Не всякий мог долго выдержать такую жизнь: иные на путях-дорогах буйствовали — «ермачили», как облыжно обозвал это неуемное проявление казачьей силы Семен Строганов, иные изменяли товариству и убегали на Волгу, на веселую Русь.
   «Веселая! — усмехнулся в бороду Ермак. — Кому веселая, а простолюдину, смерду, такая жизнь, как волчий вой в голодную осеннюю ночь!»
   Не все деревья в лесу одинаковы, а еще пуще разны желания и думки людские. Нашлись среди казачества и такие, которых неудержимо к земле, к сохе потянуло. И многие из них осели на камской пашне, поженились, и в тихий час в жилье такого казака слышится тоскливая женская песня: баба качает зыбку с младенцем и поет казачью колыбельную. Вот куда повернуло!
   Все места кругом казаки изъездили, исходили, — и в погоне за татарским грабежником, и в поисках ценного зверя. Удивлялись они тому, что скучно живут на Каме: никто толком не знает своих мест, все было безыменным под серым безрадостным небом. Как ходить в таком краю без блужданий? И стали казаки давать названия горкам и урочищам, и все на свой лад. Так родилась Азов-гора, Думная гора, Казачья…
   Не было больше желания служить купцам. Иван Кольцо, неугомонный бедун, по душе признался Ермаку:
   — Для чего живет казак? Для воли. Ради нее я все отдам — и тело и душу, всю жизнь не пожалею. А тут, как в тухлой воде. Пойми, Тимофеич! Оттого и вырывается буйство, что сиро и холодно стало на сердце. Сижу порою и думаю: не могу жить без дела, без трепета. Лучше камень за пазуху, да головой в Каму! А помнишь, батько, наши думки о казацком царстве, без царя и бояр… В Сибирь, батько, веди, терпежу больше нет.
   Август выдался сухой, теплый. Дожинали последний хлеб. Сыто ревела скотина. Над полями носился серебристый тенетник осенних паучков, и так неудержимо влекли сиреневые дали. По знакомой скрипучей лесенке Ермак поднялся в башенную светлицу. Розмысл Юрко Курепа писал, скрипя гусиным пером.
   — Ты отложи дело, а послушай мою думку, — поклонился Ермак и огляделся. В горнице хранилось все на своих местах. На доске, прибитой к стене, лежали книги в потертых кожаных переплетах с медными застежками, свитки пергаментов. На столе — развернутый чертеж. Атаман подошел и сказал Курепе:
   — Рвутся казаки в Сибирь, и моя душа лежит к ней. Пытал я у многих людей про дороги в сей край, путанно говорят. Помоги, друг, изъясни, что за страна Сибирь и по каким рекам плыть к ней?
   Розмысл печально опустил голову, огорченно развел руками:
   — Что и сказать тебе, атамане, не ведаю. Живем у самого Камня, за коим и лежит Сибирь-страна, а знаем о ней по наслуху. Глянь-ко на сей чертеж тверди земной. Видишь, вот Русь! Зри, яко древо ветвистое, — Волга река, а вот и Дон и Днепр льются… А поведи оком, — темнеет на восходе Каменный Пояс, Рифеи тут рекутся, а дальше на чертеже пусто. Сибирь — земля диковинная, незнаемая, немало баснословия ходит о ней, а куда текут реки и откуда они берутся, никому неведомо… А сам я не доходил до тех мест, хотя и любопытно, да господин сторожит: «Не ходи, говорит, Юрко, руки наши пока слабы, не ухватить горы, а зря силы не теряй, нам они надобны». Вот так, атамане!..
   Ермак помрачнел.
   — Так! — огладил он бороду. — Как же быть, Юрко?
   — А быть просто, — взглянул на атамана ясными глазами Курепа. — Дозоры надо выслать, да вогулича поймать, вот все и расскажет. Мне довелось познать лишь Чусовую реку. Плыл я далеко-далеко, до дальнего Камня, но до конца не добрался, — сухари вышли да и господина убоялся…
   Ушел Ермак опечаленный, но полный решимости.
