— Поостерегись, атаман! — еще раз выкрикнул воевода.
   Казачьи кони подняли пыль, и в клубах ее скрылось смелое, суровое лицо донского рубаки…
   Отвлеченный битвой, Шуйский больше уже не видел атамана.
   В эту пору самого страшного, до предела дошедшего напряжения, в Детинце, у Троицкого собора, собрались самые старые из горожан. Подняв иконы и хоругви, они двинулись через весь город к Покровской церкви, которая расположилась у башни того же наименования, занятой венграми.
   На всех городских звонницах ударили в колокола. Тревожный зовущий звон поднял всех, кто еще мог сражаться. Всегда спокойные и добродушные псковитянки, и те «в мужскую облекошася крепость»; похватав колья, коромысла, топоры, толпами бросились к пролому. Они подносили защитникам камни, таскали в ведрах кипящий вар и смолу, во-время передавали зелье для ружейного боя…
   Русские с новой силой ударили на врага и попятили его к пролому. Поляки смешались, пали духом и, наконец, ударились в бегство. Но не многие из них ушли. Застряв в проломах, они сотнями гибли под ударами. Женщины бросились к Покровской башне, в которой засели венгры.
   — Бей супостата! — призывали они.
   Уже сгущались сумерки, и битва затихла. Видя свое безнадежное положение, голодные, истомленные жаждой, венгры около полуночи сами покинули башню…
   Мрачный и раздражительный Баторий метался в палатке и в сотый раз спрашивал себя: «Как это могло случиться? Ведь мои солдаты уже были в городе?»
   Среди погибших много было знатных: сложил свою голову венгерский воевода Бекеша, легли костями многие ротмистры и командиры…
   Притихший ксендз Пиотровский огорченно писал, сидя в своей палатке, в Варшаву: «Пану Собоцкому изрядно досталось во время приступа: избили его дубьем и камнями, как собаку…»
   И в Пскове в эти часы было скорбно. Полегло много храбрых и достойных воинов и горожан. На другой день их с почестями похоронили в братской могиле, которую вырыли невдалеке от пролома. Воевода Шуйский, сняв шлем, стоял над могилой скорбный и безмолвный.
   Позднее хоронили атамана Мишку Черкашенина. Весь Псков в скорбном молчании провожал удалого казака до его последнего пристанища. Большой путь прошел отважный атаман: бился за русскую землю в Диком Поле, на Волге и на Оке с татарами и ногайцами. Со своей дружиной из донских станичников взял у турок Азов. И вот где сложил он свою голову, — за древний русский Псков.
   Седоусый чубатый казак, склонясь над могилой, посетовал боевому другу:
   — Эх, Мишка, Мишка, рано ты спокинул нас! Еще ляхи стоят под стенами города, а ты улегся, умная головушка. И что я скажу в Черкасске твоей подружке — женке Иринушке, когда она спросит меня…
   Комья земли гулко застучали по крышке гроба и тем как бы закрыли волшебную книжку, в которую много еще могло быть вписано о необыкновенных походах Мишки Черкашенина — о вылазках, схватках и его набегах на орду.
 
 
   Стефан Баторий замыслил широкие завоевательные планы, в которых Псков был только ступенькой, ведущей к завоеванию Новгорода и Смоленска. После этого открывалась дорога на Москву. Неудача при штурме восьмого сентября расстроила короля — он боялся, что об этом узнают в Варшаве и Европе. Чтобы сгладить впечатление большой неудачи, он объявил штурм незначительной стычкой. Однако в этот день Стефан Баторий уложил под псковскими стенами свыше пяти тысяч человек. Ксендз Пиотровский сообщил в Варшаву: «Не знаю, сколько наших легло при этом штурме, потому что говорить об этом не велят».
   После жестокой неудачи в польской армии наступило нескрываемое уныние. Не было продовольствия и денег, не хватало пороху. Местечковые корчмари, шинкари и продавцы «живого товара» незаметно, по ночам, стали откочевывать из лагеря.
