миновала Дон и бураном понеслась через ногайские степи. С пути станицы торопливо разбегались кочевники.
   Много дней шла погоня. Когда Бзыга видел, что близок конец, он оставлял заставу, и обреченные рубились с преследователями насмерть. Это позволяло атаману уходить все дальше и дальше за Маныч. Только он один знал, что уходит на Терек. По всей степи возникли свежие курганы, под ними улеглись побитые казаки. Прознав о битвах с Бзыгой, по-своему, по-нагайски, назвали курганы — «Андрей-Тюбо»…
   Так и не нагнал Ермак своего лютого врага Бзыгу.
   Ушел-таки тот на Терек.
 
 
   В те далекие времена на Дону не было ни крепостей, ни вечных строений, ни самое главное, всеобщего войска донского. По всему степному приволью, у тихого Дона и по его притокам, цепью располагались станицы. Каждая из них жила на особицу, только в дни опасной военной тревоги съезжались казаки из городков и совместно отражали врага. В другое время станицы в одиночку бегали за зипунами, за ясырем, насмерть бились с татарами, ногайцами и турками.
   Великие русские князья старались использовать донцов для обережения государственных рубежей, посылали им грамоты, обещали жалованье и воинский припас. Царские грамотой писались «к донским атаманам и казакам, старым и новым, которые ныне на Дону, и которые зимуют близко Азова».
   Однако станичники не связывалися прочно с Москвой, хотя и делали народное дело, волей-неволей сдерживая врагов у русских рубежей. А врагов у Руси было много: и ногайцы, и крымские татары, и турки, которые сидели в каменном Азове и отсюда набегали на русские окраины. Они грабили купцов и русских послов, нередко огнем проходили по Дону.
   В 1523 году великий князь повелел русскому послу в Стамбуле сказать султану: «Твои казаки азовские наших людей имают в Поле, да водят в Азов, да их продают, а емлют окупы великие, и лиха нашим людям от таких казаков азовских много чинится».
   Сильна в то время была Турция, и султан пренебрег просьбой русского великого князя. Но забыл он, что сильнее и неукротимее всего — несгибаемый русский дух. Посельники на Дону пустили глубокий и крепкий корень и вскоре дали азовцам жестокий отпор.
   Минуло без малого тридцать лет, и в 1551 году султан жаловался царю Ивану Грозному, что донцы «с Азова оброк емлют и воды из Дону пити не дадут».
   Непрерывная борьба между донцами и азовцами продолжалась. Где бы враг ни появлялся, станичники давали отпор. По нескольку раз в год они мирились с азовцами и вновь ссорились. Войну они предпочитали миру. Любой случай служит для новой схватки. Подрался хмельной азовец с казаком — начиналась война. Поймали азовцы на промысле казака, остригли ему в насмешку усы и бороду — война…
   Только походы давали отдушину для казацкой удали и молодчества. В них станичники добывали зипуны, и когда московский царь укорял их в неспокойстве, казаки писали ему, «что для него терпят мир с азовцами, что он взял на себя всю волю их на воде и на суше; а у них-то и лучший зипун был, чтобы по вся дни под Азов и на море ходить; и что, содержа долговременный мир, они остаются босы и голодны».
   Не догнали станичники атамана Бзыгу, а все же вернулись из похода с большой удачей. Как же, — и хлеб для голытьбы добыли, и Бзыгу прогнали, и добра в переметных сумах привезли. Встречали Ермака и его станицу в Качалинской всем народом. Как только показались вдали казачьи сотни, караульный на вышке разудало ударил в набат. Сбежались все — старые и малые, старухи и молодки — к околице. Двигались казаки медленно, с песней. Впереди всех на белоснежном коне-лебеде плыл Ермак в алом кафтане, подпоясанный поясом, протканным золотом. На широком бедре кривая сабелька с крыжом, усыпанным драгоценными каменьями, сапоги на нем астраханского покроя, из желтого сафьяна, а шапка с верхом из голубого бархата. Женки беспрестанно восхищались:
   — Ах, и конь-огонь! Ах, и казак, удал да красив!
   За Ермаком двигались конники — каждый с туго набитой переметной сумой.
