Страница:
«Эх ты, зелье лютое, — недовольно подумал казак, — опять заныло!»
И, чтобы отвлечься от соблазна, спросил Кольцо:
— Ну как, Иванушко, возьмешь меня в повольники? Есть ли стружки?
— Батько, на реке стружки. Поклоняюсь тебе, будь у нас старшим. За тобой на край моря!..
— Спасибо на добром слове, — сдержанно ответил Ермак. — Но только не так старших выбирают. Что скажет дружина, — тому и быть! От века положено громаде дело решать!..
Иванко встал, а рядом с ним, плечо в плечо, поднялся Яков Михайлов, и оба дружно подняли чары:
— За батьку Ермака, браты! За дружбу и удаль!
Ермак опустил глаза и с достоинством поклонился повольникам:
— Спасибо, браты. Доброе слово не забудется…
Вечерело. Волга закурилась туманом. Казаки расходились на ночлег. В темном переходе Ермака перехватила горячая рука.
— Иди ко мне казак. Перины взбила, — жарко зашептала Василиса.
Атаман привлек женку и губами приложился к тугой щеке.
— Спасибо, родимая. Однако не к тебе моя дорожка, не в перинах мне нежиться, — ласково сказал он, и, видя, что женщина потупилась, добавил: — Зарочный я! На суровом пути… Не гоже мне казаку млеть…
Он хотел что-то еще сказать, но в эту пору мелькнул огонек, и с горящей лучиной на порожке встала Клава. Завидя Ермака с Василисой, казачка вскрикнула и схватилась рукой за сердце. Лучина выпала из дивичьих рук и погасла. Стало тихо, безмолвно, и густой мрак укрыл все кругом.
Порешили повольники — быть Ермаку атаманом. На том сошлись Иванко Кольцо и Яков Михайлов. Надоели им обоим свары и споры о первенстве. Обрадовались Ермаку. Отгуляли последние дни в Камышинке шумно, гамно. Повольники, обнявшись, ходили по улице, лихо распевая:
Через борт волной холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет;
Буря нам с руки!
Подлетим к расшиве: — Смирно!
Якорь становой!
Шишка, стой! Сарынь на кичку!
Бечеву долой…
Далеко разносилась песня по волжкой равнине. Прекратила ее темная звездная ночь да наказ Ермака: «Завтра на восходе на плав!»
Смутно на Волге маячили струги. По рощам засвистали соловьи. Щелкнет один, подхватит другой, третий, а в заволжских поемных лугах ответят дружки-певуны. Из-за кургана поднялись золотые рога месяца, и зеленый призрачный свет засверкал на реке. Богдашка Брязга уловил минутку и нагнал Клаву на лесной тропке.
— Погоди, милая, — ласкаво остановил девушку казак. — Присядем да потолкуем, как мне быть?
Клава покорно и тихо опустилась на поваленный ствол сосны. Богдашка сел рядом. Сладкая грусть и радость трепетали в сердце казака. Как нарочно, ночь была ласковой и тихой: сияли звезды, дул теплый ветерок, шептались быстрые струи. Богдашка осторожно обнял девушку, обдал ее взволнованным дыханием.
— Любишь? — тихо спросил он.
Клава решительно повела головой:
— Нет!
— Кого же тогда держишь в думках? — настойчиво допытывался Брязга. — Одного его… атамана… — хмуро ответила девушка, и ресницы ее задрожали от обиды. — Да только он не глядит на меня…
Ревность острым ножом полоснула казака.
— Ты сдурела! — вспылил Богдашка. — Ему ведь за сорок годов, а ты вон — яблонька в цвету!
— Ну и что ж, пусть за сорок годков! — противясь и отталкивая от себя Брязгу, с усмешкой ответила она. — Оттого любовь, как добрая брага, слаще будет и крепче!
— Так он же старый пень! — не сдерживаясь, раздраженно сказал Богдашка. Клава вспыхнула, блеснула злыми глазами: — А вот и не стар! Не полыхает, может, как ты, словно хворост, зато жару-накалу в нем больше, чем у всех молодых!
— Дыму да копоти много! — съязвил казак.
— Врешь! Сильный он! И думку за всех нас думает! — горячо ответила Клава. — Уходи, Богдашка, не люб ты мне! — она вскочила с места и потянулась с тоской. — Эх, горе-горюшко, и приворожить нечем. Никакие травы, ни самые золотые слова не доходят до сердца.
— Оттого, может, и мил, что о другой забота…
— Опять врешь! — со злобой перебила Клава. — Нет у него другой… и никакой! За это и люблю. И ничего ему не надо: ни любви, ни богатств! Ин, впомни, на Дону из своей добычи одаривал всех…
— Вишь ты, — усмехнулся Брязга, — сладкий пряник какой. И Василиса к нему тянется…
В руках казачки хрустнула сухая веточка.
— Марево это… — глухо промолвила она. Помолчала и со сдержанной силой заговорила: — Не отдам его. Зарежу! И чего пристал ты, зачем мучаешь? Не трожь меня, казак! Тронешь, братцу Иванке скажу…
— Говори, всему свету говори, моя ясынка, что ты мне краше света, милее звезд, — страстно зашептал казак. — Чую, все уйдет, а я при тебе останусь.
— Не нужен ты мне… Одна я останусь, или Волга примет меня, если не по-моему будет, — твердо сказала казачка. — Прощай, Богдашка! — Она повернулась и решительно пошла прочь.
— Эх, горяча и упряма девка! — сокрушенно вздохнул Брязга. — Вся в брата Иванку Кольцо!
Он постоял-постоял на лесной тропке, прислушался, как удалялись шаги, и, опустив голову, тяжелой походкой пошел к сельцу.
На высоком дубе, что шумит на Молодецком кургане, на самой верхушке, среди разлапистых ветвей, сидел Дударек и зорко вглядывался в речной простор. Сверкая на солнце, Волга стремниной огибала Жигули и уходила на полдень, в синие дали. Берега обрывами падали в глубокие воды. По овражинам ютились убогие рыбацкие деревушки. Далеко-далеко в заволжских степях вились струйки сизого дыма — кочевники нагуливали табуны. Мила казаку Волга-река, но милее всего его сердцу добрый конь. И мечтал Дударек о лихом выносливом скакуне. Напасть бы на кочевников и отобрать сивку-бурку, вещую каурку. Вскочить бесом ей на спину, взмахнуть булатной сабелькой и взвиться над степью!
«Эх, нельзя то! — огорченно вздохнул казак. — Батькой зарок дан — не трогать кочевников!»
Дударек нехотя отвернулся от ордынской сторонушки и глянул вниз по реке. Там, вдали, на Волге возникло пятнышко. Наметанный глаз дозорного угадал: «Купец плывет! Ух, и будет ныне потеха!».
Он терпеливо выждал, когда в сиреневом мареве очертились контуры большого груженого судна. Медленно-медленно двигалось оно с астраханского низовья.
— Смел купчина, один плывет! — подумал Дударек, вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Казак, дремавший под дубом, очумело открыл глаза.