   Баторий решился на последнее — послать в город прельстительные письма, чтобы посеять смущение в рядах защитников.
   В Псков полетела привязанная к стреле грамота, в которой предлагалось покориться, за что последуют королевские льготы и милости. В ответ на это псковичи выбросили старый горшок, а в него вложили свой ответ: «Мы не Иуды, не предаем ни Христа, ни царя, ни отечества. Не слушаем лести, не боимся угроз. Иди на брань: победа зависит от бога!».
   Они спешили достроить крепкую бревенчатую стену, чтобы закрыть ею пролом, и выкопали ров, по дну и скатам которого поставили дубовый острый частокол. Все снова готово к встрече врага.
   Но Баторий не решался теперь брать город лобовым ударом. Он хитрил, зарывался в траншеи, его саперы вели подкопы к Пскову. Но все было тщетно. Русские пушкари обнаруживали подкопы и взрывали их. Нашлись смельчаки-королевские гайдуки, — которые взялись пробиться в город. В конце октября под защитой пушечной пальбы гайдуки устремились с кирками и ломами к городу. Прикрывая себя щитами, они начали долбить стену между Покровскими воротами и угловой башней. Наиболее дерзкие и ловкие пролезли в дыры и пытались поджечь деревянные укрепления. Но защитники города беспощадно расправились с гайдуками. Многих перекололи, побили камнями и облили кипящей смолой. При этом в гайдуков бросали кувшины с зельем, от взрыва которых мало кто спасался, лишь немногим из врагов удалось бежать…
   Как бы в отместку, поляки открыли из осадных орудий пальбу, которая не смолкала пять дней…
   К этому времени наступили морозы, установился ледостав на Великой. Второго ноября Баторий в последний раз двинул войска на приступ. Ядра пробили бреши; густые толпы рослых литовцев перебрались по льду и побежали к стенам. Впереди, на рысистых конях, в красных плащах, мчались и кричали воеводы:
   — Панове, панове, за нами!..
   Отставших тут же на виду войска секли розгами. Король наблюдал за движением толп с той же звонницы. Литовцы приближались к стенам. Город зловеще молчал. Удивляясь и тревожась, король пожал плечами: «Что это значит? Не думают ли москали сдаться?»
   Думы Батория были развеяны дружным залпом псковских орудий. Пушкарь Дорофей так установил их, что огонь бил по фронту и по флангам.
   «То дуже добро, пся кревь, до чего додумались!» — выругался король. Литовцы теперь уже бежали по разбитому льду, прыгая через полыньи, пробитые ядрами. Одни нашли себе смерть на дне Великой, другие, неся урон, добежали до крепостного откоса и тут заколебались. Напрасно военачальники взывали:
   — Сам король дивуется на вашу храбрость. Вперед рыцари!
   Увы, второй залп, неслыханно жестокий и уничтожающий, обратил в позорное бегство и литовцев и их воевод. Сам король почел нужным убраться с колокольни.
   «Оборони боже, чего доброго, москали и по ней грохнут из пушки!» — подумал он, торопливо спускаясь по каменным ступеням вниз.
   Для поляков наступила мрачная пора. Ударили крепкие морозы, по дорогам загуляли злые поземки. Солдаты и конница мерзли. Но самое страшное-надвигался голод. Баторий думал взять осажденный город измором, но костлявая рука голодной смерти протянулась и в его лагерь. Фуражисты, посылаемые за продовольствием в дальние волости, или гибли или возвращались с пустыми руками. Их уничтожали и в деревнях под Изборском, и на дороге в Печоры и Ригу, на литовском шляху и на порховском поселке. Везде врага поджидали мужицкая дубинка и острые вилы.
   Поднималась народная война, и это больше всего волновало не только короля, но и «ясновельможных» панов".
