— Батько, что молчишь? — выкрикнул один из казаков. — Рубить, так рубить с плеча!
   Ермак презрительно скривил губы.
   — Гляди, какой храбрый казак выискался! — насмешливо сказал он. — Да знешь ли, на кого пойдем? На своих, русских. Эх, Семен Аникиевич, — вздохнул он тяжело, — кажись, мы договаривались с тобой и племянничками — оберегать только рубежи. И в грамоте царской, которую ты зачитал мне, поведано, чтобы летом в стругах, а зимою по льду камскому мимо городков не пропускать безвестных. И дали мы воинское слово — боем встречать врагов из-за рубежа, а тут о своих речь идет…
   — А ежели свои хуже супостата грабят! — наливаясь яростью, выкрикнул Строганов.
   — Может ты сам в том повинен, — сурово стоял на своем Ермак. — Обидами и притеснениями довел смердов до того! Подумай, Семен Аникиевич, надо ли пускать меч там, где доброе слово и хорошее дело уладят все…
   — Не до уговоров мне! Соли требует Русь, а они погубят дело. Казаки, надо идти! — переходя со злобного на упрашивающий тон, заговорил хозяин.
   — Батько, хватит лясы точить! Айда за зипунами! — запальчиво выкрикнул Дударек.
   — Тут не Дон, и не басурмане на варницах робят, — свои русские люди, похолопленные. Остудись, казак! — сурово сказал Ермак.
   Семен Аникиевич не сдавался:
   — Гулебщики, — взывал он, — соль потребна всем: и боярину, и холопу…
   — На Руси не всякий холоп соль в еду кладет! — сердито перебил Матвей Мещеряк.
   Строганов нахмурился и выкрикнул:
   — То на Руси, а у меня и зверь сыт солью! Братики, братики, выручайте, сожгут варницы.
   — Батько, и впрямь то будет. Нельзя того допустить! — сказал Иванко Кольцо. — Пойдем дружиной, страху напустим. А там видно будет, кто правый, кто виноватый!
   Ермак хмуро ответил:
   — Как решит круг, так и будет!
   — Идем, батько! Засиделись тут! — закричали казаки. — На месте и рассудим. Ты, хозяин, ставь отвального. Погладь дорожку.
   Ермак молчал. Видя его нерешительность, Семен Аникиевич взвыл:
   — Атамане, атамане, не о себе пекусь — о Руси. Охх! — он схватился за сердце и посинел.
   Ермак сумрачно глянул на него: «Стар пес, а жадина! Для кого хапает, кровь человечью сосет, когда сам у смертного порога?»
   Строганов запекшимися губами просил:
   — Не утихомирите их, будет смута и душегубство в этом краю. А народы рядом незамиренные: придут и пожгут варницы, и все. Мужиков побьют, баб в полон уведут. И то учтите, братцы, — людишки у меня схожие с разных мест и беспокойные шибко, не прижмешь их, наделают много дурна!.. Атамане!..
   Казаки гудели пчелиным роем:
   — Батько, веди! А то порешим друг дружку с тоски. Гей-гуляй!
   — Жиром тут обросли и чревом на дьякона ноне стали похожи! Пора и погулять! — загремел басом казак Кольцо.
   — Веди… Идем…
   — Коли разожглись, пусть будет так, как велит товариство! — угрюмо ответил Ермак и наказал: — Айда, собираться в дорожку!..
   Не глядя на Строганова, атаман вышел из избы. Осиянный солнцем Орел-городок лежал на горе, обласканный теплом. Внизу текла Кама — широкая, бесконечная красавица река.
   — Эх, милая, куда занесла казака! — тяжко вздохнул Ермак и загляделся на реку, над которой плыли нежные облака. И под ними каждую минуту Кама казалась новой, — то манила под солнышком невиданным простором и сочной зеленью берегов, то в густой тени, с нависшими над водой скалами становилась таинственной и грозной: то ласковая и родная, то чужая и неприветливая, когда из набежавшей тучи брызгал дождь.
