— Никак бьют казаки холопов за провинность? Айда, батько, взглянем на потеху! — весело ощерив зубы, предложил Кольцо.
   Атаман помрачнел и сказал сурово:
   — Что за потеха? Стыдись! — он оправил кафтан, надел шапку и спорким шагом зоторопился к городищу. За ним еле поспевал Иванко. Бежать далеко не пришлось: крики раздавались под деревянными сводами воротной башни.
   — Родимые, не терзайте! — кричал старческий голос. — Порешите сразу… Ух, мучители! — Раздался протяжный стон.
   — Да кто же это? — Ермак вбежал в раскрытые ворота городища и остановился взволнованный и пораженный. На земле лежал воротный сторож Пашко и кат беспощадно избивал его крученой плетью. Тощее дряблое тело вздрагивало. Рядом, в бархатных штанах и в кафтане нараспашку, стоял сытый и довольный Максим Строганов и горячил палача:
   — Подбавь хлеще!
   Ременная плеть щелкнула в воздухе, — кат страшным ударом стегнул сторожа. Тот охнул и замер. Хозяин в досаде сплюнул и подошел к избиваемому, крепко ткнул его в бок тяжелым сапогом.
   — Никак подох, не сдюжил? — удивленно вымолвил Строганов.
   Ермак налился кровью.
   — Что вы тут робите? За что казнили доброго человека? — он бросился к телу и потряс за плечи: — Пашко, жив ли?
   Остекленевшие глаза старика безразлично глянули на атамана. Ермак скинул шапку, потупился.
   — Гляди, Иванко, в какой цене тут ходит человек! — горько сказал он Кольцо.
   — Шибко дешев! — злыми глазами казак уставился в Строганова. — За что сказнили деда?
   — Эва! — ухмыльнулся в бороду Максим. — О чем спрашивает! Старый, дряхлый, задарма хлеб стал жрать, три раза проспал колотить в звон.
   — А может хворый? — заспорил Кольцо.
   Строганов заносчиво сказал атаманам:
   — Кто вы такие? Хозяин тут-ка я, и что хочу, то и роблю. Моего хлеба вам не жалко… Убери отсюда! — показал он глазами кату на тело. Уходя, надменно бросил:
   — Гляди, казаки, не вмешивайтесь в мои дела. Ваши послуги потребны для обереженья рубежа, а тут глядеть вам нечего!
   Важный, осанистый, он грузно поднялся на крылечко своих хором, глянул на восток и истово перекрестился:
   — Упокой, господи, душу раба нерадивого Пашко…
   Ермак сильным взмахом локтя оттолкнул ката:
   — Уйди, не оскверняй тела…
   — Ну, ты! — ощерился кат и крепче сжал плеть.
   Казаки схватились за мечи. Иванко крикнул атаману:
   — Дозволь, батько, я ему враз дурную голову сниму!
   Видя, что и впрямь казаки снесут башку, палач попятился и скрылся в темном проеме башни.
   Ермак сказал Кольцо:
   — Ну, Иванушко, снесем Пашко в его светлицу!
   Они притащили убитого в полутемный чулан и положили на узкие нары, на которых лежала связка соломы. По углам свисала пыльная паутина и сквозь нее в одном углу виднелся почерневший образ Николая чудотворца. Ермак огляделся и сокрушенно вымолвил:
   — Вот и все богатство сторожа. И хоронить не в чем убогого!..
   Казаки отнесли старика на погост, и казацкий поп Савва отпел панихиду по убиенному. Было тяжко и печально на душе Ермака.
   «Мать-отчизна, — думал он — тебя ли не любит простолюдин русский: и холоп, и смерд, и казак! Почему ж ты для него стала мачехой?» — думал и не мог найти ответа на свой вопрос.
   Вечером Ермак поднялся в светлицу розмысла. Юрка Курепа с поникшей головой встретил атамана.
   — Полвека человек простоял на дозоре, охраняя наш труд, а ныне сплоховал, и вот… — Юрка не договорил, тонкие губы его задрожали.