— Чего засвистал, Соловей-разбойник? Что углядел? — с хрипотцой спросил он.
— Вижу, — крикнул Дударек. — Вижу!
— Да что видишь, сказывай, башка?
— Купец с Кизилбашской державы идет. На мачте икона блистает. Никола угодник, чего доброго, за лоцмана. Эх-ма, сарынь на кичку! — крикнул Дударек и быстро спустился с дуба. На бегу к стану дозорщики кричали:
— Плывет, браты. Эй, плывет!..
Сразу забегали, засуетились повольники. Богдашка Брязга с багром бежал к стругам. За ним устремилась его ватажка. Ермак, широкогрудый, в голубой рубашке, с непокрытой головой, неторопливо шел к берегу. Ветер трепал его густые курчавые волосы. Рядом с Ермаком вышагивал Иван Кольцо.
Завидев брата к нему бросилась Клава:
— Братику, возьмите с собой!
Ермак строго взглянул на озорное лицо станичницы:
— Девке с казаком не по пути! Вертай назад!
Клава обожгла взглядом атамана и схватила брата за руку:
— Упроси, Иванишка!
— Не можно, по донскому закону. Иди к Василисе, ухваты по вас соскучились.
Девка сердито изогнула темные брови, бросила с вызовом:
— Нелюдимы… Скопцы…
— Ах ты… — озлился Кольцо и сжал кулак. — Я те отхлещу!
Клава закусила губу, глаза ее дерзко вспыхнули.
— А ты и рад! — усмехнулась она в лицо Ермаку, увидя, что он улыбнулся. Атаман посуровел: — Казачья воля не терпит женской слабости. Вот и раскинь умом, синеглазая, — веско ответил он.
Шелестя кустами, атаманы ушли к стругам, а Клава все стояла и думала: «И чем я ему не по душе? Неужто и верно, Василиса околдовала его… И что только хорошего он нашел в этой веретенной бабе, в корове?» — казачка гневно сдвинула брови, и на густых ресницах ее заблестели слезы. Она стряхнула их, выпрямилась и пошла к стану.
Синий дым костров растаял, и в стане наступила глубокая тишина. Клава присела на камень и вгляделась в речную даль. На зеленом изгибе Волги показалось суденышко с распущенными парусами. Дул полуденный ветер, но его не хватало, чтобы осилить могучее течение. По берегу стайкой тащили бечеву бурлаки. Издалека, как тяжкий стон, доносилась их песня… Скорее угадать, чем услышать, можно было ее слова:
Ох, матушка-Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало,
О-ох!
Лицо Клавы затуманилось. Она обернулась и увидела, как на ертаульный челн проворно прыгнули братец Ивашка с пятью удальцами, оттолкнулись и быстро пошли в стремнину. За ними, пока держась у берега, таясь в зеленой тени, поплыли другие струги. На одном стоит Ермак, широко расставив ноги, настороженный и властный. Близко к атаману сидит Брязга. «Провора-казак, и мастер на сердечные слова, улестит любую. Нет, не он мне надобен! Такого подомну и будет под пяткой. Эх, Ерм-а-ак!» — с грустью вздохнула Клава. Тряхнула головой и, поднявшись с камня, побрела по стану. У шалаша Василиса в синем сарафане могучими руками чистила рыбу. Работала она споро, ладно, — из-под острого ножа так и сыпалась серебристыми блестками рыбья чешуя. Под работу тихо напевала:
Я нарву цветов, совью венок
Милу другу на головушку…
Носи, милый, да не спрашивай,
Люби меня, да не сказывай…
— Это кому же ты венок плетешь, корова? — посмотрев на Василису, насмешливо спросила Клава.
— А хошь бы и ему! — подбоченясь в крутые бедра, с вызовом ответила повольница. — Стоющий! Силен, кучеряв, такой в сладости кости сломит. Ах, милая!
Глаза девки потемнели, она сжала кулаки и, надвигаясь на соперницу, прошептала:
— Что говоришь, сатана старая…
— Я-то старая! — загораясь гневом, закричала Василиса, отбросила рыбу и выпрямилась: — Эко, глянь, что я за ягода-малина!
Темноглазая, тугая, она и впрямь выглядела в самой поре. Засмеялась так, что ослепительно блеснули ее белые, чистые зубы; бойко повернулась вправо и влево перед казачкой.
— Гляди, вон какая я пышная! Зачем ему худерьба, башенка астраханская? Любуйся! — Василиса притопнула ногой в козловом башмаке и звонко шлепнула себя ладонью.
Едкий занозистый смех соперницы перевернул сердце Клавы. В траве, у колодца, валялся тяжелый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры. Казачка рванулась к нему…
— Зарублю!..
Василиса схватила острый нож, повела злыми глазами:
— Не посмеешь. Зарежу…
Напряженно разглядывая друг друга, с минуту стояли соперницы, полные неукротимой злобы, жгучей ревности, сторожа каждое движение друг друга. Обе — стройная, розовая казачка и кареглазая, налитая силой и здоровьем повольница — были одинаково страшны.
Первой очнулась Клава. Усмехнулась криво, уронила топор и медленно пошла прочь. Облегченно вздохнув, опустила нож и Василиса.
Волга текла навстречу, могучая, веселая, играя на солнце серебристой чешуей. Вправо тянулись длинные песчаные отмели. Нижегородский купец Яндрей — толстомордый жох, провора — сидел на скамье у мурьи и поглядывал то на парус, то на бурлацкую ватагу. Глаза Яндрея — сытые, довольные — щурились от речного блеска.
Влево береговой осыпи, по раскаленному галечнику, согнувшись в три погибели и навалившись на лямочные хомуты, бурлаки тянули бечеву. Ветер стих, паруса обессиленными болтались на реях. Купец покрикивал на бурлаков:
— Эй ты, лягва болотная, шевелись бодрей!
Вел ватагу гусак, он и песню заводил:
Вы, ребята, не робейте,
Свою силу не жалейте!
Эх, дубинушка, ухнем!
Эх, зеленая, сама пойдет!..
Глядя на хлопотунов, купец Яндрей самодовольно думал: «Дика земля, дикий народ, — на том жить можно. Исстари боярин да купец крепко стоят за мужицкими горбами!»
— Эй, Ермошка, жбан квасу! — крикнул он тощему унылому приказчику. Тот угодливо сбегал в камору, притащил квасу. Яндрей жадно припал к жбану. Утолив жажду, погладил живот, крякнул: «Хорошо!..»
И все ему в этот жаркий солнечный день казалось приятным. Был он здоров, силен и удачлив: ловко обменял в Кызылбашской земле пеньку, мед, меха соболиные на узорье цветное, на шелка, ковры и платки расписные, мягкие, теплые, связанные из легчайшего козлиного пуха. Верилось Яндрею в свое счастье, так и подмывало его пуститься в пляс, да жара стоит. Он щелкнул пальцами, весело взглянул на Ермошку…
А тот словно застыл на месте, лицо с редкой молчаливой бороденькой вытянулось, стало тревожным:
— Ох, господи, Молодецкий курган близится. Пронесите, святые угодники!