   Две недели пропадал Ермак, не являлся к Строгановым, но господа без спору отпускали хлеб, мясо и соль казакам, а об атамане не спрашивали. Догадывались купцы, чем занят Ермак. На легком струге он с тремя удальцами плавал по быстрым горным рекам, дознавался у старожилов и у вогуличей, куда и какая вода течет. Охотники помалкивали, берегли свои бобровые гоны, лосиные лежбища, соболиные места. Вернулся Ермак свежий, окрепший, и прямо к Строганову.
   Семен Аникиевич прищурил глаза и добродушно спросил:
   — Где это ты, атамане, запропастился? Сердце мое затосковало по тебе.
   Походил старик на козла: узкое длинное лицо, длинная редкая бородка и глаза блудливые. Ермак усмехнулся:
   — Ну, уж и затосковало! Плыть надумал… В Сибирь плыть…
   Строганов для приличия промолчал, подумал. Блеклая улыбка прошла по лицу. Он сказал:
   — Что же, дело хорошее. Дай бог удачи! Жаль хлеб у нас ноне уродился плохо, не могу дать много.
   — Сколько дашь и за то спасибо. Мне холста отпусти на парусы, да зелья немного…
   Держался атаман независимо, ни о чем не рассказывал, и то огорчало Строганова. Пугала купца думка: «Сибирь край богатый. Если и впрямь казаки осилят, дадут ли им, Строгановым, из большого куска урвать?». Но об этом Семен Аникиевич ни словом не обмолвился. Между ним и казаками мир держался на ниточке, и боялся старик, очень трусил, как бы гулебщики на прощанье не забуянили.
   Но они и не думали буянить. Набились в избу, долго спорили, а на ранней заре, когда над Камой клубился серый туман, сели в струги, подняли паруса и поплыли. Строганов стоял у окна, все видел и хмурился: «Шалберники, орда, даже спасибочко не сказали за хлеб-соль, даже господину своему не поклонились, я ли не заботился о них?».
   Из-за синего бора встало ликующее солнце. С полночных стран высоко в небе летели гусиные и лебединые стаи. И казачьи струги, уплывшие в даль, словно лебедиными крыльями белели на золотом солнечном разводье широкими парусами.
   — Эх, гулены-вольница! — покачал головой Семен Аникиевич. — Хвала господу, тихо уплыли сии буйственные люди. А может быть к добру это? Кучуму-салтану не до нас будет, и его грабежники не полезут за Камень…
   Он долго стоял у окна и смотрел в ту сторонушку, куда уплывали повольники. Паруса становились все меньше, призрачнее… Еще немного, и они вовсе растаяли в синей мари…
 
 
   Быстро плыли казаки, бороздя Каму-реку. Леса темные, густые, но дорожка знакомая, — столько раз гнались за татарами по ней. Вот и Чусва — быстрая вода! Ермак снял шелом выкрикнул:
   — Ты прости-прощай, веселая вода — разудалая реченька!
   Казаки запели. Дед Василий заиграл на гуслях. Подхватили рожки. Плескалась рыба в реке, воздух звенел от перелетных стай. Дали стали прозрачными, ясными, и на далеком окоеме легкой синью встали горы.
   Вот и устье Салвы, струги вошли в нее. Кольцо оповестил весело:
   — Кончилась тут, на устье, вотчина Строгановых, а чье дальше царство, — одному богу ведомо!
   И впрямь, берега пошли пустынные, безмолвные. Леса придвинулись к воде угрюмые, дикие.
   — Только лешему да нечисти в них жить! — проворчал поп Савва. — Но дышится, браты, легче. Чуете? А отчего-сь? Воля! Эх во-о-ля! — басом огласил он реку, встревожил дебри, и многократно в ответ прогудело эхо.
   Вечерние зори на Сылве спускались нежданно, были синие, что-то нехорошее таилось в них.
   — Будто на край света заплыли! — вздыхал Дударек. — В книге Апокалипсис, что поп читал, такие зори и закаты описаны для страха.
   Ермак строго посмотрел на Дударька, сказал:
   — Осень близится, блекнет ярь-цвет. Больше тьмы, чем света!