   — Мы ждем из-за Камня грабежников, которые зорят и пахаря и посадского человека, а грабежники тут, в городище — господа наши! — хрипло выговорил атаман. — Ихх, было бы то на Волге, показал бы я боярину!.. — он сжал кулаки, но сейчас же грустно опустил голову. — Ноне стреножили нас.
   Юрко положил тонкую руку на плечо Ермака:
   — Не кручинься, добрая душа. Привыкай! — сказал он мягко. — Плетью обуха не перешибешь. Одно и я не пойму: пошто мучат нас без нужды? Зажирели, стало быть, господа и потехи ради своих холопов убивают…
   Розмысл прислушался: на вышке раздавались гулкие, размеренные шаги.
   — Нового дозорного поставили: служи верой и правдой. А награда… Ох, горько, милый…
   Противоречивые думы раздирали Ермака. Уйти бы от Строгановых… но куда? На Волге войска воеводы Мурашкина. На Дону тоже не сладко… А остаться, — ненавистны владыки края…
   Юрко прошелся по светлице, в углу присел и, подняв доску, добыл что-то из-под пола.
   — Ты не думай, что люди о том не узнают, — сказал он Ермаку, держа в руках свиток. — Все узнают. Капля по капле я сливаю все обиды в сосуд. Хочешь, я зачитаю тебе, сколько бед натворили господа. Слушай! — розмысл развернул свиток и стал негромко читать: — «Людям ево крепостным и крестьянам ево чинятца многие напрасные смерти в темнице, сидячи в колоде в железах тяжких, седят года по три и четыре, и больше, и умирают от великого кроволитья от кнутьяных побоев без отцов духовных, морят дымом и голодом. Уморен Семенка Шадр, Ждан Оловешников да Офанасий Жешуков в колоде и в железах дымом уморен… а положены на старом городище, погребал их Андрей поп, а ныне тот поп Андрей живет в вотчине на Каме на Слудке служит у храму, да в вотчине их на Усолье уморен в колоде и в железах человек их Ярило без отца духовного»…
   Ермак сидел неподвижно и слушал. Слова Юрко жгли его сердце. «Вот что творится тут!» — гневно думал он.
   Меж тем розмысл свернул свиток и пообещал:
   — Ноне к сему списку причислю воротного сторожа Пашко.
   — Что нам, казакам, после этого робить? — в раздумье проговорил Ермак.
   Курепа с великим сочувствием поглядел на атамана:
   — Я тож много мыслил о судьбе человеческой, и так порешил для себя. Лежу в ночи и спрашиваю себя: «На кого хлопочешь, Юрко?». И споначалу отвечал: «Известно на кого, на господ Строгановых!». Но совесть потом подсказала мне: «Врешь, Юрко, на Русь, для народа стараешься ты! А Строгановы тут только присосались к нашему делу!».
   — Что ж, верно ты удумал, — нетвердо согласился Ермак. — Первая забота наша о Руси, и что на пользу отчизне, то и роби!
   — Трудно нам, батюшка, ох как трудно под Строгановыми ходить! — со страстью вымолвил Курепа. — Но сейчас бессильны холопы сробить что-либо. Одна утеха — в мастерстве. Всю душу и сердце в него вкладываю. Знаю, вспомнят о нас внуки. Мастерство ведь живет долго, ой как долго! Возьмешь, скажем, ожерелье или саблю добрую и увидишь, какое диво сотворил мастерко. И спросишь самого себя: «Да кто ж творец был такого чуда?». Труд прилежный никогда не пропадает понапрасну.
   Ермак покачал головой:
   — Хорошо сказал ты, старый, да не все ладно в твоих словах. Ежели так думать, то, выходит, и от Строгановых польза. Нет, милый, тут что-то не так. Миловать их нельзя!
   — Нельзя! — подтвердил, блеснув глазами, Юрко. — Коли такая речь пошла, об одном хочу спросить, да боюсь…
   — Не бойся, говори, что на сердце! — ответил Ермак.
   — Дай мне клятву нерушимую, что рука твоя никогда не поднимется на трудяг!
   — Клянусь своей воинской честью, — торжественно сказал Ермак и, встав со скамьи, перекрестился перед образом, — убей меня громом, ежели я выну меч против холопа и ремесленника!