— Да ты что струсил? — выхваляясь своей смелостью, выкрикнул купец. — Кличь ружейников, ставь еще парус, да эй вы, дружней, робята! Ведро хмельного, торопись!
Гусак заорал ватаге:
— Слышали… Разом, эх да… — и снова завел на все тихое раздолье:
Эх ты, тетенька Настасья,
Раскачай-ка мне на счастье…
У-у, дубинушка, ухнем!
У-у, зеленая, сама пойдет!..
— Ходу! — горласто приказал купец и вдруг оторопел.
— Куда, батюшка, торопиться? — загалдели бурлаки. — Глянь-ка, станица спешит!
Гусак сбросил лямку и устало опустился на песок, за ним бросили бечеву ватажники. Яндрей подбежал к борту судна и загрозил кулаками:
— Галахи, что расселись! Шкуру спущу!.. Торопись, проскочим!
— Поздно, батюшка, — смущенно отозвался приказчик. — Становись на колени да молись Господу, может солнышко в последний раз видим…
— Да ты сдурел? Может то и не станица, а рыбаки на тоню выплыли, — запротестовал купец.
Ружейник, стоявший у борта, хмуро отозвался:
— Какие рыбаки? Не пора им. Нешто не примечаешь, хозяин, как упористо гребут. Рыбаки неторопко, покладисто идут — на весла не ложатся. Казаки спешат!
— Братики, за пищали! — завопил купец. Он смахнул шапку и закрестился часто. — Свят, свят, обереги нас, Миколка угодник. Коли уберегешь, пуд воску на свечу в обитель сдам! — он подошел к пищальникам и стал пытливо вглядываться в их отчужденные, хмурые лица. «Продадут, как Бог свят, продадут», — с опаской подумал Яндрей и позвал приказчика:
— Ермошка, кати сюда бочонок хмельного. Пей, братцы, жалую. Ничего не жалко, только обороните!
— Ты, хозяин, не лебези! — строго остановил его старшой охраны. — Вином не купишь, а биться с повольниками по уговору будем…
Яндрей со страхом взглянул вперед. Из-за солнечного плеса выбежал ертаульный струг в шесть весел. Шел он ходко в самой стремнине, а из тальника, подле речного устьица, утиной стайкой вынырнули струги. Сидели они низко в воде, и только сверкающие брызги алмазной россыпью разлетались с быстро взмахиваемых весел.
На переднем струге, под парусом, стоит кудрявый детина с густой смоляной бородой. Он протягивает в направлении купецкого судна руку и что-то кричит. Легкий речной ветер доносит глухой рев голосов и свист. Струги полным-полны ватажниками. У Яндрея на лбу выступил холодный, липкий пот.
— Братцы не выдавай! Ермошка, топор мне! — а сам кинулся в мурью. В ней образ Николы мирликийского, перед ним лампадка теплится. Купец бухнулся на колени и стал со слезой просить:
— Сбереги, святитель, добро мое! Ей-ей, не забуду. Во Нижнем Новгороде молебен отстою. Ей-ей, нищую братию семишниками одарю…
Рядом зашумела вода, раздались буйные окрики:
— Эй, бурмакан-аркан, кидай пищали, а то в Волгу пометаем!..
Яндрей зажмурил глаза: вот когда беда подкатилась к порогу. По палубе затопали тяжелые шаги: разбегалась охрана. Приказчик пронзительно завыл:
— Сгибли, ой, сгибли, братушки…
Словно кнутом хлестнул купца выкрик:
— Сарынь на кичку!
Яндрей схватил топор и выбежал наверх. Из стругов уже лезли станичники. Багры крепко вгрызлись в борта. Высокий казак с кистенем подбежал проворно к вопящему приказчику и хлестнул его в темя. И не пикнул Ермошка, — вытянулся насмерть. А казак кричал:
— Батько, одного угомонил!
Ермак перебрался через борт, и вот он, как чугунный, крепко расставив ноги, стоит перед пищальниками:
— Ну, что удумали? За купца биться станете или жизни надо? — озорная усмешка блеснула в курчавой бороде.
Старшой пищальник ответил за всю охрану:
— Жизни нам!
— Коли так, складывай пищали да сходи на берег!
— Разбойники! — завопил купец. — На трудовое позарились! Не дам, непущу! — А мы и спрашивать не станем! — с насмешкой сказал ему Ивашка Кольцо и перехватил топор. — Братцы, кунай его в воду!
Повольники скрутили купцу руки и подвели к Ермаку. Атаман нахмурился, неприязненно глянул на Яндрея.
— Чего вопил?
У купца перехватило дыхание: по глазам Ермака угадал он свою судьбу и сразу опустился на колени.
— Батюшка, половину добра бери, а другую мне оставь, — взмолился Яндрей. Ермак усмехнулся: — Жигули, купец, еще не минул. Там вторую половину возьмут. От хлопот тебя избавим…
— Душегубы! — рванулся купец и бросился на Ермака. Могучий кулак опустился на голову Яндрея.
— Кончай, да грузи тюки! — крикнул повольникам атаман.
Купца схватили и, раскачав барахтающееся цепкое тело, бросили в самую крутоверть.
— Помяни, господи, его душу! — крикнул в догонку Богдашка Брязга и побежал к трюму. Сорвали замок и стали вытаскивать товары и грузить на ладьи.
Бурлаки сидели на сыром песке и, понурив головы, ждали своей участи. — А с нами как, атаман? — спросил Ермака гусак ватаги.
— Выдать им бочку меду, да куль муки, да на рубахи, и пусть уходят подале от беды! — распорядился Ермак и стал поторапливать казаков…
Опустились сумерки. На реке опустело. У берега запылал костер, бурлаки черпаком по кругу распивали мед и поминали купца:
— Скареда был…
— Каждый кус в счет клал.
— Ни отвального, ни отчального, одна брань.
— Ни лаптей, ни щей…
Гусак тяжело вздохнул и обронил:
— Солона ты, жизнь бурлацкая. Выпало счастье, гуляй орава!
Волга покрылась мраком, в котором слышался плеск волн. Шумели темные леса. Бурлаки захмелели и завели веселую:
Ночуй, ночуй, Дунюшка,
Ах, да ночуй, любушка.
Ты ночуешь у меня,
Подарю, дружок, сережки я…
А в эту пору повольники вернулись в стан. Ермак поднялся на крутоярье и вдалеке во тьме увидел пламя: горело подожженное купецкое судно, удалявшееся в низовье…
Василисе снился сладкий сон. Вывезли из набега повольники богатств видимо-невидимо. Ермак сам надел ей на шею жемчужное ожерелье и сказал: «Носи на счастье, радость моя!»
Проснулась и сладко потянулась: в большом крепком теле все ликовало. Вышла из шалаша, предрассветный ветерок рябил волжскую воду, соловушки допевали свои песни, а неугомонные коростели поскрипывали в густых травах. Облака засветились нежным сиянием: за Волгой, на дальнем степном окоеме, блеснула кромочка восходящего солнца. Василиса поднялась на камень, и перед ней как на ладони раскрылась заречная равнина. Серебром сверкал росистый ковыль, и по глухой степной траве уходил все дальше караван верблюдов с покачивающимися на их горбах азиатами. Со своими необозримыми стадами кочевники перебирались на новые места.