   Ксендз Пиотровский писал пану Опалинскому в Варшаву: «Упаси нас, боже, от этого. Не выйдут ли против нас русские с этих озер?»
   Он, да и король со страхом поглядывали в сторону Псковского озера. Там, недалеко от устья, на Талабских островах скопилось много рыбаков-смелых, отчаянных людей. С давних пор псковичи занимались промыслом снетка-мелкой вкусной рыбки.
   Еще до ледостава талабские рыбаки темной ночью сумели доставить в осажденный Псков запасы снетков. Правда, несколько лодок, груженных этой рыбой, досталось врагам. Панам сильно понравился снеток и, по приказу короля, на Талабские острова послали сотню гусар князя Пронского. Прошло много времени, но о гусарах не было ни слуху, ни духу: талабские рыбаки уничтожили их всех до одного.
   Опасения внушал и Псково-Печерский монастырь, осажденный немецкими рыцарями и двумя польскими хоругвями, во главе которых были надменный Фаренсбек и Вильгельм Кетлер, племянник курляндского герцога. Крестьяне, укрывшиеся за стенами обители, и иноки причинили много бед польским наемникам и о сдаче не думали…
   Голод давал себя чувствовать все сильней. Паны пожелали вернуться домой в свои поместья и фольварки. Литовцы тоже собирались уходить. Наемники требовали жалованье.
   Король выступил перед ними с пышной речью. Одетый в малиновый контуш, в меховую мантию, при сабле, рукоять которой сияла драгоценными камнями, он поднялся на возвышение и сказал:
   — Слуги мои! Я возлагаю надежду на всемогущего бога в том, что город этот, если мы останемся непоколебимы, предастся нашей власти. Всего населения, передавали нам, в городе сто тысяч; они уже восемь недель находятся в осаде; полагая на это время бочку хлеба на каждого, — вот уже есть сто тысяч бочек; если мы простоим еще восемь недель, тогда они должны будут истребить столько же; но невероятно, чтобы было так много запасов…
   Паны молчали, боясь потерять королевские милости, литовцы же грубо перебили Батория:
   — Только две недели терпим, а потом уйдем из этого проклятого места.
   — Панове, вскоре все будут сыты! — уверенно продолжал король. — Мы займем окружные города и станем на зимние квартиры. Нам известно, что вокруг Руссы и Порхова много больших деревень, и в каждой можно найти кров и пищу для тысячи жолнеров. Там такие высокие скирды ржи, ячменя и овса наметаны, что человек едва может перебросить через них камень…
   «То басенки для малых хлопчиков!» — ехидно подумал ксендз Пиотровский. Его худое чисто выбритое лицо с серыми хитрыми глазками склонилось смиренно долу. Он прижал руки к груди и со вздохом сказал вслух:
   — Дай же, боже, нам эту удачу!..
   Однако в удачу больше никто не верил. Народная война, как пламя, разрасталась. Дерзкие русские мужики не только не хотели кормить поляков, но сами отбивали у них обозы с продовольствием. Они охотились за каждым иноземцем, многие королевские курьеры, не говоря уж о простых жолнерах, бесследно исчезали в пути.
   У Старицы, за Тверью, расположилась трехсоттысячная русская армия, ждавшая царского приказа. Но Грозный медлил, считая не все готовым к походу. В большом раздражении он ходил по хоромам Александровской слободы, и все боялись к нему подступиться.
   Неуверенно повел себя и князь Голицын, который с сорокатысячным войском должен был оборонять Новгород. Когда поляки были еще сильны, один отряд их напал на Руссу. Вместо того, чтобы помочь городу, князь Голицын до того перепугался, что без всякого основания пожег новгородские посады и укрылся в кремле.