   — Гляди, атаман, блюди свое слово! — Розмысл подошел к Ермаку, обнял и трижды поцеловался с ним.
   За слюдяным окошком погасла вечерняя зорька. В колокол отбили десять ударов. Ермак прислушался к ночной тишине и засобирался на отдых.
   Но и на отдыхе, в постели, не приходил к нему покой. Обуревали тяжкие думы. Ворочаясь, атаман вспоминал смерть Пашко, и сердце его вновь и вновь наполнялось гневом и неприязнью к Строгановым…

2

   В Орел-городок, в котором остановился для отдыха Ермак с дружиной, внезапно на взмыленном коне примчался вершник с Усольских варниц, писчик Андрейко. Он проворно соскочил у резного крыльца высоких строгановских хором, помялся, смахнул шапку, но взойти на ступеньки долго не решался. Обойдя вокруг терем, писчик легонько постучал кольцом в калитку. На стук выбежала краснощекая стряпуха с подоткнутым подолом и закатанными рукавами. От бабы хорошо пахло квашеным тестом, тмином и домашниной. Она удивленно уставилась на косолапого парня в затасканном стеганом тигилее.
   — Ты что, Андрейко, не в пору прискакал?
   — Бяда! — огорченно выпалил гонец. — Ух и гнал, будто серые наседали по следу!
   — Об этом только хозяину будет ведомо! — с суровой деловитостью сказал Андрейко и попросил: — Пойди-ко живо и скажи Семену Аникиевичу, прискакал-де Мулдышка с варниц… Ну-ну, живей!..
   — Живей, воробей! — передразнила баба, опалив озорными горячими глазами парня: — Иду, иду… — Она ушла. Писчик Мулдышка огладил волосы, нетерпеливо поглядывая на оконца. Стряпуха долго не показывалась. С Камы налетел ветер, прошумел в деревьях. Становилось студено и скучно. Андрейко стал считать галок, которые с криком носились над крестами церковки. Наконец стряпуха позвала:
   — Иди, ирод!
   Семен Аникиевич сидел в большой горнице, в широких окнах которой поблескивало редкостное веницейское стекло. Большие шандалы с вправленными толстыми восковыми свечами блестели серебром. По тесовому полу разостланы мягкие пестрые бухарские ковры, а при дверях на дыбки поднялся матерый боровой медведь.
   — Ужасти! — со страхом покосился на чучело Андрейко и стал класть земные поклоны, сначала перед иконостасом, перед которым мерцали два ряда цветных лампад, а потом и перед хозяином.
   Высокий, седобородый, с серыми мешками под глазами, Семен Строганов выжидающе и недовольно уставился в холопа:
   — Чего в неурочный час припер?
   — Батюшка, бяда на варницах! — завопил Мулдышка и с трепетом воззрился на Строганова.
   — Ну, какая там еще беда? — хриплым голосом хмуро спросил Строганов. — Неужто опять вогулишки зашебаршили? Так мы их разом ныне угомоним! — Семен Аникиевич сжал костлявый кулак и стукнул им по коленке. — Казачишек нашлю. Хваты!
   — Нет, батюшка, не вогулишки зашебаршили. Худшее свершилось: холопы сомутились и побросали работенку. Теперь на руднике и на варницах раззор!
   — Да чего ты мелешь? — взбешенно вскричал Строганов. — Может ли то быть? — он вскочил и заходил по горнице.
   — Истин бог и святая троица! — истово перекрестился Андрейко. — Сам еле убег. Потоп и огонь пустили!
   Строганов побагровел, сжал зубы.
   — Я им, псам покажу… В рогатках сгною! — вдруг рявкнул он так, что стекла в оконницах задребезжали. Мулдышка испуганно отступил к порогу.
   — Кто сей возмутитель? — грозно спросил хозяин.
   — Ерошка Рваный, он первый и почал. А народу что? Смерды — что сухая соломка в омете, только искру брось, — живется-то горько! — сорвалось с языка Андрейки, и он сразу запнулся.