   На станичной улице вдруг стало тесно. Под осенним солнцем жарко горели женские наряды: пестрые кубеляки, бархатные кавраки, ленты шелковые. У иной молодки лучисто сверкал цветной камушек в сережке. Но ослепительнее и желаннее всего были ласковые улыбки казачек и приветливый смех их. Богдашка на своем коне-черте вьюном вертелся, отыскивая в толпе Клаву. Озорная казачка пряталась за спины, хмурилась. Она глаз не сводила с Ермака, а он и не замечал ее. Ехал осанистый, кряжистый, властный. Коня своего направил прямо на майдан. Другой бы с женкой потешился, обласкал бы казачку, а потом и за дела. А этот — в думах о своем, суровом. Не догадывалась Клава, что в этот час у Ермака другое было в мыслях, чем у простого казака. Во время похода не раз он раскидывал умом, как не допустить заможных к власти. И надумал самому стать атаманом: и голытьбу жалел, и характер требовал власти.
   Ермак спрыгнул с коня, поднялся на опрокинутую бочку, скинул шапку и низко поклонился на четыре стороны, каждый раз повторяя:
   — Бью челом родному вольному Дону, казачеству!
   — И тебе рады! — отвечала толпа.
   Ермак дал народу успокоиться, поднял руку:
   — Прогнали мы атамана Бзыгу, и хлеб для станичников сберегли. И гнали мы нашего ворога далеко — за Нарымские пески…
   — Любо, ой, любо! — одобрили в толпе.
   — Спасибо за ласку! — поклонился Ермак. — Набрали мы в походе добра всякого. Привезли сюда для тех, кто сам добыть не может, но чьими трудами и доблестями возвеличен Дон! Эй, братцы, — крикнул он казакам, — принесите сюда мои переметные сумы!
   Никогда того не бывало, чтобы дуван дуванили на майдане, но Ермак знал, что делал, да и сердцем был широк. Принесли товарищи переметные сумы и положили у ног. Ермак проворно развязал их и стал выкладывать добро прямо на землю. Под солнцем заалели-запестрели шелка, голубые и желтые сукна, цветные сапоги и татарские туфли. Выбрасывая свое добро Ермак приговаривал:
   — Все добыто в честном бою, берите, люди добрые! Вдов я, и богатеть я не собираюсь, берите, у кого тело прикрыть нечем. Подходите первыми вдовы и старые батьки, у кого сыны полегли в Поле. Берите! Братцы, — обратился он затем к товарищам: — А вы ж для кого бережете свое добро? Самое милое и самое дорогое нам — люди наши!
   — Добрый казак! Хороший казак! — загремело на майдане…
   Ермак мигнул, и живо выкатили три бочки с крепким старым медом, под одобрительный гул толпы выбили у них днища, и по рукам заходил большой ковш. Скоро казаки и женки запели песни, и все на станице перемешалось в хмельном веселом буйстве.
 
 
   Три дня спустя Ермака избрали атаманом Качалинской станицы. Уважили его казаки за сметливость и широкую натуру. Через несколько дне выпал первый снег, дунуло морозным ветром, и началась добрая зима. Дон сковало льдом, и холодно лучилось зимнее солнце над застывшей пустыней. Ермак ревностно справлял атаманскую службу: ездил по заставам, держал связь со станицами на случай защиты от набегов, разбирал свары между казаками и, когда прибывали из Москвы возы, справедливо делил хлеб. Однако всех этих дел было мало для его неспокойной натуры. Тянуло атамана на простор, в походы. Но в степи лежали глубокие снега и дули свирепые ветры. Нужно было ждать весны.
   Томились бездельем и другие казаки. Иван Кольцо не раз говорил атаману:
   — Не вытерпит мое сердце: кому женку надо, а мне бранное поле! Отпусти, Ермак!
   Ермак понимал Ивана, сам бредил степями и особенно Волгой, широкий простор которой навсегда запомнился ему, но отговаривал Кольцо:
   — Потерпи, Иванко, немножко и вместе со станицей побежим на Волгу погулять!
   У казака глаза разгорались. Жарко дыша, он говорил атаману:
   — Лежу, сплю и во сне вижу Астрахань да Хвалынское море! Мне бы погулять на Волге, а тут я засохну!
   В самые крещенские морозы наехал Ермак на закуржавелом жеребце на скрытый казачий стан и среди станичников не встретил Кольцо.
   — А где Иванко? — тревожно спросил он.