   Тем временем в лагерь Баторияя прибыл папский посол, иезуит Поссевино. Хитрый, пронырливый посол решил обойти русских. Девятого октября он прислал своего гонца в Алексаандровскую слободу. Начались осторожные переговоры о мире. Поссевино сообщил Грозному невероятные вести о состоянии дел. Напуганный царь готов был пойти на уступки. Он не знал, что делалось в Пскове. В Александровской слободе об этом имели смутное представление. Гонцы, пытавшиеся выбраться из Пскова, попадали в руки польских разъездов. Повезло лишь одному: простой псковский трудяга Иван Чижва с большими трудностями пробрался сквозь вражеский стан и дошел до Москвы. Мало этого, он добился, чтобы его представили царю, которому и рассказал всю правду о Пскове. Случилось это до принятия папского посла Поссевино. Притихший Грозный внимательно выслушал рассказ Чижвы.
   — Как же ты выбрался из крепости? — глухо спросил его царь.
   — На вервии спустили за стену. В запсковье стояла ночь претемная, государь. Ползком, все ползком, от куста к кусту, до темного леса добрался. На пастбище под Ганькиным сельбищем набрел я на польского коня, вскочил на серого, и был таков!
   — Ловок! — похвалил Грозный. — Что в Пскове?
   — Ни глад, ни ляшские хитрости, ни мор, ни пушки не сломили нашего города! — с гордостью ответил рыбак Чижва и бросился в ноги царю: — Выстоим, государь, но каждодневно мрут люди от глада и мора. Зелейные погреба еще не истощились, но ядер нехватка. Колокола и обшивку куполов поснимали-металл надобен. Смилуйся, государь, помоги! Ведомо, в королевском лагере расстройство, наемники разбегаются, нечем платить им. Сейм отказал Баторию в деньгах. Приспела пора нашему войску ударить по ляхам!
   — Ну, это не твоего ума дело! — отрезал царь. — Иди, ты больше мне не надобен…
   Шатаясь от усталости и обиды, Иван Чижды вышел из дворца, добрался до Москвы и долго бродил «меж двор», гонимый нуждой.
   Зато, когда прибыл гонец Поссевино, царь собрал боярскую думу и долго думал, что отдать Баторию, чтобы склонить на мир. Зачли переведенное письмо иезуита, и Грозный, доверяя ему, очарованный лестью, готов был уступить много русских волостей, захваченных Баторием, мечтая сохранить за собой лишь Юрьев и несколько ливонских городов и замков…
   Началась деятельная дипломатическая переписка. Гонец Захар Болтин прибыл в баториев лагерь с письмом царя к королю и Поссевино.
   Хотя Болтина и держали под строгой охраной, но он был умен и толков, и через стражу разведал положение в лагере врага. В своем челобитии царю он писал: «А наемные те люди хотят идти прочь, а иные да и отошли, а се да от стужи и голоду, а говорят то, что они стоят под городом четырнадцать недель, а ничего городу не сделают, а хотя де стоят под городом три годы, оно де города не взять…»
   Грозный не придал значения сообщению Болтина. Исхудалый, с обезумевшими очами, он ходил по обширному дворцу и стонал от душевных мук. Перед тем, девятнадцатого ноября, в Александровской слободе свершилось чудовищное убийство: в припадке гнева царь острым железным жезлом размозжил голову своему сыну, царевичу Ивану, и тот, после долгих и тяжелых мук скончался. Трудно было говорить с исступленным государем, лицо которого то и дело передергивалось. Выпученными, безумными глазами он пугал окружающих.
   Надо было бить врагов, а царь завел сложные переговоры. Никто не понимал поведения Грозного, и многие роптали. Между тем Иван Васильевич глубоко осознавал свою правоту. Страна была крайне разорена, бояре строили козни, к тому же Швеция-мощная по тому времени-напала на порубежные русские городки. Правда, и Речь Посполитая была крайне истощена. Русской земле, как никогда, требовалась передышка. Дела под Псковом складывались для русских хорошо.
   Лагерь Батория пустел. Сам король, под предлогом переговоров с сеймом, первого декабря уехал в Варшаву.