   — Вон! — заорал Никита. — Аль я им не благодетель?.. У, шишиги…
   Не чуя под собой ног, Мулдышка быстро выкатился во двор, а вслед за ним покатилось громогласное:
   — Ерм-а-ка ко мн-е-е!..
   «Спаси и помилуй, господи! — со страхом подумал холоп. — Плетей, плетей теперь отпустят холопам досыта! Перекалечат народа!..»
   Андрейка отвел коня на конюшню, а сам убрался в людскую. Рыжая стряпуха для прилику поворчала на писчика, а все же налила полную миску горячих щей, острым ножом отмахнула полкаравая и положила перед ним:
   — Ешь, непутевый!
   Мулдышка все жадно умял, напился шипучего кваса, ударившего в нос, и забрался на печь. Было сытно, тепло. Внизу гремела ухватами и горшками стряпуха. Казалось, все шло по-обычному, однако на душе не унималась тревога. В который раз Андрейко удовлетворенно думал: «Хвала богу, унес я таки ноги! Приказчика тю-тю, прихлопали!»
   Несомненно, не пощадили бы и Мулдышку — послуха приказчика, да юркий писчик не ждал, вскочил на коня да скорей сюда, в Орел-городок!
   И в который раз перед очами Андрейки опять встала страшная картина бунта работных.
   «И с чего только начался он?» — с ужасом думал писчик.
 
 
   Причина возмущения работных людей была самая простая и ясная. От непереносимых бед и тяжелой жизни поднялись рудокопщики и солевары против господина.
   Глубок и глух Вишерский рудник. Вода так и хлещет в забоях. Нет тяжелее и безотраднее работы, как рудничная. Под землей и давит часто, и топит работяг. А кроме всего, не жизнь, а сплошная маята: рваны, босы, голодны, и непрестанные издевки. Строгановский приказчик, рыжий наглый Свирид — хапуга, каких свет не видывал. Голодом народ морит, а руду на гора давай! Умри, а добудь!
   Работали рудобои, не разгибая спины, по многу часов, жили в старой сырой землянке, где ни согреться, ни просушить мокрую одеженку. Народ надрывался, десны кровоточили, зубы шатались: каждый день мужиков на погост таскали. В куль рогожный да в яму! Не каждому пологалась домовина в строгановской вотчине.
   Частенько в рудник наезжал сам Свирид, молча расхаживал по рудничному двору и присматривался к работе горщиков.
   — Богатимо живете, хлопотуны! — язвительно кричал он на весь рудник: — Гляди-ко, совсем мало толченой коры в хлебушке. Зажирели, лентяи!
   В последний приезд на рудник приказчик Свирид позвал артельного кормщика и наказал ему заправлять кашу сусличным маслом.
   Попробовали горщики, и сразу ложки на стол:
   — Жри сам, толстое пузо! Мы — не псы…
   Всем скопом рудокопщики разом поднялись со скамей и вышли из-под навеса, под которым размещались слаженные из теса непокрытые столы. Горщик Елистрат Редькин крикнул работным людям:
   — Братцы, доколе терпеть будем каторгу? Пойдем к Свириду да усовестим его по-божески!
   Погомонили, поспорили, выбрали самых толковых, в том числе и Редькина, и направили для беседы к приказчику. Пришли на обширный двор, обнесенный крепким тыном. И только выступили вперед, за ними сторож, диковатый татарин Бакмилей, — раз, и мигом ворота на запор!
   — Ты что робишь? — с тяжелым предчувствием спросил у него Елистрат.
   — Ни что… Хозяин так приказал. Тихо, а то сам знаешь! — оскалился татарин.
   Из хором вышелл Свирид, тяжелый, в подкованных сапогах, кулаки — гири. Остановился на крылечке и зычно закричал.
   — Кто из вас со словом пришел?
   Горщики вытолкали Редькина. Он подошел к приказчику, степенно, с достоинством поклонился, а руки закинул за спину.