   Повеяло холодком от прозрачной волны, убегавшей по камскому простору. По гальке, обдирая ноги, вдоль берега бурлаки в лямке тянули огромную баржу, груженную солью. Оборванные, опаленные солнцем, истомленные, они шли, наваливаясь грудью на лямку, и пели тягучую горестную песню. Впереди шли три широкогрудых богатыря с взлохмаченными бородами, пот струился по бронзовым лицам; но такой мощью и силой веяло от их мускулистых тел, что казалось — дай им палицы в руки, они побьют и погромят все. Но они, как быки, тяжело и покорно шли в своем ярме. Позади их, заплетаясь ногами, шел исхудалый, желтоликий чахоточный старик, а рядом с ним — хрупкий, беловолосый мальчонка. Обоим лямка была не под силу.
   На дороге из-за бугра показалась странница с котомкой за плечами. Лицо знакомое, чуть загорелое.
   — Алена! — признал Ермак и хотел уйти, но вековуша была уже рядом. Ее большие добрые глаза сегодня смотрели встревоженно, но губы улыбались:
   — Тебя мне и надо, Васенька!
   Ермак опустил глаза и спросил:
   — Что тебе надо, Аленушка?
   — Спешила, батюшка, с Усолья, шибко спешила. Неужто пойдешь на своих горюнов?
   — Опоздала, Аленушка, — тихо обронил Ермак. — Как и робить, сам не знаю! — признался он.
   В эту пору в Закамье грянул и перекатился над лугами раскатистый гром. Вековуша перекрестилась:
   — Пронеси, господи, грозы, обереги хлебушко! — и посмотрела опечаленно на Ермака:
   — Очень просто, Васенька. Иди, но кровинушки не проливай, — она своя, русская.
   Алена стояла перед ним тихая, ласковая, и ждала ответа. Атаман поднял голову.
   — Ничего не скажу тебе, Аленушка, но юность свою крепко помню и не обогрю братской кровью свои руки…
   — Спасибо, Васенька, — поклонилась Ермаку вековуша и вся осветилась радостью. — Я и ждала этого.
   Снова, и теперь на этом берегу Камы, прокатился гром, и золотыми блестками сверкнули кресты на церквушке в Орле-городке. Упали первые крупные капли и прибили на дороге пыль.
   Ермак взглянул на небо и предложил:
   — Айда под крышу! Будет ливень.
   Она покорно пошла рядом с ним, робкая и тихая. На светлое небо надвинулась темная туча, закрыла солнышко, и полил буйный, шумный дождь…
 
 
   Отошла гроза, надвинулся вечер, и казаки собрались в дорогу. За дымкой тумана взошла луна и зажгла зеленоватым светом бегущие камские волны. Позвякивая удилами, Ермак на сером жеребце ехал впереди, за ним шла сотня. Атаман молчал; в который раз шел он по родной прикамской земле, но никогда на душе не было такого тягостного чувства. С далекой юности помнил он этот край и житье в строгановских вотчинах, и все осталось таким же, каким было много лет тому назад. Как все кругом ласкает и слух и глаз: и тихие шорохи ночи, освеженной только что павшим обильным дождем, и трепетная золотая дорожка лунного отражения на камской волне…
   — Эх Русь, родимая сторонушка! — вздохнул Ермак. — Широкие просторы, тишина полей и лесов, и горькое горе…
   Внезапно Ермак заслышал песню, ласковую и сильную, и скоро впереди сверкнул огонек ночного стана. Ермак подъехал. На берегу, у костра, сидели рыбаки и, обжигаясь, из одного котла хлебали горячую уху.
   Вперед, на дорогу, вышел коренастый, плечистый молодец. Завидя атамана, он стал перед лошадью, пламя костра озарило его сильное тело.
   — Ну, что скажешь, молодец? — добродушно спросил атаман парня. — Кто ты такой?
   — Еремка, строгановский смерд. Батько, возьми меня до своего войска. Сказывали, что казаки на Кучумку собрались войной. Возьми!
   — Что ж, можно и взять! — охотно отозвался Ермак. — Но повремени, придет час, позову!
   — Ой ли! — радостно вскрикнул рыбак.
   — Слово мое твердо, а теперь сойди с дороги! — сказал Ермак и перебрал удила.