Казачьи струги стояли на причалах, за густыми зарослями ракитника, и тут же на лужайке дымился костер, а подле него повольники дуванили добычу. Рядом с огнем сидел Ермак, освещенный восходом, и в утренней тиши до Василисы порою доносился его голос. Повольницу умилили и восход, и Волга, а больше всего густой голос человека, к которому тянулось ее сердце.
— Господи, Господи, как радостно жить…
Она соскочила с камня и упругой походкой поспешила к кринице умываться. Прошло немного времени, и в становище запылали костры, забурлила-закипела вода в чугунах, в которых варилась наваристая стерлядь.
Скоро казаки уселись у больших котлов и принялись жадно хлебать стерляжью уху. Насыщались и хвалили Василису. А она краснела, замирала и подкладывала Ермаку лучшие куски.
Атаман был всем доволен, весело поглядывая на казаков и ладную хозяйку. Не скрывал он, что Василиса нравилась ему, — и лицом, и добрым нравом, и умением хозяйничать.
Яков взглянул на атамана и с хитрецой спросил:
— Для кого же ты выдуванил свой жар-цвет?
Атаман улыбнылся, встал и, развернув холст, вынул оттуда платок. Он распахнул его, и под солнцем вспыхнуло жар-пламя. Оно трепетало, переливалось яркими нежными цветами и тешило глаз.
— Василиса, поди сюда! — поманил повольницу Ермак, и когда она, замирая от сладкого предчувствия, робко подошла, накинул ей на плечи дивный платок:
— Носи на радость всем нам, краса-хозяюшка!
Баба обомлела, прижала к груди дарунок.
— Ахти, радость!
Глаза ее залучились, и в них светилось столько счастья и преданной любви, что брат с удивлением спросил:
— Ты что так, ровно красна девица?
Ермак ласково и чуть с усмешкой следил за Василисой.
Рдея от нахлынувших чувств, повольница все еще стояла и прижимала платок, когда распахнулся полог и из шалаша вышла заспанная Клава. Казачка слышала все от слова до слова, и жгучая ревность жгла ее огнем. Бесстыдно вихляя бедрами, прошла она к огнищу и, через силу улыбаясь, проговорила:
— Ну и станичники, от старой бабы разомлели!
Любовное пламя в глазах Василисы мгновенно сменились гневом. Она готова была вцепится в косы соперницы, но, встретив предупреждающий взгляд Якова, круто повернулась и ушла…
Весь день гуляли-бражничали казаки, распевали раздольные песни, плясали. Богдашка Брязга, выстукивая частую дробь каблуками, ухарски приговаривал:
Никому так не досталось,
Как мне, грешной сироте:
Съела рыбушку сухую —
Защемило в животе…
Выхаживая по кругу, он подмигивал Клаве, а та, словно ей было очень весело, смеялась и дразнила казака, то принимая вызвывающие позы, то призывно щуря глаза. Потом она, гневно взглянув на Ермака, повела Богдашку к обрыву и здесь, хотя сердце ее щемила тоска, шепнула ему:
— Терпи, казак, атаманом будешь…
В полночь все небо над Волгой застлало тучами, начал накрапывать дождик и погромыхивать гром. От особенно сильного удара Ермак проснулся и сейчас же услышал два спорящих голоса за пологом шатра. Атаман прислушался: узнав голос казака Дударька и Василисы.
— Пусти! — настойчиво просила Василиса. — Мне только слово сказать…
— Убьет и меня, и тебя. Уходи, пока не бита! — пригрозил казак.
— Уймись, шалый. Непременно наградит, — уговаривала баба.
— Будет ливень, торопись, чернявая, — не сдавался Дударек.
— Милый мой, да куда ж я укроюсь в такую пору? — жалобно простонала женщина, и не успел казак ухватить ее за руку, как она скользнула в шатер.
— Ну и бес-баба, свяжись только с такой! — с досадой проговорил Дударек. — Ну, да ладно, пусть сами теперь во всем разбираются…
Всю ночь над Волгой и крутыми ярами бушевала гроза; только к утру утих ливень и, как ни в чем не бывало, взошло ликующее солнце. Под его лучами задымилась мокрая земля и засверкали дождевые капли на деревьях, кустах и травах. Проснулись птицы, и чистый свежий воздух огласился пением и свистом. В эту пору Иванко Кольцо отправился к кринице умываться и вдруг услышал негромкий женский плач. Иванко прислушался. Всхлипывала баба, горько-страстно жалуясь на свою судьбу. Кольцо осторожно пошел вперед. Под развесистой березой, на влажном мшистом пне сидела Василиса. По тугим смуглым щекам ее катились слезы.
— Ты что? — спросил Иванко. — Кто обидел?
Повольница сквозь слезы пожаловалась:
— Бат-ть-ко…
— Ишь, ты! — усмехнулся казак. — По виду строг и будто посхимился, а сам в темную ночь добрался-таки до медовой колоды…
Василиса вспыхнула:
— Не мели, Емеля! Постыдись…
— Да я же правду?
— Все вы так, словно борзые кобели, а батько иной… Ох, горько! Оттого и плачу, что прогнал… И не дотронулся…
Иванко смахнул шапку и захохотал:
— Воды-то, воды сколько ноне! Потопнешь… Ух, и нашла о чем плакать! Свято место впусте не бывает. Милая, — прошептал он. — Затосковалась, а? — Он протянул к женщине руки.
— Уйди! — озлилась Василиса. — Не твоя я, не гулящая баба!
Она с силой оттолкнула Кольцо:
— Поищи другую красу-забаву, не по твоим я зубам, ласун…
Сбивая сверкающую росу, она заспешила к стану. Ошеломленный Иванко один остался в лесу. «Ну и батько, — думал он, — пришил к себе бабу. И что за петушиное слово у него, от которого все женки так ластятся?»
Налетевший порыв ветра перебрал листву и сбросил на казака обильную капель, промочив его да последней нитки. Казак поежился и сокрушенно вздохнул.
Дударек рассказал Клаве что было и чего не было. Загорелось сердце у девки! Не дослушав казака, убежала в овраг и здесь, корчась от ярости, без конца повторяла:
— Убью, убью змею…
До захода она бродила в лесу, думая, что сделать. К вечеру выходилась и вернулась в стан тихая, ласковая, и прямо пошла к Василисе. Повольница удивилась и приготовилась к отпору.
— Вот и я… сама к тебе пришла, — кротко заговорила Клава. — Уж и не знаю, простишь ли, а больше не могу… совесть заела…
— Ты об чем это? — спросила Василиса.
— Да все о том же… обижала я тебя… А зачем? Что нам делить? Так… затмило голову и больше ничего… Никого-то мне не надо и никто-то меня не любит… А ты другое… Ты души в нем не чаешь… и он тебя любит… Вот и живите. А со мной дружи! Рада я за вас… Всем сердцем теперь буду…
И, чтобы отвлечься от соблазна, спросил Кольцо:
— Ну как, Иванушко, возьмешь меня в повольники? Есть ли стружки?