   В Европу, однако, успели проникнуть слухи о неудачах короля. В Польше хвастливые паны все свалили на «ужасные» русские морозы. Гейденштейн, в угоду польскому королю, писал:
   «Так как вся Московская область находится под созвездием Большой Медведицы, то обыкновенно ни в каком почти другом месте, за исключением лежащих около Ледовитого моря, не бывает морозов более сильных, какие бывают в Псковской области. Вследствии того и всякого рода животные, как замечено, и имеющие в прочих местностях черный или рыжий цвета, как например: прежде всего вороны, совы, дикие куры, медведи, волки, зайцы и другие подобного рода животные, или от влияния климата, или от силы морозов здесь обыкновенно все белого цвета».
   Никто, конечно, в «белых ворон» не верил, но было стыдно сознаваться, что столь блистательно начатый поход на Москву кончался крахом. Баториев лагерь все еще стоял под Псковом, чтобы подогревать переговоры о мире. В начале января воевода Шуйский сделал большую вылазку из Пскова. В схватке псковичи уложили восемьдесят панов и привели много пленных-разноязычных наемников Батория.
   Тем временем Поссевино продолжал переговоры. Пользуясь тем, что царь наказал русским послам говорить с иезуитом «гладко и вкрадчиво и оказывать честь во всем», он поддерживал несбыточные требования поляков.
   Посол Батория — воевода Брацлавский, гоноровый пан, при обсуждении условий перемирия хлопнул кулаком по столу, покраснел, как индюк, и пригрозил:
   — Ежели, вы, москали, приехали сюда за делом, а не с пустым красноречием, то скажите, что Ливония наша, и внимайте дальнейшим условиям победителя, который уже завоевал немалую часть Руси, возьмет Псков и Новгород, ждет решительного слова, и дает вам три дня сроку!
   Русские упорно стояли на своем, прося оставить Юрьев и Часть Ливонии, но поляки бряцали оружием и требовали своего. Их высокомерие дошло до того, что даже иезуит Поссевино возмутился, — между ним и гетманом Замойским произошла размолвка.
   Между тем царь Иван держал огромную армию в бездействии в то время, когда польский лагерь под Псковом выдыхался. Прошло несколько дней, и пятнадцатого января гетман Замойский сообщил своим послам: «На все воля божья, больше восьми дней нам не пробыть под Псковом. Немедленно заключайте мир!»
   Мирное соглашение было подписано, и Русь на долгие годы утеряла Ливонию и выход к морю. К Польше отошли Полоцк и Велиж. В середине января псковичи наблюдали, как из земляных нор, из палаток вылезало шляхетское войско и наемники. Оборванные, исхудалые, бесстыдно вихляясь, чтобы почесаться, они огромным скопищем двигались по Рижской дороге в туманную даль.
   Псков облегченно вздохнул, распахнул настежь крепостные ворота. Стоявший на башне рыбак, глядя вслед уходившим насильникам, весело посмотрел на небо и вымолвил:
   — Солнце на лето, а зима на мороз! Ничто, пройдет два-три месяца, придет веснянка, тронутся талые воды, набежит тучка и прольется теплым дождем, смоет всю нечисть с русской земли!
   Царь понял, что совершил ошибку, и от этого еще больше занедужил. Стан его скрючился, пальцы высохли и борода стала быстро лысеть. Мнительность царя усилилась: во всем он видел измену, наветы, заговоры. Его угнетало сознание потери искони русских земель. «Теперь все враги Руси и мои враги-бояре поднимут головы и не нарадуются нашим неудачам», — горько думал он.
   В пору таких тягостных раздумий, когда к тому же подкрадывалась к нему злая телесная немочь, в Москву нежданно-негаданно пришла радость: приехали сибирские послы с благой вестью.
