Страница:
— Может, то и поруха воинскому долгу, но нет сил уйти с сибирской земли. Отобьюсь я от стаи и пережду где-нибудь, пока придут свои, — говорил Ильин. — И тут наш человек нужен… Как без него? Кто весть подаст?
А Сенька Драный угрюмо отрезал:
— Как хочешь делай, казак, а я в тайгу сбегу. Меня и татарин не осилит…
Казаки и стрельцы покинули Искер. Они не пошли на Русь старой дорогой, а двинулись на глухой север, где кочевали дружесвенные остяки и манси. Струги поплыли вниз по Иртышу и выбрались на холодную, осеннюю Обь, катившую воды к Студеному морю. Чем дальше на север, тем сильнее сказывалась осень. Унылая равнинная тундра была охвачена холодным дыханием пронзительных ветров. Низкий, глухой лес не радовал сердце. Рано меркло и без того скупое солнце. Встречались одинокие суденышки — предприимчивые остяки промышляли рыбу. Одетые в свободные меховые одежды, они ловко управляли челнами. Завидя казачьи струги, рыбаки безбоязнено подплывали к ним и гостеприимно предлагали рыбу. Многие из них, наслышавшись от князьцов о русских, теперь встречали казаков возгласом:
— Ермак! Ермак!
На нижнюю Обь еще не долетела печальная весть.
Остяки зазывали казаков в селения-паули, кормили рыбой. В чумах, крытых берестой, было дымно от очагов, грязно, но ласковая улыбка и радушие успокаивали душу.
В одном пауле на берег к русским вышел старик и сказал:
— Я знаю вас. Сюда приходил самый большой князь — Ермак, он добрый и справедливый. Отец моего отца сказывал, что в Югре был князь над князьями — большой Молдан. Ваш Ермак еще больше его! — остяк приложил руку к сердцу и поклонился казакам.
Внук его принес «лебедя» — струнный инструмент, отдаленно схожий с телом большой птицы. Старик потрогал медные струны, — они прозвенели заунывно. Он предложил.
— Я спою вам про давнишних богатырей. Слушайте!
И он протяжным голосом восславил остяцкого богатыря, жившего в давнее время в юртах Тонх-хот. Он много охотился и воевал, и столько стрел улетало из его лука, что две нарты возили их. Он был кузнец и сам ковал наконечник для стрел, но перья собирали ему лучшие охотники. И только перо орла и филина годилось для его стрел, а орла и филина не легко добыть…
Старик пел, задумчиво склонив голову. Над лбом у него волосы сбриты, а позади заплетены в косу. Он растягивал слова, и они звучали в обских просторах печально-величаво, как вечерний звон сельской церквушки. Певец коснулся в последний раз струн и пропел:
Подобно болотной морошке, носатый богатырь; Подобно болотной морошке, сильный богатырь…
Он улыбнулся, морщинки разбежались вокруг сухого рта. На песню сошлись обитатели всего пауля и принесли сохатины и свежей рыбы. В больших черных котлах кипело варево, а казаки разглядывали молодых остячек, наряженных в оленьи парки с узором. Старик сказал Мещеряку:
— Полюбуйся на дочерей наших. У нас каждая — златоглазая, им в мужья только добрые охотники…
Ветер срывал с деревьев желтый лист, кружил его и уносил в темные воды Оби. Тихо поскрипывали уключины, по течению струги шли ходко. Наконец, русская дружина достигла пауля Южный Березов. По унылому берегу раскиданы малые, низкие избушки — нор-коль. Крыши плоские, в оконцах натянуты пузыри, внутри — чувал, а в нем раскаленные угли. Подле избушек высятся чемьи — амбарушки на высоких столбах, чтоб ни зверь, ни мышь не прогрызли и не растащили сушеной рыбы и шкур. Глядя на низкие тучи, рыбак оповестил казаков:
— Скоро придет мороз, станут реки…
Приходилось торопиться. Струги свернули в Сосьву-реку. Воды были глубоки, быстры, плыть стало труднее. Плывя по Сосьве, вышли в реку Манно и добрались до Лапин-городка. Вдали, на закате, встали темные горы — Урал-батюшка! За ним Русь — родная земелька! И так сердце затосковало по русскому говору, по русской песне, что забылось все тяжелое. Воевода Глухов и писчики не торопились выбираться из Лапина-городка, все выспрашивали и обо всем писали в книжицу. До всего любопытен был воевода; узнавал: где и какие реки и куда текут, откуда идут дороги и куда?
На душу Ивана Глухова легла тревога. С каждым днем она усиливалась. «Что скажет царь, когда прознает, что сбежали из Сибири?» И не так страшен был государь, как боязно становилось перед боярином Борисом Годуновым. Тот спуску не даст!
Закручинился и атаман Мещеряк, заскучали казаки.
Пора в путь-дорогу! По утрам на мелких лужицах похрустывал под ногами прозрачный ледок. Идут первые морозы!
Мещеряк вставал на ранней заре. На краю неба еще лежал розовый сумрак, и тогда из мглы вырастали Уральские горы. До чего резки их очертания в прохладном и чистом воздухе!
Пора, пора через переволоку!
Скарб погрузили на узкие длинные нарты, запряженные каждая в собачью четверку, и каюры-манси погнали их к неприступным скалам. Осень рано пришла на Камень, — низкорослые, скрюченные березки сбрасывали бронзовые и бурые листья, дули пронзительные ветры и колючие дожди хлестали в лицо. Скучен и дик путь! А каюры поют тоскливые бесконечные песни!
Вот и горы! Тяжел подъем на кручу. Казаки и стрельцы тащили за собой нарты. Собаки не могли взять подъема, путали постромки, озлобленно дрались.
В скалах сильнее стала стужа, мороз сковал озера. Только горные ручьи — и откуда только они беруться! — все еще гомонили и спешили в ущелья. Вода текла в черном лотке и казалась мрачной, но на сердце у казаков зажглась радость: струя убегала на запад, — значит, скоро встретят другие реки. В полдень распахнулись просторы. На западе расстиралась широкая волнистая равнина, блестели озера, и острой щетиной в даль уходили низкие леса. В синей дымке проступала извилистая серебристая лента реки.
— Шугор! Тут и Пермская землица!
Казаки запели широко-раздольно:
Ой, леса да вы, полянушки, Горы вы круты Уральские Со рекою многоводною!
И разом подхватили сотни голосов казацкую песнь. Воевода Иван Глухов, ехавший на косматом коньке, которого провели и через реки и через горы, подбоченился и подтянул:
Расступитесь, часты лесички,
Расступитесь, буйны травушки,
Укажите путь-дороженьку,
Путь-дороженьку во царствие
Во Кучумово, во татарское…
Дознались мурзаки, что Искер оставлен казаками, и послали гонца к Кучуму. Возликовал хан. Воздев руки кверху и закатив гнойные глаза, он воскликнул:
— Велик аллах! Могуча кость Тайбуги, — она вынесла все и разогнала русских! Алей, сын мой, ты здесь?