— Батько, на реке стружки. Поклоняюсь тебе, будь у нас старшим. За тобой на край моря!..
— Спасибо на добром слове, — сдержанно ответил Ермак. — Но только не так старших выбирают. Что скажет дружина, — тому и быть! От века положено громаде дело решать!..
Иванко встал, а рядом с ним, плечо в плечо, поднялся Яков Михайлов, и оба дружно подняли чары:
— За батьку Ермака, браты! За дружбу и удаль!
Ермак опустил глаза и с достоинством поклонился повольникам:
— Спасибо, браты. Доброе слово не забудется…
Вечерело. Волга закурилась туманом. Казаки расходились на ночлег. В темном переходе Ермака перехватила горячая рука.
— Иди ко мне казак. Перины взбила, — жарко зашептала Василиса.
Атаман привлек женку и губами приложился к тугой щеке.
— Спасибо, родимая. Однако не к тебе моя дорожка, не в перинах мне нежиться, — ласково сказал он, и, видя, что женщина потупилась, добавил: — Зарочный я! На суровом пути… Не гоже мне казаку млеть…
Он хотел что-то еще сказать, но в эту пору мелькнул огонек, и с горящей лучиной на порожке встала Клава. Завидя Ермака с Василисой, казачка вскрикнула и схватилась рукой за сердце. Лучина выпала из дивичьих рук и погасла. Стало тихо, безмолвно, и густой мрак укрыл все кругом.
Порешили повольники — быть Ермаку атаманом. На том сошлись Иванко Кольцо и Яков Михайлов. Надоели им обоим свары и споры о первенстве. Обрадовались Ермаку. Отгуляли последние дни в Камышинке шумно, гамно. Повольники, обнявшись, ходили по улице, лихо распевая:
Через борт волной холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет;
Буря нам с руки!
Подлетим к расшиве: — Смирно!
Якорь становой!
Шишка, стой! Сарынь на кичку!
Бечеву долой…
Далеко разносилась песня по волжкой равнине. Прекратила ее темная звездная ночь да наказ Ермака: «Завтра на восходе на плав!»
Смутно на Волге маячили струги. По рощам засвистали соловьи. Щелкнет один, подхватит другой, третий, а в заволжских поемных лугах ответят дружки-певуны. Из-за кургана поднялись золотые рога месяца, и зеленый призрачный свет засверкал на реке. Богдашка Брязга уловил минутку и нагнал Клаву на лесной тропке.
— Погоди, милая, — ласкаво остановил девушку казак. — Присядем да потолкуем, как мне быть?
Клава покорно и тихо опустилась на поваленный ствол сосны. Богдашка сел рядом. Сладкая грусть и радость трепетали в сердце казака. Как нарочно, ночь была ласковой и тихой: сияли звезды, дул теплый ветерок, шептались быстрые струи. Богдашка осторожно обнял девушку, обдал ее взволнованным дыханием.
— Любишь? — тихо спросил он.
Клава решительно повела головой:
— Нет!
— Кого же тогда держишь в думках? — настойчиво допытывался Брязга. — Одного его… атамана… — хмуро ответила девушка, и ресницы ее задрожали от обиды. — Да только он не глядит на меня…
Ревность острым ножом полоснула казака.
— Ты сдурела! — вспылил Богдашка. — Ему ведь за сорок годов, а ты вон — яблонька в цвету!
— Ну и что ж, пусть за сорок годков! — противясь и отталкивая от себя Брязгу, с усмешкой ответила она. — Оттого любовь, как добрая брага, слаще будет и крепче!
— Так он же старый пень! — не сдерживаясь, раздраженно сказал Богдашка. Клава вспыхнула, блеснула злыми глазами: — А вот и не стар! Не полыхает, может, как ты, словно хворост, зато жару-накалу в нем больше, чем у всех молодых!
— Дыму да копоти много! — съязвил казак.
— Врешь! Сильный он! И думку за всех нас думает! — горячо ответила Клава. — Уходи, Богдашка, не люб ты мне! — она вскочила с места и потянулась с тоской. — Эх, горе-горюшко, и приворожить нечем. Никакие травы, ни самые золотые слова не доходят до сердца.
— Оттого, может, и мил, что о другой забота…
— Опять врешь! — со злобой перебила Клава. — Нет у него другой… и никакой! За это и люблю. И ничего ему не надо: ни любви, ни богатств! Ин, впомни, на Дону из своей добычи одаривал всех…
— Вишь ты, — усмехнулся Брязга, — сладкий пряник какой. И Василиса к нему тянется…
В руках казачки хрустнула сухая веточка.
— Марево это… — глухо промолвила она. Помолчала и со сдержанной силой заговорила: — Не отдам его. Зарежу! И чего пристал ты, зачем мучаешь? Не трожь меня, казак! Тронешь, братцу Иванке скажу…
— Говори, всему свету говори, моя ясынка, что ты мне краше света, милее звезд, — страстно зашептал казак. — Чую, все уйдет, а я при тебе останусь.
— Не нужен ты мне… Одна я останусь, или Волга примет меня, если не по-моему будет, — твердо сказала казачка. — Прощай, Богдашка! — Она повернулась и решительно пошла прочь.
— Эх, горяча и упряма девка! — сокрушенно вздохнул Брязга. — Вся в брата Иванку Кольцо!
Он постоял-постоял на лесной тропке, прислушался, как удалялись шаги, и, опустив голову, тяжелой походкой пошел к сельцу.
На высоком дубе, что шумит на Молодецком кургане, на самой верхушке, среди разлапистых ветвей, сидел Дударек и зорко вглядывался в речной простор. Сверкая на солнце, Волга стремниной огибала Жигули и уходила на полдень, в синие дали. Берега обрывами падали в глубокие воды. По овражинам ютились убогие рыбацкие деревушки. Далеко-далеко в заволжских степях вились струйки сизого дыма — кочевники нагуливали табуны. Мила казаку Волга-река, но милее всего его сердцу добрый конь. И мечтал Дударек о лихом выносливом скакуне. Напасть бы на кочевников и отобрать сивку-бурку, вещую каурку. Вскочить бесом ей на спину, взмахнуть булатной сабелькой и взвиться над степью!
«Эх, нельзя то! — огорченно вздохнул казак. — Батькой зарок дан — не трогать кочевников!»
Дударек нехотя отвернулся от ордынской сторонушки и глянул вниз по реке. Там, вдали, на Волге возникло пятнышко. Наметанный глаз дозорного угадал: «Купец плывет! Ух, и будет ныне потеха!».
Он терпеливо выждал, когда в сиреневом мареве очертились контуры большого груженого судна. Медленно-медленно двигалось оно с астраханского низовья.
— Смел купчина, один плывет! — подумал Дударек, вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Казак, дремавший под дубом, очумело открыл глаза.
— Чего засвистал, Соловей-разбойник? Что углядел? — с хрипотцой спросил он.