   И может быть тут впервые атаман подумал: «Припоздали мы с отплытием!». Но вернуться — значило еще больше встревожить дружину.
   Гребли казаки изо всех сил против течения, — струя шла сильная и упрямая. Неделю-другую спустя показались земляные городки, над которыми стлался горький дым. На берег выходили кроткие люди в меховых одеждах и заискивающе улыбались. Они охотно все давали казакам, но дары их были бедны: туески малые с медом, с морошкой да сухая рыба… На каждом шагу в чернолесье — насеки топорами над дуплами, в которых зазимовали пчелы. Скоро доберется сюда непрошенный хозяин и выломает душистые соты, а пчелы померзнут. В укромных чащах скрытно расставлены по ветвям пругла для ловли птиц, петли на зверюшек и скрытые ельником ямы на погибель сохатому.
   Сылва в крутых берегах уходила, извиваясь, все дальше и дальше в темные леса. Густые туманы опустились на реку. Вдоль ущелья дул пронизывающий ветер. На воду в изобилии падали золотые листья берез и багряные — осины. Ельники потемнели, шумели неприветливо. Но казаки гребли вверх по реке.
   Поп Савва вспомнил сказание строгановского посланца о Лукоморье и захохотал, как леший в чащобе.
   Ермак удивленно разглядывал его: не рехнулся ли, часом, поп?
   — Ты что гогочешь, зверя пугаешь? — строго спросил он.
   — Вот оно, Лукоморье сказочное! Добрались-таки, казаки… А-га-га! — сотрясаясь чревом, смеялся Савва.
   Дни, между тем, становились короче, низко бежали набухшие тучи и бесконечно моросил дождь. Постепенно коченела земля, хрустел под ногами палый лист. На привалах жгли жаркие костры, но утренники разукрашивали ельники тонким кружевом изморози. Холод пробирал до костей, и на мглистой, ленивой заре зуб на зуб не попадал от стужи. По Сылве поплыло «сало». Смерзшиеся первые льдины, облепленные снегом, крепко ударяли в струги.
   К вечеру над густой шугой, в которой затерло казачий караван, пошел снег. Он шел всю ночь и утро. И сразу легла белая нарядная зима.
   Иванко Кольцо ходил у реки и сердился:
   — Вот и доплыли. Не по донскому обычаю ледостав пришел, не ко времени.
   Ермак улыбнулся и сказал:
   — Обычаи тут сибирские, свыкаться надо. Коли так встретила, будем ставить городок!
   На высоком мысу, под защитой леса, поставили острожек. А первой срубили часовенку, водворив в нее образ Николая угодника. Поп Савва отслужил молебен. Казаки молились святому:
   — Обереги нас, отче, от лиха злого, а паче от тоски. Нам бы, Никола, полегче жить да повеселей…
   Видно, не дошла казацкая молитва до Николы угодника — плешатого старичка, кротко смотревшего с образа. Только укрылись заваленные снегами повольники от стужи, как вскоре кончились все запасы. Начался голод, а за ним цынга. Ослабевшие казаки, высланные в дозоры, замерзали от стужи. Поп наскоро отпевал их, а затем тела зарывали в снег. Пятеро ушли на охоту и не вернулись. Догадывались, что сбегали искать светлую долю, да видать нашли ее в сугробах, похоронивших леса.
   Только один батько не сдавался. В погожие дни он поднимался на тын и показывал на заснеженный простор, который раскинулся надо льдами Сылвы.
   — Браты, гляди, эвон — синее марево: то Камень, а за ним Сибирь!
   — Близок локоть да не укусишь, — сердито ворчал Матвейко Мещеряк. — Батько, хватит на горы глядеть. Дозволь казакам на медведя сходить…
   Нашли берлогу, подняли зверя, и Брязга посадил его на рогатину. Убили лесного хозяина и на полозьях притащили в острожек. Сколько радости было! За все недели раз досыта наелись.
   — Не хватает медов! Совсем душа растаяла! — повеселел поп Савва. — Сплясать, браты, что ли?