Сын покорно подошел к отцу. Хан, чувствуя его присутствие, продолжал торжественным голосом:
— Горе мое, — меня лишили целительных мазей, сколько месяцев из Бухары не приходили ко мне караваны! — в голосе хана прозвучали отчаяние и мука: — Я так страдаю, и очи мои не дают мне сна и покоя… Алей, садись на коня и скачи по всем нашим волостям, по Иртышу и Барабинской степи, и оповести всех, что Искер — наш. Зови всех на коней и спеши в наш курень. Да воссияет над ним слава нашей непобедимости!
Красивое, с темным пушком на губе, молодое лицо тайджи было полно волнения и душевного трепета. Он крепко сжал рукоятку меча и ответил отцу:
— Я верну, великий хан, твое царство! Я прославлю кость Тайбуги!
— Это знал я и верил в это! — с умилением сказал Кучум и повел руками. Поймав голову сына, он прижал ее к своей груди, и прозрачная слеза покрыла его слепые глаза. Все видели, как дрожали сухие, длинные пальцы старого хана, прижавшие молодую голову. Трепетали они не от радости, от муки, — сознавал Кучум, что слабо его тело, что нельзя вернуть невозвратного. Безнадежно махнув рукой, он отпустил сына:
— Иди и садись на лучшего коня!
Алей не медлил и тотчас вынесся с сотнями всадников в степь, охваченную зноем. Он промчал по аилам, раскинутым во множестве по Иртышу, и поднял мурзаков в Барабинской степи. Тысячи копыт застучали по сухой земле — татары спешили к Искеру. Алею сказали, что городок пуст, и всадники мчались шумно. Рысьи шапки съехали на затылок, пестрые полосатые халаты развевались, щелкали бичи. Алей возвращался в Искер как победитель, и гонцы его, ехавшие впереди, возвещали в аилах, чтобы навстречу ему выходили старейшины и чтобы народ ликовал. Но не везде выходили знатнейшие, — многие откочевали от больших путей, а народ смотрел мрачно на лихих всадников.
Женщины, укрышись в юртах, шептали огорченно: «Опять кровь и слезы. Заберут сыновей, и они не вернутся в родное кочевье!».
Тайджи Алей с пышностью въехал в Искер. Пуст и безмолвен был он. Вместо белого войлочного шатра, где всегда восседал его отец — хан, смолистым тесом поблескивала большая изба с крыльцом, украшенным балясинами. Мазанки развалились. Когда-то здесь все шумело, как большое озеро в прибой, а сейчас все молчало, будто ушла вода и все живое умерло кругом. Сын Кучума устроился в воеводской избе. Он, по примеру отца, восседал на перинах, брошенных на пестрые ковры. Его одежда из желтого шелка сверкала драгоценными камнями. Три жены Алея и семь братьев восхваляли его храбрость. Он возомнил, что может заменить отца, и если тот вернется сюда, то кто знает, что может случится? В Искере видели, как быстро умирали ханы, сменяя один другого.
Но вскоре радость Алея потухла. Он послал вестников к остякам и манси, чтобы они ехали в Искер и везли ясак и за прошлое, и за эти дни, и за будущее. Очень был пуст ханский курень, и нужно его быстрее заполнить богатствами, чтобы вернулась радостная жизнь. Но остяцкие князьки и старейшины манси отказались ехать на поклон в Искер и везти ясак.
Вымской земли Лугуй — князь-управитель остяцких городков Куновата, Илчта-городка, Ляпина-городка, Мункоса, Юпла-городка да Березова — негостеприимно принял посланца тайджи Алея. Он не пустил его в пауль и повелел сказать татарину:
«Звериные угодия: и лисьи гнезда, и соболиные, и выдерные, и бобровые, и россомачьи, и беличьи, и горностаевы промыслы, и лосиные ямы, и птичьи ловли, и все места, в коих водится живая тварь, а в реках и озерах рыба, — народа нашего из века веков, и не можем мы дать ясак тайджи Алею и его отцу хану Кучуму. Так положил остяцкий народ, и я, Лугуй, должен слушаться его!»
Так татараский посол и уехал огорченным и голодным из городка Березова.
Другой посол Алея в эту пору приехал к Алачаю — кодскому князю. Давно ли он был могущественным союзником Кучуму и только всего несколько недель назад побывал в Епанчиных юртах и по дележу получил один из панцырей Ермака? Но и Алачай отказался ехать в Искер на поклон хану, а при напоминании об ясаке заохал, застонал и сказал, что оскудели кодская земля и реки, и трудно ему, кодскому князю, жить. Все же он снизошел и накормил посла сушеной рыбой и сохатиной.
И пелымский князь, и вогульцы, обитавшие по Туре и Тавде, тоже не захотели поклониться Алею. Но что горше всего, вогулы и остяки, жившие по соседству с Искером, по Демьян-реке, и те отказались вносить ясак.
Один за другим возвращались посланцы с недобрыми вестями в Искер. Тайджи Алей гнал их прочь и грозил карами. Печальный, он выходил на тын и оглядывал с выси свое ханство. Внизу по-осеннему шумел Иртыш, в небе кричали перелетные птицы, леса и рощи вокруг Искера роняли последний лист, и ветер приносил запах тлена. Все это глубоко тронуло Алея — понял он, что не воскресить, не оживить больше Искер. Не потечет вспять могучий Иртыш, — не вернется сюда больше былая жизнь.
С дозорной башенки Алей разглядывал Алафейскую гору; вот темнеют развалины городков: Бицик-Тура, Суге-Тура, Абалк, — и все они, так же, как Искер, похожи на забытое ханское кладбище, над которым ветер раскачивал голые деревья.
Тайджи сел в седло и, скорбно склонив голову, проехал на кладбище. Здесь тихо, грустно шумит покинутая роща. Среди кустов терновника, на земле, лежат серые камни. Конь копытом загремел по серой мшистой плите. Алей склонился и признал могилу Гулсыфан — первой жены своего отца. На камне высечены искусником слова из корана: «Он вечен и бессмертен, тогда как все умрет…»
Алей помрачел, тронул уздечку, и конь, стуча копытами, унес его из печального места. Когда он вернулся в Искер, его поразила растерянность, которую он читал в лицах встречных…
Свита молча расступилась перед Алеем, и он прошел к любимой жене своей Жамиль. Они грустно улыбнулась ему, на густых ресницах ее повисли слезы. Алей нежно прижал ее к своей груди и спросил:
— Почему ты грустишь?