— Вижу, — крикнул Дударек. — Вижу!
— Да что видишь, сказывай, башка?
— Купец с Кизилбашской державы идет. На мачте икона блистает. Никола угодник, чего доброго, за лоцмана. Эх-ма, сарынь на кичку! — крикнул Дударек и быстро спустился с дуба. На бегу к стану дозорщики кричали:
— Плывет, браты. Эй, плывет!..
Сразу забегали, засуетились повольники. Богдашка Брязга с багром бежал к стругам. За ним устремилась его ватажка. Ермак, широкогрудый, в голубой рубашке, с непокрытой головой, неторопливо шел к берегу. Ветер трепал его густые курчавые волосы. Рядом с Ермаком вышагивал Иван Кольцо.
Завидев брата к нему бросилась Клава:
— Братику, возьмите с собой!
Ермак строго взглянул на озорное лицо станичницы:
— Девке с казаком не по пути! Вертай назад!
Клава обожгла взглядом атамана и схватила брата за руку:
— Упроси, Иванишка!
— Не можно, по донскому закону. Иди к Василисе, ухваты по вас соскучились.
Девка сердито изогнула темные брови, бросила с вызовом:
— Нелюдимы… Скопцы…
— Ах ты… — озлился Кольцо и сжал кулак. — Я те отхлещу!
Клава закусила губу, глаза ее дерзко вспыхнули.
— А ты и рад! — усмехнулась она в лицо Ермаку, увидя, что он улыбнулся. Атаман посуровел: — Казачья воля не терпит женской слабости. Вот и раскинь умом, синеглазая, — веско ответил он.
Шелестя кустами, атаманы ушли к стругам, а Клава все стояла и думала: «И чем я ему не по душе? Неужто и верно, Василиса околдовала его… И что только хорошего он нашел в этой веретенной бабе, в корове?» — казачка гневно сдвинула брови, и на густых ресницах ее заблестели слезы. Она стряхнула их, выпрямилась и пошла к стану.
Синий дым костров растаял, и в стане наступила глубокая тишина. Клава присела на камень и вгляделась в речную даль. На зеленом изгибе Волги показалось суденышко с распущенными парусами. Дул полуденный ветер, но его не хватало, чтобы осилить могучее течение. По берегу стайкой тащили бечеву бурлаки. Издалека, как тяжкий стон, доносилась их песня… Скорее угадать, чем услышать, можно было ее слова:
Ох, матушка-Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало,
О-ох!
Лицо Клавы затуманилось. Она обернулась и увидела, как на ертаульный челн проворно прыгнули братец Ивашка с пятью удальцами, оттолкнулись и быстро пошли в стремнину. За ними, пока держась у берега, таясь в зеленой тени, поплыли другие струги. На одном стоит Ермак, широко расставив ноги, настороженный и властный. Близко к атаману сидит Брязга. «Провора-казак, и мастер на сердечные слова, улестит любую. Нет, не он мне надобен! Такого подомну и будет под пяткой. Эх, Ерм-а-ак!» — с грустью вздохнула Клава. Тряхнула головой и, поднявшись с камня, побрела по стану. У шалаша Василиса в синем сарафане могучими руками чистила рыбу. Работала она споро, ладно, — из-под острого ножа так и сыпалась серебристыми блестками рыбья чешуя. Под работу тихо напевала:
Я нарву цветов, совью венок
Милу другу на головушку…
Носи, милый, да не спрашивай,
Люби меня, да не сказывай…
— Это кому же ты венок плетешь, корова? — посмотрев на Василису, насмешливо спросила Клава.
— А хошь бы и ему! — подбоченясь в крутые бедра, с вызовом ответила повольница. — Стоющий! Силен, кучеряв, такой в сладости кости сломит. Ах, милая!
Глаза девки потемнели, она сжала кулаки и, надвигаясь на соперницу, прошептала:
— Что говоришь, сатана старая…
— Я-то старая! — загораясь гневом, закричала Василиса, отбросила рыбу и выпрямилась: — Эко, глянь, что я за ягода-малина!
Темноглазая, тугая, она и впрямь выглядела в самой поре. Засмеялась так, что ослепительно блеснули ее белые, чистые зубы; бойко повернулась вправо и влево перед казачкой.
— Гляди, вон какая я пышная! Зачем ему худерьба, башенка астраханская? Любуйся! — Василиса притопнула ногой в козловом башмаке и звонко шлепнула себя ладонью.
Едкий занозистый смех соперницы перевернул сердце Клавы. В траве, у колодца, валялся тяжелый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры. Казачка рванулась к нему…
— Зарублю!..
Василиса схватила острый нож, повела злыми глазами:
— Не посмеешь. Зарежу…
Напряженно разглядывая друг друга, с минуту стояли соперницы, полные неукротимой злобы, жгучей ревности, сторожа каждое движение друг друга. Обе — стройная, розовая казачка и кареглазая, налитая силой и здоровьем повольница — были одинаково страшны.
Первой очнулась Клава. Усмехнулась криво, уронила топор и медленно пошла прочь. Облегченно вздохнув, опустила нож и Василиса.
Волга текла навстречу, могучая, веселая, играя на солнце серебристой чешуей. Вправо тянулись длинные песчаные отмели. Нижегородский купец Яндрей — толстомордый жох, провора — сидел на скамье у мурьи и поглядывал то на парус, то на бурлацкую ватагу. Глаза Яндрея — сытые, довольные — щурились от речного блеска.
Влево береговой осыпи, по раскаленному галечнику, согнувшись в три погибели и навалившись на лямочные хомуты, бурлаки тянули бечеву. Ветер стих, паруса обессиленными болтались на реях. Купец покрикивал на бурлаков:
— Эй ты, лягва болотная, шевелись бодрей!
Вел ватагу гусак, он и песню заводил:
Вы, ребята, не робейте,
Свою силу не жалейте!
Эх, дубинушка, ухнем!
Эх, зеленая, сама пойдет!..
Глядя на хлопотунов, купец Яндрей самодовольно думал: «Дика земля, дикий народ, — на том жить можно. Исстари боярин да купец крепко стоят за мужицкими горбами!»
— Эй, Ермошка, жбан квасу! — крикнул он тощему унылому приказчику. Тот угодливо сбегал в камору, притащил квасу. Яндрей жадно припал к жбану. Утолив жажду, погладил живот, крякнул: «Хорошо!..»
И все ему в этот жаркий солнечный день казалось приятным. Был он здоров, силен и удачлив: ловко обменял в Кызылбашской земле пеньку, мед, меха соболиные на узорье цветное, на шелка, ковры и платки расписные, мягкие, теплые, связанные из легчайшего козлиного пуха. Верилось Яндрею в свое счастье, так и подмывало его пуститься в пляс, да жара стоит. Он щелкнул пальцами, весело взглянул на Ермошку…
А тот словно застыл на месте, лицо с редкой молчаливой бороденькой вытянулось, стало тревожным:
— Ох, господи, Молодецкий курган близится. Пронесите, святые угодники!