   — Да ты всю святость стеряешь, батя. Аль забыл, что ныне на Руси филиппов пост! — смеялись казаки.
   — Так то на Руси, а мы — не знай где, и митрополит нами тут пока не поставлен, дай спляшу!
   Савва пошел в пляс. Он отбивал подкованными сапогами чечетку, прыгал козлом и вертелся, как веретено. Прищелкивал перстами и подпевал себе:
 
Эх, сею, сею ленок…
 
   Казаки выстукивали ложками частую дробь. Тут и домрачам и гуслярам стало стыдно, — заиграли они. Пошла гульба, дым коромыслом.
   — Вот и Дон помянули! — повеселел и батько…
   Но вскоре пришла новая беда — черная немощь. У многих казаков гноились десны, шатались зубы. Человек слабел и угасал, как огонек в опустевшем светильнике…
   — Горячей оленьей крови выпить, и окрепнет человек! А где ее взять? — вздохнул Мещеряк. — Она бродит в лесу. Эх, сохатые!..
   Но кого пошлешь в лес? Ослабевший человек костями ляжет. Ермак ходил по городищу мрачный, корил себя: «Сколько зим видел, а тут сплоховал!».
   На пепельном рассвете, когда среди темной сини окоема чуть заалели узкие полоски золотистой яри, поп Савва, стоявший в дозоре, доглядел, как из лесу к незамерзающему на лютом морозе роднику неслышно подошел великанище-лось с тупыми корнями обломанных рогов.
   «Эх, милый, — с сожалением подумал Савва, — из-за самки всю красу стерял!» — Поп осторожно поднял руку, вскинул ружье… Лось величаво повернул голову, взглянул большими темными глазами на человека, понял все, — согнул спину для прыжка. И тут Савва — меткий стрелок — выстрелил по зверю. Синий пороховой дымок растаял на ветру…
   «Господи» — перекрестился поп. Высоко вздернув красивую голову, лось застыл на месте, будто схваченный морозом. Ругая себя за промах, Савва проворно заправил фузию, вскинул и снова хлопнул по зверю. Что за диво? Лось не убежал, стоит на месте. Трясущимися руками поп насыпал зелья в ружье, забил кусок свинца, и раз! — опять по зверю. Метко, в самую грудь, тут бы и пасть зверю, а он все стоит! У Саввы от испуга побелели губы. Он бросил фузию, закрестился торопливо и закричал на весь острожек:
   — Свят, свят, с нами крестная сила! То не лось, а оборотень. Ой, братцы, ой казаче! Сюда!
   Набежали казаки, а с ними Ермак. Поп весь дрожал, тыкая пальцем на тын:
   — Оборотень! Ох, нечистая сила… Свинец не берет…
   Дивоо-дивное: у родника стоял горделивый лось, ничего не боясь, не поводя ушами.
   Богдашка Брязга вспыхнул весь:
   — Неужто такого зверюгу упустить? Не залюбовать, ух ты!..
   Не успели казаки ахнуть, как Брязга подбежал к лосю и ткнул в него копьем. Лось тяжело и безмолвно свалился на бок.
   — Вот он оборотень! — закричал весело Богдашка. Из ворот острожка высыпали казаки, и диву дались: Зверь был трижды пробит Саввой, и первая пуля стрелка ударила в хребет… Лось окаменел от мгновенного столбняка, застыв на месте с высоко поднятой головой; на снегу, под лосем, дымилась горячая кровь…
   Поп смущенно опустил голову и забормотал:
   — Немало на своем веку лобовал зверя, а такого дива не видывал…
   Зима лютовала. Колкий снежок змейками курился по льду, по еланям, обтекая кочки и пни на вырубках. Ермак в эти дни похудел, проседь гуще пробила бороду. С гор прилетал ветер и поднимал белесые валы, которые плескались и белыми ручейками сочились через тыны острожка, погребая его под сугробами. Атаман второй раз понял, — припозднился он с походом, но от неудачи еще больше упрямился. Как и раньше в трудные минуты, так и теперь в душе у него поднялось скрытое, сильное сопротивление, подобное страсти, желание все преодолеть.