   — Ты это как с хозяйским доверенным собрался разговаривать? Шапку долой, смерд! — Свирид внезапно размахнулся плетью, и раз! — выхлестнул Елистрату глаз. Лицо горщика мгновенно залилось горячей кровью. Рудокоп закрылся ладонями, а другие гневно закричали:
   — Неясыть, крови тебе нашей мало! За что покалечил человека? Мы к тебе за советом, с добрым словом явились, а ты…
   — Ах, вот вы как заговорили, смерды! — заревел Свирид и крикнул Баклимею: — Псов с цепи спусти! Ату их!..
   И пошел травить псами. Ух, и потешил свою душу приказчик! Когда Бакмилей распахнул ворота, со двора еле выбрались оборванные, истерзанные горщики. Закрыв глаза, пошатываясь, за ними шел и Редькин. Вслед уходящим Свирид крикнул:
   — Вот теперь и сусличье сало в самый раз сгодится! От него все раны да язвы заживают скорехонько…
   Елистрат крепко сжал зубы, смолчал, только желваки на щеках вздулись.
   Старуха Карповна — горщицкая ведунья — промыла ему выхлестнутый глаз, завязала рану тряпицей.
   — И как это он тебя гораздо! Горюн ты мой, горюн! — вздыхала бабка. — Окривел ты, Елистратушка, на весь век…
   Редькин не упал духом. Твердо ответил лекарке:
   — Окривел я, родимая, только взором, зато душа моя выпрямилась. Знаю теперь, как с приказчиками говорить!..
   Подобрал Елистрат верных товарищей, взял с них клятву. Глухой ночью забрались они в хоромы Свирида, да так тихо, так осторожно, что ни один пес не забрехал. Распахнули двери в покои, а на пороге вдруг встал Бакмилей. Татарин от неожиданности угодливо осклабился, а у самого от страха глаза забегали:
   — Ты… Ты…
   — Ну, вот и посчитаемся, пес! — и молодецким ударом кайла Елистрат уложил татарина. — Кровь за кровь!
   Дружки в эту пору ломами выбили дверь в опочивальню приказчика и кинулись к постели. Пуста и тепла перина, а из-под ложа торчат большие красные пятки.
   — Эй, Свирид, вылезай, а то гвозди в пятки вгоним! — пригрозил Редькин.
   Приказчика выволокли за ноги из-под кровати и усадили за стол.
   — Вишь, все раны наши затянуло от сусличного сала! — с насмешкой сказал Елистрат. — Спасибо. Отблагодарить пришли, и тебе угощенье припасли. — И положил Елистрат перед приказчиком дохлую мышь. — Ну-ка, отведай!
   — Да что ты! Да побойся бога, милый! — взмолился Свирид.
   Редькин сверкнул единственным глазом, шевельнул кайлом.
   — Ешь!
   Под смертной угрозой сожрал лютый приказчик мышь. Ел и молил:
   — Не бейте меня, ребятушки! Пожалейте ради семейного, детишек много…
   — А ты нас пожалел? — строго спросил Елистрат и показал на выбитый глаз: — Из-за кого на всю жизнь окривел?
   — Сглупа я погорячился, братцы, — заканючил Свирид.
   — А из-за кого повесилась на лесине сестренка моя? Не ты ли, бугай, изнахратил ее? — непримиримо сказал приказчику второй горщик, бороду которого прошибла густая проседь.
   Приказчика повязали, и каждый выкладывал перед строгановским выжигой все свои наболевшие обиды и кровь. Слово за слово, горщики так распалились от гнева, что в короткий час насмерть уходили Свирида.
   Утром рудокопы густой толпой пошли к варницам. Белесый дым скучно вился к низкому серому небу. Бабы вереницей таскали в амбары кули с солью.
   — Хватит робить на барство, женки! — издали закричал Редькин. — Бросай кули…
   На крик из варниц выбежали солевары. Из толпы испуганно предупредили:
   — Берегись, горщики, Свирид-пес не порадует. На цепь да рогатки на шею!
   — Был Свирид, да весь вышел. Не стало его! — решительно оповестил Редькин. — Круши все!
   Сразу загорелось сердце, вспомнилась вся горькая безрадостная жизнь. Солевары сошлись с горщиками и зашумели.
   Елистрат с тремя горщиками кинулся в солеварни и выгреб головни из-под цырена.
   — Жги! Ни к чему соль, коли нам и так солоно!