   — Браты, а вы к нам ушицы похлебать! — послышались теплые голоса. Атаман усмехнулся и ответил:
   — Глянь, сколь нас. Из одного котла такую ораву не насытишь, а брюхи у нас о-хо-хо, дай боже!..
   Раздался смех, и казаки тронулись дальше. А Ермак все думал: «Сколь много плохого и темного на Руси, а все ж она самая прекрасная на свете! Народ извечно похолоплен. Смерды! Но сила в них есть непомерная…»
   Ему вспомнился спор с Максимом Строгановым, угощавшим его чаркой аликанта. Максим говорил:
   «Пей за крепость нашу на земле! Отныне и до века текла тут Кама-река, отныне и до века хозяйствовать тут нашему роду и перевода ему не будет вечно».
   Ермак отклонил чарку, усмехнулся в лицо господину и сказал: «А что ежели Кама-река вспять потечет, и холоп за вольницей поднимется?»
   В глазах у Максима потемнело, голос дрогнул: «Не может того быть во веки веков!» — закричал он.
   Ермак спокойно огладил бороду, поднял на господина веселые глаза: «Все может быть. Каждый человек тянется к солнцу!»
   «Суета сует и всяческая суета то! — не сдавался Строганов. — Обманка одна, болотный огонек — вот что золотая воля. Поведаю тебе сказ один. Слушай! Были мы с батюшкой на Беломорье. И рассказывал нам мореход один про страду великую. Сказывали, что на окиан-море затоп корабль один, а в нем погрузился на дно морское ларец, полный жемчугов, злата и невиданной прелести самоцветов. С тех пор мореходы многих царств не знали покоя и думали: как добыть тот ларец? Через это погибло много смельчаков, которые на дно спускались. Нырнули, и поминай как звали! И вот пришло такое время, — одному посчастливилось. После мук и риска нашел он ларец; резное чудо, и все позолочено. Вот когда добрались до сокровища! Долго корпели над замком, думали открыть ларец без порчи, а когда открыли — пусто в нем, одна паутина… Вот она холопская воля!».
   «Врешь, не этак было! — отрезал Ермак. — Не зря народ придумал сказку о Жар-птице. Прилетит она, вот только нас на земле не будет!»
   Строганов повеселел: «Ну вот видишь, а после нас кому все это занадобится? Эх-хе-хе…»
   Ночь прошла. На заре казаки отдохнули и снова в путь. Чтобы ободрить дружинников, заиграли домрачи, запели свирели, жалейки, подали голос гусляры. Веселей стало. Днем в Прикамье кипела жизнь: сопели пилы, стучали топоры, дымились угольные кучи. С рыбацких станов ветер наносил стонущий напев «Дубинушки…» Где-то башкир тянул звенящую тоской песню, родную русской душе. Говоры северян-помров мешались с татарской речью, с цветистым разговором бойких волжан. По лесам бортники с дымокурами добывали в дуплах мед. Завидев казаков, они поскорее убежали в чащу…
   Светило яркое солнце, когда дружина подошла к Усолью. Играло голубизной небо, не грязнили его белесые клубы варничного дыма. Чуть сыроватый ветер обдувал лица. Тишина простерлась над миром. Казаки притихли и зорко поглядывали на высокие тесовые ворота, которые вели в острожек Максима и теперь были накрепко закрыты.
   «Что, стервятник, перепугался?» — со злорадством подумал Ермак.
   Посад, в котором ютились солевары и рудокопы, опустел и безмолвствовал. Но когда казаки ступили в улицу, со всех сторон набежали люди, лохматые, одетые в рвань, и, протягивая изъязвленные руки, кричали:
   — Батюшка наш, помилосердствуй!
   — Забижает нас захребетник.
   — Что ворон терзает нас!
   Они густой толпой окружили казаков, и каждый с душевной болью выкрикивал свои обиды, свое наболевшее:
   — Без хлебушка третью неделю сидим…
   — Солью зато изъедены!
   — Андрюшку в шахте задавило, а хоронить не дают. И так, сказывают, надежно погребен!
   — Помилосердствуй, атаман!
   Сидя на коне, Ермак сумрачно разглядывал толпу. Потом поднял руку.