   — Три дня как сбег! — обиженно сказал Брязга. — Хотели до тебя весть послать да раздумали. Рассудили — голод и холод назад пригонят удалого!
   По степи стлала поземка, выл ветер. На далеком окоеме белесое небо сходилось с запорошенной землей. Белая пустыня! Долго глядел Ермак вдаль и со вздохом подумал: «Великая страсть в сердце Иванки, коли в такую пору ускакал».
   В душе он простил Кольцо, но казакам сказал строго:
   — Где это видано, чтобы товарищей покинуть, словно тать! И кто может без атаманова слова уходить отсюда. Знай, браты, за самовольство не прощу!
   Сидя у камелька, Ермак думал об Иванко и затосковал. А ночью тоска стала еще сильнее, — вспомнил свою тяжелую мрачную юность. Лежа на овчине, он ворочался, и перед глазами всплывало далекое прошлое.
   Он видел перед собой край тихих лесов — необъятной пармы, где так приятен и дорог каждый случайно встреченный человек на еле заметной лесной тропе. Вспомнилось низкое серое небо, к которому клубами тянутся дымки соляных варниц. Строгановы! Они заграбастали огромную округу и тысячи закабаленных семей работают на них, добывая из земных недр соленый раствор, валят сосновые боры, гонят деготь, выделывают посуду. Кожемяки, седельщики, плотогоны, ткачи, кузнецы, охотники — все стараются на хозяина, который живет в Орле-городке и правит всем. Сюда, в этот далекий и хмурый край, пришли два брата Аленины — Родион и Тимофей. Гонимые нуждой, они перебрались из Юрьева-Повольского, — оттого пришлые добытчики и получили прозвище повольских. Ермак хорошо помнит своего батю Тимофея и двух старших братьев: Гаврюху и Фрола. Оба с ранних лет работали в лесах, и ему, — он тогда назывался Василием, — выпала доля рано познать тяжелый труд. Батька, коренастый работяга с густой бородищей, глядя на старания сына, хвалил:
   — Хорошо сработано, — в том и радость!
   Был у него редкий талант, присущий чистосердечным и трудолюбивым людям, — работа казалась ему увлекательной игрой. Кроткий и заботливый, батя был мастер на все руки: пахарь и кузнец, плотник и сапожник, пимокат и седельник. Мастерил и песню пел, и все у него ладилось. Одно не получалось: младшего сына обуздать не мог.
   — Велеречив и драчив ты, Василек! — печалился он.
   — Смелость города берет! — с лукавой находчивостью отвечал парнишка. Отец с укоризной качал головой.
   Василий обладал не только силой, но и хитростью, и разумом немалым, поражал отца необычными мыслями.
   — Хитры Строгановы, а я перехитрю их! — сказал он однажды отцу.
   — Это чем же, Василек?
   — Не буду угодником, не пойду смиренной дорогой! — смело ответил сын.
   В шестнадцать лет Василий окреп, раздался в плечах и на камском льду в кулачном бою не раз побивал солеваров. По весне он нанялся на строгановские струги.
   Эту радостную пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.
   Трудная работа была на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.
   Шли бурлаки и пели. Речные ветры далеко разносили песню. Одна из них запомнилась крепко. Издревле пелась она надрывно-тягуче:
 
   Ой, укачала, уваляла…
 
   Голоса рокотали, жалоба и где звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.
   А на струге, упершись в бока, стоял сытый, довольный строгановский приказчик и по-хозяйски кричал: «Живей, торопливей, шалавы!..»
   Все это ярко встало перед Ермаком. Ворочаясь на полатях, он думал: «Вот она, родная сторона, могутные русские люди. Тихи и покорны, и невдомек им добывать себе вольную, сытую жизнь. Вот бы пойти атаманом к ним; чай, не мало будет охотчих потрясти бояр да купцов».
   От этих мыслей кровь горела в Ермаке. На Дону, он видел, тесно ему будет. Только и походы, что в Азов. А по станицам — заможных сила. Не простят они ему расправу с Бзыгой, — отправятся, осмелеют и свернут в дугу.
   «Бежать, уходить надо с казаками на Волгу-реку. Туда, к Иванке, багрить купецкие караваны, жечь царские остроги да вешать за неправду воевод, — думал он. — А там видно будет, что делать дальше… А что, ежели схватят, да голову под топор», — опалила его сердце внезапная мысль.