   — Трудно, батько, ой и трудно! — не стерпел и пожаловался Иванко Кольцо, показывая кровоточащие десны. — Глянь-ко, какой красавец!
   Ермак пронзительно поглядел на побратима и засмеялся:
   — Все вижу, но и то мне чуется, умирать ты не засобирался. Угадываю, что думки твои о другом, веселом.
   Иванко захохотал:
   — Вот колдун! То верно, думки мои о другом…
   Он не досказал. Ермак и без того понял по глазам казака, какие сладостные думки тот таит. Иванко потянулся и сказал:
   — Ох, и спал я ноне, батько, как двенадцать киевских богатырей. Спал и видел, будто вышел я в сад. Осыпался яблоневый цвет, под деревьями летали только что опавшие, свежие пахучие лепестки. И вышла тут из-за цветени девушка, наша донская, в смуглом загаре, и лицо простое, приятное, и косы лежат, как жгуты соломы. Обернулась она ко мне, и так на сердце стало весело да счастливо. Эх, батько!
   — Ишь ты, какой хороший сон, — улыбнулся атаман. — Ровно в игре, все по хозяину…
   Иванко не хотел заметить насмешки и продолжал:
   — И ночи видятся в Диком Поле: горят костры на перепутьях, а казаки вокруг котла артелью жрут горячий кулеш…
   — Этот сон еще лучше! — ухмыляясь сказал Ермак и построжал: — А ты, часом, не сметил, что из твоей сотни в тот сад яблоневый трое казаков сбегли?
   Кольцо посерел:
   — Не может того быть!
   — А вот свершилось же! — Атаман вскинул голову и отрезал: — Будет байками заниматься: отныне ставлю донской закон. Честно справлять службу. Сотники отвечают за казака! Беглых буду в Сылву сажать без штанов, вымораживать прыть!
   И он двоих посадил у бережка в прорубь, и донцы приняли кару спокойно. Посинели в студеной воде, зубами лязгают. Ермак спросил:
   — Ну как, браты?
   — Сгибнем батько.
   — А одни средь непогоди не сгибли бы?
   — Один конец, добей, батько! — повернули глаза в сторону атамана, и прочитал в них Ермак глубокое раскаяние.
   Закричал атаман:
   — А ну вылазь, крещеные! Рассолодели? С татарами биться собирались, а сами от зимушки удумали гибнуть. Эхх…
   Мучались, голодали, но терпели. Мутный дневной свет не радовал, не было в нем теплоты. Но однажды поп Савва проснулся и радостно закричал на всю избу:
   — Братцы! Братцы!
   Казаки подняли с нар очумелые головы. Солнце плескалось в окно. В светлой поголубевшей тишине нежно переливался пурпур, золото и ярь медная.
   — Веснянка в оконце глянула!
   А через неделю зацвела верба, зазвучала капель.
   По острожку разнесся зычный голос Ермака:
   — Эй, вставай, берложники! Заспались! — Он прошел за тын и отломил веточку. Она была еще холодная, ломкая, но в ней уже теплилась жизнь. Круто повернуло на весну…
 
 
   Казаки не сразу вернулись к Строгановым. Проремели льды на Сылве, прошел весенний паводок, зазеленели леса, а Ермак не торопился. Много тяжких дней и ночей пережито в этом студеном и диком краю, тут на крутояре сложили в братскую могилу десятки казаков: круто было! Но здесь, в суровых днях родилось одно решающее — войско. Беды закалили людей. Грозное испытание не прошло напрасно. Ермак как бы вырос, и слово его в глазах дружины — было крепкое слово. Жаль было расставаться с острожком — первым русским городком на неведомой земле. Тут во всей полноте осознавалась своя воля. И хотя гулебщики особо не кланялись Строгановым, а все же считались служилыми казаками.
