Когда со стругов сходили стрельцы, сколько было светлой радости! На берег вышли все казаки: играли на рожках, дудели в сопилки, били в медные литавры и кричали от всего сердца, от всей души. Обнимались и целовались ратники. Князь Болховской — высокий, одутловатый, с редкой, с проседью, бороденкой, важно сошел со струга. Его поддерживали под руки два челядина. Взглянул Ермак на прибывающего воеводу и ахнул: узнал. Куда же подевалась статность, блеск в глазах и сильная поступь? Износил, ой как скоро износил свою младость князь! Не таким он являлся с царскими грамотами на Дон обуздовать казаков! Ушло времячко, истрачены силы!
   Скрепя сердце поклонился атаман воеводе Болховскому, — не забылись старые обиды. Важно кивнул в ответ воевода. Но радость была столь велика, что все ликовали. Провожали воеводу до большой избы с песнями, пир дали. Стрельцы побратимились с хозяевами: чары поднимали, ели с пути-дороги за десятерых, обнимались и расхваливали сибирских удальцов.
   В оживленной шумной беседе Ермак, прищурив глаза, говорил воеводе:
   — Полночь уж. Назавтра поране сгружать вели струги. Гудит Иртыш, льдом все перекарежит, а добро на дно унесет.
   Болховской спокойно отозвался:
   — Пусть отсыпаются; все, что было, при нас, а ладьи что ж, на берег вытащить можно.
   — А хлеб, а крупа, а соль?
   — Не грузили мы запасов, да и к чему они тут! Сказывали, реки изобильны рыбой, мясного — через край… Сибирь!
   Лицо Ермака побагровело, но промолчал он.
   Отгуляли встречу и невеселыми разошлись атаманы из-за столов. Каждый думал сейчас горькую думу: «Как проживем зиму? Запасы оскудели, на своих еле-еле хватило бы, а ноне еще триста ртов прибыло. Ух, беда!».
   Воевода Семен Дмитриевич легко относился ко всему, успокаивал Ермака:
   — Потерпи, обживутся стрельцы и татар прогонят!
   Атаман укоризненно покачивал головой. Кто-кто, а он знал этот суровый край и татарскую «жесточь»!
   Мурза Карача оставил Кучума, — самому мерещилось быть ханом, — как зверь рыскал по улусам, поднимать татар. Его рассыльщики, вооруженые луками, мечами, беспрепятственно разъезжали по сибирским просторам. Они проникли далеко на север, — подбивали на мятеж и остяцкого князьца Гугуя, и пелымского Аблегирима, и князя Агая с братом Косялимом, и кодского князя Алачу. Карачевы отряды появлялись по дорогам и убивали всякого, кто не хотел идти с ними против русских.
   Снега выпали глубокие — верблюду по ноздри. Пешему не пройти, конному не проехать. Только на лыжах да на олешках можно пробежать. Скудные запасы пришли к концу: сусеки в амбарушках опустели. Последнее делили честно. Ермак сам приглядывал за всем, — отбивал напрочь воровские руки, сам ел столько, сколько казаки. Крепился, хотя темные тени легли под глазами.
   Из остатков ржаной муки делали болтушку. Князь Болховской безропотно ед и тяжело вздыхал.
   Рядом Иртыш, но близок локоть, да не укусишь. Вражьи наезды в темные ночи не дают выйти на реку, а метели все сильнее и сильнее. Сколько обмороженных принесли! Били ворон, зайцев — стрелой, сохраняя зелье, но и ворон и зайцев скоро не стало.
   Декабрь был на исходе, дни стали с воробьиный клюв: поздно светало и рано темнело. В ночном мраке в небе играли сполохи. Умер от истощения первый казак. Его уложили в тяжелый гроб, рубленный из лиственницы, и молча провожали до могилы. Поп Савва отпел отходную. На душе у всех было тяжко. Казак Ильин среди тишины громко спросил:
   — Неужто так и будем умирать смиренно?