— Да ты что струсил? — выхваляясь своей смелостью, выкрикнул купец. — Кличь ружейников, ставь еще парус, да эй вы, дружней, робята! Ведро хмельного, торопись!
Гусак заорал ватаге:
— Слышали… Разом, эх да… — и снова завел на все тихое раздолье:
Эх ты, тетенька Настасья,
Раскачай-ка мне на счастье…
У-у, дубинушка, ухнем!
У-у, зеленая, сама пойдет!..
— Ходу! — горласто приказал купец и вдруг оторопел.
— Куда, батюшка, торопиться? — загалдели бурлаки. — Глянь-ка, станица спешит!
Гусак сбросил лямку и устало опустился на песок, за ним бросили бечеву ватажники. Яндрей подбежал к борту судна и загрозил кулаками:
— Галахи, что расселись! Шкуру спущу!.. Торопись, проскочим!
— Поздно, батюшка, — смущенно отозвался приказчик. — Становись на колени да молись Господу, может солнышко в последний раз видим…
— Да ты сдурел? Может то и не станица, а рыбаки на тоню выплыли, — запротестовал купец.
Ружейник, стоявший у борта, хмуро отозвался:
— Какие рыбаки? Не пора им. Нешто не примечаешь, хозяин, как упористо гребут. Рыбаки неторопко, покладисто идут — на весла не ложатся. Казаки спешат!
— Братики, за пищали! — завопил купец. Он смахнул шапку и закрестился часто. — Свят, свят, обереги нас, Миколка угодник. Коли уберегешь, пуд воску на свечу в обитель сдам! — он подошел к пищальникам и стал пытливо вглядываться в их отчужденные, хмурые лица. «Продадут, как Бог свят, продадут», — с опаской подумал Яндрей и позвал приказчика:
— Ермошка, кати сюда бочонок хмельного. Пей, братцы, жалую. Ничего не жалко, только обороните!
— Ты, хозяин, не лебези! — строго остановил его старшой охраны. — Вином не купишь, а биться с повольниками по уговору будем…
Яндрей со страхом взглянул вперед. Из-за солнечного плеса выбежал ертаульный струг в шесть весел. Шел он ходко в самой стремнине, а из тальника, подле речного устьица, утиной стайкой вынырнули струги. Сидели они низко в воде, и только сверкающие брызги алмазной россыпью разлетались с быстро взмахиваемых весел.
На переднем струге, под парусом, стоит кудрявый детина с густой смоляной бородой. Он протягивает в направлении купецкого судна руку и что-то кричит. Легкий речной ветер доносит глухой рев голосов и свист. Струги полным-полны ватажниками. У Яндрея на лбу выступил холодный, липкий пот.
— Братцы не выдавай! Ермошка, топор мне! — а сам кинулся в мурью. В ней образ Николы мирликийского, перед ним лампадка теплится. Купец бухнулся на колени и стал со слезой просить:
— Сбереги, святитель, добро мое! Ей-ей, не забуду. Во Нижнем Новгороде молебен отстою. Ей-ей, нищую братию семишниками одарю…
Рядом зашумела вода, раздались буйные окрики:
— Эй, бурмакан-аркан, кидай пищали, а то в Волгу пометаем!..
Яндрей зажмурил глаза: вот когда беда подкатилась к порогу. По палубе затопали тяжелые шаги: разбегалась охрана. Приказчик пронзительно завыл:
— Сгибли, ой, сгибли, братушки…
Словно кнутом хлестнул купца выкрик:
— Сарынь на кичку!
Яндрей схватил топор и выбежал наверх. Из стругов уже лезли станичники. Багры крепко вгрызлись в борта. Высокий казак с кистенем подбежал проворно к вопящему приказчику и хлестнул его в темя. И не пикнул Ермошка, — вытянулся насмерть. А казак кричал:
— Батько, одного угомонил!
Ермак перебрался через борт, и вот он, как чугунный, крепко расставив ноги, стоит перед пищальниками:
— Ну, что удумали? За купца биться станете или жизни надо? — озорная усмешка блеснула в курчавой бороде.
Старшой пищальник ответил за всю охрану:
— Жизни нам!
— Коли так, складывай пищали да сходи на берег!
— Разбойники! — завопил купец. — На трудовое позарились! Не дам, непущу! — А мы и спрашивать не станем! — с насмешкой сказал ему Ивашка Кольцо и перехватил топор. — Братцы, кунай его в воду!
Повольники скрутили купцу руки и подвели к Ермаку. Атаман нахмурился, неприязненно глянул на Яндрея.
— Чего вопил?
У купца перехватило дыхание: по глазам Ермака угадал он свою судьбу и сразу опустился на колени.
— Батюшка, половину добра бери, а другую мне оставь, — взмолился Яндрей. Ермак усмехнулся: — Жигули, купец, еще не минул. Там вторую половину возьмут. От хлопот тебя избавим…
— Душегубы! — рванулся купец и бросился на Ермака. Могучий кулак опустился на голову Яндрея.
— Кончай, да грузи тюки! — крикнул повольникам атаман.
Купца схватили и, раскачав барахтающееся цепкое тело, бросили в самую крутоверть.
— Помяни, господи, его душу! — крикнул в догонку Богдашка Брязга и побежал к трюму. Сорвали замок и стали вытаскивать товары и грузить на ладьи.
Бурлаки сидели на сыром песке и, понурив головы, ждали своей участи. — А с нами как, атаман? — спросил Ермака гусак ватаги.
— Выдать им бочку меду, да куль муки, да на рубахи, и пусть уходят подале от беды! — распорядился Ермак и стал поторапливать казаков…
Опустились сумерки. На реке опустело. У берега запылал костер, бурлаки черпаком по кругу распивали мед и поминали купца:
— Скареда был…
— Каждый кус в счет клал.
— Ни отвального, ни отчального, одна брань.
— Ни лаптей, ни щей…
Гусак тяжело вздохнул и обронил:
— Солона ты, жизнь бурлацкая. Выпало счастье, гуляй орава!
Волга покрылась мраком, в котором слышался плеск волн. Шумели темные леса. Бурлаки захмелели и завели веселую:
Ночуй, ночуй, Дунюшка,
Ах, да ночуй, любушка.
Ты ночуешь у меня,
Подарю, дружок, сережки я…
А в эту пору повольники вернулись в стан. Ермак поднялся на крутоярье и вдалеке во тьме увидел пламя: горело подожженное купецкое судно, удалявшееся в низовье…
Василисе снился сладкий сон. Вывезли из набега повольники богатств видимо-невидимо. Ермак сам надел ей на шею жемчужное ожерелье и сказал: «Носи на счастье, радость моя!»
Проснулась и сладко потянулась: в большом крепком теле все ликовало. Вышла из шалаша, предрассветный ветерок рябил волжскую воду, соловушки допевали свои песни, а неугомонные коростели поскрипывали в густых травах. Облака засветились нежным сиянием: за Волгой, на дальнем степном окоеме, блеснула кромочка восходящего солнца. Василиса поднялась на камень, и перед ней как на ладони раскрылась заречная равнина. Серебром сверкал росистый ковыль, и по глухой степной траве уходил все дальше караван верблюдов с покачивающимися на их горбах азиатами. Со своими необозримыми стадами кочевники перебирались на новые места.