   Отцвела черемуха, закуковали кукушки в лесу. Повсюду поднимался смутный, непрерывный шум весенней жизни. Гусляр Власий, сидя на угреве, дивился всему. Он сильно похудел, седина отливала желтизной, а старик хвалился:
   — У меня, браты, еще силы много! Не сбороть смерти, не сокрушить ей мои кости. Мне еще рано на печи-то лежать. Ух, ты! — Он лез к плотникам с топором, — пытался гусляр ладить струги. Кормщик Пимен гнал его прочь:
   — Уйди, тебе еще сил набраться надо…
   Власий не уступал; поплевав на жилистые тонкие ладони, он начал тюкать топором. Незлобиво отвечал кормщику:
   — Стой, не гони! Ничего, что стар и хвор. Коли сердце мое подсказало, руки мои все сделают…
   Ермаку нравилось упорство старика. Он сказал казакам, показывая на деда:
   — Есть людишки, которые по жизни ползают, а этот гамаюн и в старости орлом взлетает!
   Люди не хотели теперь заползать в смрадные избы и сырые землянки, и спали под звездным небом. И для казацкого сердца была самая великая отрада — сидеть у костра в тишине ночи, прищурившись, долго смотреть на синевато-золотые языки огня, прыгавшие по поленьям.
   — Батько! — обратился к атаману сидевший у огнища поп Савва. — Раздумал я и вижу, — дойдем мы в Сибирь. Все осилим, и нашу неудачу на Сылве обернем удачей. Труден будет наш путь, а все же выйдем на простор. Сижу, и на память пришло мне вычитанное в древней арабской книге. Есть в одной горной стране страшное ущелье и над ним высоко-превысоко узкая скала — проход по обрыву. Не всякий ступит на эту тропку — так коварна она. А рядом на камне арабская надпись: «Будь осторожен, как слезинка на веке, — здесь от жизни до смерти один шаг». Вот то и любо, что выбор есть. И порешили мы всем лыцарством жить и до Кучума добраться!
   Иванко моргнул глазом атаману:
   — Умный поп казацкий.
   Ермак на это ответил:
   — Неужто нам дураки надобны? — А сам о другом думал: «Где взять хлеб, зелье, пушки, паруса? Как заставить Строгановых отдать столь добра?».
   Отходил май, отцвела цветень и угомонились по гнездовьям птицы, когда казаки сели в струги и кормщик Пимен махнул рукой:
   — Ставь паруса!
   Легко и быстро поплыли по течению. И Сылва иной стала — нарядной, озолоченой солнцем. Пели казаки удалые песни. Немного грустно было покидать выстроенный острожек. Вот в последний раз мелькнула тесовая крыша часовенки и скрылась за мысом.
   Нежданно-негаданно нагрянули казаки к Строгановым. Все пришлось ко времени. Только вырвались казаки на Каму-реку, и увидели скопища вогуличей, а вдали за перелесками дымились пожарища. Опять враг ворвался в русскую землю. На становище поймали отставшего вогулича и доставили Ермаку. Завидев воина в кольчуге и шеломе, с большим мечом на бедре, пленник пал на колени и завопил:
   — Пощади, господин. Не сам шел, а гнали сюда…
   — Кто тебя, вогулича, гнал? — гневно посмотрел на него Ермак.
   — Мурза Бегбелий гнал. Сказал, всем ходить надо, русских бить! Помилуй, князь…
   — Увести, — повел глазом атаман, и казаки потащили вогулича в лес…
   Ермак вымахнул меч:
   — Браты, неужто выпустим из наших рук татарского грабежника?
   — Не быть тому! Вот бы кони, как на Дону! — с грустью вспомнили казаки. — Ух, — и заиграла бы тогда земля под копытами…
   Мурза Бегбелий Агтаков торопил вогуличей к Чусовским городкам. Они шли, потные, пыльные, черной хмарой. Их саадаки полны стрел, у многих копья и мечи. За собой на отобранных у посельников конях везли узлы с награбленным. Телохранители Бегбелия вели в арканах трех молодых полонянок. Подле мурзы вертелся черненький, проворный как мышь, татарчонок. Он кричал телохранителям:
   — Девка русская-золото. Так сказал Бегбелий. Якши!