Она смутилась, стыдливый румянец вспыхнул на ее круглых щеках. Пряча голову на его груди, Жамиль прошептала:
— Я жду дочь…
Он схватил в свои широкие ладони ее голову и стал целовать смуглое лицо и большие жгучие глаза, осененные длинными ресницами.
— Так я тоже жду это счастье! О чем же слезы?
Красавица ответала в сторону глаза, вздохнула:
— Ах, Али, не о том печаль. Горе в другом!
— В чем же?
Она неторопливо осводилась из объятий мужа, неслышной походкой обошла покой с низкими оконницами, прислушалась. Ей не нравилось русское жилье с деревянным потолком. Здесь каждый шаг звучал громко. Жамиль еле слышно шепнула Алею:
— Что делать нам? Сюда спешит с конниками Сейдяк…
Тайджи побледнел, но быстро овладел собой. «Так вот почему растерялись его ближние! Опять кость Эдигера поднялась против него! Сейдяк, Сейдяк!» — с ненавистью он подумал о своем кровнике.
Хан Кучум через степи пришел в Искер, разорил город и убил сибирских князей — братьев Булата и Эдигера. Он был жесток и бросил их тела на съедение псам. Охваченный мстительностью и «жесточью», он, однако упустил семя врага. Беременная жена Эдигера скрылась в степи, и верные татары доставили ее в Большую Бухару. Там она нашла приют у знатного сеида и родила сына Сейдяка.
Сейдяк ждал, терпеливо ждал своего часа. И дождался, пришел в ишимские степи. Сын Эдигера вместе с мурзаками праздновали тризну по Ермаке. Он был тих и скромен, только дикие глаза выдавали его алчность…
Прошло немного дней, и вот он уже спешит выполнить освященный обычаем закон древних — кровь за кровь!
На валах затрубил рог и закричали татары. Мимо казацкой избы побежали люди, вопя и призывая аллаха. Алей выбежал на крыльцо. Семь братьев его с саадаками, полными стрел, садились на коней. Всадники окружили их. На древний холм спускалась ночь, и над Иртышом заблистал молодой месяц. Алей хотел закричать братьям: «Куда вы, горячие головы?» — но сдержался. Разве удержишь юность, которая мечтает только о победе, но не хочет знать, что враг силен и хитер. Он глядел им вслед. Как торопились их кони! И вдруг с тонким посвистом прилетела ногайская стрела и ударила тайджи в грудь. Он пошатнулся, схватился за крепкое древко и рванул. Кровь заалела на пестром халате. Прижав одну руку к ране, а другой нащупав дверь, Алей ввалился в покой и упал на бухарский ковер. Жены подбежали к нему:
— Стрела Сейдяка! — слабеющим голосом сказал он. — Где Карача?
— Он оставил твоего отца и покинул тебя. Шелудивый пес ускакал к Сейдяку, — с волнением сказала Жамиль. — Сюда смерть идет, Али! Надо бежать!
Верные слуги перевязали рану, уложили тайджи на перину и хотели нести. Он глазами приказал не трогать его.
— Я обожду братьев, они ушли на Сейдяка! — глухо сказал он и закрыл глаза. Лицо Алея стало мертвенно-бледным, на лбу выступила мелкая испарина.
Месяц очертил кривую над городищем и скрылся за рощами. Ветер доносил крики и конский топот. Алей прислушивался к шуму. На площади стояли пять белых верблюдов, и в теплый мешок упряталась большеокая Жамиль. Она умоляла слуг:
— Увезти, увезти Алея. За позор его отплатит отец, старый хан Кучум!
Четверо татар бережно перенесли ханского сына к верблюду и уложили в мягкий вьюк.
— Пока темно, надо уходить! — властно распоряжалась Жамиль.
Перед беглецами распахнули ворота. Навстречу на высоком коне мчал лучник.
Куда торопишься? — окрикнул его карамбаши.
— В Искер. Горе нашим головам! — вскричал он: — Семь братьев тайджи нашли смерть!
В глазах Алея потемнело. «В Искер идет смерть!» — подумал он и впал в забытье. Когда очнулся, над головой увидел звезды, услышал знакомые звуки степи и ровный храп верблюдов.
Караван уходил на восток. Занималась робкая заря. Жамиль наклонилась над мужем и успокаивающе сказала:
— Они не догонят нас. Мы идем к твоему отцу. Кучум еще силен!
Синие звезды мерцали над степью, постепенно позади умолкли шум и крики, и на землю опустилась тишина, нарушаемая изредка окриком карамбаши.
6
А Сенька Драный угрюмо отрезал:
— Как хочешь делай, казак, а я в тайгу сбегу. Меня и татарин не осилит…
Казаки и стрельцы покинули Искер. Они не пошли на Русь старой дорогой, а двинулись на глухой север, где кочевали дружесвенные остяки и манси. Струги поплыли вниз по Иртышу и выбрались на холодную, осеннюю Обь, катившую воды к Студеному морю. Чем дальше на север, тем сильнее сказывалась осень. Унылая равнинная тундра была охвачена холодным дыханием пронзительных ветров. Низкий, глухой лес не радовал сердце. Рано меркло и без того скупое солнце. Встречались одинокие суденышки — предприимчивые остяки промышляли рыбу. Одетые в свободные меховые одежды, они ловко управляли челнами. Завидя казачьи струги, рыбаки безбоязнено подплывали к ним и гостеприимно предлагали рыбу. Многие из них, наслышавшись от князьцов о русских, теперь встречали казаков возгласом:
— Ермак! Ермак!
На нижнюю Обь еще не долетела печальная весть.
Остяки зазывали казаков в селения-паули, кормили рыбой. В чумах, крытых берестой, было дымно от очагов, грязно, но ласковая улыбка и радушие успокаивали душу.
В одном пауле на берег к русским вышел старик и сказал:
— Я знаю вас. Сюда приходил самый большой князь — Ермак, он добрый и справедливый. Отец моего отца сказывал, что в Югре был князь над князьями — большой Молдан. Ваш Ермак еще больше его! — остяк приложил руку к сердцу и поклонился казакам.
Внук его принес «лебедя» — струнный инструмент, отдаленно схожий с телом большой птицы. Старик потрогал медные струны, — они прозвенели заунывно. Он предложил.
— Я спою вам про давнишних богатырей. Слушайте!