   — Пошто бунтуете, люди? — выкрикнул он. — Пошто еще горшего худа не боитесь?
   Строгановские холопы упали на колени, торопливо смахнули войлочные шапки. Вперед вышел Евстрат Редькин с перевязанным глазом. Он неустрашимо стал против атамана:
   — О каком худе говоришь, атаман? Коли пришел угощать плетью, то добей первого меня! Каждая кровинушка наша кипит от гнева. Выслушай нас.
   Казаки закричали:
   — И слушать нечего, батько! Давай в плетки, а то в сабли!
   — Стой! — властно поднял руку Ермак. — Голодное брюхо плетью не накормишь!
   — Вер-на-а! — глухо раздалось в толпе, и опять все заговорили разом:
   — Мочи нашей нет! Пожгем все и уйдем!..
   — Куда уйдешь, дурья голова? — прикрикнул на солевара Иванко Кольцо.
   — К вам, к Ермаку-батьке уйдем. Возьми нас!
   У атамана дернулась густая бровь — всех бы пожалел он, да разве можно?.. На службе он у Строгановых.
   — Говори один кто, в чем дело? — приказал Ермак. — Сказывай хоть ты, что тут вышло? — показал он плетью на Редькина. Солевар поднял руки:
   — Тише, братцы. Ордой шумите!
   Голоса стали стихать. Одинокие выкрики бросались торопливо:
   — Говори всю правду!
   — А то как же? Известно, расскажу всю правду! — успокоил работных Евстрат и поднял уцелевшее око на Ермака. И такую боль и страдание прочел в его взгляде атаман, что сердце у него заныло.
   — Говори же твою правду! — глухо вымолвил он.
   Редькин взволнованно заговорил:
   — Работой душат… Весь день едкий пар ест глаза, спирает грудь. Каторжная работенка, от темна до темна!
   — А о пахарях? А о рудокопах? О жигарях забыл! — закричали в разных углах.
   — А рыбаки?
   — И о рыбаках, — продолжал прерванную речь Редькин, — и о пахотниках, и рудокопщиках — о всех смердах, атамане, мое слово душевное. Все мы голодны, волочимся в наготе и в босоте, — все передрали. И силушку свою вымотали. Женки на сносях до последнего часа коробья с солью волокут в амбары, ребята малые, неокрепшие, уже силу теряют, надрываются. А вместо хлебушка, — батоги и рогатки. Многие в леса сбежали, иные от хвори сгинули, а то с голоду перемерли.
   Казаки стояли понурив головы. Проняло и их горькое слово солевара. Многие вздыхали: не то ли самое заставило их бежать с Руси в Дикое Поле?
   Конь Ермака бил в землю копытом. В тишине тонко позвякивали удила. Евстрат продолжал:
   — Сил не хватит пересказать все наши обиды. Праздников и отдыха не знаем, поборами замучали. Не успел в церковь сбегать, — плати две гривны, в другой раз оплошал, — грош, а в третий раз, — ложись в церковной ограде под батоги. Богу молятся Строгановы, а сами нутром ироды!
   — Ироды… — словно эхо, отозвался атаман. Но тут же спохватился и сказал:
   — Ты тише, человече, а то как бы холопы этого ирода тебя плетями не засекли!
   — Батько! — вскричал Дударек-казак. — Вели унять смутьянов — душу рвут своим горем!
   — Стой! — гневно отрезал Ермак. — Тут все тяготы к нам принесли, слушать мы должны и понять! Мы — не каты! Эй, солевары, браты-горщики, расходись! Бить вас у нас рука не поднимается, а прощать — силы нет.
   — Уходи! — закричал Ерошка Рваный. — Уходи, казак отсюда. Мы сами управимся…
   — Мы все тут покрушим! Все сожгем! — закричали холопы.
   — Вижу, что так и будет! — сказал Ермак и поднял руку. — Слушайте меня, работяги! Пожгете варницы, затопите рудники, все запустеет тут — вам же хуже будет. Разойдитесь, браты! А я упрошу господина помиловать вас, смягчить вашу тяжкую жизнь. — Ермак тронул повод, и застоявшийся конь понес его среди бушующих солеваров. Они все еще кричали, жаловались, но давали казакам дорогу.