   — Надо жить! — твердым, как камень, голосом отозвался Ермак и решительно поднял голову. — Браты, не раз в бою мы одолевали смерть и всякий раз гнали ее отвагой. А сейчас без бою ложиться в студеную землю не гоже! Выжить должны мы! Шли сюда — казачье вершили дело, а достигли того, что Русь стала за нами. Замахнулись на одно, а совершили иное. Подвиг! — Он глубоко вздохнул и закончил властно: — Не гоже нам умирать! Нет смерти нашему делу! Ильин! — позвал он казака: — Отбери самых сильных людей и веди к вогуличам за рыбой. На Демьянке-реке держись, там Бояр — друг не откажет в нужде…
   Два десятка казаков на лыжах добрались к демьянским вогуличам. К своему счастью, на реке они встретили охотника, который угрюмо поведал: ушел князец Бояр от татарской беды, а в пауле засели лыжники Карачи и подстерегают русских. Казаки не сразу ушли, дождались ночи и проверили слух, — все оказалось верным. Так и вернулись они без рыбы. В пути мела поземка, с гулом трещали льды на Иртыше, многие из казаков обморозились.
   В Искере окончились все запасы; в закромах начисто вымели и съели мучную пыль. Жалко и непривычно было — стали резать коней. Казаки ели безропотно, а московские стрельцы наотрез отказались:
   — Умрем, а махан жрать не будем! Не басурмане мы!
   А на четвертый день и стрельцы поступились обычаем, стали есть пенную кобылятину. Но и коней скоро всех прирезали, а голод не отступал. В январе задули пронзительные холодные ветры, весь Искер замело глубокими сугробами. Ночи пошли непроглядные и тревожные. Пылали яркие сполохи, и стрельцы с суеверным страхом взирали на переливы красок в небе. Казалось, что необъятное полотнище свисало с невидимого небесного свода, плавно колебалось, развертывалось и переливалось всеми цветами радуги.
   Голодные люди, с глубоко запавшими в глазницы мутными очами, с трепетом смотрели в торжественно изукрашенное небо и считали сполохи за дурное предвестие. Они еле передвигали опухшие ноги.
   Ермак приказал забить собак:
   — Нет привычной животины, и это корм.
   Побили и съели собак. Воевода с отечным лицом сидел перед оконцем, затянутым пузырем, и скучно жевал собачину. Зимний день нехотя и немощно пробирался в окно. Семен Дмитриевич полез пальцами в рот и тронул зубы. Они шатались, из синих десен потекла кровь.
   — Видишь? — сказал он сидевшему напротив Ермаку. — То болезнь полунощных стран. Пухнет человек, кровь гниет. Не уйти мне отсюда, схороните тут! — он поник головой.
   Хотелось атаману сказать: «Сам ты, воевода, будешь виноват в своей смерти! Не захватил запасов!». Однако пожелел его и только вымолвил:
   — Добрый человек ты, Семен Дмитриевич, а безвольный! Дух у тебя слаб. Ходи, уминай снег, разгоняй кровь, авось жив будешь.
   — Что ты, что ты! И так еле влачу ноги! — отмахнулся Болховской.
   Снег падал беспрестанно, пушистый, мягкий, и все глубоко укрывал. По утрам, на заре, снег розовел, и над сугробами, среди которых были погребены избы и мазанки кучумского куреня, черными столбами поднимался густой дым. Рубили ближнюю березовую рощу и жгли. Но тепло не спасало от голода. Опухли у многих лица, отекли ноги, из десен сочилась кровь. Не хотелось ни двигаться, ни шевелиться. Упасть бы на скамью и лежать, лежать…
   Но Ермак не давал покоя ни казакам, ни стрельцам. Войдя в избу, где на полатях и нарах лежали вповолку люди, он сердито поводил носом и гнал всех в поле — работать, двигаться. Он весело кричал на всю горницу:
   — А ну, браты, с кем на кулачках потягаться!
   Лохматый стрелец спустил с полатей нечесанную голову и хмуро отозвался:
   — Нажрался сам и потехи ищет!