И он протяжным голосом восславил остяцкого богатыря, жившего в давнее время в юртах Тонх-хот. Он много охотился и воевал, и столько стрел улетало из его лука, что две нарты возили их. Он был кузнец и сам ковал наконечник для стрел, но перья собирали ему лучшие охотники. И только перо орла и филина годилось для его стрел, а орла и филина не легко добыть…
Старик пел, задумчиво склонив голову. Над лбом у него волосы сбриты, а позади заплетены в косу. Он растягивал слова, и они звучали в обских просторах печально-величаво, как вечерний звон сельской церквушки. Певец коснулся в последний раз струн и пропел:
Подобно болотной морошке, носатый богатырь; Подобно болотной морошке, сильный богатырь…
Он улыбнулся, морщинки разбежались вокруг сухого рта. На песню сошлись обитатели всего пауля и принесли сохатины и свежей рыбы. В больших черных котлах кипело варево, а казаки разглядывали молодых остячек, наряженных в оленьи парки с узором. Старик сказал Мещеряку:
— Полюбуйся на дочерей наших. У нас каждая — златоглазая, им в мужья только добрые охотники…
Ветер срывал с деревьев желтый лист, кружил его и уносил в темные воды Оби. Тихо поскрипывали уключины, по течению струги шли ходко. Наконец, русская дружина достигла пауля Южный Березов. По унылому берегу раскиданы малые, низкие избушки — нор-коль. Крыши плоские, в оконцах натянуты пузыри, внутри — чувал, а в нем раскаленные угли. Подле избушек высятся чемьи — амбарушки на высоких столбах, чтоб ни зверь, ни мышь не прогрызли и не растащили сушеной рыбы и шкур. Глядя на низкие тучи, рыбак оповестил казаков:
— Скоро придет мороз, станут реки…
Приходилось торопиться. Струги свернули в Сосьву-реку. Воды были глубоки, быстры, плыть стало труднее. Плывя по Сосьве, вышли в реку Манно и добрались до Лапин-городка. Вдали, на закате, встали темные горы — Урал-батюшка! За ним Русь — родная земелька! И так сердце затосковало по русскому говору, по русской песне, что забылось все тяжелое. Воевода Глухов и писчики не торопились выбираться из Лапина-городка, все выспрашивали и обо всем писали в книжицу. До всего любопытен был воевода; узнавал: где и какие реки и куда текут, откуда идут дороги и куда?
На душу Ивана Глухова легла тревога. С каждым днем она усиливалась. «Что скажет царь, когда прознает, что сбежали из Сибири?» И не так страшен был государь, как боязно становилось перед боярином Борисом Годуновым. Тот спуску не даст!
Закручинился и атаман Мещеряк, заскучали казаки.
Пора в путь-дорогу! По утрам на мелких лужицах похрустывал под ногами прозрачный ледок. Идут первые морозы!
Мещеряк вставал на ранней заре. На краю неба еще лежал розовый сумрак, и тогда из мглы вырастали Уральские горы. До чего резки их очертания в прохладном и чистом воздухе!
Пора, пора через переволоку!
Скарб погрузили на узкие длинные нарты, запряженные каждая в собачью четверку, и каюры-манси погнали их к неприступным скалам. Осень рано пришла на Камень, — низкорослые, скрюченные березки сбрасывали бронзовые и бурые листья, дули пронзительные ветры и колючие дожди хлестали в лицо. Скучен и дик путь! А каюры поют тоскливые бесконечные песни!
Вот и горы! Тяжел подъем на кручу. Казаки и стрельцы тащили за собой нарты. Собаки не могли взять подъема, путали постромки, озлобленно дрались.
В скалах сильнее стала стужа, мороз сковал озера. Только горные ручьи — и откуда только они беруться! — все еще гомонили и спешили в ущелья. Вода текла в черном лотке и казалась мрачной, но на сердце у казаков зажглась радость: струя убегала на запад, — значит, скоро встретят другие реки. В полдень распахнулись просторы. На западе расстиралась широкая волнистая равнина, блестели озера, и острой щетиной в даль уходили низкие леса. В синей дымке проступала извилистая серебристая лента реки.
— Шугор! Тут и Пермская землица!
Казаки запели широко-раздольно:
Ой, леса да вы, полянушки, Горы вы круты Уральские Со рекою многоводною!
И разом подхватили сотни голосов казацкую песнь. Воевода Иван Глухов, ехавший на косматом коньке, которого провели и через реки и через горы, подбоченился и подтянул:
Расступитесь, часты лесички,
Расступитесь, буйны травушки,
Укажите путь-дороженьку,
Путь-дороженьку во царствие
Во Кучумово, во татарское…
Дознались мурзаки, что Искер оставлен казаками, и послали гонца к Кучуму. Возликовал хан. Воздев руки кверху и закатив гнойные глаза, он воскликнул:
— Велик аллах! Могуча кость Тайбуги, — она вынесла все и разогнала русских! Алей, сын мой, ты здесь?
Сын покорно подошел к отцу. Хан, чувствуя его присутствие, продолжал торжественным голосом:
— Горе мое, — меня лишили целительных мазей, сколько месяцев из Бухары не приходили ко мне караваны! — в голосе хана прозвучали отчаяние и мука: — Я так страдаю, и очи мои не дают мне сна и покоя… Алей, садись на коня и скачи по всем нашим волостям, по Иртышу и Барабинской степи, и оповести всех, что Искер — наш. Зови всех на коней и спеши в наш курень. Да воссияет над ним слава нашей непобедимости!
Красивое, с темным пушком на губе, молодое лицо тайджи было полно волнения и душевного трепета. Он крепко сжал рукоятку меча и ответил отцу:
— Я верну, великий хан, твое царство! Я прославлю кость Тайбуги!
— Это знал я и верил в это! — с умилением сказал Кучум и повел руками. Поймав голову сына, он прижал ее к своей груди, и прозрачная слеза покрыла его слепые глаза. Все видели, как дрожали сухие, длинные пальцы старого хана, прижавшие молодую голову. Трепетали они не от радости, от муки, — сознавал Кучум, что слабо его тело, что нельзя вернуть невозвратного. Безнадежно махнув рукой, он отпустил сына:
— Иди и садись на лучшего коня!
Алей не медлил и тотчас вынесся с сотнями всадников в степь, охваченную зноем. Он промчал по аилам, раскинутым во множестве по Иртышу, и поднял мурзаков в Барабинской степи. Тысячи копыт застучали по сухой земле — татары спешили к Искеру. Алею сказали, что городок пуст, и всадники мчались шумно. Рысьи шапки съехали на затылок, пестрые полосатые халаты развевались, щелкали бичи. Алей возвращался в Искер как победитель, и гонцы его, ехавшие впереди, возвещали в аилах, чтобы навстречу ему выходили старейшины и чтобы народ ликовал. Но не везде выходили знатнейшие, — многие откочевали от больших путей, а народ смотрел мрачно на лихих всадников.
Женщины, укрышись в юртах, шептали огорченно: «Опять кровь и слезы. Заберут сыновей, и они не вернутся в родное кочевье!».