   Ворота острожка распахнулись и навстречу Ермаку вышел Максим Строганов, одетый в малиновый кафтан, в мурмолке, расшитой жемчугом. За ним толпилась многочисленная челядь — спальники, хожалые, псари, медвежатники, выжлятники, ловчие. Они жили привольно, сытно, и для господина готовы были на любую послугу. Хозяин поднял руку и, прищурив лукавые глаза, ощупал пышную бороду.
   — Так что ж ты, атаман, не разогнал смердов? О том мы просили нашего дядю Семена Аникиевича. Разве он не сказывал тебе нашей просьбы?
   — Сказывал, — резко ответил Ермак и выпрямился на коне. Крепкий и мускулистый, он высоко поднял голову. — Но мы в наймиты не шли. Не можно бить и калечить за правду человека. Люди робят от всей силы, а заботы о них нет. Скот свой и тот бережешь, хозяин, а смердов и за скот не считачешь!
   — Помилуй бог, казак, о чем молвишь? Тут как бы не ко времени, и не к месту! — Строганов покосился на дворню.
   — Это верно, может и лишнее сказал, — счел нужным согласиться Ермак. — Но от всего товариства казацкого скажу. Не для того сюда шли, чтобы смердов бить. Не будем, господин! И тебе не советую. Миром договорись. Помилосердствуй!..
   Строганов опустил глаза, круто повернулся и пошел в хоромы, — так и не позвал атаманов в гости. Он долго расхаживал по горнице, все думал. «Не ко времени!.. И впрямь, ноне идет война с ливонцами, не до свар царю. Не будет слать стрельцов, коли что!» — Максим хмурился, кипел злобой, но все чаще раскидывал мыслью, как и в чем уступить.
   Простояли казаки в Усолье неделю. Выходили на яр, песни пели, потешались в кулачном бою, но с рудокопами и солеварами не спорили.
   Поутру, после Троицына дня, над солеварнями заклубился белесый дым, и опять в шахту полезли рудокопы. Наказал Строганов выдать из амбаров холопам зерно и заколоть быка на мясо.
   К Ермаку пришел Ерошка Рваный и поклонился:
   — Послушались твоего совета, ноне зачали новую варю. Приходи-ко, атаман, взгляни на работенку нашу.
   — Приду, — довольный, что удалось предотвратить грозу, ответил Ермак.
   Он пришел на другой день. Большая потемневшая изба была заполнена соляным паром, от которого сразу запершило в горле. Ермак с любопытством вгляделся: большой цырен, подвешенный на железных полотенцах к матицам, испускал пар. Под ним, в глубокой яме, пылал огонь, то которого и нагревался рассол. Повар Ерошка зорко всматривался в кипеж раствора, из которого начинала уже рождаться соль. Тут же хлопотали два подварка, да ярыжки время от времени подбрасывали рассол, который ведрами подавался из ларя.
   На ресницах и бороде солеваров оседал соленый налет. Ермак ухватился за свою кучерявую, и под пальцами тоже заскрипела соль.
   «Этак в мощи обратишься», — невесело подумал атаман и услышал, как в цырене пошел шум.
   — Что такое? — поднял он глаза на повара.
   — Началось кипение соли! — выкрикнул Ерошка и махнул подваркам: — А ну, живей, живей!
   Подварки бросились к железным заслонкам печи и стали умерять жар, а повар поднялся к цырену и огромной железной кочергой равномерно разгонял рассол…
   Так и не дождался Ермак до полного увару, когда стала оседать белоснежная соль. Откашливаясь, весь распаренный, потирая глаза, он выбежал из варницы.
   За ним вышел Ерошка:
   — Ну, как тебе понравилась наша работенка?
   — Подвиг трудный! — убежденно ответил Ермак. — Тут не только бунтовать, а резать с обеих рук зачнешь…
   Солевар присел на бревнышко и со вздохом сказал:
   — Вот видишь… каторга! А мы тихи… и мало того: любим эту каторгу, работу, то-есть…
   Ермак грузным шагом вошел в острожек. Мысли были злые, непокорные. Он чутьем догадывался, что не простят ему Строгановы непослушания, но не мог поступить иначе. И в самом деле, Максим закрылся у себя в хоромах и больше не показывался.