   Казак Ильин — худой, одни кости выдаются — скинул зипун, соскочил с лавки и сердито крикнул стрельцу:
   — Ты гляди, кривая душа, не мути народ. Ермак — один тут! Строг — это правда, но ни твою, ни мою кроху не возьмет!
   — А чего он быстрый, как живинка, всюду? — запротестовал стрелец.
   — Духом крепок! Может, как дуб, разом хряснет, а не прогнется. За Ермака, гляди, душу вытряхну!
   Стрелец изумленно, будто первые, разглядывал Ермака. Затем вдруг сбросил с полатей шубу и торопливо полез вниз:
   — Добрый мужик, сам вижу! Не хочу гнить, веди, атаман, в поле!
   Стих сиверко, тишина легла на землю, такая глубокая и торжественная, что каждый шорох далеко слышался. С трудом передвигая распухшие ноги, казаки вышли на вал. Мертвенно-бело кругом. На валу каркает ворона.
   Казаки столпились на площадке вокруг Ермака.
   — А ну, налетай! — озорно закричал Матвей Мещеряк и ударил атамана в бок. Ермак сброил полушубок, завернул рукава и с вызовом повернулся к бойцам:
   — Давай, давай на кулачки! А ну!..
   Стена на стену пошли с кулаками казаки. Ермак шел рядом, подзадоривал:
   — Держись, донская вольница!
   Мощный голос атамана поднял с ложа воеводу Болховского. Пошатываясь, он обрядился в лисью шубу и вышел на крылечко. Мороз перехватил дыхание.
   «Ух, и человечина! Силен дух, — такого никакие беды не сломят!» — восхищенно подумал он, разглядывая Ермака, от которого валил пар. Ощерив крепкие белые зубы, кипнем сверкавшие в черной бороде, атаман плечом, как волной, растаскивал толпу и кричал:
   — Давай, давай, сибирцы!
   Неугасимый пламень горел в этом человеке, даже голод и все лишения были бессильны против него. Мало одной телесной мощи, чтобы в тяжкое время быть таким бодрым и звать других к жизни. Тут нужен великий дух.
   Болховской склонил бледное отечное лицо с устало мерцавшими глазами. «Он будет жить, а я умру!» — с грустью о себе и с душевным теплом об атамане подумал он. Повернулся и ушел в избу. А позади него, подобно раскатам грома, раздался неудержимый хохот: Ильин, ловко извернувшись, так трахнул стрельца по могучей спине, что тот не удержался и ткнул носом в сугроб. Стрелец быстро поднялся и залился смехом, глядя на него, засмеялись и другие. Вместе со всеми хохотал, держась за бока, и сам батька Ермак.
   А вокруг искерского холма попрежнему была мутная даль, белые снега и вздыбленные синие льды на Иртыше.
   — Хватит на сегодня! — весело сказал Ермак, глядя на заснеженные избы, на дозорную башенку. — Песню, браты, да разудалую! — предложил он, и сам первый запел:
   Эх ты, камень, камешек, Самоцветный, лазоревый…
   Блестящими призывными глазами атаман смотрел на казаков, отцовская ласка светилась в них. Сотни голосов дружно подхватили и понесли песню:
   Излежался камешек На крутой горе против солнышка…
   Во все могучие легкие пел и казак Ильин, а сам думал: «А песня-то девичья, не казачья, отчего ж она душу так поднимает?».
 
   Голодный мор вошел в Искер, валил людей. Смерть приходила без страданий. Слабел человек, опухал и уходил из жизни. Порезали конскую упряжь из сыромятных ремней, долго варили ее, навар выпили, а кожу сжевали. Драли с мерзлых деревьев кору, с поникшей под шапками снега ивы — лыко, сушили, толкли и варили горькую похлебку, от которой крутило и жгло внутренности. Редко-редко когда ели рыбу — с трудом ловилась она в прорубях. Да и народ обессилел спускаться и подниматься на яр.