   Белый огонь лизнул кровлю, и сразу вспыхнули два амбара. Женки, побросав кули, со страху заголосили:
   — И-и, что теперь будет?
   Дым темнее заклубился. Писчики попрятались по углам, а Андрейко Мулдышка незаметно укрылся на сеновале. Стуча от страха зубами, он все крестился, творил молитвы и твердил: «Пронеси, господи, как бы не спогадались и меня зажарить!»
   Но горщики и солевары топорами рубили лари и запоры в плотине.
   — Пусть сгинет все, намаялись мы! — кричал Елистрат и подбадривал товарищей: — Хлеще руби, хлеще!..
   В пролом рванулась и зашумела вода, быстро заполнила низины, подошла к варницам и устремилась к руднику.
 
 
   Ерошка Рваный, годов под пятьдесят солевар, весь изъеденный едким рассолом, с глазами мученика, первый бросил ковш в цырен и сказал с сердцем:
   — Хватит, наробились на господина, всех заживо изъело! Бросай, братцы, работу!
   Он широко распахнул дверь. Солнце золотыми потоками ворвалось в солеварню. Ерошка расправил спину и всей грудью захватил вешний воздух, даже шатнуло ветром: голова закружилась.
   — Гляди, ребята, какая лепость! — с изумленным восхищением сказал он. И ему показалось, что он впервые видит синие леса, разливы Камы и зеленое поле-полюшко. Так неожиданно прекрасно было все кругом.
   За Ерошкой бросил ковш повар, кузнецы-цыренники побросали скребки, подварки, молоты и клещи, перестали стучать топорами плотники, выбежали дровоклады и другие варничные ярыжки, — одни сушили соль на полатях, а другие грузили ее на суда вешних караванов; за ними стайкой вылетали женки, которые на спине таскали в амбары кули с солью.
   — Братцы, слышишь, как дивно жаворонушко распевает! — с большой, неизведанной доселе радостью сказал Ерошка, и все устремили глаза вверх. И может быть они впервые за всю свою жизнь почувствовали земную красоту.
   — Жаворонушка, милая птаха, — прошептала вековуша Алена…
   Желтый дым над варницами стал редеть, таять, и вскоре до яркой сини прояснилось небо. Из-за тучки брызнуло солнце и заиграло миллионами блесток распыленной и просыпанной соли. Она была повсюду: и дороги белели от нее, и на лугах образовался белесый налет, и к амбарам тропы были покрыты хрустящей солью.
   — Эх, милые, не только себя просолили, но и землю кругом досыта! — с горькой усмешкой вымолвил Ерошка.
   — Не соль это, а застывшие наши слезы! — отозвалась большеглазая девка Аннушка. — Дай хоть денек порадуемся, милые! — и она запела приятным грудным голосом:
 
   Все бы я по бережку ходила,
   Самоцветные камешки сбирала,
   Из камешек огонечек добывала.
   Не во каждом камешке огонечек,
   Не во каждом милом совесть-правда…
 
   — Ах, певуньи, весна идет! — обрадованно крикнул молодой солевар. И на его выкрик, словно давно ждала зова вещунья, закуковала кукушка. Несложна птичья песня, а издревле манит она, и все заслушались, задумались. Солеварам показалась она мелодичной, как нежное дыхание весны. Как не радоваться и как не петь, когда впервые по своему хотенью расправились плечи. Еще вчера чернолесье выглядело желтовато-коричневым, а сегодня под солнышком подернулось зеленоватой дымкой. И вот наклюнулись, показались и стали разворачиваться крошечные липкие листочки. То, чего раньше не видели, не слышали, все вдруг обернулось и заиграло во всей своей прелести. Чуткий слух уловил далекие протяжные трубные звуки: «Кур-лы! Кур-лы!». Над лесом, с полуденной стороны, минуя варницы, высоко летели перелетные птицы.
   — Жураву-шки-и! — ласково крикнула девка и затопала — пошла в пляс…
   На дальней дороге, которая взбегала на бугор, мелькнул угловатый всадник в тигилее. Широко расставив локти, он торопливо бил пятками в конские бока, — шибко погонял каурого.