 
 

3

   Неделю казаки разгуливали по Москве. Толпы зевак всегда сопровождали их, каждый старался им угодить. Но Кольцо с нетерпением ждал, когда царь позовет его в палаты. Наконец вспомнили о казаках. На купецкий двор, в котором они остановились, наехали пристава, подьячие, окольничие. Они целый день выспрашивали, высматривали, а потом попросили сибирское посольство пожаловать в Посольский приказ. Остроносый, с рыженькой бороденкой подьячий, потирая руки, обратился к Иванке Кольцо певучим голосом:
   — Славный атамане, дозволь зачесть грамоту, писану самим храбрым воителем Ермаком Тимофеевичем!
   Приказный юлил, лебезил, умильно заглядывая казаку в глаза.
   Кольцо добыл из кожаной сумы грамоту, писанную в Искере, и подал подьячему. Тот жадно сгреб свиток и, развернув, стал разглядывать. Начал он с пышного царского титула, и лукавое лицо его быстро преобразилось. Покачивая утиной головкой на длинной жилистой шее, он похвалил:
   — Гляди-тка, казаки, а как настрочили… Ох, и умудрены… Ох, и мастаки, ровно в приказах весь век терлись.
   Челобитная казаков ему понравилась.
   — Гожа! — весело сказал он и внимательно осмотрел послов. — Поедете в Кремль, в приказ, к большому думному дьяку, а ехать вам через всю Москву, народу будет любо на вас глядеть, а иноземцы тож не преминут прознать о вас, потому и обрядиться надо под стать!
   — Ты о нас не тревожься! — хлопнул подьячего по плечу Кольцо так сильно, что тот присел и захлопал веками: «Полюбуйтесь-ка на молодцев!».
   И в самом деле, сибирские послы выглядели отменно. Плечистые, бородатые, остриженные в кружок, он были одеты в бархатные кафтаны, шитые серебром, на боку у каждого сабля в драгоценной оправе. Самоцветы на шитье и крыжах сабель так и манят. У каждого наготове дорогая соболья шуба, — такие наряды впору и думному дьяку!
   Казаки разместились в широких расписных санях, разубранных бухарскими коврами. Три тройки, гремя бубенцами, двинулись по кривым московским улицам в Кремль. Поезд сопровождали конники-боярские дети, окольничие, пристава. А позади бежала восторженная толпа и кричала:
   — Ай да казаки! Буде здравы, воители!
   Иван Кольцо сидел на передних санях, лихо заломив косматую шапку с красным верхом. Из-под шапки-русый чуб волной. Глаза быстрые, зоркие. Московская молодка, зардевшаяся от мороза, загляделась на бравого сибирца:
   — Провора!
   Ямщики гнали серых напропалую. Пристяжные изогнулись кольцами, рвали, храпели, — казалось, истопчут всю вселенную.
   — Ай, и кони! Ай, и гривачи! — похвалили в толпе.
   Хлопая теплыми рукавицами, купцы перекликались:
   — Торги, поди, пойдут бойчее. Сибирская рухлядь, сказывают, нельзя лучше!
   — Э-гей, сторонись! — крикнул передний ямщик, и людская толчая перед Никольскими воротами шумно раздалась, тройки вихрем ворвались в Кремль. Следом закрутилась метель. Вот Ивановская площадь, на ней-приказы. Подле них всегда вертятся жалобщики, ярыжки, писчики с чернильницами на поясах, с гусиными перьями за ухом. Этакие вьюны любую кляузу за грош настрочат на кого хочешь.
   Двери посольского приказа с превеликим скрипом распахнулась, в лицо ударило душным теплом. Иванко Кольцо степенно вступил в палату. Они была огромная, грязная, полы немыты, всюду обрывки бумаги, рогожи, сухие корки хлеба. Видимо никто и никогда не убирает горниц. Атаман потянул носом, поморщился и не утерпел, сказал:
   — Фу, какая кислятина!
   Юркий приказный с хитрым прищуром глаз бойко ответил:
   — Московские хлеба, не сибирские. Надо бы гуще, да некуда! — и развел руками.