   Но тут он сам себе ответил: «Ну, и что ж! За волюшку, за товарищество можно и жизнь положить! Весны дождусь и подниму станицу: айда за мной на Волгу-реку, на широкий разгул!»
   Сон не приходил, воспоминания взбудоражили душу. Ермак не выдержал, поднялся с нар и в одних исподних выбрел из землянки. Темная безмолвная ночь укрыла степь. С невидимого неба мягко падал обильный снег. И степь, и землянки исчезли в мягких пушистых сугробах, чистых и нежных, и хотелось нырнуть в них и отоспаться, как в пуховиках. Из-под омета старой соломы выскочила кудластая собачонка, тощая и поджарая, виляя хвостом, она запрыгала перед казаком.
   — Ишь ты, — улыбнулся Ермак, — и твое псиное сердце не выдержало покоя! — Большой шершавой ладонью он приласкал собаку и глубоко вздохнул:
   — Эх, Волга-матушка!
   Нехотя вернулся он в землянку. Спертый воздух дрожал от казачьего храпа. Крепко спали здоровые донцы. Камелек давно погас, только из-под золы ласковым глазком маняще выглядывал раскаленный уголек…
   Возвратился Ермак в Качалинскую станицу тихий и сосредоточенный. Он уже решил расстаться с Доном — не житье ему здесь, и теперь думалось о том, как поднять станичников на Волгу. Над Доном подувал влажный ветер, жухлый снег мягко вдавливался, под крышами мазанок горели, как свечи, ледянные сосульки, и веселое солнце искрами рассыпалось по сугробам. В полдень дымились голые влажные деревья. По еле приметным признакам чувствовалось приближение весны. Скоро по-над Доном пролетят лебединые стаи, закричат гуси. Двинутся на север утиные стаи.
   В станице была глубокая тишина — досыпала она свой последний зимний сон. В этой прохладной тишине с замирающим сердцем Ермак переступил порог кольцовского куреня. Он ждал, — сейчас из-за полога выпорхнет бойкая Клава, блестнет острыми зубами, прозвенит монистами и бесстыдно скажет ему: «Пришел-таки, соскучился, кучерявый!»
   Но не выбежала навстречу Клава. Посередине нетопленной избы на груде сидела старуха с крупными чертами лица, полинявшими, когда-то синими глазами. Но в них, как под неостывшей золой, поблескивал огонек. Большой горбатый нос, заостренный подбородок делали ее похожей на хищную птицу. Она недоброжелательно взглянула на неожиданного гостями проскрипела, как ржавая петля:
   — Ты чего, казак, ломишься в чужой курень?
   — Мне бы Иванку повидать. Аль не признала, бабка, — смутился Ермак.
   — Вспомнил когда! — ехидно улыбнулась она. — Иванко мой на Волгу гулять побежал, а с ним и Клавка увязалась.
   — А девке что там делать? — нахмурился атаман.
   — Так разве она девка? Это бес! — старуха почмокала сухими ввалившимися губами. — И куда мне теперь, седой податься, — не придумаю… Возьми меня, казак, в женки! — вдруг предложила она.
   — Да ты, старая карга, сдурела! — побагровев от возмущения, выкрикнул Ермак.
   — Карга, да крепкая! — огрызнулась старуха и засмеялась.
   Ермак круто повернулся, гулко хлопнул дверью и был таков. С этого дня он еще больше затосковал. В марте подули сильные теплые ветры от Сурожского моря и в одну неделю согнали снега. Степь зазвенела от криков перелетных птиц. Дон вздулся. И теперь Ермак просыпался на ранней заре, едва на востоке сквозь тьму начинала брезжить бледная полоска рассвета. Она росла и тушила одну за другой яркие звезды. В полутьме проступали оголенные ветлы, дозорная вышка, а за ней темная дремлющая степь.
   Казак потягивался до хруста в костях, а сам сладостно думал: «Поди, вот-вот Волга тронется…»
   Вскоре прилетели скворцы, началась хлопотливая птичья пора. С утра горница наполнялась солнечным светом, и еще сильнее начинало щемить сердце.