Казачьи струги стояли на причалах, за густыми зарослями ракитника, и тут же на лужайке дымился костер, а подле него повольники дуванили добычу. Рядом с огнем сидел Ермак, освещенный восходом, и в утренней тиши до Василисы порою доносился его голос. Повольницу умилили и восход, и Волга, а больше всего густой голос человека, к которому тянулось ее сердце.
— Господи, Господи, как радостно жить…
Она соскочила с камня и упругой походкой поспешила к кринице умываться. Прошло немного времени, и в становище запылали костры, забурлила-закипела вода в чугунах, в которых варилась наваристая стерлядь.
Скоро казаки уселись у больших котлов и принялись жадно хлебать стерляжью уху. Насыщались и хвалили Василису. А она краснела, замирала и подкладывала Ермаку лучшие куски.
Атаман был всем доволен, весело поглядывая на казаков и ладную хозяйку. Не скрывал он, что Василиса нравилась ему, — и лицом, и добрым нравом, и умением хозяйничать.
Яков взглянул на атамана и с хитрецой спросил:
— Для кого же ты выдуванил свой жар-цвет?
Атаман улыбнылся, встал и, развернув холст, вынул оттуда платок. Он распахнул его, и под солнцем вспыхнуло жар-пламя. Оно трепетало, переливалось яркими нежными цветами и тешило глаз.
— Василиса, поди сюда! — поманил повольницу Ермак, и когда она, замирая от сладкого предчувствия, робко подошла, накинул ей на плечи дивный платок:
— Носи на радость всем нам, краса-хозяюшка!
Баба обомлела, прижала к груди дарунок.
— Ахти, радость!
Глаза ее залучились, и в них светилось столько счастья и преданной любви, что брат с удивлением спросил:
— Ты что так, ровно красна девица?
Ермак ласково и чуть с усмешкой следил за Василисой.
Рдея от нахлынувших чувств, повольница все еще стояла и прижимала платок, когда распахнулся полог и из шалаша вышла заспанная Клава. Казачка слышала все от слова до слова, и жгучая ревность жгла ее огнем. Бесстыдно вихляя бедрами, прошла она к огнищу и, через силу улыбаясь, проговорила:
— Ну и станичники, от старой бабы разомлели!
Любовное пламя в глазах Василисы мгновенно сменились гневом. Она готова была вцепится в косы соперницы, но, встретив предупреждающий взгляд Якова, круто повернулась и ушла…
Весь день гуляли-бражничали казаки, распевали раздольные песни, плясали. Богдашка Брязга, выстукивая частую дробь каблуками, ухарски приговаривал:
Никому так не досталось,
Как мне, грешной сироте:
Съела рыбушку сухую —
Защемило в животе…
Выхаживая по кругу, он подмигивал Клаве, а та, словно ей было очень весело, смеялась и дразнила казака, то принимая вызвывающие позы, то призывно щуря глаза. Потом она, гневно взглянув на Ермака, повела Богдашку к обрыву и здесь, хотя сердце ее щемила тоска, шепнула ему:
— Терпи, казак, атаманом будешь…
В полночь все небо над Волгой застлало тучами, начал накрапывать дождик и погромыхивать гром. От особенно сильного удара Ермак проснулся и сейчас же услышал два спорящих голоса за пологом шатра. Атаман прислушался: узнав голос казака Дударька и Василисы.
— Пусти! — настойчиво просила Василиса. — Мне только слово сказать…
— Убьет и меня, и тебя. Уходи, пока не бита! — пригрозил казак.
— Уймись, шалый. Непременно наградит, — уговаривала баба.
— Будет ливень, торопись, чернявая, — не сдавался Дударек.
— Милый мой, да куда ж я укроюсь в такую пору? — жалобно простонала женщина, и не успел казак ухватить ее за руку, как она скользнула в шатер.
— Ну и бес-баба, свяжись только с такой! — с досадой проговорил Дударек. — Ну, да ладно, пусть сами теперь во всем разбираются…
Всю ночь над Волгой и крутыми ярами бушевала гроза; только к утру утих ливень и, как ни в чем не бывало, взошло ликующее солнце. Под его лучами задымилась мокрая земля и засверкали дождевые капли на деревьях, кустах и травах. Проснулись птицы, и чистый свежий воздух огласился пением и свистом. В эту пору Иванко Кольцо отправился к кринице умываться и вдруг услышал негромкий женский плач. Иванко прислушался. Всхлипывала баба, горько-страстно жалуясь на свою судьбу. Кольцо осторожно пошел вперед. Под развесистой березой, на влажном мшистом пне сидела Василиса. По тугим смуглым щекам ее катились слезы.
— Ты что? — спросил Иванко. — Кто обидел?
Повольница сквозь слезы пожаловалась:
— Бат-ть-ко…
— Ишь, ты! — усмехнулся казак. — По виду строг и будто посхимился, а сам в темную ночь добрался-таки до медовой колоды…
Василиса вспыхнула:
— Не мели, Емеля! Постыдись…
— Да я же правду?
— Все вы так, словно борзые кобели, а батько иной… Ох, горько! Оттого и плачу, что прогнал… И не дотронулся…
Иванко смахнул шапку и захохотал:
— Воды-то, воды сколько ноне! Потопнешь… Ух, и нашла о чем плакать! Свято место впусте не бывает. Милая, — прошептал он. — Затосковалась, а? — Он протянул к женщине руки.
— Уйди! — озлилась Василиса. — Не твоя я, не гулящая баба!
Она с силой оттолкнула Кольцо:
— Поищи другую красу-забаву, не по твоим я зубам, ласун…
Сбивая сверкающую росу, она заспешила к стану. Ошеломленный Иванко один остался в лесу. «Ну и батько, — думал он, — пришил к себе бабу. И что за петушиное слово у него, от которого все женки так ластятся?»
Налетевший порыв ветра перебрал листву и сбросил на казака обильную капель, промочив его да последней нитки. Казак поежился и сокрушенно вздохнул.
Дударек рассказал Клаве что было и чего не было. Загорелось сердце у девки! Не дослушав казака, убежала в овраг и здесь, корчась от ярости, без конца повторяла:
— Убью, убью змею…
До захода она бродила в лесу, думая, что сделать. К вечеру выходилась и вернулась в стан тихая, ласковая, и прямо пошла к Василисе. Повольница удивилась и приготовилась к отпору.
— Вот и я… сама к тебе пришла, — кротко заговорила Клава. — Уж и не знаю, простишь ли, а больше не могу… совесть заела…
— Ты об чем это? — спросила Василиса.
— Да все о том же… обижала я тебя… А зачем? Что нам делить? Так… затмило голову и больше ничего… Никого-то мне не надо и никто-то меня не любит… А ты другое… Ты души в нем не чаешь… и он тебя любит… Вот и живите. А со мной дружи! Рада я за вас… Всем сердцем теперь буду…