Тайджи Алей с пышностью въехал в Искер. Пуст и безмолвен был он. Вместо белого войлочного шатра, где всегда восседал его отец — хан, смолистым тесом поблескивала большая изба с крыльцом, украшенным балясинами. Мазанки развалились. Когда-то здесь все шумело, как большое озеро в прибой, а сейчас все молчало, будто ушла вода и все живое умерло кругом. Сын Кучума устроился в воеводской избе. Он, по примеру отца, восседал на перинах, брошенных на пестрые ковры. Его одежда из желтого шелка сверкала драгоценными камнями. Три жены Алея и семь братьев восхваляли его храбрость. Он возомнил, что может заменить отца, и если тот вернется сюда, то кто знает, что может случится? В Искере видели, как быстро умирали ханы, сменяя один другого.
Но вскоре радость Алея потухла. Он послал вестников к остякам и манси, чтобы они ехали в Искер и везли ясак и за прошлое, и за эти дни, и за будущее. Очень был пуст ханский курень, и нужно его быстрее заполнить богатствами, чтобы вернулась радостная жизнь. Но остяцкие князьки и старейшины манси отказались ехать на поклон в Искер и везти ясак.
Вымской земли Лугуй — князь-управитель остяцких городков Куновата, Илчта-городка, Ляпина-городка, Мункоса, Юпла-городка да Березова — негостеприимно принял посланца тайджи Алея. Он не пустил его в пауль и повелел сказать татарину:
«Звериные угодия: и лисьи гнезда, и соболиные, и выдерные, и бобровые, и россомачьи, и беличьи, и горностаевы промыслы, и лосиные ямы, и птичьи ловли, и все места, в коих водится живая тварь, а в реках и озерах рыба, — народа нашего из века веков, и не можем мы дать ясак тайджи Алею и его отцу хану Кучуму. Так положил остяцкий народ, и я, Лугуй, должен слушаться его!»
Так татараский посол и уехал огорченным и голодным из городка Березова.
Другой посол Алея в эту пору приехал к Алачаю — кодскому князю. Давно ли он был могущественным союзником Кучуму и только всего несколько недель назад побывал в Епанчиных юртах и по дележу получил один из панцырей Ермака? Но и Алачай отказался ехать в Искер на поклон хану, а при напоминании об ясаке заохал, застонал и сказал, что оскудели кодская земля и реки, и трудно ему, кодскому князю, жить. Все же он снизошел и накормил посла сушеной рыбой и сохатиной.
И пелымский князь, и вогульцы, обитавшие по Туре и Тавде, тоже не захотели поклониться Алею. Но что горше всего, вогулы и остяки, жившие по соседству с Искером, по Демьян-реке, и те отказались вносить ясак.
Один за другим возвращались посланцы с недобрыми вестями в Искер. Тайджи Алей гнал их прочь и грозил карами. Печальный, он выходил на тын и оглядывал с выси свое ханство. Внизу по-осеннему шумел Иртыш, в небе кричали перелетные птицы, леса и рощи вокруг Искера роняли последний лист, и ветер приносил запах тлена. Все это глубоко тронуло Алея — понял он, что не воскресить, не оживить больше Искер. Не потечет вспять могучий Иртыш, — не вернется сюда больше былая жизнь.
С дозорной башенки Алей разглядывал Алафейскую гору; вот темнеют развалины городков: Бицик-Тура, Суге-Тура, Абалк, — и все они, так же, как Искер, похожи на забытое ханское кладбище, над которым ветер раскачивал голые деревья.
Тайджи сел в седло и, скорбно склонив голову, проехал на кладбище. Здесь тихо, грустно шумит покинутая роща. Среди кустов терновника, на земле, лежат серые камни. Конь копытом загремел по серой мшистой плите. Алей склонился и признал могилу Гулсыфан — первой жены своего отца. На камне высечены искусником слова из корана: «Он вечен и бессмертен, тогда как все умрет…»
Алей помрачел, тронул уздечку, и конь, стуча копытами, унес его из печального места. Когда он вернулся в Искер, его поразила растерянность, которую он читал в лицах встречных…
Свита молча расступилась перед Алеем, и он прошел к любимой жене своей Жамиль. Они грустно улыбнулась ему, на густых ресницах ее повисли слезы. Алей нежно прижал ее к своей груди и спросил:
— Почему ты грустишь?
Она смутилась, стыдливый румянец вспыхнул на ее круглых щеках. Пряча голову на его груди, Жамиль прошептала:
— Я жду дочь…
Он схватил в свои широкие ладони ее голову и стал целовать смуглое лицо и большие жгучие глаза, осененные длинными ресницами.
— Так я тоже жду это счастье! О чем же слезы?
Красавица ответала в сторону глаза, вздохнула:
— Ах, Али, не о том печаль. Горе в другом!
— В чем же?
Она неторопливо осводилась из объятий мужа, неслышной походкой обошла покой с низкими оконницами, прислушалась. Ей не нравилось русское жилье с деревянным потолком. Здесь каждый шаг звучал громко. Жамиль еле слышно шепнула Алею:
— Что делать нам? Сюда спешит с конниками Сейдяк…
Тайджи побледнел, но быстро овладел собой. «Так вот почему растерялись его ближние! Опять кость Эдигера поднялась против него! Сейдяк, Сейдяк!» — с ненавистью он подумал о своем кровнике.
Хан Кучум через степи пришел в Искер, разорил город и убил сибирских князей — братьев Булата и Эдигера. Он был жесток и бросил их тела на съедение псам. Охваченный мстительностью и «жесточью», он, однако упустил семя врага. Беременная жена Эдигера скрылась в степи, и верные татары доставили ее в Большую Бухару. Там она нашла приют у знатного сеида и родила сына Сейдяка.
Сейдяк ждал, терпеливо ждал своего часа. И дождался, пришел в ишимские степи. Сын Эдигера вместе с мурзаками праздновали тризну по Ермаке. Он был тих и скромен, только дикие глаза выдавали его алчность…
Прошло немного дней, и вот он уже спешит выполнить освященный обычаем закон древних — кровь за кровь!
На валах затрубил рог и закричали татары. Мимо казацкой избы побежали люди, вопя и призывая аллаха. Алей выбежал на крыльцо. Семь братьев его с саадаками, полными стрел, садились на коней. Всадники окружили их. На древний холм спускалась ночь, и над Иртышом заблистал молодой месяц. Алей хотел закричать братьям: «Куда вы, горячие головы?» — но сдержался. Разве удержишь юность, которая мечтает только о победе, но не хочет знать, что враг силен и хитер. Он глядел им вслед. Как торопились их кони! И вдруг с тонким посвистом прилетела ногайская стрела и ударила тайджи в грудь. Он пошатнулся, схватился за крепкое древко и рванул. Кровь заалела на пестром халате. Прижав одну руку к ране, а другой нащупав дверь, Алей ввалился в покой и упал на бухарский ковер. Жены подбежали к нему:
— Стрела Сейдяка! — слабеющим голосом сказал он. — Где Карача?