   Однажды Ермак спустился к Дону, уселся на большой камень и заслушался, как лепечет среди камыша вода. Под солнцем река неожиданно загорелась горячими пятнами и манила к себе…
   На плечо атамана опустилась тяжелая рука. Ермак поднял голову — перед ним стоял Полетай. Ветерок шевелил его русый чуб, выпущенный из-под шапки. Покрутив золотистый ус, казак улыбнулся и лукаво спросил:
   — По гульбе стосковал, атаман? На волю, как перелетную птицу, потянуло?
   — А хошь бы и так! — удрученно отозвался Ермак.
   — И чего тебе кручиниться? — сердечно сказал Полетай и заглянул в серые глаза атамана. — Одной мы с тобой кровинушки, оба неспокойные. Надумали я и дружки наши по Волге погулять! Как поглянется тебе это?
   Сразу отошло ермаково сердце, засмеялся он радостно, облапил Полетая и закричал веселым голосом:
   — Э-гей, гуляй, казаки! Волгу проведать, силушку показать! Стосковались, поди, станичники за долгую зиму-зимушку…
   — Ой, стосковались! Ой, заскорбели без дела, — подхватил Петро. — Давно думку таил, да боязно было выложить перед тобой… А теперь за дело!
   — За дело, плотников кличь, струги строить! — зажегся Ермак. Он сел на коня и поехал в рощу отыскивать лесины, годные для стругов.
 
 
   Подошла давно жданная пора, прилетели с приазовья теплые ветры, зазеленели степи, наполнились пением птиц, звоном ручьев. В синем небе на север потянулись косяки журавлей. Их журчаще-серебристые крики будоражили качью душу.
   В путь, на Волгу, на Хвалынское море!
   Ермак ходил молодцеватый, с веселыми глазами, не пил, не баловал, но каждая жилочка в нем играла, каждая кровиночка горячила. Удалось ему подбить станичников в поход на Волгу. Хозяином выходил он на Дон. Беглые мужики их-под Устюжины — знатные плотники — стучали топорами на реке, ладили струги. Над донским берегом плыл запах сосновых стружек, над черными котлами вился густой дым, — в них кипел вар. Визжали пилы, стучали долота, деловито гомонил народ. На песчанных отмелях, как костяки чудовищных морских зверей, белели крепкие ребра стругов. Их обшивали гибким тесом, на горячем солнце выступали чистые пахучие слезинки смолы.
   Завидя Ермака, старшина плотников, старик широкой кости, издали приветствовал атамана:
   — На большие годы здравствовать тебе, хозяин! Полюбуйся, милый, вот так конь! Вот так сивка-бурка! Без устали и без корма побежит он по водной дорожке. Эй, вы, гривы — паруса белоснежные! Ой ты, море-морюшко, океан неугомонный без краев-берегов, гуляй душа!
   — Ты, старик, поди на своем веку много стругов наладил? — любуясь работой устюженца, спросил Ермак.
   Дед выпрямился, серые глаза блестнули молодо:
   — И-и, милый, столько лебедей на воду спустил, что и не счесть! И каждый лебедь по своему пути-дорожке уплывал: то на студенное море, то на жаркое — под Царьград на Хвалынское. Чего только не перевидали они! Скажу тебе по душе, казак, любо струги пускать по воде, а еще милее, коли знаешь, для кого струги ладишь! Для вольных гулебщиков и струг легкий, послушный, лебедышкой поплывет..
   — Спасибо, дед, за добрые слова! На твоем струге не страшно и на край света сплыть! — весело ответил плотнику Ермак.
   Пока на берегу шла работа, женки на станице готовили казаков в дальнюю дороженьку. Только у Ермака в курени тихо, печь холодна, на полу жеский войлок да в изголовье седло. Мелькнула мысль о женщине, но он сейчас же отогнал ее. Чтобы унять волнение, Ермак вышел на Дон. Ночь темная, звездная россыпь протянулясь от края до края неба. Под кручей тихо плещется река, а на берегу — манящие огоньки и вокруг них мелькают густые тени плотников.
   Ермак прислушался к степным звукам, вздохнул: «Широка земля, утешно на ней, а горит сердце, не залить его донской водой. На Волгу, на Волгу — на широкий путь!».