   А зима была в самом разгаре. Жгучий мороз сковал даже говор, умерла давно и песня. Волки стаями приближались к крепостному тыну, усаживались полукружьем и начинали выть, выматывая душу. Они чуяли мертвечину. В избах светились красные глазки — горела и чадила лучина. Время от времени от обожженного стержня отваливались угольки, падали и, шипя, затухали в бадейке с водой. Умирающие казаки и стрельцы бредили зелеными лугами и золотыми нивами. Бредили, а на утро находили их мертвые тела. Сумрачно, молча хоронили товарищей. Жгли костры, отогревали землю и рыли могилу.
   В эту пору тихо и незаметно отошел князь Семен Дмитриевич Болховской. Обмыли его и обрядили в бархатную ферязь, расшитую жемчугом. Два дня его тело лежало перед образами, перед которыми больше не теплились лампады. Отец Савва заунывно распевал над ним псалмы.
   Стрельцы провожали воеводу с печалью:
   — Ушел от нас и кто теперь выведет из гибельного края?
   Ермак не утерпел:
   — Не гибельная землица Сибирь! Все тут есть для доброго человека. Но пока корни злые не дают доброму семени взойти: татары в степи разогнали, не дают им ни ясак нам платить, ни пищи в Искер везти. Пройдет это, отправимся!
   С Болховским пришли в Сибирь стрелецкие головы Иван Глухов да Киреев. Они должны были после смерти боярина вести воеводские дела, но дел этих не было. Один за другим умирали ратные товарищи, и скоро не стало хватать сил рыть могилы, — мертвые тела уносили на вал. Днем над мертвечиной кружило с граем воронье, а ночью приходили волки и грызлись за человеческие кости. Поздно поднималась медно-красная луна и мертвенным светом освещала страшное кладбище. Дозорный казак на башенке дрожал от холода и с ужасом глядел в поле: звери в двух шагах от тына терзали его товарищей. Как-то он забрался в дозор с тугим луком. Снег отливал синевой, большие тени зверей двигались. Казак долго прицеливался и стрелой наповал убил волка. С трудом он отогнал злых хищников и втащил в городок зверя. Здесь волка освежевали и опустили в котел. Запахло распаренным мясом. Казаки с жадностью ели.
   — Хорошо говядинка, — ухмыляясь, сказал соседу Ильин. — Гляди только, ночью на полатях не завой!
   — Доброе мясо! — похвалил сосед.
   На другой день, с наступлением сумерек, казаки вышли на облаву. Били волков стрелой, из пищалей, хотя зелья было мало и его берегли. Повеселели. Но звери ушли из Искера, а гоняться за ними по степи не было сил.
   Истощавшие люди лежали вповалку и либо бредили, либо вспоминали прежнюю жизнь. И вся она, казалось, проходила в еде. Наперебой рассказывали, — один ел жареных лебедей, другой поросенка, третий набивал чрево блинами.
   — Это все пустое, милые, — перебил один стрелец. — Я по три горшка каши съедал. На первое — греча! Разваренная, поджаренная, каждая крупинка маслицем, как слезинкой, подернулась. Ох, и до чего же, милые, вкусна! Смакуя, рассказчик закатил глаза.
   — Перестань, пес! — закричали на него казаки, но стрелец не унялся и продолжал:
   — На второе — каша пшенная с постным маслом и жареным луком. Эх, так пузу и гладит!..
   — Уймись, дьявол! Уймись! — истошно закричал на полатях пушкарь Петро. — И без тебя тоска в брюхе…
   Стрелец и ухом не повел. Огладил бороду, подмигнул лукавым глазом:
   — Ну, тут, други, третье подползает — горшок с сарацинским пшеном, весь распаренный, промасленный! Ах, господи, какой дух идет. Беру ложку и…
   — Убью, истязатель! — заревел пушкарь и замахнулся на стрельца. Корчась от голода, Петро повалился на скамью. — Ухх!..