— Он оставил твоего отца и покинул тебя. Шелудивый пес ускакал к Сейдяку, — с волнением сказала Жамиль. — Сюда смерть идет, Али! Надо бежать!
Верные слуги перевязали рану, уложили тайджи на перину и хотели нести. Он глазами приказал не трогать его.
— Я обожду братьев, они ушли на Сейдяка! — глухо сказал он и закрыл глаза. Лицо Алея стало мертвенно-бледным, на лбу выступила мелкая испарина.
Месяц очертил кривую над городищем и скрылся за рощами. Ветер доносил крики и конский топот. Алей прислушивался к шуму. На площади стояли пять белых верблюдов, и в теплый мешок упряталась большеокая Жамиль. Она умоляла слуг:
— Увезти, увезти Алея. За позор его отплатит отец, старый хан Кучум!
Четверо татар бережно перенесли ханского сына к верблюду и уложили в мягкий вьюк.
— Пока темно, надо уходить! — властно распоряжалась Жамиль.
Перед беглецами распахнули ворота. Навстречу на высоком коне мчал лучник.
Куда торопишься? — окрикнул его карамбаши.
— В Искер. Горе нашим головам! — вскричал он: — Семь братьев тайджи нашли смерть!
В глазах Алея потемнело. «В Искер идет смерть!» — подумал он и впал в забытье. Когда очнулся, над головой увидел звезды, услышал знакомые звуки степи и ровный храп верблюдов.
Караван уходил на восток. Занималась робкая заря. Жамиль наклонилась над мужем и успокаивающе сказала:
— Они не догонят нас. Мы идем к твоему отцу. Кучум еще силен!
Синие звезды мерцали над степью, постепенно позади умолкли шум и крики, и на землю опустилась тишина, нарушаемая изредка окриком карамбаши.
6
Ни в Москве, ни чердынский воевода Перепелицын, ни Строгановы не знали, что казаки покинули Сибирь. В эту пору на Руси произошли большие события, которые на время отвлекли внимание от нового края. В один год с Ермаком отошел в вечность царь Иван Васильевич. В начале тысяча пятьсот восемьдесят четвертого года у царя обнаружилась страшная болезнь: появилась большая опухоль снаружи и гниение внутренностей. Смрад от царского тела разносился по горнице и очень омрачал государя. Силы оставляли его, и он понимал, что дело идет к роковой развязке.
Весной, по указу Ивана Васильевича, по всем монастырям разослали грамоты. А в них было написано: «В великую и пречестную обитель, святым и преподобным инокам, священникам, дьяконам, старцам соборным, служебникам, клирошанам, лежням и по кельям всему братству: преподобию ног ваших касаясь, князь великий Иван Васильевич челом бьет, молясь и препадая преподобию вашему, чтоб вы пожаловали о моем окаянстве соборно и по кельям молили бога и пречистую богородицу, чтоб господь бог и пречистая богородица, ваших ради святых молитв, моему окаянству отпущение грехов даровали, от настоящие смертные болезни освободили и здравие дали…»
Грозный повелел выпустить из темниц заключенных. От его имени выдавали нищим, божедомам и юродивым щедрые милостыни.
И в эти же самые дни, тревожась за свою судьбу, царь зазвал к себе во дворец до шестидесяти знахарей и знахарок. Их привезли со всех концов русской земли — и с далекого севера, и с Волги. Ходили смутные слухи, что прибывшие старцы-волхвы предрекли ему день смерти. Ошеломленный мрачным прорицанием, царь задумался о судьбе государства и долгие часы проводил в беседе с царевичем Федором, указывая ему, что делать. Слабоумный сын юродиво улыбался и беспомощно спрашивал:
— А как же мы будем без тебя жить, батюшка?
У Ивана Васильевича темнели глаза, и он сокрушенно вздыхал:
— Как жаль, нет нашего Иванушки!..
Он все чаще и чаще в последние минуты своей жизни вспоминал убиенного им сына…
Прошла половина марта. Царь передвигался с большим трудом, — его носили в креслах. Пятнадцатого марта он приказал нести себя в тайники кремлевского дворца, где хранились его сокровища. Вместе с придворными царя сопровождал англичанин Горсей. Сидя в глубоком кресле, государь перебирал драгоценные камни, рассказывая их таинственные свойства и влияния на судьбу человека. Горсей почтительно выслушивал царя. Перед ними всеми цветами радуги переливались разложенные на черном бархате редкой красоты самоцветы. Показывая на них вспыхнувшим взором, Иван Васильевич огорченно сказал Горсею:
— Посмотри на этот чудесный изумруд и на это бирюзу. Возьми их. Они сохраняют природную ясность своего цвета. Положи мне теперь их на руку. Я заражен болезнью! Видишь, они тускнеют. Они предвещают мне смерть!
Горсей протестующе выкрикнул:
— Нет, они говорят вам о долгой жизни, государь!
Царь грустно улыбнулся и ответил:
— Я не хочу обманывать себя. Разве ты не видишь, чем я стал!..
Наступило солнечное утро семнадцатого марта. За окном звучала капель. Царь проснулась в бодром настроении. Он вызвао боярина Бельского и повелел:
— Пойди и скажи волхвам: день наступил, а я жив и радостен. Я прикажу зарыть их живьем в землю… Нет, стой, может быть их лучше сжечь на костре?…
Устрашенный гневным взглядом, Бельский поторопился к заключенным в темнице волхвам. Войдя в подземелье, он передал царское слово.
С отсыревшей соломы поднялся седой старик и ответил за всех:
— Не гневайся, боярин, понапрасну: день только что наступил, а кончается он солнечным закатом…
Придворный не передал царю своей беседы с волхвами. Между тем Иван Васильевич с удовольствием помылся в бане. Его распарили, растерли дряблое тело, и он оживился, почувствовал себя свежее.
Царя бережно одели в широкий мягкий халат и усадили на постели. Он велел подать шахматы и перешучивался с Бельским, раставляя фигуры. И вдруг Иван Васильевич почувствовал внезапную слабость и никак не мог поставить шахматного короля на свое место.
Он хотел что-то выкрикнуть и… упал.
— Батюшки! — заорал перепуганный боярин. — С государем худо!
По дворцу забегали слуги: кто сломя голову мчался за водкой, кто торопился за розовой водой, иной стремительно спешил к попу…
Пришел врач Бомелий со своими снадобьями и стал растирать безвольное парализованное тело. Поспешил митрополит и наскоро совершил над полумертвым обряд пострижения. В иночестве царя назвал Ионою…
Над Москвой загудел печальный звон на исход души.