   Настал час, и белобокие струги покачивались на легкой волне. В эту пору на майдане появился Петро Полетай, он кидал вверх свою смушковую шапку с красным дном и во весь голос орал:
   — Атаманы молодцы, лихие гулебщики, послушайте мое слово. Отзимовались, верховая вода хлынула! Пора зипунов пошарпать. Но на то и казак в поле, чтобы басурман не дремал.
   На этот выкрик отозвались десятки сильных глоток:
   — Э-гей, казаки, на сине море Хвалынское погулять, на Волгу-матушку рыбку половить!
   Кто-то насмешливо отозвался:
   — А рыбка та: сомы — гости торговые московские, осетры — купцы персидские. Эй-гей, гуляй, казаки!
   — Эй-гей, гуляй! Люди добрые, надо дорожку погладить.
   — Кто сколько? — взывал Полетай, подставляя шапку. — А ну, подходи народ, со всех ворот, да кидай в одну жменю всем на потеху, а себе на утешение!
   И посыпались в шапку старинные медные алтыны, ефимки, серебрянные турецкие лиры, бухарские тенги да кизилбашские рупии. Петро шапкой потряхивал, и оттого зазывней звенели монеты.
   В синий солнечный день казачья ватага сошлась на майдан, к часовне Николая чудотворца, и помолилась за удачный поход. Потом казаки выкатили сорокаведерную бочку крепкого меда, и пошел гулять по кругу прощальный ковш. До отказа наливались хмельным. Распевали любимую песню:
 
   Тихий Дон-река,
   Родной батюшка,
   Ты обмой меня…
 
   Голоса неслись по ясному небу то грустно, то задумчиво-нежно, то озорно-хмельно.
   Пили за вольности, за Отчизну, За Донскую землю и за удачи в походах; буйно кричали:
   — На Волгу широкую, на синий Каспий поохотиться! За ясырем!
   Кидали вверх шапки и наказывали Ермаку:
   — Веди, атаман, на тихие плеса, на просторы!
   От меда по казацким жилам растекалась удаль, поднималась озорная сила. На густых усах Ермака повисли золотые капли браги.
   Он смахнул их, расправил черную курчавую бороду и зычно отозвался:
   — И мне, браты мои, любо, ой, любо с вами идти!
   Кругом кипела и шумела говорливая бесшабашная голытьба. Удальцы, лихие казаки, выглядели браво, и никто не обращал внимания на бедную справу — на старые латанные-перелатанные зипунишки на широких плечах, на дырявые шапки и сбитые сапоги. Даже ружья были рыже-ржавые. В соляном растворе, правда, смочили их, чтобы не блестели на солнце. Делали это по примете бывалых: «На ясном железе глаз играет! Надо так, чтобы в степи, в раздолье, казак был неслышим и невидим!»
   С майдана ватага пошла через всю станицу к Дону. Пели и плясали на ходу. Из куреня вышел больной Степанко:
   — Погоди, друг, давай по-хорошему простимся! — он обнял Ермака, как брата, и с тоской пожаловался: — Занемог, сдала моя кость, не стало силушки. Эх, погулял бы казак, да кончено! Прощай, друг Ермак! Да будет вам, браты-станичники, удача!
   Он трижды поцеловался с атаманом. Никогда того не было, чтобы сдавался тоске Степанко, а тут не выдержал, и по щеке его скатилась горячая слеза. Жаль казаку стало своей отлетевшей удали, ушедшей силы.
   За гулебщиками бежали женки, шумели ребятишки и с доброй завистью провожали старики-станичники. «Эх, улетела молодость, как птаха веселая, упорхнула!» — с грустью думал каждый старый о себе.
   На крутом яру — пестрая цветень: бабьи летники, синие и красные, как пламень шали, сарафаны нежно-голубого цвета и платки — пестрые маки. Отцветшие старухи с богатыми киками на голове молчаливо смотрели на пенистый Дон. Миновало времечко, когда они другими глазами смотрели на все, а теперь потухли их глаза и остыла кровь.
   На берегу Дона гулебщики еще выпили по ковшу и стали рассаживаться в струги — по сорока, по полусотне в каждый. На степи буйно зазеленел ковыль, и среди беспредельных просторов Дон казался шелковой дорожкой. Впереди — атаманский струг, гребцы наготове подняли весла, ждут. Ермак поднялся на него, статный и ладный. Разом закричали на берегу:
   — В добрый путь, на хорошую добычу! Славься наш тихий Дон, славься, батюшка!