   А в избах, на постое, казаки кричали:
   — Хватит, наслужились у господ. Нам бы в Сибирь идти, зипунов пошарпать!
   — В Сибирь!
   — А не то Усолье раскидаем!
   — Скука, на безделье руки чешутся!
   — Дорога трудна! — осторожно заговорил Матвей Мещеряк. — Лето давно на перевале.
   — Брысь! — заорал на него полусотник Брязга. — Для нас, ходунов, лишь бы до урманов добраться!
   — Погребли, братцы…
   Гомон стих, когда появился Ермак, медный от загара, решительный.
   — Что за крик? — сурово спросил он.
   — Батько, — кинулся к нему Брязга, — спор вышел. Осатанело нам от скуки, без драки, ей-ей, с ножами друг на друга кинемся. Обленились, яко псы.
   И разом заорали десятки глоток:
   — Веди, батько, в Сибирь. Тут у господ нам не житье!
   Атаман взглянул на разгоряченные, возбужденные лица казаков, на задорные глаза и махнул рукой:
   — Тихо, дай подумаем! — и опустился на скамью. — И чего вдруг взбесились?
   — Эх, батько, ну что нам тут! Жить весело, а бить некого! — со страстью вырвалось у Дударька. Все захохотали. Гул пошел по избе, — в оконнице слюда задребезжала. Атаман снял шапку, положил рядом. Он понимал тоску повольников: «Погулять охота!». Понимал и то, что у Строгановых не жить ему больше.
   — Хорошо, — тряхнул он поседевшей головой, — подумайте, браты, хорошенько обмыслите, а там обсудим. Только больше разуму и меньше гомозу!..

3

   Семен Строганов пребывал в своем любимом Орле-городке и с часа на час ждал вестей о казачьем походе в Усолье. Сдвинув густые нависшие брови, закинув за спину руки, он нелюдимо бродил по своим огромным покоям и думал о совершившемся в Усолье. «Если не погасить воровской пожар, то пламя, поди, доберется и до Орла-городка. Пойдет тогда крушить». Строганов встал перед громадным иконостасом со множеством образов в драгоценных окладах, осыпанных самоцветными камнями и бурмицкими зернами, и начал молиться. Молитвы были простые, земные:
   — Господи, покарай злых и дурных смердов! — шептал старик пересохшими губами. — Нашли на них казацкую хмару. Пусть порубят и потерзают их ермачки! Пусть причинят им столько мук и терзаний, чтобы до десятого поколения помнили: и старики и младени…
   Мягкий радужный свет золотой лампады, которая спускалась с потолка на золотых цепочках, переливаясь всеми цветами радуги, напоминал веселый солнечный полдень и тем вносил успокоение в душу Строганова. Земно поклонившись образу спаса, Семен встал кряхтя и удалился в свою сокровенную горницу. Большая и светлая, она отличалась от других своей простотой. Стены и потолок ее были из тесаного дуба, чтобы служили навек. Не обитые и не разрисованные, они были чисто выскоблены и вымыты. Кругом — лавки и шкафы из ясеневого дерева, а под окном большой стол, на котором лежали мешочки соли, куски железа, олова и — на видном месте — большие счеты, гордость строгановского рода.
   Старик уселся в кресло и стал выстукивать на костяшках. Он не был скупцом, но любил в тихий час посчитать свои богатства и помечтать.
   Ровный свет лился от лампад, и слегка потрескивало пламя восковых свечей. Был тот покой, какой обычно овладевал им в позднее время.
   И в эту тихую пору в дверь постучал старый дядька-пестун. Неспроста он тревожит господина, — это сразу сообразил Семен Аникиевич и вмиг отлетел покой; снова им овладела тревога.
   — Войди, дед! — недовольно откликнулся Строганов.
   В горницу, шаркая ногами, вошел пестун. По лицу его Семен Аникиевич догадался о неладном.
   — Казаки загуляли? Погром? — холодея спросил он.
   Пестун отрицательно повел плешивой головой:
   — Хуже, Аникиевич. Ермаки отказались бить смердов!