Ранним утром восемнадцатого марта тысяча пятьсот восемьдесят четвертого царя Ивана Васильевича не стало…
На престол вступил Федор Иоаннович, не проявлявший склонности к управлению государством. Все дни свои он проводил в богомолье или потешался выходками придворных шутов. По настоянию бояр и, особенно, Бориса Годунова, молодой царь вспомнил о Сибири. По предположению Бориса, у Ермака оставалось около четырехсот казаков, да с воеводой Болховским пришло в Сибирь триста стрельцов, поэтому и послали в подкрепление всего сто стрельцов, а при них пушку.
Стрельцов повел в Сибирь воевода Иван Мансуров — быстрый и решительный воин средних лет и отменной отваги человек. Отправился он в поход зимой тысяча пятьсот восемьдесят пятого года и ранней весной уже прибыли в Чердынь. Пермские люди не знали о казачьей беде, поэтому, не задерживаясь в Прикамье, Мансуров пустился на стругах в дальний путь. Воевода беспрепятственно дошел до самого Иртыша. Завидя стрельцов, вооруженных пищалями и поблескивающими бердышами, татары разбегались по лесам.
На Иртыше стрельцы захватили конного татарина и привели в шатер Мансурова. Пленный рассказал обо всем. Молча, с замкнутым суровым лицом, воевода выслушал полоняника. Ничем не выдал он ни своей тревоги, ни страха, вышел из шатра и долго ходил по берегу в глубоком раздумье. До Искера оставалось два десятка верст. В нем сидел Сейдяк со своими наездниками — ногаями, а кругом бурлило неспокойное татарское население. Что же делать? Русь осталась далеко позади, да и до Строгановых на Чусовую не близко. Во всем угадывалось приближение зимы. Темнели обнаженные леса, замерзшая земля гулко гремела под сапогами стрельцов. По темной иртышской воде плыло «сало», вот-вот станет река. Ни запасов зелья, ни войска большого, одна пушка!
Воевада решился на отважный шаг: он приказал направить струги мимо Искера. В темную глухую ночь, работая изо всех сил веслами, стрельцы неслышно проплыли мимо крутоярья, на котором еще не так давно красовался курень хана Кучума. К полудню струги достигли Оби. Здесь, против устья Иртыша, Мансуров облюбовал место и велел ставить город-крепостцу.
Опасность крепко спаяла стрельцов. Выносливые кряжистые воины хорошо владели не только пищалью, но и топором и заступом. Прежде чем на земле пала зима, возник малый городок, хорошо окопанный высоким валом, защищенный крепким тыном. Пушку водрузили на рубленой башенке и отсюда сторожили нежданного врага. Наслышанные о горьком опыте Ермака, стрельцы навезли припасов — муки и сухарей. Зиму встретили сытыми. Да и рядом протекала река, изобильная рыбой, и к тому же пустынная.
Ударил ядреный, хваткий мороз. Стрельцы с неводом смело вышли на Обь, пробили проруби, и рыжая могучая волна подхватила невод, унесла в глубь.
— Эх, и река! Эх, и круговерть! — хлопая рукавицами, любовался быстрым течением кучерявый стрелец, давний рыбак. — Тащи сети.
Вспотевшие молодцы еле вытащили их. Что за рыбины бились в сети! Осетры да стерляди, как поленья да кряжи!
Привезли рыбу к воеводской избе. Дорогой ее хватил и сковал мороз. Мансуров вышел в волчьей шубе, высокий, жилистый. А стрельцы перед ним мороженных осетров ставили, — саженный тын возводили.
— Ай, любо! — Воевода крякнул от восторга. — Ну и край! В реках — рыба красная, в лесу — дичь неисчислимая, а в земле, уж помяните мою душу, непременно свои клады. Разве ж можно покидать такую землю? Грех, смертный грех!..
Уснули леса, заваленные снегами, крепким льдом укрылись Иртыш и Обь, но стрельцы не унимались. Понимали они: от бодрого человека всякая блажь и хворь бежит. На широком просторе устраивали молодецкие потехи, кулачные бои. В рысьих шапках и добрых шубах, подпоясанных красными и синими кушаками, они начинали бой — выходили стена на стену, а когда в запал входили, скидывали на ходу шубы, кафтаны и полукафтанье, рысьи шапки — молодецки об лед, и оставались в одних рубахах. Колотили кулаками гулко, хлестко, как ладными цепами колотят рожь мужики. И так жарко и лихо было, так удало бились, что пар из голенищ шел!
Все шло хорошо, беспокоило только соседство с Сейдяком, но он не тревожил. Здесь, в Сибирской Югре, ниже жили остяки, всегда расположенные к русским.
«Не они ли убегали от Кучума и при всяком удобном случае принимали нашу строну?» — успокаивая себя, думал Мансуров.
Весной, по указу Ивана Васильевича, по всем монастырям разослали грамоты. А в них было написано: «В великую и пречестную обитель, святым и преподобным инокам, священникам, дьяконам, старцам соборным, служебникам, клирошанам, лежням и по кельям всему братству: преподобию ног ваших касаясь, князь великий Иван Васильевич челом бьет, молясь и препадая преподобию вашему, чтоб вы пожаловали о моем окаянстве соборно и по кельям молили бога и пречистую богородицу, чтоб господь бог и пречистая богородица, ваших ради святых молитв, моему окаянству отпущение грехов даровали, от настоящие смертные болезни освободили и здравие дали…»
Грозный повелел выпустить из темниц заключенных. От его имени выдавали нищим, божедомам и юродивым щедрые милостыни.
И в эти же самые дни, тревожась за свою судьбу, царь зазвал к себе во дворец до шестидесяти знахарей и знахарок. Их привезли со всех концов русской земли — и с далекого севера, и с Волги. Ходили смутные слухи, что прибывшие старцы-волхвы предрекли ему день смерти. Ошеломленный мрачным прорицанием, царь задумался о судьбе государства и долгие часы проводил в беседе с царевичем Федором, указывая ему, что делать. Слабоумный сын юродиво улыбался и беспомощно спрашивал:
— А как же мы будем без тебя жить, батюшка?
У Ивана Васильевича темнели глаза, и он сокрушенно вздыхал:
— Как жаль, нет нашего Иванушки!..
Он все чаще и чаще в последние минуты своей жизни вспоминал убиенного им сына…
Прошла половина марта. Царь передвигался с большим трудом, — его носили в креслах. Пятнадцатого марта он приказал нести себя в тайники кремлевского дворца, где хранились его сокровища. Вместе с придворными царя сопровождал англичанин Горсей. Сидя в глубоком кресле, государь перебирал драгоценные камни, рассказывая их таинственные свойства и влияния на судьбу человека. Горсей почтительно выслушивал царя. Перед ними всеми цветами радуги переливались разложенные на черном бархате редкой красоты самоцветы. Показывая на них вспыхнувшим взором, Иван Васильевич огорченно сказал Горсею:
— Посмотри на этот чудесный изумруд и на это бирюзу. Возьми их. Они сохраняют природную ясность своего цвета. Положи мне теперь их на руку. Я заражен болезнью! Видишь, они тускнеют. Они предвещают мне смерть!