   — И мне худо, браты! — обронил Ильин, напялил рысью шапку и вышел из избы…
   Перекосив лицо, на полати полез третий, и все его большое костлявое содрагалось от судорог.
   — Растравил-то как! Ох, господи, — перекрестился поп Савва и икнул от спазмы в чреве…
   Ермак, сколько мог, не давал людям залеживаться: по-прежнему гнал на мороз, на свет. Солнце все раньше выплывало из-за окаема, и под ним уже влажно лучился и искрился снег, но мороз не спадал.
   — Гляди ж ты, солнце на лето, а зима на мороз! — примечал Ильин.
   Яр к Иртышу был гол и потрескался от стужи. Подобно выстрелам, гулко лопались лесины и камни. На солнце люди казались восковыми, у многих на коже появились струпья.
   Казак на дозорной башне в лунную ночь увидел, как через вал метнулся человек в чекмене и ножом отхватил кусок мерзлого тела. Караульный содрогнулся, стало не по себе. Он догадался: стали есть мертвечину…
   Ермак ходил в панцыре и в шеломе. Двигался он прямо, но медленно. Лицо его было серым, резко выдавались скулы, в кучерявой бороде прибавилось седых волос.
   После Сретенья дни стали яснее, морозы сдали, и пушкарю Петру удалось порядком наловить стерлядей.
   — Погоди, браты, теперь умирать не пора! — радостно закричал он на всю войсковую избу. — Чую, весна идет. Переможем голодную хворь!
   Наступил март, зазвучала капель. По утрам с крыш свисали ледяные сосульки и горели на солнце янтарем. В полдень изрядно пригревало. Все подолгу стояли в затишье и наслаждались первым теплом.
   Смерть как бы в раздумье остановилась. Неделю не было умерших. В конце марта на припеке стал таять снег, побежали, запенились первые ручейки, а в овраге загомонила, ломая лед, Сибирка-река.
   Днем на талые снега спускался густой туман, и дозорный, стоя на вышке, среди влажной мглы, чутко прислушивался: как бы татарские всадники, прознав про беду, не вломились в Искер!
   На заре из ближнего леса, укрывшего восточные сопки, донеслось чуфырканье. Казак встрепенулся и замер, восхищенно вслушиваясь. Среди торжественного бедмолвия снова волнующе близко прозвучало: «Чуфы-ш-ш!..»
   — Ах, боже мой… Ах, диво-дивное… Весна! — вслух подумал казак, и светлая радостная улыбка озарила его лицо. Ему живо представились большие темные птицы, которые грудью бились и валили одна другую на талую землю. Бились птицы смертным боем — клювами, крыльями, когтями. Кругом сыпались черные с синеватым отливом перья, и падали на снег яркие капли крови. — Теперь уж наверняка идет весна! — повторил дозорный и жадно вздохнул.
   Казаки слушали этих вестников ранней весны и ликовали.
   И еще большая радость неожиданно постучалась в крепостные ворота. Когда с осторожностью, на ранней заре, распахнули их, в город пронеслись вереницы нарт: вогулы и остяки, минуя враждебные татарские отряды, привезли мороженую рыбу и дичь, а за ними пробрались и татарские люди с вьюками, наполненными бараниной.
   Мещеряк бережливо поделил запасы.
   — Весна идет, а может и задержаться. Поскупиться надо! — по-хозяйски рассудил он.
   В один из мартовских дней дозорный с вышки заметил подозрительное движение на почерневшей дороге. За холмами, перелесками, казалось, колыхалась темная широкая змея. Снег слепил глаза, ярко светило солнце, и в утреннем чистом воздухе ясно слышалось конское ржанье и рев верблюдов.
   Казак ударил сполох.
   — Идет! Карача идет! — закричал дозорный, и сразу все пришло в движение.
 
 
   Двенадцатого марта войска Карачи плотным кольцом охватили Искер, от Иртыша до Сузгуна. Целый день скрипели груженые сани, ржали кони, ревели верблюды и доносилась перебранка татарских лучников, разъезжавших по дорогам и тропам. Задымились костры, клубы черного дыма тянулись по ветру и заволокли Искер.