   По лугам разливался беспрестанный пчелиный гуд. Ветер переливами бежал по цветенью и доносил к дороге медовые запахи. Полонянки расслабленно просили татар:
   — Дай отдышаться. Истомились…
   Их густые волосы, цвета спелой ржи, развевались, и на тонких девичьих лицах перемешались слезы и пыль.
   Татары безжалостно стегали их.
   — Машир, машир!..
   Но не дошли злыдни до Чусовских городков, не пограбили их. У самых ворот острожка настигли казаки грабежников и порубили.
   У Бегбелия сильный и смелый конь. Мурза хитер и труслив, как лиса. Когда он увидел, что вогуличи гибнут под мечами и разбегаются, он юркнул в лесную густую чащу, домчал до Чусовой и направил скакуна в стремнину. Быстра вода, но добрый конь, рассекая струю широкой грудью, боролся с течением и, наконец, вынес мурзу на другой берег. Бегбелий поторопился по крутой тропе проехать скалы. И тут на берег выбежал Ермак с попом Саввой.
   — Батько, вот он — зверь лютый! — показал поп на всадника, который будто замер на скале. Татарин презрительно смотрел на атамана:
   — По-воровски бегаешь! — с укором крикнул Ермак. — Не пристало воину уходить от врага! Сойди сюда, померяемся умельством и силой!
   Сквозь шум воды вызов казака дошел до мурзы. Он усмехнулся в жесткие редкие усы, в узких глазах вспыхнули волчьи огни.
   — Я знатный мурза! — заносчиво выкрикнул Бегбелий. — А ты — казак, послужник-холоп. Мне ли меряться с тобой силой? Не спадет солнце в болото и мурза не снизойдет до холопа! — он дернул удила, конь загарцевал под ним.
   Ермак выхватил из-за пояса пищаль, поднял быстро, но все, как морок, исчезло. Не стало на скале Бегбелия, только мелкие кусты все еще раскачивались, примятые конским копытом.
   — Опять ушел, грабежник! — обронил Ермак и вернулся на место схватки…
   Перед казаками широко распахнулись ворота острожка. Максим в малиновом кафтане вышел навстречу атаманам, а рядом с ним стояла в голубом сарафане светлоглазая женка Маринка, держа на расшитом полотенце хлеб-соль.
   Ермак бережно принял дар, ласково поглядел на красавицу и поцеловал пахучий каравай.
   — Самое сладкое, и самое доброе, и радостное на земле-хлеб! — сказал тихим голосом атаман. Марина вся засветилась и ответила:
   — Пусть по-твоему…
   Максим Строганов, сияющий и добродушный, поклонился казакам:
   — Благодарствую за службу…
   — Оттого и вернулись, чтоб оберечь твой городок! — откликнулся Иванко Кольцо. — Глядим, темная сила прет, пожалели вас…
   — Спасибочко! — еще раз поклонился господин. — А теперь пожалуйте в покои. Победителю отныне и до века — первая чара.
   Гамно вошли казаки в знакомые покои, расселись за большие столы. Зазвенели кубки, чаши, кружки, чары, овкачи и болванцы, наполненные крепкими медами. Началась после зимних тягот шумная казачья гульба…
 
 
   Лето отслужили казаки в вотчине Строгановых, ожидая татарского нашествия. Но в этот год царевич Маметкул не приходил из-за Каменных гор. В сухое лето быстро созрели хлеба, и посельщики спокойно собрали их с поля, свезли и уложили в риги. Осень выпала щедрая: рыбаки наловили и насолили бадьи рыбы, строгановские амбары набили зерном, толокном. В подвалах — липовые бочки меду. В ясные ночи высоко в небе плыл месяц и зеленоватые полосы света косыми потоками лились в узкие высокие окна строгановских хором. Розмысл Юрко не спит, сидит над толстой книжищей в кожаном переплете с золотыми застежками. В оконце смотрит с синего неба золотая звездочка, да ветерок приносит разудалую казачью песню. В ночном безмолвии она звучит дерзко и будит поселян.
   Юрко сидит склонясь и думает о Максиме Строганове: ноне господин расщедрился, вынес в глиняном кувшине вино и книгу.