   Старый солевар Андрон, весь изъеденный рассолом, слезящимися глазами взглянул на гонца и нахмурился:
   — Андрейкоо Мулдышка — послух Свирида — погнал к Строганову. Вот, ребятушки, видать, и празднику скоро конец. Спустят нам портки… Эхх…
   Все стихли. И птичьи песни будто ветром в сторону отнесло. Старик удрученно обронил:
   — Ну, жди, смерды, нагрянут ноне казаки!
   Ерошка Рваный вспыхнул:
   — Чего раскаркался, как ворона перед ненастьем.
   Ежели спужался хозяйскоой длани, так уходи! Лучше смерть, чем каторга! — отыскивая сочувствие, он оглянулся на солеваров, но те стояли понурив головы, избегая встретиться с ним взглядом.
   «Покорны, как волы в ярме», — с досадой подумал Ерошка и с жаром вымолвил:
   — Коли спужались ответ держать за правду, вяжите меня всем миром, один за всех пострадаю!
   Никто не отозвался, все расходились. Тишина плотно легла на землю. Словно сон охватил строгановские края: не дымились варницы, не звякала кирка о рудный камень, не хлопал кнут погонщика, не скрипело большое маховое колесо, вытаскивая бадьи с рудой из шахты. Ерошка ободрился и крикнул уходящим вслед:
   — Гляди, что робит смелый человек! Захочет — все загремит, бросит — все станет, замрет. Вот она сила в чьих руках!
   Подняв горделиво голову, он вошел в варницу. В большом, скованном из железных пластин цырене стыл раствор. По закрайкам корыта толстой губой нарастала соль, соляные сосульки повисли с цыренов, с матиц, — не клубились соляные пары.
   «Ушли все», — довольно подумал Ерошка и захлопнул дверь. Солевар убрел к реке, к широкой светлой Каме, и задумался. Лют Строганов, не простит он возмутительства, и что только теперь будет?
   Однако не сдался Ерошка, надвинул набекрень колпак и сказал себе: «Ну, солевар, шагай к горщикам! Ум хорошо, а два лучше!».
   Он вспомнил Евстрата Редькина и повеселел. Этот не выдаст! Смел, умен, — и ух, как ненавидит господина!..
 
 
   Семен Аникиевич накинул наспех на костлявые плечи лисью шубу, надел высокие валенки, хотя на дворе стояла жарынь, и без шапки, с взлохмаченными волосами, бросился в большую бревенчатую избу — казачье жило. Степенность и важность словно ветром с него сдуло. Всего трясло, и все внутри кипело от возмущения, — так и вцепился бы зубами в холопское горло. Николи этого не бывало, чтобы в его вотчинах смерды голос поднимали и по своей воле покидали работу!
   Еще с порога взбешенный Строганов гаркнул на всю избу:
   — Ермака мне! Беда, ух и беда!..
   Видя донельзя переполошенного хозяина, казаки повскакали с нар, сотники схватились за пищали.
   — Орда набежала?
   — Бей их! — кто-то зычно закричал: — Не щади грабежников!
   — Горшая беда стряслась! — выговорил, схватясь за сердце, Семен Аникиевич, обмяк и повалился на скамью: — Ухх…
   — Пожар?
   — Пожар, — отозвался Строганов. — Люди, смерды мои, злом зажглись. Смуту затеяли, душегубство сотворили — приказчика Свирида кайлом по башке ухайдакали. Землица наша дальняя, народ набежал всякий, беспокойный, и жди от них худа!.. Ермак!..
   Атаман вошел в круг, руки его спокойно лежали на крыже меча.
   — Я тут, Семен Аникиевич!
   — Милый, смута загорелась, имения моего разорение. Спаси! На Усолье племянник Максим, да без вас не управится он. Ермак задумался, нервно теребил темные кольца бороды. Он отчужденно поглядел на Строганова. Тот — нетерпеливый и горячий — взмолился:
   — Расказни их, злыдней! Расказни горщиков да солеваров, чтоб век помнили, мои разорители!..
   Казаки молчаливо глядели на атамана, выжидали, что он скажет.