   Атаман сердито посмотрел на ярыжку, но в эту пору тяжелые резные двери распахнулись, и выросший на пороге кудрявый боярский сын провозгласил:
   — Послов-сибирцев думный дьяк великого государя просит жаловать для беседы! — он низко поклонился и отступил.
   За большим дубовым столом, в тяжелом кресле сидел вершитель посольских дел, думный дьяк Михаил Васильевич Висковатов. Широкоплечий, бородатый и румяный, он весело уставился в казаков, неторопливо поднялся и пошел им навстречу. Иванко быстро обежал глазами горницу. Широка, но своды низки, слюдяные оконца узки и малы, зато покрытая цветными изразцами печь занимает весь угол. На столе — чернильница, очиненное гусиное перо, чистенькое, не омоченное в чернилах, а рядом знакомая челобитная грамота. «Как ветром занесло на стол к дьяку! Быстро обскакала!» — с недоумением подумал Иванко. Дьяк громким голосом оповестил:
   — Жалуйте послы желанные!
   Казаки низко склонились и спросили:
   — Каково здравствует великий государь?
   — Бог хранит его царское величество, — чеканя каждое слово, ответил Висковатов. — Разумом его русская земля держится. Хлопотится все…
   Минуту, другую обе стороны многозначительно молчали. Потом думный дьяк спросил:
   — Как здоровье батюшки Ермака Тимофеевича? Вельми доволен им и вашими храбростями государь…
   Казаки низко поклонились.
   Осторожные учтивые вопросы следовали один за другим. Иванко Кольцо, не теряясь, толково отвечал на них. Наконец думный дьяк, гостеприимно разведя руками и показывая на широкие скамьи, крытые алым сукном, предложил:
   — Садитесь, гости дорогие, в ногах правды нет.
   Все чинно расселись вдоль стен. Приказный начал издалека:
   — Много дел и всяких посольств приходится вершить государю! — тут дьяк огладил пышную бороду. — Неизреченная радость видеть лик государя и слышать его мудрое слово, не всякому и не во всякий час сие дано…
   Висковатов вздохнул и продолжал:
   — Чаю великую надежду я: примет вас великий государь и выслушает вашу челобитную, но ныне шибко озабочен он другими делами и потому пока не жалует вас, казаков, приемом. Однако государь милость к вам проявил и дозволил прибыть в Кремль вместе с ним помолиться в соборе перед началом великого государственного дела…
   Казаки встали со скамей, поясно поклонились и в один голос благодарили за оказанную милость… Думный дьяк выразительно посмотрел на казака.
   — Будет, как повелел государь. Его милости все мы рады, — низко поклонился атаман, не сводя веселых глаз с приказного, который ему пришелся по душе. Одно только сомнение не давало покоя былому волжскому гулебщику: «Ведает или не ведает дьяк сей, что за лихие вольности пожалован я царем шелковым пояском?».
   Словно угадав его мысли, Висковатов ободряюще улыбнулся и сказал:
   — Беседа наша будет приятной для тебя, гость сибирский. — Коли так, не в обиду прими, — опять низко поклонился Кольцо. — Зову тебя, дьяче, к нам заглянуть. Может и поглянется тебе добришко-рухлядишко сибирское?
   Приказный покраснел от удовольствия, но для видимости почванился:
   Что ты, что ты! Разве ж это можно? Люб ты мне, и потому и покаюсь в слабости греховной: с юности обуреваем любопытством, и не премину заглянуть на сокровища нового царства, преклоненного государю… Тришка, эй холоп! — закричал он седобородому служителю. — Накажи немедля подать колымагу!
   Дьяк степенно поднялся со скамьи. Враз подбежали два рослых боярских сына и обрядили его в добротную бобровую шубу, крытую золотой парчой, одним махом водрузили на голову высокую горлатную шапку. Они бережно повели дьяка под руки через большую душную избу Приказа, распахнули дверь, еще бережливее свели с высокого крыльца и усадили в колымагу.