Горсей протестующе выкрикнул:
— Нет, они говорят вам о долгой жизни, государь!
Царь грустно улыбнулся и ответил:
— Я не хочу обманывать себя. Разве ты не видишь, чем я стал!..
Наступило солнечное утро семнадцатого марта. За окном звучала капель. Царь проснулась в бодром настроении. Он вызвао боярина Бельского и повелел:
— Пойди и скажи волхвам: день наступил, а я жив и радостен. Я прикажу зарыть их живьем в землю… Нет, стой, может быть их лучше сжечь на костре?…
Устрашенный гневным взглядом, Бельский поторопился к заключенным в темнице волхвам. Войдя в подземелье, он передал царское слово.
С отсыревшей соломы поднялся седой старик и ответил за всех:
— Не гневайся, боярин, понапрасну: день только что наступил, а кончается он солнечным закатом…
Придворный не передал царю своей беседы с волхвами. Между тем Иван Васильевич с удовольствием помылся в бане. Его распарили, растерли дряблое тело, и он оживился, почувствовал себя свежее.
Царя бережно одели в широкий мягкий халат и усадили на постели. Он велел подать шахматы и перешучивался с Бельским, раставляя фигуры. И вдруг Иван Васильевич почувствовал внезапную слабость и никак не мог поставить шахматного короля на свое место.
Он хотел что-то выкрикнуть и… упал.
— Батюшки! — заорал перепуганный боярин. — С государем худо!
По дворцу забегали слуги: кто сломя голову мчался за водкой, кто торопился за розовой водой, иной стремительно спешил к попу…
Пришел врач Бомелий со своими снадобьями и стал растирать безвольное парализованное тело. Поспешил митрополит и наскоро совершил над полумертвым обряд пострижения. В иночестве царя назвал Ионою…
Над Москвой загудел печальный звон на исход души.
Ранним утром восемнадцатого марта тысяча пятьсот восемьдесят четвертого царя Ивана Васильевича не стало…
На престол вступил Федор Иоаннович, не проявлявший склонности к управлению государством. Все дни свои он проводил в богомолье или потешался выходками придворных шутов. По настоянию бояр и, особенно, Бориса Годунова, молодой царь вспомнил о Сибири. По предположению Бориса, у Ермака оставалось около четырехсот казаков, да с воеводой Болховским пришло в Сибирь триста стрельцов, поэтому и послали в подкрепление всего сто стрельцов, а при них пушку.
Стрельцов повел в Сибирь воевода Иван Мансуров — быстрый и решительный воин средних лет и отменной отваги человек. Отправился он в поход зимой тысяча пятьсот восемьдесят пятого года и ранней весной уже прибыли в Чердынь. Пермские люди не знали о казачьей беде, поэтому, не задерживаясь в Прикамье, Мансуров пустился на стругах в дальний путь. Воевода беспрепятственно дошел до самого Иртыша. Завидя стрельцов, вооруженных пищалями и поблескивающими бердышами, татары разбегались по лесам.
На Иртыше стрельцы захватили конного татарина и привели в шатер Мансурова. Пленный рассказал обо всем. Молча, с замкнутым суровым лицом, воевода выслушал полоняника. Ничем не выдал он ни своей тревоги, ни страха, вышел из шатра и долго ходил по берегу в глубоком раздумье. До Искера оставалось два десятка верст. В нем сидел Сейдяк со своими наездниками — ногаями, а кругом бурлило неспокойное татарское население. Что же делать? Русь осталась далеко позади, да и до Строгановых на Чусовую не близко. Во всем угадывалось приближение зимы. Темнели обнаженные леса, замерзшая земля гулко гремела под сапогами стрельцов. По темной иртышской воде плыло «сало», вот-вот станет река. Ни запасов зелья, ни войска большого, одна пушка!
Воевада решился на отважный шаг: он приказал направить струги мимо Искера. В темную глухую ночь, работая изо всех сил веслами, стрельцы неслышно проплыли мимо крутоярья, на котором еще не так давно красовался курень хана Кучума. К полудню струги достигли Оби. Здесь, против устья Иртыша, Мансуров облюбовал место и велел ставить город-крепостцу.
Опасность крепко спаяла стрельцов. Выносливые кряжистые воины хорошо владели не только пищалью, но и топором и заступом. Прежде чем на земле пала зима, возник малый городок, хорошо окопанный высоким валом, защищенный крепким тыном. Пушку водрузили на рубленой башенке и отсюда сторожили нежданного врага. Наслышанные о горьком опыте Ермака, стрельцы навезли припасов — муки и сухарей. Зиму встретили сытыми. Да и рядом протекала река, изобильная рыбой, и к тому же пустынная.
Ударил ядреный, хваткий мороз. Стрельцы с неводом смело вышли на Обь, пробили проруби, и рыжая могучая волна подхватила невод, унесла в глубь.
— Эх, и река! Эх, и круговерть! — хлопая рукавицами, любовался быстрым течением кучерявый стрелец, давний рыбак. — Тащи сети.
Вспотевшие молодцы еле вытащили их. Что за рыбины бились в сети! Осетры да стерляди, как поленья да кряжи!
Привезли рыбу к воеводской избе. Дорогой ее хватил и сковал мороз. Мансуров вышел в волчьей шубе, высокий, жилистый. А стрельцы перед ним мороженных осетров ставили, — саженный тын возводили.
— Ай, любо! — Воевода крякнул от восторга. — Ну и край! В реках — рыба красная, в лесу — дичь неисчислимая, а в земле, уж помяните мою душу, непременно свои клады. Разве ж можно покидать такую землю? Грех, смертный грех!..
Уснули леса, заваленные снегами, крепким льдом укрылись Иртыш и Обь, но стрельцы не унимались. Понимали они: от бодрого человека всякая блажь и хворь бежит. На широком просторе устраивали молодецкие потехи, кулачные бои. В рысьих шапках и добрых шубах, подпоясанных красными и синими кушаками, они начинали бой — выходили стена на стену, а когда в запал входили, скидывали на ходу шубы, кафтаны и полукафтанье, рысьи шапки — молодецки об лед, и оставались в одних рубахах. Колотили кулаками гулко, хлестко, как ладными цепами колотят рожь мужики. И так жарко и лихо было, так удало бились, что пар из голенищ шел!
Все шло хорошо, беспокоило только соседство с Сейдяком, но он не тревожил. Здесь, в Сибирской Югре, ниже жили остяки, всегда расположенные к русским.
«Не они ли убегали от Кучума и при всяком удобном случае принимали нашу строну?» — успокаивая себя, думал Мансуров.