   Ермак поднялся на дозорную вышку и пристально оглядел лагерь врага. Его не испугала грозная орда, окружившая крепостцу.
   — Что будем делать, батька? — дрогнувшим голом спросил сторожевой казак.
   — Биться станем! Карачу погоним! Эва, как ноне по-весеннему ликует солнышко! — Помолодевшими глазами Ермак показал на осиянные просторы заиртышья. Там темнели проталины и над ними вились птичьи стайки.
   Атаман не боялся за городок, — валы и тыны казаки обновили на славу. На башнях — пушчонки. На скатах косогора пометан «чеснок» — шестиногие колючки; невидимые, припорошенные снегом, они будут калечить людей и коней.
   Еще раз обежав придирчивым взглядом оборону, Ермак спустился с вышки и пошел к пушкарям, калившим ядра. Атаман наклонился к медной «голубице», прицелился глазом, — ствол «покрывал» дорогу, на которой скопились тысячи лучников.
   В эту пору в разных концах татарского лагеря вдруг забили барабаны и раздался пронзительный вой.
   Держа тугие луки, лучники на скаку пустили стаи оперенных стрел и, стегая плетями коней, ошалело понеслись на Искер. С визгом летели над тыном стрелы, многие железным или костяным наконечником попадали в крепкое бревно, и от него отскакивали щепки. Одна из таких стрел насмерть пронзила пушкаря Петрушку. Он силился подняться, шептал побелевшими губами что-то невнятное, но глаза его быстро меркли. Вскоре Петро затих.
   Ермак взял из рук павшего пушкаря пальник, на конце которого краснел огонек, и крикнул:
   — Казаки, пищали готовь! Гости враз двинутся!
   Ветер взметнул пламя костров, издалека виднелись жаркие жала огня. Пронзительно завизжали сопелки, и конная татарская лава, как серое полотнище, заколебалась, развертываясь на быстром скаку. Всадники неугомонно вертелись в седлах, крутили над головами саблями и выли. Из-под копыт коней летели снег и комья мерзлой земли.
   — Бить ворога! — закричал рыжий рослый пушкарь и с пальником устремился вперед.
   — Погоди! — поднял руку Ермак. — Не спеши, с толком бей. Подойдут, тогда и пахни жаром!
   Конский топот все ближе и ближе. Все замерло в ожидании. Слышно, как под панцырем стучит сердце. Пушкари глаз не сводят с Ермака. «Когда же, когда? Вот, ироды, мятелью несутся! Как пурга воют!»
   Из темноты конской лавы вырвались сильные кони, а отчаянные всадники еще больше нахлестывают их, ярят. На весеннем солнце беглыми молниями сверкают клинки. Уже видны оскаленные зубы конников, пар рвется из конских ноздрей…
   — Ух, ты! — вскричал пушкарь: — Терпежу нет!
   Ермак сжал зубы, не отозвался. Рука его крепче легла на рукоять меча.
   Черная стая всадников рядом, и тут Ермак широко взмахнул мечом. Дружно рявкнули пушки, прозвучали стрелецкие пищали.
   Скачущий впереди всех черногривый иноходец сразу встал на дыбы, завертелся и грузно ударился в снег, придавив всадника. На скате копошились покалеченные люди и кони. Вороной скакун силился одняться и мучительно ржал на все поле. Потеряв коней, многие татары, однако, продолжали двигаться вперед, стрельцы из бойниц в упор били в них.
   Из-за дымных костров выкатилась и понеслась новая яростная волна конников.
   — Огонь!
   Снова покатное поле окуталось пороховым дымом, который смешался с горечью костров. И вторая волна захлебнулась, хлынула назад.
   Раскинутый в снегу «чеснок» калечил коней и убегающих людей.