   — Не может того быть! Откуда дознался? — вскочил Строганов и, схватив старика за плечи, стал трясти. — Врешь!
   — Истин господь, правда! — истово перекрестился дядька. — Только что дозорный наш писчик Мулдышка прискакал с вестью… Не пожелаешь ли, господине, его видеть!..
   — Гони, гони прочь! Рожи его песьей не могу видеть, не человек, а слякоть, яко червь… Что ж теперь будет? — Семен Аникиевич выбежал из горницы и снова заметался по обширным покоям. За окнами притаилась глубокая невозмутимая тишина. Было уже за полночь. Темное небо стало глубже, все светилось крупными звездами. На земле все смолкло, лишь изредка перекликались петухи на птичьем дворе. До чего был прекрасен отдых земли! Но Семену Аникиевичу все казалось злым и враждебным. Стариком овладел беспредельный, бессильный гнев. Он резко выкрикнул пестуну:
   — Немедленно шли гонцов к племянникам моим! Надо спасать вотчину нашу!
   Дядька ушел, а Строганов долго ходил по хоромам; лишь только перед рассветом уснул беспокойным сном…
   Утром на быстрых иноходцах, в сопровождении толпы слуг, в Орел-городок примчались Максим Яковлевич и Никита Григорьевич. Они умылись с дороги, расспросили дядьку-пестуна о здоровье дяди и беспечно пошли на реку.
   К полудню отоспался старик и вызвал племянников. Он усадил их за стол: краснощекого, золотобородого Максима — справа, а веселого, кряжистого Никиту, с плутоватыми глазами, — слева.
   — Сказывай, Максимушка, о бедах наших. Что наробили казаки? — предложил сурово дядя.
   — Ермак не тронул смердов.
   — Выходит, смерды варницы пожгли и рудники порушили? — пытливо уставился в племянника Семен Аникиевич.
   — Не то и не другое. Казачишки зашебаршили! — с презрением пояснил Максим.
   — И на том слава богу! — перекрестился Строганов и на сей раз вздохнул облегченно. Он замолчал, задумался. Племянники из уважения безмолвно поглядывали на дядю, как решит он?
   Наконец, Семен Аникиевич заговорил:
   — О чем кричат ермачки?
   — Засобирались в Сибирь, к салтану в гости, — с насмешкой ответил Никита.
   — Так, так! — подхватил дядя, нахмурился, и вдруг в глазах его загорелись огоньки. — Детушки, да нам это с руки! Пусть идут с господом богом. Монахи в нашем Пискорском монастыре за них помолятся. В добрый час! Глядишь, салтану не до нас будет, а со смердами сами справимся. Да и без того притихнут…
   — Ужотка и без того притихли, дядюшка, — просветленно вставил Максим.
   Старший Строганов встал и подощел к иконостасу, подозвал младших.
   — Царем Иоанном Васильевичем, великим князем всея Руси, нам пожалованы земли, лежащие за Камнем. Повелено нам занимать всякие ухожие места и рыбные тони, и леса по рекам Тоболу, и Туре, и Лозьве… Вот и пришло время содеять нам по велению царя. Помолимся, милые, за почин добрый.
   И Строгановы стали истово креститься и класть земные поклоны перед сияющим иконостасом.
 
 
   А казаки в эту самую пору с веселыми песнями вернулись в Орел-городок и стали думать о дорожке в Сибирь. Два года они прожили в камских вотчинах Строгановых. Зимы стояли тут сугробистые, вьюжистые и до тошноты длинные. Ветер хозяйничал в эту пору на дорогах и хлестал безжалостно все живое. В низких срубах, при свете тлевшей лучины невесело жилось волжским повольникам. Все угнетало их тут: и хмурое, белесое небо, и мрачные ельники с вороньим граем. Хлеба строгановские скудные, и разойтись негде — везде зоркий и неприветливый глаз господина. Ходи, казак, по его воле, а к этому никто не привык. Но тяжелее всего было сознавать, что изо дня в день тянется зряшная жизнь без обещенного прощения вины. «Все еще мы воровские казаки!» — с тоской на беседе признался батька.