   На перепутье дорог, на высоком коне, в седле, украшенном серебряными насечками, в зеленой бархатной шубе на лисьем меху, в окружении свиты, сидел тщедушный Карача. Он тянулся, выпячивал грудь, но от этого не становился величественнее. Лицо с кулачок, фигура, как у подростка, придавали ему беспомощный и жалкий вид. Но в узких глазах мурзы светился неугасимый злобный огонек. Этот маленький и слабый старик крепко держал в своей власти татарских всадников и окрестные улусы. Недаром про него сеид говорил: «Один Карача стоит тысячи быстрых джигитов!».
   Но сейчас Караче не помогали ни ум, ни хитрость, ни безмерная наглость, — воины его не могли с налету взять Искер. Со стыдом и злостью они возвращались в лагерь, к кострам. Карача укоризненно молчал, и это было страшнее бича. Все знали, как он мстителен и коварен.
   День угасал. Опять зажглись тысячи костров. На фоне зарева беспрерывно двигались караваны и проносились стремительные всадники. Взобравшись на дозорную башенку, Ермак долго оглядывал степь: большим полукружьем, плотной стеной вырастал воинский стан Карачи.
   С этого вечера началась осада Искера. Татары к валу больше не подходили, но грозили издали:
   — Поморем голодом!
   Каждый день по дорогам к стану Карачи подъезжали все новые конники, вооруженные луками, копьями и арканами. Среди них были и всадники из далеких ногайских улусов — искатели легкой наживы. Карача во все концы рассылал стрелы с красным оперением, призывавшие на войну с русскими. Он отбирал самых красноречивых посыльщиков, которые могли не только передать стрелу, но и зажечь сердце пламенным словом. Они клятвенно уверяли татар: «Конец пришел неверным. Они закрыты в Искере и не уйти им оттуда. Их поразит наша стрела и голод. Идите, идите скорей к Искеру!».
   В укрепленном городке было зловеще тихо, и с наступлением сумерек он погружался во мрак. Русские упорствовали и не сдавались. «Чем живы они?» — недоумевал Карача и досадовал, что откладывается час, когда он войдет в шатер хана Кучума. Чтобы уберечься от ядер и случайной стрелы, мурза отнес свою ставку в березовую рощу, на Саусканские высоты. Здесь под каменными плитами покоились ханы, их бесчисленные жены и знатные мурзаки, — это место было священно для всех знатных татар. И с него хорошо был виден умирающий Искер. Под молодыми березами поставили белые войлочные шатры, — в них поселились десять жен Карачи, сыновья и толстые, отъевшиеся мурзаки, которые до жгучей ненависти завидовали Караче. Молодые, стройнае сыновья мурзы по утрам выезжали с кречетами на охоту или в стан, где из тайного места подстерегали русских и били в них стрелой. Открытого боя они пугались.
   Сам Карача, много лет служивший Кучуму, любил торжественные приемы. Вечером к нему в самый обширный шатер сходились мурзаки и рассаживались на коврах. Подобно хану, Карача сидел на возвышении, и два телохранителя огромного роста и свирепого вида оберегали его от злого ножа соперников. По его знаку слуги приносили серебряные тазы, в которых дымился хорошо пропаренный плов из жирной баранины; старичок любил хорошо поесть. Тонкими пергаментными перстами он брал из блюда горячий плов и жадно ел его. Скрестив ноги в мягких зеленых сапогах с заостренными носами, Карача косыми глазками зорко следил за мурзаками. После еды к нему обычно приводили старых мулл, приглашенных Кучумом из страны солнца — Бухары. Любил Карача похвастать перед ними своею ученостью. С муллами приходил и тощий высокий поэт, проживший много лет у повелителей восточных стран, а теперь подобранный Карачой на перепутье караванных дорог. Поэт развертывал истрепанный пожелтевший свиток и, надо отдать справедливость этому служителю высокого искусства, выразительно-волнующе читал стихи Низами. Закрыв влажные лисьи глазки, затаив дыхание, Карача с неподдельным упоением слушал звучные строфы. Сытые мурзаки в знак одобрения и благодарности за гостеприимство громко рыгали. Поэт укоризнено поглядывал на них.